Вылет назначен на пятницу, 13-е. Так авиатор облапошивает смерть: выбери роковой день, выйди сухим из воды.
Повешены компасы, рассчитаны углы, настроена рация, оси обернуты амортизаторами, покрыты шеллаком нервюры, аэролак высушен, очищена вода в радиаторе. Все заклепки, шплинты, стежки проверены и перепроверены. И рычаги насоса. И магнето. И аккумулятор, который согревает их летные комбинезоны. Начищены сапоги. Приготовлены термосы с горячим чаем и растворимым бульоном «Оксо». Упакованы аккуратно нарезанные бутерброды. Списки тщательно размечены галочками. Солодовое молоко «Хорликс». Шоколадные батончики «Фрайз». Каждому по четыре лакричных конфеты. Одна пинта бренди – на крайний случай. В подкладки шлемов они на счастье вставляют веточки белого вереска, сажают под ветровое стекло и привязывают к подкосу за кабиной двух плюшевых зверушек – двух черных котов.
А потом на сцену с реверансом выскакивают тучи, дождь преклоняет колена над землею, и непогода отбрасывает их назад на целых полтора дня.
На почтамте в Сент-Джонсе Лотти Эрлих прыгает по классикам теней на полу, приближается к окошку за тремя перекладинами решетки, и оттуда на нее, приподняв черный козырек, взирает почтмейстер. Лотти придвигает к нему запечатанный конверт.
За пятнадцать центов покупает марку с Джоном Каботом и просит почтмейстера шлепнуть долларовый штемпель для трансатлантической пересылки.
– Ой, – говорит почтмейстер, – у нас, мисс, таких марок уже и нету. Давным-давно распродали.
Ночью Браун долго сидит в гостиничном вестибюле, шлет послания Кэтлин. С телеграфом робок – понимает, что его слова ни для кого не тайна. Посему он формален. Зажат.
Всего-то за тридцать, а по лестнице ходит медленно, сильно тыча тростью деревянные ступени. В желудке плещутся три бренди.
Странный блик играет на перилах, и в резной деревянной раме зеркала на верху лестницы Браун видит Лотти Эрлих. На миг девушка предстает призраком, является из зеркала, затем становится четче, выше, рыжее. Она в ночной сорочке, халате и шлепанцах. И она, и Браун слегка удивлены встречей.
– Вечер добрый, – говорит Браун. Язык у него отчасти заплетается.
– Горячее молоко, – отвечает девушка.
– То есть?
– Несу маме горячее молоко. Не может уснуть.
Он кивает, пальцем касается невидимых шляпных полей, шагает мимо.
– Она никогда не спит.
Щеки у Лотти горят – смущается, думает Браун, что ее застали посреди коридора в халате. Он снова касается невидимой шляпы и, проталкивая судорогу в больную ногу, взбирается еще на три ступени; бренди в клочья дерет ему рассудок. Лотти замирает двумя ступенями ниже и говорит церемоннее, чем того требует случай:
– Мистер Браун?
– Да, барышня?
– Вы готовы к объединению континентов?
– Честно говоря, – отвечает Браун, – мне бы для начала сгодилась приличная телефонная линия.
Лотти спускается еще на ступеньку, прижимает ладонь к губам, будто хочет откашляться. Один глаз выше другого, словно в голове давным-давно застрял очень упрямый вопрос.
– Мистер Браун.
– Мисс Эрлих?
– Вас не очень затруднит?
И стреляет глазом в пол. Замолкает, будто на кончике языка замерла стайка мимолетных слов, беглых пустячков, что не вытекут сами по себе и никак их не вытолкнуть. Она стоит, держит их на языке, ждет – не упадут ли. Наверное, думает Браун, она, как и все обитатели Сент-Джонса, хочет покататься в кабине, если вновь случится тренировочный вылет. Решительно невозможно; нельзя тащить в воздух кого попало, тем паче девицу. Даже когда аэроплан стоит на лугу, газетчикам в кабину хода нет. Это ритуал, это суеверие, он попросту не сможет, и вот как ей сказать? Теперь он в ловушке – жертва своих полуночных прогулок.
– Вас не очень затруднит, – говорит она, – если я вам кое-что дам?
– Ну разумеется.
Она одолевает лестницу и бежит по коридору к себе. В белизне халата движется юность ее тела.
Он щурится, трет лоб, ждет. Может, талисман какой? Сувенир? Памятный дар? Вот дурак – зря позволил ей заговорить. Надо было сразу сказать «нет». И пусть. Ушла к себе в номер. Исчезла.
Она появляется в конце коридора, шагает размашисто. В вырезе халата – треугольник белой кожи. Внезапно Брауну остро хочется увидеть Кэтлин, и он рад этому желанию, и этой заблудшей минуте, и странной извилистой лестнице, и гостинице в глуши, и излишку бренди. Он скучает по невесте, вот и все дела. Он хочет домой. Прижаться к ее стройному телу, увидеть, как ее волосы струятся по ключице.
Он сильнее вцепляется в перила; Лотти приближается. В левой руке у нее бумага. Он протягивает руку. Письмо. Всего-навсего. Письмо. Он глядит на конверт. Адресовано некоему семейству в Корке. На Браун-стрит, ты подумай.
– Это мама написала.
– Вот оно что.
– Можете положить в почтовый мешок?
– Ничуть не затруднит, – говорит он, поворачивается, сует конверт во внутренний карман.
Утром они смотрят, как Лотти выходит из гостиничной кухни – рыжие волосы наперекос, халат туго застегнут под горло. Она тащит поднос с бутербродами в мясницкой вощенке.
– С ветчиной, – торжествующе объявляет она, ставя поднос перед Брауном. – Я специально для вас сделала.
– Благодарю вас, барышня.
Она уходит из ресторана, машет через плечо.
– Это же дочка репортерши?
– Совершенно верно.
– Они чуток того, а? – замечает Алкок, натягивая летную куртку, через окно созерцая туман.
Сильный ветер неверными порывами налетает с запада. Авиаторы уже опаздывают на двенадцать часов, но минута настала – туман рассеялся, и долгосрочные прогнозы сулят добрую погоду. Безоблачно. Небо над головою точно написали маслом. Первоначальная скорость ветра высока, но, пожалуй, поуспокоится узлов до двадцати. Потом выйдет славная луна. Под недружное «ура» они забираются в кабину, пристегивают ремни, в который раз проверяют приборы. Краткий салют сигнальщика. Контакт! Алкок дергает рычаг, запускает оба двигателя на максимальной мощности. Машет – велит убрать деревянные башмаки из-под шасси. Механик наклоняется, ныряет под крыло, зажимает башмаки под мышками, выкидывает, отступив. Задирает руки. Двигатели фыркают дымом. Крутятся пропеллеры. «Вими» уставила нос по ветру. Слегка под углом. Вверх по склону. Ну давай, поехали. Дыхание греющегося масла. Скорость, движение. Невероятный рев. Вдалеке маячат сосны. С дальнего края луга дразнит сточная канава. Оба молчат. Никаких «боже правый». Никаких «выше нос, дружище». Они ковыляют вперед, втискиваются в ветер. Давай, давай. Под ними катит махина аэроплана. Как-то нехорошо. Медленно. Вверх. Тяжеловата сегодня егоза. Столько бензина тащит. Сто ярдов, сто двадцать, сто семьдесят. Слишком медленно. Будто сквозь студень ползешь. Теснота кабины. Под коленками пот. Двигатели взревывают. Гнется конец крыла. Трава стелется, рвется. Аэроплан подскакивает. Двести пятьдесят. Слегка приподымается и опускается со вздохом, полосуя землю. Боже правый, Джеки, поднимай ее уже. Край луга окаймляют темные сосны, они все ближе, ближе, еще ближе. Сколько народу вот так погибло? Тормози, Джеки. Поворачивай. Отбой. Скорей. Триста ярдов. Иисусе боже милосердный. Порыв ветра задирает левое крыло, и их слегка кренит вправо. А потом – вот оно. Холодом разрастается ветер под ложечкой. Взлетаем, Тедди, взлетаем, гляди! Легчайший подъем души на малой высоте, аэроплан в нескольких футах над землей, носом вверх, и ветер свищет в подкосах. Высоки ли сосны? Сколько народу погибло? Сколько нас пало? В уме Браун переводит сосны в шумы. Хлест коры. Путаница стволов. Тра-та-та сучьев. Крушение. Держись, держись. От ужаса сводит горло. Они чуточку привстают над сиденьями. Как будто это уменьшит вес аэроплана. Выше, ну давай же. Небо за деревьями – океанская ширь. Поднимай, Джеки, поднимай ее, бога ради, давай. Вот и деревья. Вот и они. Шарфы взлетают первыми, а затем внизу аплодируют ветви.
– Нервишки-то пощекотало! – орет Ал кок, перекрикивая грохот.
Они целятся прямо в ветер. Задирается нос. Аэроплан замедляется. Мучительный подъем над древесными кронами и низкими крышами. Только бы сейчас не заглохнуть. Еще выше. Затем легкий крен. Полегче, приятель. Разворачивай. Величественный поворот – красота и равновесие, неподражаемая твердость. Держит высоту. Крен сильнее. И наконец ветер позади, нос клюет, и они взаправду взлетели.
Они машут сигнальщику, механикам, метеорологам, немногим прочим из тех, кто подзадержался на аэродроме. Нет ни Эмили Эрлих из «Ивнинг Телеграм», ни Лотти: мать и дочь ушли в гостиницу пораньше. Пропустили взлет. Жалко, думает Браун. Барабанит пальцами по изнанке куртки, где прячется письмо.
Алкок утирает пот со лба, машет своей тени у края суши и на половинной мощности уводит аэроплан в море. Золотая береговая полоса. В гавани Сент-Джонса скачут лодки на волнах. Уточки в мальчишечьей ванне.
Алкок берет примитивный телефон, почти кричит в него:
– Эй, старина.
– Да?
– Извини.
– Не слышу. Что?
– Я тебе не сказал.
– Чего не сказал?
Алкок ухмыляется и глядит на воду. Восемь минут в воздухе, высота тысяча футов, попутный ветер – тридцать пять узлов. Внизу раскачивается залив Непорочного Зачатия. Вода – подвижный серый ковер. Заплаты солнца и бликов.
– Да я, понимаешь, плавать не умею.
От одной мысли о высадке в море Браун на миг теряется: бултыхаешься в воде, цепляешься за деревянный подкос, обнимаешься с бензобаками, а те крутятся. Но ведь Алкок доплыл до берега, когда его сбили над заливом Сувла? Много-много лет назад. Да нет, каких лет? Несколько месяцев. Брауну это странно – так странно, что совсем недавно пуля пробила ему бедро, а сейчас, сегодня, он несет этот железный осколок через Атлантику – к свадьбе, к новому шансу. Странно, что он вообще здесь – на такой высоте, посреди бесконечной серости, в ушах ревут двигатели «Роллс-Ройс», влекут его по воздуху. Алкок не умеет плавать? Врет, конечно? Пожалуй, думает Браун, надо сказать ему правду. Никогда не поздно.
Он наклоняется к микрофону, передумывает.
Ровный подъем. Бок о бок в открытой кабине. Уши обдувает ледяным ветром. Браун отбивает телеграмму на берег: «Порядок, начали».
Телефон – провода, обернутые вокруг шей, чтоб улавливать вибрацию. Наушники они запихали под мягкие шлемы.
Двадцать минут в полете; Алкок лезет пальцами под шлем, выдирает громоздкие наушники, швыряет в синеву Уши натерло, губами складывает он.
Браун показывает ему большой палец. Жаль. Теперь не поговоришь – только записками и знаками; но они давно научились читать друг друга: каждый жест – тоже слово, голоса нет, зато есть тело.
Их шлемы, перчатки, куртки и сапоги до колен – с меховой подкладкой. Плюс комбинезоны «Бёрберри». На любой высоте, даже за косым ветровым стеклом, холод будет адский.
Готовясь к полету, Алкок в Сент-Джонсе три вечера просидел в холодильной кладовой. Как-то раз лег на груду мясных свертков, не смог уснуть. Спустя несколько дней Эмили Эрлих написала в «Ивнинг Телеграм», что от Алкока по-прежнему пахнет свежей говяжьей вырезкой.
Она с дочерью стоит у окна третьего этажа, держась за деревянную раму. Поначалу думают, что померещилось, – птица на переднем плане. Но затем доносится слабый рокот двигателей, и обе понимают, что упустили мгновенье – и фотографий тоже нет, – но в странном ликовании наблюдают издали, через линзу гостиничного окна, как аэроплан исчезает на востоке – серебристый, вовсе не серый. «Это победа человека над войной, триумф упорства над памятью».
Голубое небо однотонно и безоблачно. Эмили нравится хлюп, с которым чернила всасываются в перьевую ручку, шорох, с которым закручивается колпачок. «Двое без посадок летят через Атлантику и несут мешок почты, белый льняной мешочек со 197 письмами, особо проштемпелеванными, и если они долетят, это будет первая воздушная почтовая доставка через Атлантику, из Нового Света в Старый». Мысль сверкает новизной: «Трансатлантическая воздушная почта». Эмили ощупывает фразу, царапает ее на бумаге, снова и снова: «Через Атлантику, транс атлант, трансатлантика». Расстояниям наконец-то переломили хребет.
Внизу – плавучие айсберги. Море взлохматилось. Ясно, что назад дороги нет. Теперь дело только за математикой. Превратить топливо во время и расстояние. Оптимально рассчитать мощность. Вычислить углы, ребра, сектора.
Браун отирает влагу с защитных очков, лезет в деревянный ящик позади головы, достает бутерброды, разворачивает вощенку. Протягивает бутерброд Алкоку – тот не снимает одной руки в перчатке с рычага управления. Для Алкока это один из множества поводов разулыбаться: поразительно, что они жуют бутерброды с маслом и ветчиной, приготовленные девушкой в гостинице Сент-Джонса, до которого тысяча с лишним футов по вертикали. Они далеко улетели, и оттого бутерброд еще вкуснее. Пшеничный хлеб, свежая ветчина, легкая горчица, перемешанная с маслом.
Браун тянется назад за горячей флягой чая, отворачивает крышку, выпускает перышко пара.
Сквозь тела прокатывается рев. Временами они различают в нем музыку – ритм, что пробивает от макушки до пяток через грудь, – но вскоре он теряется, растворяется в чистом шуме. Они прекрасно знают, что в полете могут оглохнуть, этот рев застрянет внутри навеки, поселится в телах, и оба они, точно ходячие граммофоны, будут слышать его, даже если сядут на другом берегу.
Держаться проложенного курса – задача для гения и волшебника. Браун штурманит всеми методами, что есть на свете. На полу в кабине – навигационная машина Бейкера. К боку фюзеляжа пристегнут вычислитель курса и дальности. Указатель сноса укреплен под сиденьем, вместе с ватерпасом – измерять крен. К приборной доске приделан секстант. Три компаса, в темноте будут светиться. Солнце, луна, облако, звезды. Даже если все остальное подведет, останется навигационное счисление пути.
Браун встает коленями на сиденье и выглядывает наружу. Вертится, крутится, вычисляет по горизонту, по морю, по положению солнца. На планшете корябает: «Держи ближе к 120, не 140» и едва передает записку, Алкок легонечко подправляет рычаги, уравновешивает аэроплан, держит на трех четвертях мощности, старается не перетруждать двигатели.
Очень похоже на верховую езду – как меняется аэроплан в дальнем перелете, как смещается центр тяжести, когда сгорает бензин, как галопируют двигатели, как машина слушается поводьев рычага.
Примерно каждые полчаса Браун замечает, что «Вими» слегка тяжелеет носом, и смотрит, как Алкок выравнивается, подтягивая на себя рычаг.
Тело Алкока всегда касается аэроплана: ни на секунду не уберешь руки с рычагов. Уже ноют плечи и кончики пальцев: и трети пути не одолели, а боль натягивает все жилы.
В детстве Браун ходил на Манчестерский ипподром смотреть на лошадей. В будни, когда тренировались жокеи, гонял по Солфордскому скаковому кругу, и чем старше становился, тем шире наматывал круги – раздвигал окружность.
В то лето, когда ему исполнилось семь, из Америки приехали наездники «Пони Экспресс», на берегу реки Эруэлл обосновалось шоу «Дикий Запад». Его народ. Земляки его родителей. Американцы. Браун хотел выяснить, кто же он таков.
В полях ковбои раскручивали лассо. Мустанги, бизоны, мулы, ослы, цирковые пони и несколько диких лосей. Он бродил меж громадных размалеванных задников с пожарами в прерии, пыльными бурями, перекати-полем, торнадо. Но удивительнее всех оказались индейцы, что в прихотливых головных уборах разгуливали по чайным Солфорда. Браун ходил за ними хвостом, добивался автографов. Налетающий Гром был из племени черноногих. Его жена Джозефина была ковбой, метко стреляла, носила затейливые кожаные куртки и шестизарядники в кобурах. К концу лета их дочь Бесси слегла с дифтерией, а когда ее выписали из больницы, вся семья переехала в Гортон, на Томас-стрит, прямо по соседству с дядей и тетей Брауна.
По воскресеньям после обеда Браун на велосипеде катил в Гортон и заглядывал в окно, надеясь увидеть, как блестят монетки на индейском головном уборе. Но Налетающий Гром коротко подстригся, а его жена в переднике стряпала йоркширский пудинг на плите.
Спустя пару часов после взлета Браун слышит тихий щелчок. Надевает защитные очки, наклоняется над бортом, смотрит, как маленький пропеллер радиогенератора бестолково крутится, отламывается и слетает. Никакого больше радио. Вообще никакой связи. Скоро в электрических комбинезонах не останется тепла. Но мало того. Одна поломка чревата другой. Один случай усталости металла – и рискует развалиться весь аэроплан.
Закрывая глаза, Браун видит шахматную доску аэроплана. Вдоль и поперек знает все гамбиты. Тысячу возможных ходов. Себя воображает центральной пешкой, что неторопливо и методично движется вперед. В его незыблемом спокойствии зреет штурм.
Спустя еще час слышен стрекот – Алкоку чудится пулемет «гочкисс». Он глядит на Брауна, но тот уже сообразил. Показывает на правый борт, где трещит и отрывается кусок выхлопной трубы. Она красна, затем бела, затем почти прозрачна. Двигатель выплевывает стайку искр, отламывается кусок защитного металла. На миг подлетает вверх, даже быстрее аэроплана, и уносится в спутной струе.
Не смертельно, но оба смотрят на обломок трубы, и, словно откликаясь, двигатель ревет вдвое громче. Теперь придется терпеть это до посадки, но Алкок знает, как рев усыпляет пилота, как он баюкает, этот ритм, а затем аэроплан рушится в волны. Это яростный труд – Алкок чует машину всеми мускулами. Абсолютное напряжение тела. Утомление рассудка. Избегай облаков. Ищи линию прямой видимости. Подбирай хоть какой горизонт. Мозг изобретает фантомные повороты. Внутреннее ухо уравновешивает углы, и в конце концов не во что больше верить – лишь в мечту добраться до конца пути.
Они входят меж облачных слоев. Без паники. Натягивают меховые шлемы, поправляют защитные очки, шарфами оборачивают рты и подбородки. Ну, поехали. Ужас возможной пурги. Перспектива полета вслепую. Облако сверху. Облако снизу. Летим посередине.
Они взбираются повыше, пытаются увильнуть, но облако не отступает. Они спускаются. Все равно облако. Густая сырость. Просто так не сдуешь. Как дуну, как плюну. Шлемы, лица, плечи влажнеют.
Браун садится поудобнее и ждет, когда прояснится, чтобы нормально проложить курс. Ищет искорки солнца на конце крыла, промельк синевы – найти линию горизонта, быстренько подсчитать, по солнцу прикинуть долготу.
Аэроплан переваливается с боку на бок, притормаживает в турбулентности. Внезапная потеря высоты. Как будто под ними проваливаются сиденья. Снова подъем. Неумолчный шум. Воздушная яма. Сердце сбивается с такта.
Тускнеет свет, в верхнем слое облаков разверзается дыра. Солнце падает, краснея. Внизу Браун мельком видит море. Мгновенный красивый изгиб. Он хватает ватерпас. Наклоняет, выравнивает. Подсчитывает. «Идем приблиз. 140 узлов, в целом по курсу, чуть слишком юго-восточнее».