Обеих не волновала внешность, но в первый вечер мать и дочь помогли друг другу одеться.
Океан был спокоен, но и при небольшой волне причесывать друг друга нелегко. Эмили пристроила в иллюминаторе круглое зеркальце. Волосы ее поседели. Лотти постриглась по моде коротко. За своими отражениями они различали, как по воде скользит прожектор.
Вес пригибал Эмили к земле. Пятьдесят шесть лет, хотя временами зеркала намекали на совсем иное десятилетие. Щиколотки вечно опухшие, запястья и шея тоже. Туфли носила двумя размерами больше. Ходила с тростью. Темный терн. Маленький серебряный набалдашник. Резиновая насадка на кончике. Смастерил один умелец в Киди-Види. Передвигалась застенчиво, смущалась, зная, сколько места занимает, будто тело только и ждало подходящей минуты, чтобы показать, как ему неудобно, какое оно большое.
Лотти – высокая, рыжеволосая, уверенная – надела длинное платье из тафты, на изгибе горла – дутое ожерелье. Двадцать семь лет, вся такая ранняя пташка – словно явилась, сама себя опередив. Мать и дочь почти не разлучались. Застряли друг у друга на орбитах. Крепко пришпиленные друг против друга.
Бочком пробрались в кают-компанию; Эмили опиралась на руку дочери. На миг замерли в дверях – удивила дуга балюстрады. Перила увиты цветами. Куда ни глянь – богатство и роскошь. Юноши в темных костюмах и сорочках с отложными воротничками. Худые женщины с перьями в прическах, горла напряжены, руки раскинуты. Дельцы сбивались в стайки, их обвивал сигаретный дым.
Прозвонил колокол, и собрание возликовало. Пароход достаточно отошел от берега. Зазвучали оперные арии тостов против «сухого закона». Самый воздух, казалось, осушил не один бокал джина.
Их провели к столу и усадили с судовым врачом. Красавец. Канадец, на лбу темный завиток, лицо узкое и исчерчено смешливыми морщинками. Рубашка хорошего кроя, нарукавные резинки выше локтей. Наклонился к дамам через стол. Говорили о Ломэ Гуэне и Генри Джордже Кэрролле[47], о легких колебаниях на фондовой бирже, ценах на зерно, чикагских анархистах, Кальвине Кулидже и его слабости к баронам-разбойникам, о Полин Сабин[48] и ее призывах к отмене «сухого закона».
На изысканном фарфоре принесли еду После нескольких бокалов у врача стал заплетаться язык. На сцене блямкнула джазовая нота. Закачалась труба. Задрожало фортепьяно. «Блюз росомахи». «Колобродство мускусной крысы». «Блюз Стэка Ли»[49].
Эмили нацарапала пару слов в блокноте, а Лотти ушла в каюту за новой фотокамерой, серебристой «лейкой». Эмили надеялась, дочь сфотографирует крошечные дымные галактики, в которых весь пароход словно мерцал.
То была их первая заграничная поездка. Минимум на полгода. Эмили будет отсылать репортажи для журнала в Торонто, Лотти – фотографировать. Европа полыхала идеями. Живопись в Барселоне. «Баухаус» в Дессау. Фрейд в Вене. Десятая годовщина Алкока и Брауна. Большой Билл Тилден[50] на Уимблдонском мужском чемпионате по теннису.
В деревянный дорожный сундук сложили как можно меньше багажа – так легче переезжать с места на место. Несколько смен одежды, кое-что потеплее, два экземпляра одного романа Вирджинии Вулф, блокноты, фотопленка, лекарства Эмили от артрита.
Дни были протяжны. Плыли часы. Море круглилось царственной серостью. Вдалеке изгибался горизонт. Мать и дочь сидели на палубе и глядели за корму, где красно пылало вечернее солнце.
Тандемом прочли роман Вулф, почти страница в страницу. «В голосе была удивительная печаль. Освобождаясь от плоти, от страстей, он выходил в мир, одинокий, безответный, бьющийся о скалы, – вот как звучал этот голос»[51]. Больше всего Эмили нравилась якобы легкость Вулф. Как непринужденно перетекали друг в друга слова. Точно на страницу переводили полнокровную жизнь. Таково у Вулф смирение.
Порой Эмили сомневалась, что сама обладает подлинной убежденностью. Почти тридцать лет писала статьи. Издатель в Новой Шотландии опубликовал два сборника стихов – явились и растаяли. Статьи Эмили вызывали у читателей интерес, но она подозревала, что ее понятия о многом смутны, идеи касательно немногого категоричны. Возможно, у нее развился иммунитет к глубине. И теперь она лишь скользит по поверхности. Дрейфует на затейливом стеклышке. Да, она взбаламутила мелочные каноны ожиданий – незамужняя мать, журналистка, – но едва ли этого довольно. Много лет отвоевывала себе место в мире, однако ныне постарела, устала и недоумевает, почему это было важно. Отяжелела.
Чего-то ей недостает – никак не ухватишь и не поймешь, что бы это могло быть. Она чуяла: есть нечто большее, переворот страницы, конец строки, напор слова, разрыв привычек. Завидовала молодой англичанке Вулф. Такая властная, такая многообещающая. Полифонична. Умеет жить в разных телах.
Быть может, Эмили затем и отправилась в путешествие – оторваться от рутины. Подбавить пульса в жизнь. Они с Лотти столько лет провели бок о бок в гостинице «Кокрейн». Номер крошечный, но они прекрасно расходились бы там с завязанными глазами.
На палубе шел бадминтонный матч. Вдали волан описал дугу, застыл в полете, завис, точно подхваченный магнитным полем, источаемым недрами парохода, а затем, летя в другую сторону, на миг заленился, припомнил, что на свете есть ветер, снова устремился вперед.
Из каюты, размахивая одолженной ракеткой, вышла Лотти в длинной юбке. Оголенный провод. Всегда такой была. Ни притворства, ни изящества, но вся прошита электричеством, восторгом свободного полета. Не красавица, но едва ли это важно. Из тех девушек, чей смех слышишь еще из-за угла. Быстренько нашла себе партнера для смешанной парной игры.
Держа над головой поднос с напитками, палубу патрулировал стюард. За ручку прогуливались супруги, пожилые сербы: сказали, что возвращаются домой после своего американского эксперимента. Под глянцем шевелюр шествовали двое разодетых мексиканцев. На носу репетировал духовой оркестр. Эмили смотрела, как тень трубы скользит по палубе, медленно переползает с одного борта на другой.
Ни капли не верится, что ее собственная мать лет восемьдесят назад направлялась в Америку на плавучем гробу, средь лихорадки и утраты, а теперь Эмили, уже со своей дочерью, плывет в Европу первым классом на пароходе, где лед производят электрогенераторы.
Стуча тростью по доскам, она ушла из кают-компании. Вода – всех оттенков тьмы. Безлуние. По высоким волнам прыгал звездный свет. Огни точно всплывали из океана. Вдали вода гораздо чернее неба. Палуба мокра от брызг. Порой машина унималась, пароход скользил неспешно, и тишина была необъятна.
Эмили медленно спустилась по трапу в каюту. Ее провожал стюард. Попрощалась с ним, вымучила дорогу до койки. Потом, среди ночи, услышала голоса в коридоре. Они плавали и сливались, рассеивались и возникали вновь. Россыпь смеха, пауза, хлопнули двери, что-то застучало – кажется, палубой выше, где, похоже, танцевали; разбилось стекло, в воздух снова поплыли голоса. Эмили перевернула подушку, поискала, где попрохладнее.
В конце концов щелкнул замок на двери. Дыхание замедлилось. Лотти пила. Эмили слышала, как дочерино платье утомленно осело на пол. Открылся сундук. Переступила босая нога. Тихий смешок. Эмили посмотрела, как дочь ложится в койку.
С Эмили-то любви никогда не случалось. И замужества тоже. Лишь один мужчина – однажды появился, в итоге исчез. Винсент Дрисколл. Редактор газеты в Сент-Луисе. Высокий лоб поблескивал испариной. Пальцы в чернильных кляксах. Сорок два года. В бумажнике носил фотокарточку жены. Эмили была секретаршей в рекламном отделе. Блузки под горло и аметистовая брошь. Двадцать пять лет. Питала амбиции. Написала статью о Женском христианском союзе за умеренность. Постучалась к редактору. Дрисколл сказал, что она пишет по-женски. Напыщенно и вычурно. Сам он говорил жестко, четко, резко. Положил ладонь ей на крестец. Эдак цинично возгордился, когда она не сбросила его руки.
Отвез ее в гостиницу «Фермерский дом». Заказал жареных устриц, седло антилопы, «Грюо Лароз». Наверху бретельки легко соскользнули с ее плеч. Влажная белая буханка его тела содрогнулась.
Эмили написала еще статью, потом еще одну. Он правил карандашом. Говорил, что воспитывает ее. Весенние разливы Миссисипи. Взрыв котельной на Франклин-авеню. Застреленный медведь в зоосаде «Лесной парк». Том Тёрпин и его «Гарлемский регтайм»[52], негритянская музыка на Тарджи-стрит. Дрисколл тщательно редактировал. Как-то раз в 1898 году Эмили открыла газету и увидела свой самый первый материал – рассуждение о наследии Фредерика Дагласса, уже три года как покойного. Ее слова, все до единого. Подпись гласила: «В. Дрисколл». Точно сердце выкорчевали. Еле устояла на ногах. В гостинице Дрисколл грудью расталкивал ткань вместительного белого костюма. Пиджак всегда застегивался с натугой. Нижняя губа дрожала. Эмили должна бы радоваться – ее статью опубликовали в газете. Да как у нее язык повернулся. Лучше бы сказала спасибо. Он одолжил ей свое имя. Ей что, мало сотрудничества? Под красным небом она бродила по набережной. Слышала, как мальчишки выкрикивают название газеты. А внутри ее слова. Она пришла в меблирашку на Локуст-стрит. Каморка с эмалированной раковиной и деревянной вешалкой для полотенец. Скудная одежда безжизненно висела в резном гардеробе. Откидной рабочий столик. Обеденный Эмили сложила из книг. Кончиком пера вонзилась в бумагу. Она подождет.
Снова вскарабкалась по лестнице в редакцию. По столу толкнула рукописный текст. Дрисколл поднял голову и пожал плечами. В. Э. Дрисколл, повторил он. На это он согласен. «Э» значит «Эмили». Это будет их секрет.
Над Сент-Луисом вспыхивали фейерверки. Двадцатый век – разноцветный взрыв. В гостиничном номере Эмили лодыжками осторожно цеплялась за его колени. Он поднимал простыню, точно флаг капитуляции. Его жизнь она описывала словом
Она родила в декабре 1902 года. Ночами, когда девочка спала, Эмили писала, тщательно выверяя каждую фразу. Добивалась стихотворного ритма и плотности. Проталкивала слова к краю листа. Писала и переписывала. Конкурсы джазовых пианистов в кафе «Розовый бутон», где наяривали по клавишам музыканты. Слет анархистов в подвале многоквартирного дома на Карр-сквер. Бокс без перчаток неподалеку от сиротского приюта для мальчиков на 13-й улице. За Эмили водилась привычка подходить к теме окольно, и порой она увлекалась трактатом о птичьих миграциях над Миссури или о великолепии чизкейка в немецкой забегаловке на Олив-стрит.
Уединение ей нравилось. В позднейшие годы ею порой интересовались мужчины. Продавец персидских ковров. Капитан буксира. Пожилой ветеран Гражданской войны. Английский плотник, строивший эскимосскую деревню для Всемирной ярмарки. Но Эмили тяготела к уединению. Мужчины уходили, и она смотрела в спину их пиджакам, морщинкам между лопаток. А сама оставалась гулять с дочерью по набережной. Их дыхание смешивалось. Их платья гармонично шелестели. Эмили подыскала квартирку на Чероки. Раскошелилась на пишмашинку. Та грохотала вечерами. Эмили писала колонку Дрисколла. Да и пожалуйста. Она даже забавлялась, втискиваясь в его узколобый разум. Но для своей колонки словно тянула на разрыв каждое сухожилие. К ней пришло счастье. Она расчесывала костер дочериных волос. Случались дни великого освобождения: Эмили будто сама себя вытаскивала из глубин колодца.
В 1904 году Дрисколла нашли за письменным столом. Обширный инфаркт. Третий подряд. Эмили воображала, как он содрогался в своем тугом белом жилете. Похоронили его под ясным сент-луисским солнышком. Эмили пришла в широкополой черной шляпе и перчатках до локтей. На краю толпы плакальщиков держала Лотти за руку. Под конец недели Эмили вызвали в редакцию. Сердце грохотало в предвкушении. Наконец-то у нее будет полное имя – ее подпись, ее право. Она выжидала. Ей тридцать один год. Вот он, ее шанс. Столько историй. Сент-Луис блистал в свете Всемирной ярмарки. Городской абрис рвался ввысь. Столько акцентов на улицах. Эмили уловит и запечатлеет их все. Она поднялась по лестнице. Владельцы газеты сидели, скрестив руки на груди, ждали. Один дужкой очков рассеянно чесал мочку. Нахмурился, когда Эмили села. Она заговорила, но ее перебили. Дрисколл оставил им письмо в столе. У Эмили задрожала губа. Письмо зачитали вслух. Дрисколл утверждал, что все ее статьи с первого дня писал сам. Каждое слово. До последнего оборота. Таков был его прощальный подарок. Его пощечина.
Замысловатость этой мести потрясла Эмили. Ей, сказали владельцы, не работать больше никогда. Она попыталась выдавить хоть слово. Они захлопнули папки на столе. Один встал и открыл ей дверь. Смотрел, как на прохожую лошадь за окном.
Эмили шагала вдоль реки, пряча лицо под широкополой шляпой. Много лет назад ее мать тоже здесь гуляла. Лили Дугган. Вода несла воду. Эмили вернулась в квартирку на Чероки. Отбросила шляпу, собрала вещи, пишмашинку оставила. Переехали из Сент-Луиса в Торонто, к брату Томасу, горному инженеру. Комната на два месяца. Его жена бесилась. Не хватало ей незамужней матери в доме. Эмили и Лотти сели на поезд, уехали на Ньюфаундленд: море не замерзало.
Сняли номер на четвертом этаже гостиницы «Кокрейн». Спустя два дня Эмили постучалась в редакцию «Ивнинг Телеграм». Первый материал – очерк о Мэри Форвард, владелице «Кокрейна». Мэри Форвард на голове носила седую бурю. Браслеты соскальзывали до локтей, когда она поднимала волосы над загривком. Сама гостиница – резкими четкими мазками. В утренней столовой сидят новобрачные – батраки и батрачки с нервными толстыми пальцами. Круглые сутки бренчит фортепьяно. Вопросительным знаком загибаются перила. Мэри Форвард очерк так понравился, что она вставила газетную вырезку в рамку и повесила в дверях бара. Эмили написала следующую статью. О шхуне, напоровшейся на скалы. И еще одну, о начальнике порта, который никогда не выходил в море. Ей разрешили ставить свою подпись целиком. Она угнездилась в шкуре городка. Ей было уютно. Рыбацкие лодки. Колокольцы над водой. Угроза шторма. Она подмечала цветовую палитру у причалов. Красные, охряные, желтые оттенки. Неизбывный поиск лучшего слова. Тишина, проклятия, ссоры. Местные остерегались чужаков, но Эмили текстурой напоминала приевшийся климат и растворилась среди них. И Лотти тоже.
Шли годы, Эмили публиковала стихи в типографии Галифакса. Книги исчезали, но едва ли это имело значение: они пожили, обрели себе полку, обрели на полке покой. И с еженедельными колонками то же самое: пусть с Эмили не случалось любви, но все же требуется немало, чтобы наполнить целую жизнь.
Утром Эмили скинула ноги с койки. Лотти еще спала. На лицо упала прядка. Поднималась и опускалась от дыхания. В комнате попахивало джином.
Эмили натянула чулки на щиколотки, еле втиснулась в туфли. Взяла трость, наклонилась над Лотти, поцеловала в теплый лоб. Дочь заворочалась, не проснулась.
В коридоре было тихо. Эмили зашагала по белизне. Остановилась, привалилась к стене, перевела дух. Никак не нащупать эту пустоту ощущений. Пароход раскачивался и скрипел. Похоже, она, отстреливаясь, пытается с фланга обойти головную боль.
Молодой стюард помог ей вскарабкаться по трапу. Свежий воздух ненадолго успокоил. Серость воды тянулась в бесконечность. Складывалась в узоры, как детский рисунок.
Пароход вошел в неспокойные воды. Громкий гудок пронзил воздух. Зонтики сложили и убрали. Шезлонги ловко сгрузили на палубу штабелями.
На верхней палубе умудрились забыть кленовую гитару. Дождь испятнал темный гриф. Эмили подобрала гитару и зашаркала назад к трапу. Хотела вернуть гитару владельцу. Резкая горячая боль шмыгнула во лбу. Сил нет совсем. Трость упала и поскакала вниз по трапу. Эмили схватилась за поручень. Стала медленно спускаться. Стараясь не колотить гитарой по ступеням, невзирая на качку.
Коридор дохнул рвотной вонью. Репродуктор выплюнул исковерканное объявление. Последнее, что Эмили помнила, – звон упавшей гитары, едва налетела новая волна.
Когда Эмили очнулась, над ней склонялся судовой врач. Прижал к ее груди стетоскоп. Померил пульс. На лбу у него красовалось круглое зеркальце. Когда отодвинулся и оглядел Эмили, та различила в зеркальце свой дрогнувший силуэт. С трудом села, открыла было рот. Весь мир словно обернули марлей.
Лотти держалась в углу, грызла ногти. Высокая, светло-голубые глаза, короткая стрижка.
Врач ощупал руку Эмили, потрогал опухшую шею. Удар, решила она. Забормотала. Врач ее успокоил, положил ладонь ей на плечо. Обручальное кольцо на левой руке.
– Все будет хорошо, миссис Эрлих.
Тело ее напружинилось. Лотти наклонилась к врачу, что-то сказала. Тот пожал плечами, не ответил, снял стетоскоп. С полки над головой достал флакон таблеток, сколько-то отсчитал в серебряное блюдце, смахнул в стеклянный пузырек.
Пролежала в лазарете три дня. Острое обезвоживание, сказал врач. Возможно, нагрузка на сердце. Обследуйтесь, когда прибудем в Саутхэмптон. Лотти сидела у ее койки с утра до ночи.
На лбу мокрая тряпка. Эмили спрашивала себя, не потому ли заболела, что хотела подольше побыть с дочерью. Не потерять ее. Удержать подле себя. Жить в этой дополнительной шкуре.
За день до прибытия в Англию Эмили вывели на палубу. В тумане – бледная бурая дымка. Неясно сгустившаяся тьма. Лотти сказала, это побережье Ирландии. Позади исчезли мысы Корка – сияние за кормой.
В Саутхэмптоне Эмили дала пару шиллингов портье, чтобы тот пошустрее оттащил сундук. В больницу она не поедет. Уже уговорено с шофером, который отвезет их в Суонси. Менять планы поздно.
Она смотрела, как Лотти на сходнях жмет руку судовому врачу Вот, значит, как. Вот и все. Накатила невнятная печаль.
На сходнях взяла Лотти под руку. Ноги словно пустотелые. Постояла, отдышалась, поправила шляпку, и они спустились к шоферам, что в ожидании выстроились у причала. Старый «форд». «Ровер». «Остин».
Вперед выступил тучный, чисто выбритый юноша. Протянул мягкую руку, представился. Эмброуз Таттл. Синий мундир королевских ВВС, бледно-голубая рубашка, брюки гармошкой на щиколотках. Головой доставал Лотти до плеча. Взглянул на нее снизу вверх, будто она вышагивала на ходулях.
Показал на бордовый «ровер» – спицы в колесах, большое серебристое украшение на капоте.
– Сэр Артур нас ждет, – сказал юноша.
– Долго ехать?
– Боюсь, что долго. Доберемся, наверное, только к ночи. Устраивайтесь поудобнее. Дороги, увы, весьма ухабисты.
Когда он наклонился за дорожным сундуком, на пояснице открылась полоска кожи. Эмили села впереди. Лотти устроилась сзади. Машина выехала из порта. Город вытолкнул их под внезапно яркое солнце, в тоннель меж каштанов.
Дорога грохотала их нутром. В тенях древесных арок все трое шли рябью. Изгороди длинны, зелены и наманикюрены. Словно манили авто двигаться дальше.
Ехали под сорок миль в час. Эмили оглянулась – ветер покусывал вырез дочериной блузки. С полудня синева небес почти не побледнела. Дорога в основном пустынна. Английскую глубинку порядок не смущает. Это тебе не Ньюфаундленд. Поля угловаты. Видно далеко-далеко, старые дороги сужаются на горизонте; повсюду слаженная имперская благовоспитанность. Эмили ждала иного. Ни угольных шахт, ни гор шлака, ни серой английской нескладности.
Под рев мотора толком не побеседуешь. На окраине Бристоля заехали в маленькую чайную. Эмброуз снял фуражку, обнаружив кудрявую блондинистую шевелюру. Акцент у него любопытный. Белфаст, пояснил он, но по тому, как он это сказал, Эмили догадалась, что он отпрыск состоятельных родителей. Скорее английский акцент, чем ирландский. Слишком правильная мелодика.
Уже несколько лет в ВВС, в подразделении связи, но в летное так и не поступил. Похлопал себя по животу, словно оправдывался.
Небо потемнело. Лотти выкрикивала указания, сверяясь с огромной картой, хлопавшей на ветру. Эмброуз поглядывал на Лотти, точно она и сама вот-вот улетит на парашюте интриги.
Свет угасал, а Эмброуз гнал «ровер», умело огибал углы, снова погрузился в тоннели долгих изгородей. Приближались к Уэльсу. Пологие холмы один за другим – силуэт спящей женщины, вид сбоку.
Под вечер заблудились. Затормозили на краю поля, посмотрели, как соколиный охотник оттачивает свое искусство: птица на бечеве, долгий изгиб полета, что постепенно познает свои пределы. Сокол воспарил на миг и грациозно опустился на перчатку охотника.
Пришлось заночевать в Кардиффе. Убогая гостиница. Воздух намекал на море и шторм. Эмили опять залихорадило, голова кружилась. Лотти помогла ей подняться по лестнице, примостилась рядом в постели.
Поутру двинулись вдоль побережья. За спиной воспарило солнце, выжгло туман. По обочинам у канав махали дети, мальчики в серых шортиках, девочки в голубых передничках. Кое-кто босиком. Иногда мимо дребезжа катили заплеванные грязью велосипеды. Старуха замахала тростью и прокричала что-то на языке, которого они не поняли. Поле пересекала шеренга золотых стогов.
Остановились над узким ручьем, распили флягу горячего чая из одной чашки, последние капли вытрясли в траву. Эмили побрела вдоль реки. Услышала, как ясно зазвенел смех Лотти. У поворота, под плакучими деревьями, увидела старика в высоких болотных сапогах. Он держал удочку, но словно окаменел – стоял в воде по бедра, созерцая. Пустил корни в ручье. Она подняла руку, хотела помахать, но он смотрел мимо. Спасибо за эту анонимность. Теперь Эмили знала наверняка, что с Брауном поговорит наедине.
Старик повернулся, однако удочку так и не забросил. Будто пришел сюда подцепить на крючок свет. Эмили снова подняла руку, и он кивнул – несомненно, скорее по обязанности, чем из дружелюбия.
Когда вернулась к ручью, Эмброуз и Лотти, притулившись друг к дружке, курили одну сигарету на двоих.
Дом стоял на западной окраине Суонси. У воды. В конце долгого проезда меж беленых заборов. Большой, красного кирпича, с мансардой. Эмили насчитала три дымохода. Под колесами захрустел гравий. Затормозили. Из-под карнизов прыснули вороны. Каштан длинными руками почесывал крышу.
Навстречу Эмили на крыльцо вышла Кэтлин, жена Брауна. Темноволосая, серьезная. Сдержанно красивая. Провела Эмили в обшитую деревом гостиную. Со вкусом обустроенную. Длинные бордовые портьеры обнимали два французских окна, за окнами – ухоженный сад. С портьерами заигрывал ветер: налетал из приоткрытых дверей, ерошил ткань, обнюхивал, обегал комнату. На полках фотографии. На одной – Алкок и Браун с английским королем. На другой – с Черчиллем. Строй книг по авиации. Большие кожаные тома, бордовые и бежевые. Какие-то награды из граненого стекла, обрамленные сертификаты на деревянных подставочках. Десяток чайных роз – лепестки в красных прожилках – умирали в большой вазе на столе.
Эмили не без труда втиснулась в кресло у окна. На ковре под кушеткой позабыты одинокая чашка с блюдцем. На краю блюдца – покинутые крошки. Эмили осмотрелась – гостиная, зеленая лужайка за окном, серебристое море. В поисках Брауна пришлось написать командованию ВВС не одно письмо. Поговаривали о виски, о надломе, о неудаче. Якобы он завидовал славе Линдберга[53]. Спрятался в кусты. По фотографиям судя, он на грани распада.
Наверху заскрипели, застонали шаги. Как будто двигали мебель. Хлопали дверцы.
Кэтлин просунула голову в дверь. Ее муж через минутку спустится, ищет там что-то, просил извиниться. Волосы ее текли гладким и гибким ручьем.
Вскоре снова появилась, поставила перед Эмили черный лакированный поднос – чай и печенье. На блюдце узор. Круговой. Ни начала, ни конца. Десять лет назад Эмили шагала по лугу в Сент-Джонсе. В траве гряды изморози. Вечерами смотрела тренировочные вылеты. Пробуждение «Вими». Громорык. Рвется трава. В воздух брызжет слякотная морось.
Откуда-то прилетел детский голосок. Эмили придвинула кресло ближе к окну, поглядела на склон, уходящий к морщинистому серому морю.
Испугалась, услышав тихий кашель. Дверь была открыта. Браун в контражуре. Силуэтом тени. Перед ним – мальчик в накрахмаленной матроске. Аккуратно причесанный. Шортики отутюжены. Гольфы с резинками. Браун закрыл дверь. И в сумраке прояснился. В твиде, под горлом жесткий узел галстука. Положил руки мальчику на плечи, подтолкнул вперед. Вышколенный ребенок протянул руку:
– Приятно познакомиться.
– И мне. Как тебя зовут?
– Бастер.
– Ой, замечательное имя. А я Эмили.
– Мне семь.
– Мне тоже когда-то было, уверяю тебя.
Мальчик оглянулся на отца. Взрослые руки стиснули детские плечи, потом Браун дважды похлопал сына по плечу, тот мигом развернулся и кинулся к французскому окну. Распахнул дверь настежь, и в гостиную ворвался густой запах моря.