– Почему?
– Это же твоя страна, – сказал он.
Купил, поведал он, у художника, якобы знаменитого. Так ему объяснили на рынке.
– Твой народ, – сказал он.
Лили попятилась от картины. Руки тряслись. Она отвернулась.
– Лили.
Он смотрел, как она выходит за дверь, удаляется к озеру. Вокруг нее вились ранние весенние комары. Она села на берегу, обхватила голову руками. Непонятно. Йон Эрлих прислонил картину к столу у двери. Больше о ней не заговаривал. Решил назавтра выбросить.
Ночью они вместе лежали в постели, в ногах спали Эмили и Томас. Лили дрожала, отвернулась от мужа, затем порывисто повернулась. В Дублине, сказала, она была отродьем непотребников. Пьяниц. Никогда не признавалась ни одной живой душе. Старалась забыть. Не ждала осуждения, не хотела жалости. Отец пил. Мать пила. Порой казалось, пили крысы, пили двери, плинтусы и крыша тоже. Они укладывали ее в постель между собой, отец и мать. Многоквартирный дом. Дребезжало изголовье. Она потеряла ребенка. Четырнадцать лет. Послали прислуживать. Жизнь ее – подвалы, крысиный помет, черные лестницы, половники. Полвыходного в неделю. Месишь слякоть на темных улицах. Покупаешь табак. Вот и все радости.
Ничегошеньки в Ирландии даже смутно не походило на полотно, которое принес домой Йон Эрлих. Страна, которую он ей приволок, была неузнаваема – разве что, может, одно путешествие, из Дублина в Корк, давным-давно. Она вышла из дома на Грейт-Брансуик-стрит. И все шла, шла и шла. Пятнадцать, шестнадцать, семнадцать дней, на юг, через Уиклоу, Уотерфорд, по холмам, до самого Корка. Она тогда была простушка. Вот и все. Последовала за мечтой. По сей день помнит древесные кроны, подвижный свет на полях, в долинах, на берегах, и ветер низко задувал в глаза колючим дождем, и из земли прорастал голод, и его гнилая вонь обнимала мужчин, женщин, детей.
А тут картина. Ты подумай. Картина. И картина говорила о том, чего Лили не понимала прежде. Загудел колокол дублинского собора. Заржала лошадь. Сэквилл-стрит. Над Лиффи промчалась чайка. Но шумов детства она все равно не помнила: они переменчивы, распадались в памяти. Отчего же вернулись некие минуты? Что их пробудило? Она лицом вжималась Иону Эрлиху в грудь. Непонятно, что делать с этими мыслями. Ее как будто освежевали. Дугган, что обитала в ее душе, – исчезнувшая Дугган – и вообразить не могла, что может чем-нибудь обладать, тем более такой вот картиной. Сорок восемь. Тридцать с лишним лет в этой стране. Уже американка. В какой водоворотный миг она застыла, развернулась, сама не заметив? Когда ее жизнь истекла смыслом? Никак не вспомнить. Да, она была простушка. Прислуга. В обители непростых вещей. Слушала чудные беседы. Демократия, рабство, благотворительность, вера, империя. Не очень-то кумекала, но все это намекало, что можно быть и не здесь. И я пошла. Не знала, куда. Ничего не планировала, Йон Эрлих. Просто шла. И ты посмотри, что получилось. Картина. Ты приносишь мне картину. Ты мне картину подарил.
И она снова лицом вжалась ему в грудь. Он растерялся – непонятно, что делать, когда она так плачет. Потом она свернулась подле него калачиком и провалилась в тяжелый, глубокий, усталый сон.
Картину поставили на полку над очагом. Порой Лили мерещилось, что по берегу шагает Изабел Дженнингс, элегантно развевается ее длинное платье. На арочном мосту замер Ричард Уэбб, в нешуточном раздражении взирает на стремнину, на текучий плеск. А бывали дни, когда она не удерживала мысль, и та уплывала к Фредерику Даглассу: на картину он обычно не вступал, держался за рамой, медлил, вот-вот появится – перевалит через далекий холм, допустим, или зашагает по дороге из-за домика. Воспоминание о том, как он тягал гантели в спальне, пугало ее. Его лицо под дождем в день ее отъезда. Бледность его ладоней. Она помнила, как его карета катила прочь по Грейт-Брансуик-стрит, а наверху небрежно повисло его полотенце на умывальнике. Как он горбился над письменным столом в белом облаке рубахи.
Она слыхала, теперь Дагласс поддерживает партию покойного Авраама Линкольна. Произносит речи, выступает за избирательные права для негров. Им немало восхищались, но и поносили немало. Они добились свободы, но какой ценой? В Ирландии он виделся ей джентльменом, высоким, пронзительным, властным, однако здесь он – скорее недоразумение. Нет, она не против негров. С чего бы? Еще не хватало. Они тоже мужчины и женщины. Голодали, сражались, умирали, сеяли, пожинали, сеяли вновь. Но было в них какое-то непокорство. Лили слыхала, в Нью-Йорке бунтовали ирландцы. Людей вешали на фонарях. Сгорели дети в сиротском приюте. На улицах избивали кого ни попадя. Никакой тебе простоты. Столько возможностей. Годы укрывали ее. Ее собственный сын воевал за Союз. Погиб на поле боя за те самые слова, которые Дагласс много-много лет назад говорил в Ирландии. И однако Тэддеус за всю жизнь не обмолвился о рабстве, о темнокожих, о свободе. Попросту хотел воевать. Вот и все. Великолепное тщеславие гибели.
Временами, когда она уезжала на юг в Сент-Луис или на север до самого Демойна и видела негров на улицах, в душе поднималась неприязнь. Лили ловила себя. Удерживала от падения. Но неприязнь никуда не девалась – далекая, туманная.
В церкви она склоняла голову и молила о прощении. Старые молитвы. Заклинания из прошлого. Открывала Библию. Думала, надо бы научиться читать, но в тишине была чистота. Припоминала, что говорил Дагласс в гостиной на Грейт-Брансуик-стрит, однако мысль ускользала к тем, кому она задергивала занавесочки: к теплой голубизне под их веками, когда серела плоть.
Смотрела, как Эмили прижимается к отцу, слушает. Семь лет, за заскорузлостью его пальца бежит взглядом по странице. Книга Иова. Откровение. Книга пророка Даниила. Зрелище радовало Лили. У кровати Эмили уже громоздились школьные книжки. И однако странно смотреть на это дитя – плоть и кровь Лили, но так на Лили не похожа.
Нередко Лили замечала, что девочка уснула, а длинные волосы ее закладками лежат меж страниц.
Снаружи прозвенел крик. Лили ничего такого не подумала. Из коптильни вернулась в кухню. Отвинтила крышку с банки кукурузной муки, насыпала чуток на деревянный стол, прислонилась к очагу Подступило тепло. Она коленкой закрыла одну заслонку Потянулась за банкой пахты. Воздух вновь разломился от крика.
Кричали у ледовых складов. Лили замерла. Глухие удары, потом тишина. Лили подошла к окну. Небо голубое, бледное-бледное. И новый звук, глухой и протяжный – стон, медленная капитуляция. В снегу раздавался голос Адама.
Лили выбежала из дома. Обжигал мороз. Снег пинал по ногам. У складов больше не кричали. Повисла изодранная тишина.
Мимо конюшни, мимо санного сарая. Окликая на бегу. У ледовых складов в воздухе висели опилки. Лили завернула за угол. Планки треснули. Доски ощерились гвоздями. На земле валялась большая воротная петля. В сугробе еще торчала пешня. Одиноко лежали перепутанные шкивы.
Между деревянной стеной и рухнувшими льдинами бежал кровавый ручеек. Сначала Лили бросилась к Бенджамину, затем к Адаму, затем опять к Бенджамину. Расплющен одним-единственным куском льда. Лили столкнула тяжелую льдину, приблизила щеку к его губам. Совсем не дышит. Стряхнула опилки с его лба. Потом с Адамом то же самое. Не закричала. Слышала, как наверху еще движутся, скользят льдины – негромко, как будто почтительно. Она осторожно прокралась вдоль упавших досок, склонилась над мужем.
Йон Эрлих попытался кивнуть; на губах надулся кровавый пузырь. Она спихнула с его ног разбитую льдину. Только попробуй умереть. Даже не смей. Он чуть-чуть повернул голову. Веки затрепетали. Я тебе умру.
Она отчетливо увидела, как он кивнул, потом услышала гортанный хрип. Чувствовала, как жизнь утекает от него – не без облегчения, словно тает. Лили поднялась с колен, обхватила голову, пронзительно заголосила.
Ледовый склад стоял – осталось три стены. Они качались и скрипели. Озеро во льду. Вода жаждет движения. Лили переступила расщепленные доски, опять склонилась над Бенджамином.
Обхватила младшего за плечи, потянула из-под обвала. Сапогом он зацепился за балку. Лили слышала, как порвался сапог, когда она дернула труп на себя. Снова потянула. Зашевелился лед.
Из Бенджамина вырвался смешок. Она наклонилась. Опять смешок. Ой. Бенджамин. Ой. Она обхватила его затылок, но голова запрокинулась. Она встряхнула сына. Вставай, вставай, ты живой. Глаза огромные, удивленные, застылые. Она приподнялась, села на корточки, пошарила вокруг. Потянулась к Адаму. Лицом придвинулась к его губам. Не дышит. Никакого тепла. И снова смешок, она точно расслышала. Но откуда, кто это? И опять – на сей раз издали, как оно и было по правде. Ходуном заходила грудь. Из дома. Из хижины выбежали другие дети. Пронзительно заплясали голоса. Лили встала, выступила из-за складов. Замахнулась пешней. Ну-ка в дом, сказала она. Натаниэл, подбрось дров в огонь. Убери там муку, девонька. И не выходите больше. Я скоро к вам приду. Я сейчас. Поняли меня? Томас? Лоренс? Сию минуту, я сказала. Господи всемогущий. Быстро, ноги в руки. Ну пожалуйста.
Эмили уставилась на нее. Как в землю вросла.
– Иди! – заорала Лили. – Бегом!
И поспешила назад, вытаскивать тела из-под руин. Три стены выстояли. Покачивались, угрожали обвалом.
Она положила трупы рядком на земле, мужа и двоих сыновей; вернулась в дом. Нужны тряпки, лица им прикрыть. Толкнула дверь хижины. Мальчики спрятались в кладовой, съежились. Эмили стояла у окна и смотрела. Лили окликнула дочь. Нет ответа. Снова окликнула. Эмили, сказала она. Та и не шевельнулась. Лили подошла, развернула дочь спиной к окну. Детские глаза – далекие, пустые.
Лили закатила ей пощечину, велела одеться, у них много дел. Девочка не двинулась с места, затем приподнялась на цыпочки, лбом прижалась к ключице Лили. Мама, сказала Эмили.
Спустя два дня, под вечер, Лили Эрлих наняла плотника – переложить льдины, починить склад. Погодка стояла – не приведи господь. Ветер кусался. Стук молотков не смолкал всю ночь.
Скоро потеплеет. Надо самой учиться возить лед. Грузить на баржи, доставлять вниз по реке.
Она лежала в постели, в окружении оставшихся четырех детей. Мальчики уже подросли. Эмили поможет с бухгалтерией. Как-то ведь люди выживают. Лили поглядела в окно на озеро. Над ним вздыхал лунный свет. Сначала разбудила Томаса, потом двоих других. Они вышли в ночь, направились к амбару, выпуская дыхание облачками в темноту Для начала приготовим фургоны, сказала она. Накормите лошадей.
Одна компания из Цинциннати прислала буклеты. «Хрестоматия Макгаффи. Непревзойденный шанс. Научитесь за 29 дней. Возврат денег гарантируем». Лили понятия не имела, что с ними делать. Слова – лишь стайки закорючек. Как научиться читать, если еще не умеешь читать? Как выучиться, если не училась? Перед глазами все плыло. Горло сжималось. Она засунула буклеты подальше на полку.
Наняла повозку, отправилась на юг, на два дня, в самый Сент-Луис. Дома казались невероятно высокими. В окнах трепетало стираное белье. Мужчины в стетсонах привязывали лошадей к коновязям. Взревел железнодорожный гудок. Лили спросила, где тут книжная лавка. Какой-то мальчик объяснил, как пройти. На двери звякнул колокольчик. Лили бродила меж стеллажей. Боялась, что ее увидят. Слова на корешках не значили ровным счетом ничего.
Отыскал продавец – на верхней полке, без стремянки не достать. Она узнала его по гравюре на фронтисписе. Книгу завернули в коричневую бумагу и обвязали бечевкой.
Дома Эмили пальчиком вела по завитушкам на странице. Это «Я». Это «Р». Это «О». Это «Д». Это «И».
На третий год со смерти Иона Эрлиха на Лили работали мужчины – два норвежца, два ирландца и бригадир-бретонец. И сыновья. Лили – крошечная фигурка на льду; годы слегка пригнули к земле, печаль скукожила, но голос ясно разносился над белой пустотой. Купили новое оборудование: широкие топоры, поперечные резаки, плужные снегоочистители, сбруи. Пилы стреляли белыми искрами. Лошади исходили паром, ходили боками. Склады перестроили и укрепили.
После школы Эмили помогала гонять по озеру кусы льда.
Раз в месяц Лили ездила в город. Тягостное путешествие. Нередко по три дня в один конец. Торговалась за столом на Кэронделет-авеню. Знала, сколько платят ей и сколько берет с покупателей торговец льдом. Пропасть между тем и другим вызывала разлитие желчи.
Из серебристой сумочки вынимала перо Йона Эрлиха, ставила подпись. Уж этому-то научилась – толкать перо, чтобы вышло хотя бы подобие имени. Торговец большим пальцем тер под носом. Он был худ, резок, словно выпилен свеженаточенной пилой.
– Умеете писать?
– Еще б не умела. За кого вы меня принимаете?
– Я ничего дурного сказать не хотел, миссис Эрлих.
– Да уж надеюсь.
Гордо выходила из конторы, шагала по берегу Миссисипи. Смотрела, как прогуливаются женщины помоложе, в элегантных нарядах – широкополые шляпки, шелестящие платья. Гребные лодки, пароходы. Вся река бурлила торговлей. Мальчишки-газетчики кричали о золоте и железных дорогах. Над рекой поднимался воздушный шар, плыл на запад. Напротив Оперы туда-сюда ездил человек на машине. С громадным передним колесом. Зеваки называли машину «велосипед». Молодые люди в ковбойских шляпах привязывали лошадей перед салунами. На Лили теперь особо не глядели, но она не огорчалась. После многих ледовых лет немела спина. Лили шаркала и переваливалась на ходу. Для деловых встреч держала три красивых платья. В остальном одевалась просто, в темное, с оттенком траура.
На четвертый год вдовства договорилась о цене с бригадиром из Бретани. Продала ему хижину, аренду озер и все оборудование. Первым делом упаковала картину – подарок Йона Эрлиха. Все коробки, мебель, стулья, посуду, книги. Нагрузили четыре фургона. Картину везла впереди. Подъехали к новому дому на Флориссант-авеню. Дорожка из дробленого известняка. Дом двухэтажный, кирпичный, с высокими потолками и широкой лестницей. Бледно-голубой ковер, фестоны – плетеные розы. Лили повесила картину на верху лестницы и немедленно занялась торговыми делами. «Озерный лед». Английский художник нарисовал вывеску на складских дверях. Его акцент взволновал Лили. Художник ей поклонился, и она от смущения вспыхнула как маков цвет. Англичанин, ты подумай. Кланяется ей. Лили Дугган. Брайди Фицпатрик. А когда-то громыхали трупные телеги. Падали снежные хлопья.
Сама изумлялась, что ко льду уже можно и не прикасаться. Возделывают лед теперь другие – на севере, в Миссури, Иллинойсе, Айове. Дела вела тщательно. Жалованья, перевозки, потери от таяния. Потрясающая логика денег. Как легко возникают, как быстро теряются. В Сент-Луисе открыла кредит в банке «Уэллс Фарго» на Филлмор-стрит. Подходила к кассирам, и те знали ее по имени. Как ваши дела, миссис Эрлих? Приятно видеть вас снова. На улице ей вежливо кивали мужчины и женщины. Лили пугалась. Придерживала краешек широкой юбки, мямлила «здрасьте». Лавочники демонстрировали ей лучшие куски мяса. На Маркет-стрит был шляпный магазин. Лили купила затейливую модель со страусовым пером, но вернулась домой, увидела себя в высоком овальном зеркале и не снесла мысли о том, что покажется в эдакой шляпе на людях, убрала в коробку и больше не доставала.
Спрос вырос. Больницы. Пароходы. Рестораны. Рыбные ларьки. Кондитерские. В некоторых гостиницах даже стали класть лед в напитки.
Спустя шесть лет Лили Эрлих смогла послать своего старшенького из выживших, Лоренса, в Чикагский университет. А потом и Натаниэла с Томасом. Зимой 1886-го Эмили исполнилось четырнадцать. Почти целыми днями сидела в спальне, не расставалась с книжками. Поначалу Лили думала, что девочка терзается одиночеством, но вскоре выяснилось, что Эмили хлебом не корми – дай задернуть шторы, зажечь свечку, почитать в свечном мерцании. Пьесы Шекспира. Лекции Эмерсона. Стихи Харта, Сарджента, Вордсворта[46]. Спальня набита книгами до потолка – обоев не видать.
Собственные книжные опыты Лили долго не продлились; зато она растила свою девочку. Этого уже довольно.
Зимой 1887 года Лили разделила свой ледовый бизнес. Три равные части трем сыновьям. Лоренс вернулся из университета в сером костюме и при бабочке, обзавелся восточным акцентом. Двоих младших мальчиков интересовали клубы пара над сортировочными: свои доли они продали, приподняли шляпы, распрощались. Натаниэл уехал на запад, в Сан-Франциско; Томас – на восток, в Торонто. Эмили не досталось ничего – не по злобе, просто по традиции. Лили и в голову не пришло. Мать и дочь купили домик поменьше на Гравой-роуд. Перед домом развели сад. Ни с кем не дружили. По воскресеньям одевались в церковь: длинные перчатки, широкополые шляпки, белые вуали на глаза. Порой их видели вдвоем на променаде. За Эмили никто особо не волочился. Да Эмили и не ждала. Она едва ли считалась красоткой. Ее поглощали книги. Порой вечерами Лили звала Эмили к себе в постель – лечь под одеяло, устроиться на подушках и почитать вслух.
Дом на Грейт-Брансуик-стрит был теперь далек – иная повседневность, иные шумы. Словно сами годы позабыли, кем она прежде была. Тени целых сорока лет.
О последних модах ее лучше не спрашивать, но по торжественному случаю она надела длинный лиловый «полонез» под приталенный жакет. Под горлом – аметистовая брошь. Седые волосы убраны под изогнутые поля сиреневого капора.
Она медленно выступила из кареты, зашаркала под руку с Эмили, которая надела простое платье из альпаки. Вечер выдался прохладный. Только что стемнело. Лили растерялась в танце огней, в плотном течении множества тел. Они вошли в гостиницу. Мимо гранитных колонн. Под беглыми взглядами коридорных. По вестибюлю плыли высокие ноты фортепиано. В глубинах тела Лили ныне обитала тупая боль. Руки, колени, щиколотки.
Лили мельком посмотрела на большие деревянные часы в углу возле эркерных окон. Слишком рано. Вокруг стояли женщины в дорогих шалях и платьях. Несколько мужчин в смокингах и пиджаках. Сумбур и суета. И группки негров по углам. В основном мужчин. Какое большое собрание.
Она подступила ближе. Сквозь строй. Наверняка все смотрят. Вдоль решетчатой стены пробралась вперед, обнаружила пейзажные полотна – можно сделать вид, будто любуется, – притянула Эмили к себе.
– А теперь тихо, – сказала Лили.
– Я же ни слова не сказала, мама.
– Все равно помолчи.
По всему вестибюлю щиты на распорках, на щитах – его имя. А ниже – «Национальная ассоциация суфражисток».
Под канделябрами бродили женщины стайками. Вели серьезные беседы. В баре воздух полиловел от дымных клубов. Вдалеке звякали бокалы.
Пианист приступил к новой мелодии. Лили повернулась к Эмили, заправила ей за ухо прядь, бежавшую из косы.
– Мама.
– Тихо.
– Вон он, – сказала Эмили.
Лили увидела его у дальней стены вестибюля. Даглассу стукнул семьдесят один год. Седая шевелюра по-прежнему весьма и весьма обильна. Черный пиджак, белая сорочка со стоячим воротником. Белый платок в нагрудном кармане. Пиджак он наполнял собою туго, слегка ссутулился, но в нем осталась весомость: грузнее, шире, однако непринужденнее. Его окружали женщины, восемь или десять. Пылко склонялись к нему. Он стоял, чуть отстранившись, но затем сложил руки чашкой, отпустил какое-то замечание, и женщины рассмеялись; все они были точно детали замысловатого часового механизма.
Он оглядел вестибюль. Может, Лили померещилось, но, кажется, его взгляд задержался на ней. Может, у нее за спиной кто-то шевельнулся, завозились люди. Когда она снова обернулась, он уже зашагал к гостиничному залу.
Все собрание потянулось за ним. Порывом ветра. Световым кильватером. Будто всех засасывало следом. Она споткнулась. Ей снова семнадцать. Стоит перед домом Уэбба. Прощается с Даглассом. Свет дублинского утра. Пожатие руки. Так необычно. Скрип кареты. Потом ей пенял дворецкий Чарльз. Да как ты посмела. Мельчайшие мгновения – они возвращаются, застывают, выживают. Цокот копыт по брусчатке. И как он посмотрел на нее, уезжая. Как он распахнул день. Фейерверк возможностей. У меня тут почти ничего нет – да вовсе ничего. Комнатушка под крышей. Черные лестницы, вновь и вновь. Они меня все равно что присвоили. Поработили. Ушла затемно. И как стыдно было в Корке. За столом у Дженнингсов. Он ее не узнал. И в порту тоже. Не спешился. Она для него не больше, чем сметенные бумаги, отмытый ковер, веник на половицах, ярд ситца. Но чего она хотела? Чего ждала? Громко заржали лошади. Взметнулись чайки. Дождь. Она не могла взглянуть ему в глаза. Ливень пеленами летел в лицо. Такая вот судьба. Ступила на борт, исчезла. Сплошная сумятица. Она была так юна. Пароходный гудок принес облегчение.
Лили взяла Эмили под руку, и они вместе направились через вестибюль. У дверей зала стояли двое полицейских, дубинками постукивали по ногам. Глянули на нее, ничего не сказали. Зал набит почти битком. Ряд за рядом – женщины на складных стульях. Вокруг каждой расправлена юбка.
Лили и Эмили сели на задах. Лили сняла перчатки, ладонью накрыла руку дочери, пальцем погладила ее запястье изнутри.
Дагласса представила бледная женщина в черном жакете. Воздух зарябил аплодисментами. Дагласс вышел из первых рядов. По боковым ступенькам забрался на сцену. Медлительность он хорошо скрывал. Приблизился к кафедре. Оперся на нее обеими руками, посмотрел в зал. Он благодарен за такое вступление, сказал он, рад оказаться в этом городе, центре многих крестовых походов демократии, которую он поддерживает с таким пылом. Голос его слегка подрагивал.
Он помолчал, затем выступил из-за кафедры, словно хотел показаться залу в полный рост. Начищенные башмаки, темные брюки, приталенный пиджак. Кожа светлее, чем помнилось Лили. Он раскинул руки, выдержал паузу.
Он поднес ладонь ко лбу, словно пытался породить новую идею. Закрыл глаза; еще чуть-чуть – и зазвучит молитва.
Лили казалось, он застыл навсегда и она тоже замрет навеки в той неведомой точке, кою отыскала его мысль. Она вновь стояла на лестнице. Он сошел вниз мимо нее. Сердце ее воспарило. Женщины вокруг повскакали, зал сотрясла овация, раздавались крики, но Лили сидела, и то, что переживала она, было несравненно, уникально и однако обыкновенно, все мгновения жизни сгустились в этом мгновении, дверь его спальни закрыта, под нею тончайший ободок света, во тьме все ярче. Она поняла, что зашла в такую даль, одолела многие тысячи миль, открыла дверь, а в комнате сидит ее дочь, ее собственная история, и плоть, и тьма, и читает, склонившись к старой лампе.
После выступления Дагласса поспешно вывели из гостиницы. Снаружи поджидала карета, лошади цокали копытами по булыжнику. Ночь пропиталась духотой. Над Сент-Луисом пристроился заусенец месяца. Газовые фонари беспощадно драли темноту.
Через дорогу толпились возмущенные граждане, мужчины в рубашках и широких подтяжках. Перед ними, сцепившись локтями, невозмутимой шеренгой растянулись полицейские.
Лили смотрела, как Дагласс поднял голову и взглянул на протестующих, словно забавляясь. За руку подвел к карете белую даму. Его вторая жена. В ответ на его подчеркнутую любезность возмущенные граждане еще сильнее расшумелись.
Он поклонился супруге, обошел карету, пригнулся и повернулся боком, затем сгорбил плечи, сел. Лошадь была крупна и грациозна. Задирала копыта и фыркала.
На миг Лили захотелось подойти, наклониться к окну, поздороваться, назваться, пусть он помнит, но она осталась стоять в тени. Что ей сказать? Какого еще смысла добиться, произнеся свое имя? Может, он лишь прикинется, будто узнал, а может, не вспомнит вовсе. У нее есть дочь. И сыновья. И лед.
В ночи зазвенела сбруя, заскрипело колесо. Лили оправила платье, взяла Эмили под руку.
– Пора домой, – сказала Лили. – Пойдем.
1929
Вечерня
Для нее истории начинались комом в горле. Порой даже говорить становилось трудно. Подлинное понимание скрывалось под самой поверхностью. Всякий раз, когда садилась перед листом бумаги, накатывала ностальгия, что ли. Воображение распихивало реальность, что сдавливала со всех сторон. Эмили Эрлих выживала не теориями или формулами, но мгновениями легкости, раскачкой до предела, стремительной радостью полета. Помаленьку терялась в небесах.
Лучшие минуты – когда взрывался разум. От времени оставались одни руины. Угасал всякий свет. Бездна чернильницы. Дрожь тьмы на кончике пера.
Долгие часы потери и побега. Безумия и неудачи. Вычеркиваешь одно слово, ставишь кляксу посреди страницы, уже не прочесть, рвешь лист на длинные тонкие полосы.
Прихотливый поиск слова – будто крутишь колодезную рукоять, наматываешь цепь на ворот. Бросаешь ведро в шахту разума. Достаешь пустые ведра, одно за другим, и наконец, в нежданный миг, ведро жестко цепляется, внезапно тяжелеет, и вынимаешь слово, а затем вновь бросаешь ведро в пустоту.
Каюта первого класса была мала и бела. Две койки. Иллюминатор по левому борту. Свежие цветы в хрустальной вазе. Приветственная записка от капитана. Люстра сконструирована так, чтоб не качалась.
Из статики репродуктора вырывались объявления, гнусавое нытье стюарда: когда ужин, не сгорите на солнце, скоро откроется кружок.