Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гёте - Юрий Маркович Нагибин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Только что появившийся перевод персидского поэта открыл Гёте целый волшебный мир. Сладострастная атмосфера, переливающаяся фонтанами, тканями и драгоценными камнями, запах ладана, мускуса и роз погружали его в новые восторги. Он мог покорить эти видения, только, в свою очередь, воплотив их в стихах. «Я должен был сочинять, иначе я всей этой красоты не вынес бы». Он погружается в чтение «Путешествий в Персию и в Индию» купца Тавернье и кавалера Шардена. «Арабская хрестоматия» Сильвестра де Саси была им изучена в совершенстве. Как Проперций и Марциал вдохновляли поэта на создание «Римских элегий», как Шиллер побуждал его к писанию баллад, так Хафиз толкнул его на песни Юсуфа и Зулейки. Но ему недоставало Зулейки.

Она нашлась во Франкфурте. Когда Гёте в июле 1814 года отправился на висбаденские воды, его «гиждру» озарила бледная, утопающая в тюрингских туманах радуга. Это показалось ему хорошим предзнаменованием, предвещанием надежды и счастья. «Какое тебе дело до твоих седых волос, разве они помешают тебе любить?» Семнадцать лет не был он на родине. После убогих веймарских полей какими прелестными представились ему берега Рейна и Майна с отражающимися в воде виноградниками, сёлами и колокольнями! В церквах весело трезвонили, шли молебны, разряженные толпы сбегались в церкви, празднуя освобождение Германии. Гёте остановился в Бингене: ему нравилось смотреть на эти народные торжества.

В Висбадене поэта посетил его старый друг банкир Виллемер[166] со своей любовницей Марианной Юнг. То была молодая австрийская певица, которую этот большой любитель красивых женщин пятнадцатилетней девушкой извлёк из театральной богемы. Он её приютил, воспитал, полюбил и в конце концов добился того, что и она его полюбила. Она была очень хорошенькой, хотя слишком мала ростом и коренаста. Зато в ней ключом било здоровье, живость и пылкость. У неё было круглое лицо, тёмные кудри, смеющиеся глаза. Ей было около тридцати лет, и она предстала перед Гёте как более свежая и остроумная Кристиана, потому что у неё был тонкий ум, она умела вести разговор и играть на арфе, даже слегка писала стихи. Виллемер пригласил Гёте провести у него недели две, и тот принял приглашение. Может быть, с излишней быстротой, так как банкир — хороший психолог и человек не слишком доверчивый — поспешил со своей стороны закрепить свою связь. Спустя неделю он, как бы для того чтобы быть спокойным за верность Марианны, официально обвенчался с ней.

В сентябре 1814 года Гёте был принят новоиспечённой госпожой Виллемер в её загородном доме в окрестностях Франкфурта. Усадьба была богата густолиственными деревьями и мхами. Она называлась «Мельницей дубильщика»; её роскошные лужайки мягко спускались к самому Майну. Как охотно засиживались они в свежей тени деревьев! Поэт и молодая женщина не уставали быть вместе: обменивались нежными намёками, взглядами и стихами. Время для них бежало слишком быстро, и ничего не было более волнующего, чем их последний вечер. Они поднялись на башенку дома и любовались сверху на фейерверки, которые зажигались на холмах в честь годовщины германской победы. Ночь сверкала звёздами; казалось, что небо и земля загораются сразу, сливаются в общем сиянии. Как могли устоять их сердца против такого изобилия света!

Когда Гёте ехал обратно в Веймар, его пламенное чувство вылилось в лирическом признании; «Диван» увеличился новым циклом: книга Зулейки была начата.

На следующее лето поэт вернулся на «Мельницу дубильщика». Он наслаждался этими неделями отдыха и душевного мира. Там, дома, Кристиана стала для него только предметом беспокойства и забот. Надорванное здоровье вело её, от припадка к припадку, к роковому концу; она плохо лечилась, и это были вечные жалобы или новые неосторожности. В Веймаре разговаривали только о Венском конгрессе и о возвращении Наполеона с острова Эльба[167]. Здесь же, наоборот, перед поэтом широко раскрывались просторы для его мечтаний, и, как бы далеко он ни углублялся в ароматный Восток, везде находил Зулейку.

Настоящее было также благоприятно для Гёте, и дни его текли счастливо. По утрам он один в своей комнате работал над примечаниями к «Дивану», редактировал свои статьи «Об искусстве и древности», отрываясь только, чтобы отпить немного рейнского вина из серебряного бокала. После завтрака, к которому поэт церемонно являлся во фраке, он гулял с Виллемером и Марианной[168] по окрестностям. Тут уже не было никакого принуждения: он был дружелюбен, прост и весел. Он то обращал их внимание на форму облаков, на цвет и плотность тени или на придорожные растения; то карманным ножом срезал тростники, выкапывал камушки, говоря о ботанике или геологии. По вечерам он вполне отдавался очарованию дружбы: завернувшись в широкий белый фланелевый халат, удобно устраивался в кресле около пианино. Марианна пела, он слушал, вновь переживая свои собственные песни. Как-то вечером она запела Моцарта. «Да это какой-то маленький Дон-Жуан!» — воскликнул он в восторге, и присутствующие зааплодировали с таким жаром, что она «спрятала голову в нотную тетрадь и долго не могла прийти в себя». Ночь была восхитительна: подошли к балкону. Луна серебрила кисею занавесей, тюрбан и персидскую шаль Марианны. Тогда, пока Виллемер дремал в уголке дивана, Гёте вслух прочёл поэму о любви Гатема и Зулейки.

Прошлое и настоящее сливались в одно, охватывали его ласкающим объятием. Под его окнами струился Майн. Вдали он различал колокольни Франкфурта. Тут вот около мельницы проходила тропинка, по которой он, бывало, шёл к Лили в Оффенбах. Сорок лет миновало с тех пор, когда он с этих же зеленеющих террас любовался закатом солнца. Как-то в предобеденный час к нему явились с выражением почтения два молодых человека: то были сыновья Шарлотты и Кестнера. Шарлотта, Лили, Марианна — перед Гёте развёртывалась вся его жизнь, и вся она была только долгой любовью. Былые восторги сливались с новой любовью; в третий раз этот старик почувствовал себя охваченным мятежной юностью и потрясающим счастьем.

Пришла пора бежать!

Да, бежать, как он из Лейпцига бежал от Катеринхен, из Зезенгейма — от Фридерики, из Вецлара — от Шарлотты, из Франкфурта — от Лили, из Веймара — от госпожи фон Штейн, из Иены — от Минны Херцлиб. Казалось, его творчество вырастает из разбитой любви. Не хватало каких-то ноток в «Диване» — они нашлись. Азиатский фатализм вполне вязался с песней самоотречения, с нотками безропотности, навеянными ему разлукой. Он уехал в Гейдельберг, куда его приглашал посмотреть свою коллекцию картин и гравюр любитель искусства Сульпиций Буассере[169]. Несколько дней спустя Виллемер и Марианна приехали туда же. Ещё несколько опьяняющих дней в развалинах старого замка, на лесистых холмах, возвышающихся над Некаром. Гатем и Зулейка обменялись поэмами. Они обещали вспоминать друг о друге каждый раз, как полная луна повесит над горизонтом свой серебряный маятник. Наконец настал роковой час прощания. Пока Гёте в начале октября, не торопясь, через Карлсруэ и Вюрцбург, направлялся в Веймар, Марианна написала полную томления оду «К западному ветру». Он поместил её в «Диван», и, правда, она уж не так недостойна его таланта. Сам же он был разбит. Буассере проводил его до Карлсруэ, и волнение поэта не ускользнуло от него. Гёте выражал свою тоску в образах и намёках, его душа казалась охваченной странными предчувствиями. Он написал Виллемеру прощальное письмо, полное болезненного чувства благодарности. «Я должен сделать своё завещание, — пробормотал он как-то с пафосом. — Мне надо бежать». Можно было подумать, что, несмотря на развлечения и встречи в дороге, его сломит тоска. Как когда-то он покинул Шарлотту и Кестнера, так теперь он покидал Марианну и Виллемера со смятенной душой и тяжёлым сердцем. В шестьдесят шесть лет он бежал от любви, как в двадцать три года!

Глава XIII

ПОКОРНОСТЬ СУДЬБЕ

Когда Гёте в середине октября приехал в Веймар, было холодно. В доме была затоплена большая печь. Кристиана вышла ему навстречу с выражением меланхоличного счастья, которого он до сих пор у неё не замечал. Как она вообще изменилась! Черты её лица вытянулись, волосы поседели. Она пробыла лето в Карлсбаде, но лечение не принесло ожидаемого улучшения. Чтобы рассеяться, она продолжала упорно пить, выезжать и танцевать.

Но Гёте ничего больше не мог сделать для неё. Он жил в иных краях. На берегу Евфрата. Пышное платье Гатема хорошо шло к его беззаботной мудрости и сладострастной созерцательности. Он приучал себя к отречению. «Магометанская религия, восточная мифология и нравы рождают поэзию, подходящую к моему возрасту». Как Хафиз, он сохранял свежесть души и чувств, наслаждался благоуханием цветов, лучами солнца, трелями соловья, жемчужинами росы, сладостью любви. Но, как люди Востока, он умел покоряться судьбе, принимать неизбежное. «Полная отдача себя в непреклонную волю Божию, безмятежное созерцание земной суеты, вечно движущейся и вечно повторяющейся, как круг или спираль... что может быть лучше этого», — признавался он своему другу, музыканту Цельтеру[170].

К тому же он был загружен делами герцогства и целые месяцы проводил в Иене. Кристиана его почти не видела. Она легко приспособилась к такому укладу жизни, раз он нашёл нужным установить его. С ней оставался её сын Август — теперь тоже «сановник», — он казался ей таким красивым в новом придворном мундире. Из месяца в месяц она принимала у себя госпожу фон Штейн. Время многое улаживает!

Весной 1816 года, когда Гёте работал в своём иенском уединении, Кристиана написала ему, что «сейчас в Веймаре очень хорошо». Если бы он видел, как покрываются цветами яблони, как расцветают тюльпаны в их саду! На следующий день её свалил сильный припадок. Он письмом посоветовал ей пустить себе кровь. Последовало лёгкое облегчение, затем её состояние резко ухудшилось. Тогда он приехал. На этот раз уже не было никакой надежды; его глаза открылись и увидели разверзающуюся пропасть. Он обхватил руками несчастную, обречённую женщину. «Нет, ты не покинешь меня! — вскричал он. — Ты не покинешь меня!»

Двадцать восемь лет совместной жизни привязали Гёте к Кристиане сильнее, чем он сам мог думать, сильнее, чем он допускал это, особенно в последнее время. Кристиана заботилась о нём с животной преданностью, любила покорно, ревниво и страстно, служила ему с безграничным терпением. Её весёлость и трудолюбие оживляли его большой дом. Она, наконец, спасла его на следующий день после битвы при Иене. И теперь она, неосторожностью погубив своё здоровье, в пятьдесят два года, раньше его уйдёт из жизни!.. Мысль об этом подавляла его, приводила в отчаяние. У поэта началась лихорадка, и он слег. К довершению несчастья слуги тоже хворали, и все в доме были в безвыходном положении. Любовница герцога Каролина Ягеман, придворный врач и Август Гёте сменялись у постели Кристианы. Сам же Гёте заперся у себя в комнате и не принимал никого, только с мучительным трудом каждое утро и вечер заходил узнавать о здоровье жены. Каждый день он отмечал развитие болезни в своём сокращённом дневнике. Когда доктор пришёл предупредить его, что конец близится, он уже не лежал в кровати, а тихонько ходил по комнате. «Если вы хотите застать её ещё в живых, идемте немедля». Но Гёте оставался безмолвным, недвижимым, точно не слыхал его слов.

Внезапно он подошёл к окну, посмотрел на облака, глубоко вздохнул и, не говоря ни слова, вышел из кабинета. Подойдя к кровати умирающей, он взял её за руку и погладил тихонько по лбу. Она открыла глаза, повернулась к нему и хотела что-то сказать, но не могла уже выговорить ни слова. Её увядшее лицо искривилось; он услышал только жалобный лепет ребёнка и уловил взгляд пришибленного животного. Тогда с жестом отчаяния он опустил на простыню её влажную руку, затем, подавив вопль боли, поспешно вышел. Он был поражён, сбит с толку смертью. Как только он вышел, она испустила дух. Это было 6 июня 1816 года.

Потом у себя в комнате, в тиши тягостного грозового полудня, он долго стоял у окна, созерцая заволакиваемое тучами небо, затем подошёл к столу и набросал четверостишие:

О солнце, ты тщетно стараешься

Засиять сквозь тёмные тучи.

Весь смысл моей жизни

В том, чтобы оплакивать мою утрату.

Это было как бы надгробной речью. Он искренне жалел о Кристиане. Но было ли у него время горевать? Никогда с первых лет его пребывания в Веймаре он не был так занят, так погружен в дела управления. Работа же излечивает!

Венский конгресс оказался благосклонным к Веймару. Карл-Август стал великим герцогом, и, так как его владения удвоились, пришлось произвести генеральную реорганизацию всего управления. Он оставил Гёте во главе департамента народного просвещения и искусств, сохранил за ним звание премьер-министра и пожаловал его окладом в три тысячи талеров. Эти годы, обильные для поэта вниманием и почестями, были всё же очень тяжелы для него. Он, правда, работал с увлечением и усердием, поразительными для его возраста, но больше не работал с радостью, так как руки у него были теперь связаны.

К тому же Гёте чувствовал себя устаревшим, но совершенно не был расположен к тому, чтобы приспособляться к новым временам. Будучи консерватором по своим политическим убеждениям, он встал в оппозицию к новой веймарской конституции, к созыву сейма и к свободе печати. Аристократ, он презирал всякие выборные собрания и боялся демагогии. Классик, он не доверял немецкому романтизму, его средневековым стремлениям и громким католическим призывам. Прежде всего он хотел работать, организовывать, думать, писать в уединении и покое. Его страшили всякие шумные манифестации. Почему его не избавят от участия в церемониях?! Когда в парадном зале нового дворца, в постройке которого принимал участие и Гёте, были торжественно собраны для принесения присяги представители великого герцогства, поэт против воли взошёл на эстраду, по правую сторону престола: его сердце было холодно. Что ему до избирательного права плотника из Апольды или фермера из Кохберга! Что же, эти люди будут на самом деле контролировать распоряжения, подписанные им и касающиеся увеличения коллекций Иенского университета?

Он делался всё более и более властным, ревниво относясь к своим преимуществам и независимости, которая, он чувствовал, уже была урезана. Когда студенты в октябре 1817 года бурно отпраздновали память Лютера[171] и, выражая своё стремление к свободе, устроили на Вартбургском холме аутодафе реакционных и вдохновлённых Священным союзом книг, венское и берлинское правительства, взволнованные этими выходками, прислали в Веймар своих представителей. Когда писатель Коцебу[172] был убит студентом, Россия настаивала на репрессиях, а Священный союз пытался добиться закрытия Иенского университета. Но Гёте боролся и защитил своё детище. Положение его, однако, было очень щекотливым: он казался подозрительным обеим сторонам. Его раздражали университетские волнения, и однажды он был принуждён послать в Иену отряд, чтобы утихомирить взбунтовавшуюся свободолюбивую молодёжь. Но он также не выносил интриганской политики Меттерниха[173] и всё более растущего вмешательства Австрии и Пруссии в дела великого герцогства.

Народное просвещение тоже доставляло Гёте немало хлопот и неприятностей. Ему надо было думать обо всём, потому что он брался за всё сразу. Библиотека, кабинет гравюр и медалей, научные коллекции, школы рисования, медицинские школы, ботанический сад, обсерватория, химический институт — всё влекло и захватывало его жадный к знаниям ум. Он создавал одно за другим новое и постоянно переделывал старое, часто наталкивался на интриги и соперничество одних и на предрассудки и инертность других, и не раз ему приходилось шагать через чинимые ему препятствия. Вот яркий образец. О нём сообщает молодой швейцарский натуралист Соре[174], бывший в то время учителем наследного принца: «Гёте рассказывал мне с малейшими подробностями, как ему удалось установить порядок в университетской библиотеке. Она находилась в дрянном, сыром и тесном помещении. Гёте, облечённый всеми полномочиями от саксонских герцогов, приезжает в Иену и обращается к профессорам с просьбой уступить ему залу, предназначенную для медицинских конференций и примыкающую к библиотеке. Там он сможет разместить её как следует, прибавив и те 13 000 томов, которые пожертвовал великий герцог. Профессора не соглашаются, просят взамен выстроить им новую залу; но это невозможно сделать сейчас же, и им обещают построить залу спустя некоторое время. Это обещание, видимо, не удовлетворяет академическую коллегию, и... никак не могут разыскать ключ. Тогда Гёте решает овладеть залой на правах завоевателя. Он зовёт в старую библиотеку каменщика и говорит: «Этот простенок должен быть очень прочен, так как он разделяет два корпуса; пощупайте-ка его, дружок». Каменщик заработал. Но едва он ударил раз пять-шесть, как отвалился кусок штукатурки: это была тоненькая кирпичная стена, и через трещину можно было уже рассмотреть портреты почтенных господ в париках, украшавшие помещение. «Продолжайте, мой друг, — говорит Гёте, — я ещё не совсем убедился». Рабочий продолжает. «Ещё немного, дружок, не стесняйтесь, будьте как дома!» Каменщик не стесняется, и скоро отверстие настолько велико, что заслуживает названия двери. Библиотекари стремглав бросаются в залу для заседаний, кидая книги на пол, лишь бы только занять помещение. В мгновение ока скамьи, стулья, пюпитры — всё исчезло. В несколько дней кафедра и картины уступили место книгам, расставленным по полкам. Когда факультет в полном составе подошёл к дверям залы, то все были поражены, увидев, что библиотека прочно обосновалась здесь».

Большие трудности пришлось пережить Гёте и в деле управления театром. Его положение давно стало щекотливым, так как приходилось бороться с капризами Карла-Августа и его взбалмошной любовницы, актрисы Каролины Ягеман. С обеих сторон наступало некоторое охлаждение. Пустяк мог вызвать бурную вспышку. Так, в апреле 1817 года странствующий комедиант, владелец дрессированной собаки, захотел показать её веймарской публике. Подговорённый Ягеман, он предложил Гёте сыграть убогую мелодраму «Собака д’Обри да Монтдидье». Легко догадаться, какой ответ он получил. Пудель будет бегать со звонком на сцене, которую обессмертил своими прекрасными творениями Шиллер! Отвратительное тявканье и лай раздадутся там, где звучали мелодичные строки «Ифигении» и «Торквато Тассо»? Никогда! Это значило бы опозорить литературу. И вы, музы трагедии и комедии, Мельпомена и Талия, что сказали бы на это святотатство? Вам осталось бы только одно, божественные сёстры: закутавшись в длинные покрывала и пряча лица, бежать, оставив навсегда эту сцену, некогда воздвигнутую для вашего прославления. Гёте высокомерно отказал. Два раза подряд. Собаки не допускаются в зрительный зал, и правила театра запрещают зрителям приводить их с собой. Тем более нельзя было разрешить собаке доступ на сцену. Тем не менее герцог, подзадоренный своей любовницей, решил, что представление состоится. Не значило ли это идти на разрыв с поэтом? Чувствуя себя оскорблённым, последний велел запрячь карету и, собрав свои рукописи и рисунки, отправился, не дожидаясь спектакля, в Иену. Никто не мог заставить его присутствовать при собственном поражении: он бежал, чтобы не быть вынужденным сдаться. В этом получившем широкую огласку конфликте герцог сохранил за собой последнее слово. Гёте получил благодарность за свою плодотворную работу и оставил управление театром, которым руководил в течение сорока лет. Он болезненно ощутил оскорбление, но замкнулся в молчании. «Entsagen» — «отречься от себя» — ведь эти слова начертал он на пороге своей старости!

Ему пришлось применить эту печальную добродетель в собственном доме. В 1817 году он женил сына Августа. С двадцати одного года уже советник при дворе, Август был очень красивым мужчиной с приятным лицом и статной осанкой. К сожалению, он при весьма посредственном уме и неустойчивом характере унаследовал от матери любовь к житейским благам и безвольно предавался страстям, которые так долго обуревали душу его отца. Он прекрасно умел развязывать шнуры своего кошелька, отбивать горлышки у бутылок, пускать кверху пробки от шампанского. К тому же никаких определённых склонностей, но с претензиями. Словно исполняя скучный урок, Август кое-как прослушал курс юридических наук в Гейдельберге и, томясь, жил в тени великого человека. Капризный и раздражительный, он страдал резкими переходами от болезненного возбуждения к самой мрачной ипохондрии, а от неё искал спасения в разврате. Превыше всего на свете он ценил вино и любовные интрижки. У этого волокиты было уже не одно похождение, и о нём начинали поговаривать в Веймаре. Желая остепенить сына и создать домашний очаг, который дал бы ему мир и уравновешенность, Гёте женил его на Оттилии фон Погвиш[175].

В молодой женщине чувствовалась порода. Бледная, тонкая, очень привлекательная, с изысканными манерами, она была очаровательна. При этом очень неглупа, но тщеславна. Чувствовала ли она влечение к Августу? По-видимому, нет. Её больше привлекли общественное положение и слава отца. Что она любила на самом деле, так это бывать при дворе и принимать высокопоставленных посетителей, поклонников поэта. Очень быстро Оттилия узнала о неверностях и похождениях мужа, но не сумела ни удержать, ни простить его. И супружеская жизнь стала адом. А так как она к тому же была романтична, небрежна и расточительна, то оказалась плохой хозяйкой. Несмотря на чувство симпатии к старику, она не смогла наладить управление его домом с той уверенностью и аккуратностью, каких он от неё хотел бы. Хозяйство шло как попало. Оттилия поселила около себя мать и сестру, они болтали без конца о любви и тряпках, о дворе, нарядах и последнем скандале. Старый поэт не чувствовал себя дома в этой легкомысленной, шумной и уже омрачённой семейными бурями обстановке, он задыхался в ней и уезжал в Иену, где целые месяцы жил в меблированных комнатах. И он ещё бывал счастлив, когда ему пересылали почту или даже необходимые съестные припасы. Он примирялся со всем.

К счастью, Гёте каждый год находил на богемских водах необходимый ему отдых. В 1821 году, несколько разочарованный Карлсбадом, не принёсшим ему обычного облегчения, он решил попробовать лечение в Мариенбаде, новом курорте тёплых вод, о котором рассказывали чудеса. «Он полагал, — передаёт Соре, — что не следует ехать на воды тому, кто боится там влюбиться; без этого же можно умереть от скуки». Насколько у себя дома Гёте любил уединение, настолько в других местах он жаждал общества. Но нельзя безнаказанно шутить с любовью. Купидон жестоко мстит старикам, которые, забавляясь, призывают его. Стрелы бога коснутся их слегка, но эта царапина бывает отравленной и вызывает у них горячку...

Была в Мариенбаде прекрасная семнадцатилетняя девушка, жившая с двумя сёстрами, матерью и бабушкой, — Ульрика фон Левецов[176]. Эта семья только что приобрела, с помощью одного хорошего знакомого, прелестную усадьбу — уже шла спекуляция на землю — и, чтобы быстрее получать доходы с этого превосходного помещения своих капиталов, открыла пансион. Захудалая дворянская семья, перенёсшая много потерь, семейных и материальных невзгод и забот, охотно принимала в свой пансион знатных лиц. Его превосходительство тайный советник фон Гёте, министр его королевского высочества великого герцога Саксен-Веймар-Эйзенахского, был, конечно, принят с распростёртыми объятиями. Разве такой пансионер не покрывал славой весь дом? И он нашёл здесь семейный очаг, предупредительность и лестное внимание, к которым всегда был чувствителен. Ему понравилось у госпожи фон Левецов, а улыбка Ульрики показалась несравненной. Более нежная и менее задорная, чем сёстры, она была красива робкой, едва распустившейся красотой. Её глаза бледно-голубого цвета украдкой смотрели на Гёте из-под шелковистых каштановых кудрей. Конечно, в ней не было живости, яркой индивидуальности и обольстительности Марианны Виллемер, она напоминала ему скорее хрупкую Фридерику или тонкую и нежную Минну Херцлиб. Но как она была привлекательна чистым овалом лица, тоненькой шейкой и детской фигуркой, слегка обрисованной белым кисейным платьем со скромным декольте! В ней была волнистая грация лебедя. Она была воплощением молодости и могла стать воплощением любви.

Гёте завтракал с дамами, вечером заходил к ним пить чай и часто засиживался в их обществе на террасе. По воскресеньям он предлагал им прокатиться в коляске; бабушка, покачивая буклями, отклоняла приглашение — она же должна приготовить обед, — но госпожа фон Левецов и её дочери соглашались с восторгом. Быстро набрасывали они на плечи кружевные шали — и в путь! Погоняй, кучер! Сжатые теснотой в коляске платья ложились складками и буфами, бархатные ленты колебались на больших соломенных шляпах. Мерной рысью везла коляску пара гнедых лошадей. Ехали пить чай в какой-нибудь сельский павильон, расположенный среди ельника. По дороге, около нового источника, встречались щёголи в высоких шёлковых галстуках, в коротких фраках и белых брюках со штрипками, и дамы горделиво охорашивались, сидя в коляске великого Гёте. Он же сидел очень прямо, в наглухо застёгнутом сюртуке и церемонно раскланивался с гуляющими. Надо было видеть также, как по приезде домой он с царственной непринуждённостью протягивал спутницам свою маленькую руку и, склоняя белую голову, помогал им выйти из коляски.

Каждый день Гёте находил Ульрику в аллее у источника. Если он нс мог вечером после захода солнца идти в сад, то отечески беседовал с ней в гостиной. Как-то вечером она, читая только что появившуюся первую часть «Годов странствования Вильгельма Мейстера», с жадным любопытством спросила его:

   — Господин советник, я не совсем понимаю эту историю: тут что-то должно было произойти раньше?

   — Конечно, дитя моё, но это вещь, которую тебе ещё рано читать. Иди-ка сядь около меня. Я расскажу тебе предыдущую часть. — И он коротко передал ей содержание «Ученических годов».

Два года подряд Гёте приезжал в пансион госпожи фон Левецов. В 1823 году после ужасного сердечного припадка, который едва не унёс его в могилу, он вернулся в Карлсбад, на этот раз вместе с великим герцогом, и этот приезд его прямо воскресил. Молчаливая любовь, которую вначале он, может быть, и не сознавал, расцветала, поднимала его силы и оживляла его старость. Он жадными глотками пил из источника молодости. Зачем ему отрекаться от света? Здесь всё дышало любовными похождениями, ароматом страсти, приятно опьянявшим его. Великий герцог, герцог Лихтенбергский, знатные венцы веселились около него среди прелестных подруг. Сам он давно уже так хорошо себя не чувствовал. Он ощущал себя совсем молодцом и бывал на балах. На него обращали внимание в салонах: его фрак сиял орденами, белый шёлковый галстук был заколот камеей. Лицо его, правда, было красновато, волосы покрывались снегом, но какой молодостью веяло от его гордой осанки, орлиной твёрдости взгляда! Дипломаты и принцы окружали Гёте, осыпали почестями и знаками внимания. В семьдесят четвертую годовщину своего рождения он по приглашению молодых девушек ещё танцевал. Поразительное могущество возрождения! Тайна этой необычайной моложавости крылась в его пламенной любви. Он переживал «бабье лето».

Гёте и Ульрика старались чем-нибудь порадовать друг друга. Она подносит ему фарфоровую чашку с гирляндой плюща, символом её привязанности. Он, посылая ей как иллюстрацию к урокам минералогии горные камни, вкладывает в пакет вкусные и душистые кристаллики — плитки шоколада. Отдавал ли он себе отчёт в том, что слишком пылкая нежность примешивалась теперь к его отеческому чувству? Без сомнения, да, но его разум протестовал очень слабо.

Впрочем, что в этом дурного? Человеку столько лет, сколько он хочет, чтобы ему было. Почему ему не жениться на Ульрике? Правда, он не один в Веймаре, его сын и внуки живут с ним вместе. Но семейная жизнь испорчена. Оттилия делалась капризной и взбалмошной и большую часть времени проводила в ссорах с этим повесой Августом или во флирте с проезжими англичанами. Старик сравнивал нежный уют Мариенбада с бурной атмосферой, в которой язвила друг друга эта неподходящая пара и в которой ему придётся жить по возвращении. Конечно, общество застрекочет, поднимется крик о нелепостях и скандале. Но в глубине его души старый, вновь пробудившийся «демон» возвышал голос и опровергал все возражения: гений должен уметь противостоять обществу, бросать ему в случае надобности вызов, как Байрон, произведения которого так поразили старого поэта, а мятежное величие восхитило.

Гёте нашёл высокого покровителя для своих планов. Сам великий герцог, по его просьбе, в августе 1823 года начал переговоры с госпожой Левецов.

Разве не соблазнительно для молодой барышни стать женой величайшего писателя эпохи, приобрести титул и звание тайной советницы, быть принятой и осыпанной почестями при Веймарском дворе? Карл-Август обещал пожаловать дом её семье и пожизненную пенсию ей по смерти Гёте. Но когда о сватовстве сообщили Ульрике, она скромно ответила, что не хочет выходить замуж. Она любит поэта, сказала она, как любила бы отца, она, не задумываясь, посвятила бы свою жизнь заботам о его старости. Но раз у него сын, семья... Госпожа фон Левецов сумела смягчить отказ, попросила дать Ульрике некоторое время подумать, заговорила об отсрочке — и час прощания пробил после этого уклончивого ответа. Но Гёте всё не мог расстаться с Ульрикой: он поехал за ней в Карлсбад и провёл около неё ещё восемь дней. Но надо было решиться и ехать в Веймар. В берлине, увозящей его в конце сентября, он дал своему гению излиться в патетических строках: из его израненного сердца вырвались, как мощные волны любви и страдания, стансы «Мариенбадской элегии». «В восемь часов утра на первой остановке я написал первые строфы, продолжал сочинять в пути и на каждой станции записывал то, что только что сочинил; к вечеру всё стихотворение было на бумаге».

Вернувшись домой, Гёте собственной рукой латинскими буквами и на прекрасной веленевой бумаге переписал элегию и, перевязав шёлковой лентой, положил её в портфель из красного сафьяна.

Под её взглядом, как под действием солнца,

От её дыхания, как от дуновения весны,

Тают, доселе неподвижные и суровые,

В пещерах зимы себялюбия льды.

Но едва только он приехал, как между ним и сыном разразилась ужасная сцена. Дошли ли до Августа слухи, которые уже носились среди праздных купальщиков Мариенбада? Сам ли поэт намекнул ему о своих намерениях? Но, словом, приезд старика был омрачён жестокими ссорами. Сын, вообще отличавшийся несдержанностью, мог под влиянием вина доходить до крайностей. Он забылся до того, что позволил себе оскорбления и грубые угрозы... Он уедет с женой и детьми в Берлин, предоставит отцу полную свободу действий. «Он был вне себя, — рассказывает жена Шиллера, — а свояченица ещё подстрекала его. С Оттилией делались нервные припадки, и все вообще были в отчаянии».

Гёте затаил в себе скорбь. Она была безмерна. Он пережил нападки завистников, придворные сплетни, временную немилость своего повелителя. Но ничто не было ему так тяжело, как грубое обращение сына. В то же время он вынес из этой сцены урок. Его мечты рушились под ударами неумолимой действительности. Простите, призраки юности и лета, бесшумно исчезнувшие на облачных кораблях в лазоревом небе! Зима закрыла дали и окутывает его старость покровом инея, снега, разочарования. Ему остаётся только оплакивать былое. Пробил час последнего отречения. 2 октября он изливается своему другу, канцлеру фон Мюллеру: «Это увлечение отнимет у меня много сил, но я в конце концов преодолею его».

Похоже было на то, что он даже легко преодолеет своё увлечение. Приезд одного лица принёс ему большое облегчение: к нему приехала знаменитая пианистка Мария Шимановская[177], которую он знал и которой немного увлекался в Карлсбаде. Она показалась ему ещё прелестнее, чем всегда, в платье из коричневого фая, отделанном белым кружевом, и в берете с розами. Как устоять перед её искусством и красотой! Затихли душевные бури. Каждый вечер музыка расстилала вокруг него свои трепетные покрывала, опутывала его живой и тёплой гармонией, и душа обретала ясность. Но после отъезда артистки Гёте свалил новый припадок. Сердце слабело. Он думал, что умирает.

Двадцать четвёртого ноября в Веймар прибыл его друг, композитор Цельтер. Карета, как всегда, подвезла Цельтера на Фрауэнплан. Двери были закрыты. Странно, никто не вышел на стук колёс. В кухонном окне показывалось и исчезало чьё-то лицо. Больше ничего! Что тут такое? Цельтер толкнул дверь, поднялся по большой лестнице. Смущённый слуга вышел ему навстречу.

   — Где барин?

Молчание.

   — Где барыня?

   — В Дессау. У них умер дядя.

   — Где барышня? (Ульрика фон Погвиш, сестра Оттилии).

   — В постели.

Подошёл Август с угрюмым лицом. Непонятно было, опечален он или не в духе.

   — Ну, в чём же дело?

   — Отец болен, очень болен.

   — Не умер?

   — Нет, но очень плох.

Цельтеру этого было достаточно. Он был страшно огорчён и не мог побороть в себе чувства острой жалости к Гёте. Ему стало ясно, что в этой распадающейся семье присутствие друга просто необходимо. Несмотря на то что он только что возвратился из Голландии и чувствовал себя усталым, он три недели не отходил от постели Гёте. Цельтер ухаживал за ним, подбодрял, развлекал, рассказывал о своём путешествии, заинтересовывал новостями. Больной, согретый этой дружеской нежностью, понемногу оживал, открылся ему, признался в своей тоске, в домашних огорчениях. Чудесное могущество музыки! Как Мария Шимановская, Цельтер сел за пианино, и мир снизошёл на исстрадавшуюся душу. Тогда, вынув красный сафьяновый портфель, Гёте читал и перечитывал ему «Мариенбадскую элегию» и утешался, слушая собственные жалобы. Понемногу возвращались силы, появилась надежда. В день Святого Сильвестра выздоровевший поэт снова принимал своих друзей в большой гостиной, увешанной картинами, над которыми возвышалась спокойная голова Юноны Людовизи. О, былые воспоминания, пейзажи Италии, сосны Кампаньи, фиалки Кастель-Гандольфо! Заговорили о любви и о женщинах. «Ба, — сказал Гёте, — в любви нет ничего общего с рассудком». В сумерках жизни он стремился ещё дышать нежными запахами весны. Прошло пятьдесят лет с тех пор, как был написан «Вертер».

Глава XIV

НА ЗАКАТЕ

Пять часов утра. Завернувшись в белый фланелевый халат, старик открывает ставни своей маленькой комнаты. Летняя заря освещает скромную обстановку: кровать, туалетный стол, кресло. Свежо, в открытое окно врывается аромат орошённого росой сада. Гёте готов к работе. Мелкими шагами он переходит в соседнюю комнату. Та же аскетическая простота. Келья. Ничего, что рассеивало бы мысль, задерживало взгляд. Ни картин, ни бюстов, даже нет занавесей, дивана, ковра. Против двух окон простой непокрытый стол, три дубовых стула. Нигде ничего не валяется — ни книг, ни бумаг. Только чернила и перья ждут, чинно выровнявшись. Справа нечто вроде шкафа, служащее одновременно хранилищем книг и бумаг, слева конторка с ящиками. Тут он с мелочной аккуратностью (он стал таким же педантичным, как покойный советник, его отец) складывает и без конца перебирает свои заметки и письма. Он подходит к конторке, вынимает прерванный вчера лист, перечитывает его и спокойно начинает писать. В течение двух часов он стоя пишет, закрепляя бегущие мысли.

Дом постепенно просыпается. Верный слуга Фридрих[178] входит молча на цыпочках. Он приносит его превосходительству завтрак, газеты, почту, письма из Эдинбурга и Парижа: одно — от Карлейля, другое — от Жан-Жака Ампера[179]. Вскоре подходит Йон[180], личный секретарь. Гёте одевается, облачается в длинный коричневый сюртук, начинает диктовать. Заложив руки за спину, он ходит вокруг стола и своим ещё звучным басом выговаривает медленно, раздельно несколько жёсткие фразы из «Годов странствования Вильгельма Мейстсра»... Теперь не надо ему мешать. Только самые близкие друзья имеют сюда доступ: художник Генрих Мейер, прежний секретарь Ример, ставший ныне профессором, канцлер фон Мюллер и новые любимцы вроде Соре или юного Эккермана[181], который, для того чтобы только увидеть его, пешком прошёл от Гамбурга до Веймара и стал поверенным поэта в последние годы его жизни.

Если приходит посетитель, разговор с которым кажется Гёте полезным или интересным, он принимает его в парадных комнатах. Поднявшись на несколько ступеней — эти комнаты помещаются спереди, на уличной стороне, — он появляется в жёлтой комнате или в зале Юноны. Прямой и молчаливый, проходит он по анфиладе прекрасных залов с белыми пролётами и сверкающими паркетами, со стенами, увешанными картинами. Строгая мебель стиля ампир почти исчезает за статуями и витринами — невольно возникает мысль о музейной галерее. Когда посетитель, смущённый церемонным и холодным видом Гёте, пробормочет обычные приветствия, он задаёт вопросы о его родине, её литературе и геологии и, если разговор открывает ему что-нибудь новое, приглашает гостя зайти в два часа позавтракать в семейном кругу.

Завтрак всегда бывает вкусным и обильным. Перед каждым прибором стоит бутылка красного вина, и Гёте свободно осушает свою. Он ест с аппетитом и, разрезая цыплёнка, продолжает закидывать гостя вопросами. Август и Оттилия молчат. Увлечённый разговором, с неутомимой любознательностью старик спрашивает о подробностях, спорит и как будто не замечает своих. Как только кончается завтрак, поэт ведёт гостя к себе, показывает ему кварц с его родины или кусок порфира, только что полученный им. Он гордится своими коллекциями. Его дом теперь стал его Вселенной. Гравюры, рисунки, автографы, силуэты, монеты, керамика, муляжи, кристаллы, ископаемые, растения в гербариях — чего только не собрал он за полвека! Ящики его столов полны сувениров и безделушек, и, если почитатель таланта сумеет покорить старика, он в минуту прощания сделает ему маленький подарок — подарит своё факсимиле или медаль со своим изображением.

Но Гёте принимает далеко не всех: он умеет оградить себя от любопытных и нескромных. Он умеет быть холодным, замкнутым, даже высокомерным. Не надо удивляться, что он отказался принять жену берлинского мясника, которая хотела, как она говорила, приветствовать автора... «Колокола». Но часто бывало, что он был неприветлив и с молодыми писателями. Когда Генрих Гейне[182], тогда начинавший свою литературную карьеру, посетил Гёте в 1825 году, он встретил его с презрительным равнодушием и заговорил с ним о состоянии иенских шоссе и тополей. Видимо, беседа с Гейне надоедала старому поэту. Внезапно, приняв важный вид, он без всякого перехода спросил автора «Интермеццо»:

   — Над чем вы теперь работаете?

   — Над Фаустом, ваше превосходительство, — не без лукавства ответил Гейне.

На этом разговор прекратился.

Вся литературная молодёжь Германии, в том числе оппозиционно настроенная к Гёте, перебывала у патриарха. Иные уходили от него разочарованные, полные озлобления на его олимпийскую холодность, другие — растроганные его благоволением и очарованные его добродушием. Некоторые переживали и то и другое и, испытав сперва раздражение против него, поддавались затем его чарам. Так было в 1826 году с Грильпарцером[183]. Когда драматург в первый раз увидел Гёте, одетого в чёрное, с грудью, сияющей орденами и знаками отличия, входящего важно и торжественно, словно король, дающий аудиенцию, он был страшно разочарован. Этот высокомерный обыватель — автор «Фауста», «Геца», «Эгмонта»? Нет, этого не может быть! Несколькими днями позже Гёте пригласил его зайти запросто. Теперь перед Грильпарцером был другой человек. Он идёт ему навстречу, за руку ведёт в столовую, сажает рядом с собой — словом, так внимателен и отечески добр и ласков, что молодой драматург еле сдерживает слёзы.

На время померкшая было слава поэта к старости вновь засияла полным блеском. То и дело празднуются годовщины и юбилеи. Во Франкфурте хотят поставить ему памятник. Большие торжества были в 1825 году по поводу пятидесятилетия его приезда в Веймар. Короли Баварский и Вюртембергский почтили его своими посещениями. Принцы, министры, посланники бывают на его обедах и ужинах. Художники и скульпторы наперебой стремятся запечатлеть его черты. Но и люди отвлечённой мысли — философы и учёные — приносят ему дань восторга. У него были молодой Шопенгауэр, математик Кетле[184]. Как-то он пригласил к столу, не представив своей невестке, человека с сухим безбородым лицом, который в течение всего завтрака развивал с непреклонной логикой философские теории и излагал их в необычных формулах. Оттилия слушала с раскрытым ртом.

— Ну, что же ты о нём скажешь? — спросил Гёте после ухода гостя.

   — Он не банален, этот человечек. Но я затрудняюсь сказать, слишком много у него ума или его совсем нет. Он не сумасшедший случайно?

Ироническая улыбка мелькнула на губах старика.

   — Успокойся! Мы только что завтракали с самым знаменитым современным философом — Георгом Фридрихом Вильгельмом Гегелем.

В эти годы Гёте дважды посещал представитель французской философской мысли Виктор Кузен[185], глава новой школы. Представьте себе их свидание в апреле 1825 года: один — живой, восторженный, волнующийся, в разгаре разговора освобождающий от слишком тесного воротника тёмные бакенбарды; другой — спокойный, на целую голову выше первого, с обнажённым «широким, высоким и внушительным, как у Юпитера Олимпийского, челом». «На Гёте был, — рассказывает Кузен, — цветной, небрежно завязанный галстук, суконные серые брюки и синий сюртук». Он усадил гостя на диване в салоне Юноны. Говорили о Поле Луи Курье[186], о Манцони[187] и о французских переводах «Фауста». «О, для этого, — сказал поэт, — пришлось бы прибегнуть к языку Маро». Но беседа продолжалась недолго: старик задыхался, кашлял. Кузен встал, раскланялся и, уже выходя, узнал, что Гёте только что болел и накануне ему пускали кровь.

Прощаясь с ним, Кузен спросил: «Не будет ли поручений в Париж?» Дело в том, что во всей Европе никто не следил с таким интересом за литературными течениями Реставрации, как Гёте. Журнал «Le Globe», который он аккуратно выписывал, помогал ему быть в курсе дел, и ничто для него не могло быть более лестного, чем хвалебные отзывы о его творчестве молодого Жан-Жака Ампера или Альберта Стапфера, переводчика «Фауста». И поэтому Гёте принял их обоих «с распростёртыми объятиями» весной 1827 года. «Это самый простой и любезный в мире человек», — писал Ампер Жюльетте Рекамье, гордой красавице, чья непреклонность приводила его в отчаяние. При этом он прибавляет — удар направлен прямо в де Шатобриана: «Я приготовился увидеть напыщенность и замашки идола, которые, впрочем, тут были бы простительны; ни тени этого». Конечно, Гёте прекрасно сознает размеры своей славы, но он далёк от того, чтобы не признавать славы других. «Он преклоняется перед Мольером и Лафонтеном[188], восхищается «Аталией», любуется «Береникой» и знает наизусть песни Беранже[189]». В свою очередь, и поэт был в восторге от своего ревностного поклонника. Делая для него исключение, он в течение трёх недель почти ежедневно запросто принимал его. Старик не дожидался, пока ему подадут одеться, и Жан-Жак Ампер видит его «в очень белом халате, делающем его похожим на большого белого барашка, окружённого сыном, невесткой и двумя внучатами, с которыми он играет». Приходилось без передышки отвечать на вопросы Гёте, рассказывать ему о Париже и парижских писателях, о Викторе Гюго, Альфреде де Виньи, особенно о Мериме[190], которым поэт очень восхищался. Накануне отъезда Гёте долго сидел с молодым французом на скамейке в саду своего сельского дома под деревьями, которые он сам сажал сорок лет тому назад. Им овладели образы прошлого; голос его смягчился, когда он заговорил об «Ифигении», и он меланхолично смотрел на «парк, озарённый вечерним светом». Когда вернулись, поэт подарил Амперу свою юбилейную медаль и, притянув его к себе, поцеловал.

Французский романтизм узнал дорогу в Веймар. Одни, как Сен-Марк Жирарден, совершили паломничество, другие, как Жерар де Нерваль и Берлиоз[191], посылали «его превосходительству» свои произведения с самыми восторженными посвящениями. Но ничто не могло доставить большей радости любителю скульптуры, чем затея Давида д’Анжера, которому удалось перевести в пластическую форму преклонение французских литераторов перед старым поэтом. В августе 1828 года д’Анжер прибыл в Веймар в сопровождении Виктора Пави, чтобы лепить бюст «великого Гёте». Поэт и скульптор прожили вместе, почти наедине друг с другом, две недели. Позируя, поэт свободно беседовал о Шатобриане и Бернардене де Сен-Пьере, о Стендале и Гизо[192], особенно о своих кумирах — Наполеоне и Байроне. На столе рядом со скульптором он велел поставить слепок с черепа Рафаэля, увенчанный лавровым венком. Он любил в промежутки между сеансами позирования заставать врасплох Давида, возившегося с глиной. «Внезапно обернувшись, я видел около себя эту колоссальную фигуру, подошедшую ко мне совершенно бесшумно. Кажется, как будто бы он скользит, так легко его ноги касаются пола. Он говорил мне: «Ну что, вы опять работаете над вашим старым другом!» Давид придал бюсту непомерно большой лоб, избороздил его глубокими морщинами, обнажил гигантский череп: его Гёте является воплощённым мозгом. Художник предпочёл бы, вероятно, подчеркнуть другой облик Гёте — внимательного наблюдателя, исключительно любознательного и жадно вопрошающего, с полными блеска глазами.

По возвращении во Францию скульптор организовал оригинальное проявление коллективной симпатии к своему герою. Как-то в марте 1830 года из Парижа в Веймар прибыл ящик. Старик захотел сам с обычной своей аккуратностью распаковать его. Сколько там было сокровищ! Медальоны с французскими знаменитостями, изображения Виктора Гюго, де Виньи, Кювье, Мериме и ещё двадцати других, посвящённые ему книги Сент-Бёва, Балланша, Бальзака, Жюля Жанена, большое письмо и сборник стихов Эмиля Дешампа. Гёте сиял. Его слава делалась всеевропейской. Разве он не получал таких же лестных знаков внимания со стороны Манцони, Мицкевича, Вальтера Скотта[193], великого Байрона, мятежного Карлейля! По инициативе последнего пятнадцать английских писателей собирались прислать ему в подарок ко дню рождения печать, украшенную символической надписью, резюмирующей его жизнь: «Без поспешности, но и без отдыха». Всё более широкими волнами расходилось его влияние за пределы границ, и в этом было в старости его высшее утешение. Теперь, когда все современники Гёте умерли, когда исчезли Гердер, Шиллер, Виланд и Байрон, когда угасла жизнь в великогерцогском дворце, у него, оставшегося наедине со своей мыслью, вскормленной им почти в течение века трудом и красотой, было только одно желание: передать её, эту мысль, молодым, чужестранцам, всем тем, кто приходил к нему из далёких просторов мира. В то время, когда он с лихорадочной поспешностью подготовлял исправленное издание полного собрания своих сочинений, когда он возводил в теорию международный характер литературы и всеми силами души жаждал появления всемирной литературы, как мог он в те времена не обрадоваться симпатиям французских литераторов!

Мысль! Существовала ли ещё другая реальность? Что сохранилось от долгих лет любви и дружбы?

Он остался один, как опустошённый утёс над песчаным берегом, размытым волнами. Умерли женщины, которых он любил: Катеринхен Шёнкопф в 1810 году, Фридерика Брион в 1813-м, Кристиана в 1816-м, Лили Шёнеман в 1817-м, госпожа фон Штейн в 1827-м, Шарлотта Кестнер в 1828-м. Умерли почти все друзья, как по литературе, так и по двору, умер великий герцог — совсем недавно во время поездки в Берлин. Гёте одевался в броню против этих ударов судьбы. Весь в работе, он не хотел растрачивать остаток сил. Щадя его, госпожа фон Штейн распорядилась перед смертью, чтобы похоронное шествие с её останками не проходило мимо его окон. Так же как он не был на похоронах Шиллера, он не присутствовал на погребении великого герцога. Но как ни укрывался он от страданий, его ждало новое испытание.

До сих пор сын доставлял ему больше горя, чем радости. Август часто возвращался пьяным, и между ним и его женой почти ежедневно бывали ссоры. Сколько раз отец приказывал подавать себе отдельно в кабинет, чтобы только избежать этих так называемых семейных трапез, всегда кончающихся какой-нибудь печальной сценой! Весной 1830 года Август выразил желание проехаться, и, так как он всё же интересовался искусством, окружающие стали советовать ему съездить в Италию. Его дед и отец вернулись оттуда, обогатив свой ум и успокоив сердечные волнения. Кто знает, может быть, Рим излечит его от вечного и плачевного непостоянства, от неспособности к работе и от ипохондрии. Старик отпускал его, впрочем, без иллюзий. «Главное, — говорил он Эккерману, который должен был быть ментором Августа, — это научиться господствовать над самим собой». Но к этому Август был способен меньше всего. Он поссорился со своим спутником, расстался с ним в Генуе и после нескольких неприятных происшествий — сломал себе ключицу и заразился какой-то кожной болезнью — один направился на юг. Во Флоренции он встретился с двумя англичанами: поэтом Вальтером Савадж-Ландором и адвокатом Генри Крабб-Робинзоном, старым иенским студентом. Этот последний когда-то очень ухаживал за госпожой де Сталь и был большим поклонником Гёте. Он был возмущён безнравственностью Августа. «Это сын своего отца по плоти, — писал он 22 августа, — но отнюдь не по духу». Между тем в письме из Рима Август хвастался тем, что опомнился и бросил игру и женщин, а во время пребывания в Неайоле как будто заинтересовался помпейскими раскопками. Но Гёте не доверял ему. 27 октября 1830 года после оставшегося необъяснимым периода болезненного возбуждения Август фон Гёте внезапно умер в Риме от горячки. При вскрытии его увеличившаяся, в пять раз, против нормальной печень обнаружила вред, нанесённый алкоголем его могучему организму. Августу был сорок один год. Немецкая колония похоронила его на протестантском кладбище, около пирамиды Цестия, в той обстановке, которую так любил его отец, — в меланхоличном, тихом и уединённом уголке, где кипарисы бросали тень на могилы Котса и Шелли[194]. «Patri antevertens»[195] — вот всё, что гласила с патетическим лаконизмом могильная надпись.

Не подозревая ещё о постигшем его несчастье, старик Гёте мирно углублялся в свои бесчисленные работы. С помощью пяти секретарей или сотрудников он продолжал издание собрания своих сочинений в сорока томах и заканчивал «Поэзию и правду». Он возобновлял постоянно и свои научные работы. «Барон фон Гёте, президент великогерцогского минералогического общества» был в переписке с бароном Кювье из Института Франции. Метаморфоз растений, метаморфоз костных форм, единство органического образования в растительном мире, единство образования скелета, подтверждённое его открытием межчелюстной кости, — эти ясные мысли, отвечающие требованиям его ума, его пониманию эволюции и потребности в порядке и синтезе, поразили учёных французской Академии наук. Польщённый всё растущим интересом к его работам, он следил за тем, что делалось в Париже. В сравнении с дискуссиями о классификации пород в Институте Франции, какое значение могла иметь в его глазах сумятица Июльской революции[196]? 2 августа 1830 года Соре после обеда навестил его.

   — Ну, — спросил Гёте, — что вы думаете обо всех этих событиях?

   — Ужасно, такая ничтожная королевская фамилия, опирающаяся притом на ничтожных министров — на что же тут надеяться? Их очень скоро прогонят!

   — Да я не об этих людишках говорю. Что мне до них! Я о споре между Кювье и Жоффруа Сент-Илером[197].

Действительно, на заседании 19 июля 1830 года Жоффруа Сент-Илер защищал против Кювье дорогую для Гёте теорию о первобытной тождественности животных видов. С того времени ничто больше для него не существовало.

Десятого ноября в эту спокойную рабочую атмосферу ворвалась, как удар грома, трагическая новость: старик получил из Рима письмо, извещающее его о смерти сына. Оно было подписано полномочным министром Ганновера Кестнером. То был сын Шарлотты, внук вецларского судьи. Узнав о смерти блудного сына, Гёте не пошевелился. Слёзы заблестели в его больших глазах, мгновенная судорога пробежала по лицу. «Я не мог не знать, что мной рождён смертный». Он повторял античную фразу — и это было всё. Чтобы спастись от отчаяния, Гёте изгнал из своих мыслей образ смерти, заменив его образом отдаления, отсутствия. «Август не вернётся!» — сказал он Оттилии.

Теперь у него осталась только Оттилия, добрая и славная, несмотря на всю свою эксцентричность. Она дала ему троих внучат: внучка Альма умерла в раннем детстве, Вальтер и Вольф пережили её. Вольф был любимцем: он играл с дедушкой в домино, а вечером его привилегией было развязывать старику галстук и вести его спать. Молодость, жизнь, надежда — вот что подбодряло Гёте, помогало довести работу до конца. Философия довершала остальное. «Великая идея долга, — писал он Цельтеру, — это то, что одно может нас поддержать. Моя единственная забота в том, чтобы сохранилось физическое равновесие; остальное придёт само собой. Тело должно, дух хочет». Он боролся, геройски принуждал себя к непосильному безучастию, но природа отомстила за это насилие над собой... Гёте губил себя замкнутостью. Две недели спустя, 26 ноября, он свалился, обливаясь кровью. Сильное кровотечение явилось опять угрозой его жизни, но час смерти ещё не пробил. Он не без труда закончил несколько запутанную рапсодию «Годов странствования», но ещё что-то должен был сказать. «Шагаем вперёд, над могилами!» Разве он не должен кончать «Фауста»?

Смерть Байрона в 1824 году потрясла воображение Гёте, и он вновь взялся в семьдесят шесть лет за старую, заброшенную тетрадь. Он быстро написал тогда трагедию Елены. Байрон вдохновил его на образ Евфориона, сына греческой красоты и средневековой экзальтации, классика и романтика одновременно. Теперь же, в восемьдесят два года, он хотел связать этот эпизод со всей неопределённой и шаткой второй частью.

Прошлым летом Гёте подолгу говорил о ней с молодым музыкантом, любимым учеником Цельтера, гостившим у него в течение двух недель. Каждый вечер Феликс Мендельсон[198] своими женственными руками исторгал из пианино волшебные мелодии. Из его кристальных фуг поднимался как бы тончайший туман, и в серебристом водовороте звуков проходили перед старым поэтом чудовищные создания его гения. Там щетинились грифоны и сфинксы, здесь вокруг Талеса и Анаксагора[199] резвились в Эгейском море сверкающие от луны и морской пены нимфы, сирены и нереиды; дальше развёртывалось шествие Галатеи. Во всём сливались реальность и символы. Оформлялись теперешние сомнения. Вулкан, до сих пор всемогущий в глазах геолога, отступал перед Нептуном. Море, отсутствующее до тех пор в его произведении, море, разделённые пространства которого собирались соединять в Панаме и Суэце, — это море вставало перед ним, переливаясь, бушевало в музыкальных импровизациях его гостя. Вот вдали над портом заходит солнце, погружая в золото реи и снасти, и в канал, прорытый Фаустом, королём новой страны, медленно входит из дальних стран корабль, нагруженный таинственным грузом. Тайное счастье опьяняло Гёте. Неужели его Фауст будет спасён, скроется от мрачного могущества отрицания и тьмы? После стольких приключений и страстей, после упоения любовью и созерцательного наслаждения красотой, вдали от Елены и Маргариты, он сумеет искупить всё благодетельной и бескорыстной деятельностью.



Поделиться книгой:

На главную
Назад