— Ваше величество его презирало бы, если бы он поступил иначе.
— Почему так?
— Вот уже больше тридцати лет, как он на службе у прусского короля. Было бы подлостью оставить короля в то время, когда ему пришлось иметь дело с таким опасным противником, как ваше величество.
Император, казалось, был поражён этим ловким и смелым ответом, достойным её и лестным для него. Во время завтрака он был прост, почти любезен. Решено: он прикажет, чтобы прекратили грабёж, он пощадит герцога, если тот немедленно подаст в отставку и вернётся в свои владения.
— Сударыня, — сказал он, уходя, — вы самая достойная женщина, которую я когда-либо видел; вы спасли вашего мужа. Я прощаю его, но только ради вас, потому что сам он этого не стоит.
Возвращаясь в свои комнаты, он нагнулся к уху Раппа и прибавил:
— Вот, однако, женщина, которая не испугалась наших двухсот пушек.
Наполеон не знал, что тот же героизм и величие души она проявляла и в личной жизни. Её преданность Карлу-Августу была тем более великодушной, что он изменял ей самым откровенным и недостойным образом. Три дня спустя после этой памятной сцены Гёте, оставшийся поверенным герцога в его похождениях, доносил ему о родах его любовницы, актрисы Каролины Ягеман[134], и о рождении сына, «хорошо сложенного и хорошей окраски».
Грабежи прекратились. Жители, в большинстве укрывшиеся в замке, возвращались в свои дома. Князья тоже. Гёте распорядился о выдаче одежды и продуктов. Состояние города было плачевным. Сколько друзей пострадало! Если дом Виланда сохранился неприкосновенным, то дом госпожи фон Штейн был разорён дотла. Везде — в церквах, в театрах — раненые и больные. К счастью, порядок в городе быстро восстановился благодаря энергии нового коменданта, бывшего иенского студента и уроженца Пфальца, генерала Денцеля, назначенного в Веймар после отъезда императора и его маршалов. 17 октября Денцель просил поэта ни о чём не беспокоиться, так как по «приказанию маршала Ланна и из уважения к великому Гёте» он примет все меры к его охране. На следующий день в дом Гете явился, чтобы поселиться у него, человек в равной мере почтенный и приятный — барон Виван Денон, старый соратник Бонапарта по египетскому походу, генеральный инспектор искусств и национальных музеев. Это был старый знакомец Гёте: они встречались когда-то в Венеции. Вместе они рассматривали гравюры и эстампы, и Денон[135] заказал медальон с изображением своего хозяина.
Несколько дней спустя Наполеон вошёл в Берлин, а Карл-Август подал в отставку. Пока один по снегам Эйлау спешил навстречу казакам, другой возвращался в Веймар и волей-неволей присоединялся к Рейнскому союзу[136].
Оба года, последовавшие за сражением при Иене, были омрачены трауром: в 1807 году скончалась герцогиня Амалия, а в 1808 году Гёте потерял мать. Но зачем предаваться стенаниям, склонять голову перед испытанием? Он входил в одну из самых плодотворных полос своей жизни. Казалось, столкновение с опасностью и со смертью дало ему новые силы, несметные надежды и оживило его вдохновение. Он только что закончил первую часть «Фауста» и работал над прекрасной поэмой «Пандора». Нестройные голоса, так долго бушевавшие в его смятенной душе, слились теперь в неизреченную гармонию. С юношеской лёгкостью, напоминавшей страсбургскую или франкфуртскую пору, поэт начал работать над повестью «Избирательное сродство», «Вертером» его шестидесяти лет. Он чувствовал сейчас, что достиг вершины, что свободен от борьбы, омрачавшей его гений, и знал, что победил мрачных «демонов» сомнения и иронии. Он задумал писать историю своей жизни и собирал документы, воспоминания для этой новой работы, которую хотел назвать «Поэзия и правда». Несмотря на свою кочевую жизнь, частые поездки в Иену, путешествуя на богемские воды, вопреки смутному политическому положению, Гёте никогда не чувствовал себя так уверенно, легко и покойно. Можно ли было требовать, чтобы он погрузился в печаль и бесплодные сожаления? Смерть матери, конечно, опечалила его: старушка, которую он не видел уже двенадцать лет, такая миролюбивая и весёлая, так хорошо его понимавшая и всем жертвовавшая для его счастья, воплощала в себе милое прошлое. Но прошлое было прошлым! Министру фон Гёте некогда было плакать: он послал Кристиану во Франкфурт, чтобы уладить вопрос о наследстве[137]. Сам же был озабочен приготовлениями к Эрфуртскому конгрессу[138].
Памятное событие! Единственное в мире собрание! При дворе захлёбывались от восторга, подсчитывая все коронованные головы, которые будут присутствовать на этом конгрессе: царь всея Руси, император французский, четыре короля, тридцать четыре герцога и князя. Бесчисленное множество фельдмаршалов, министров, посланников будут сопровождать государей, а Наполеон привезёт с собой Тальма и труппу Французской комедии. Чего только не ждали от этого конгресса! Великолепнейших зрелищ, благоприятных политических последствий. Слава и милости не засияют ли над маленьким герцогством? Оба цезаря заключили мир в Тильзите[139], и принцесса Мария Павловна собиралась, не без гордости, предстать перед братом своим Александром.
Двадцать седьмого сентября 1808 года царь в коляске выехал из Веймара на Эрфурт, а Наполеон встретил его у Мюнхенгольцена. Карл-Август следовал за государями и вызвал Гёте в Эрфурт. Но тот не двинулся с места; пришлось настаивать и приготовить ему квартиру поблизости от резиденции герцога. Тогда он решился и приехал 29 сентября. Конгресс во всей своей пышности разместился в хорошо знакомой Гёте обстановке. Сколько раз приезжал он сюда верхом или в карете с герцогом или герцогиней Амалией! Тогда по этим молчаливым улицам тихими шагами бродила история. Как всё переменилось теперь! Бывший наместник Дальберг стал самым видным лицом Рейнского союза, принцем-примасом и большим фаворитом Наполеона. Благородный и важный, со звездой Почётного легиона на левом боку, с крестом из бриллиантов, сияющим под шелковистой тканью брыжей, он наклонял свою белую в завитках голову к креслу господина Талейрана[140].
Гёте каждый день бывал на представлениях Французской комедии: «Андромаха», «Бритапик», «Эдип», — чего только он не пересмотрел на этих спектаклях для королей. Его приглашали нарасхват, он ужинал у Шампаньи, министра иностранных дел, герцога Кадорского, вместе с Боргуэном, французским посланником в Дрездене, и был представлен Маре, герцогу де Базано. Последний доложил Наполеону о присутствии Гёте, и 2 октября в десять часов утра произошло знаменитое свидание.
Дворец наместника, лестница, забитая генералами и адъютантами. Мелькание взад и вперёд мундиров, обшитых галунами. Парадные сабли волочатся и позвякивают по ступеням. Как всегда, император даёт аудиенцию во время первого завтрака. Гёте уже ждут. Вот и он в придворном костюме, тщательно завитой. Толстый поляк-камергер просит его обождать минуточку. В передней друг поэта, советник Мюллер[141], представляет его Талейрану и Савари[142]. В это время входит генеральный интендант. Дверь открывается, и все разом идут в кабинет Наполеона, где уже находятся Ланн[143] и Бертье.
Это большая комната, хорошо знакомая Гёте. Обои те же, только исчезли со стен картины. Где же портрет герцогини Амалии, улыбающейся в своём бальном платье, с чёрной бархатной маской в руке? Где изображения прежних наместников? Всё исчезло! И за круглым столом с серебряной посудой сидит только коренастый человек маленького роста, уже слегка ожиревший, с красиво выпуклым, лысеющим лбом. Ему можно дать сорок лет. Это император. Он продолжает завтракать. Талейран садится справа от него на некотором расстоянии, Дарю[144] слева и несколько ближе, и беседа начинается. Разговаривают о финансах, о военных контрибуциях.
Но Наполеон увидел Гёте и сделал ему знак приблизиться.
— Сколько вам лет?
— Шестьдесят, ваше величество.
— Вы хорошо сохранились... Я знаю, вы первый трагический поэт Германии.
— Ваше величество, вы оскорбляете нашу страну — мы полагаем, что у нас есть свои великие люди: Шиллер, Лессинг и Виланд должны быть известны вашему величеству.
— Признаюсь вам, что я их совершенно не знаю. Впрочем, я читал «Историю Тридцатилетней войны», и, на мой взгляд, она, простите меня, может доставить трагические сюжеты только для наших бульваров... Вы живете постоянно в Веймаре? Не правда ли, это место, где собрались все знаменитые немецкие литераторы?
— Ваше величество, они находят здесь покровительство, но в настоящее время из людей, известных всей Европе, в Веймаре пребывает один только Виланд.
— Я был бы очень рад видеть господина Виланда.
— Если ваше величество позволит мне сказать ему об этом, я уверен, что он немедленно явится сюда.
— Он говорит по-французски?
— Он знает этот язык и сам исправлял некоторые французские переводы своих работ.
— Пока вы здесь, надо, чтобы вы каждый вечер ходили на наши спектакли. Вам не повредит посмотреть представления хороших французских трагедий...
Здесь Дарю вмешался в беседу и сказал, что Гёте перевёл вольтеровского «Магомета», по император прервал его.
— Это нехорошая пьеса! — резко сказал он.
Потом Наполеон перевёл разговор на «Вертера», которого он перечёл семь раз, брал с собою когда-то в Египет и знал до мельчайших подробностей. Во имя «естественности» он стал критиковать одно место.
— Зачем вы это так сделали?
Гёте улыбнулся и, соглашаясь с правильностью замечания, ответил:
— Разве писателю непростительно, ваше величество, прибегнуть к искусственности, чтобы добиться эффекта, которого природа сама по себе не может дать?
Тогда Наполеон опять заговорил о театре:
— Трагедии рока? Я не люблю их. Это годилось для прежних времён. Что хотят теперь от рока, от судьбы? Судьба — это политика.
Потом он снова повернулся к Дарю и стал говорить с ним о налогах. Из приличия Гёте отошёл к балкону. Его охватывало прошлое. Тридцать лет тому назад он уже был в этом зале. Сколько серьёзных или весёлых часов провёл он здесь в тиши провинциального уюта! «Судьба — это политика»... Исчезнувший со стены портрет герцогини Амалии промелькнул перед его глазами. Он отходил от большой истории. Он не заметил, как вышел Талейран. Бертье и Савари тоже отошли, приблизившись к двери. Тут доложили о герцоге Сульте. Высокий ростом герцог Далматский вошёл тяжёлыми, размеренными шагами. Наполеон тотчас начал расспрашивать его о некоторых польских делах, которые ставили того в затруднительное положение. Казалось, императору доставляет удовольствие смущать герцога и лукаво поддразнивать его. Он в это утро был хорошо настроен.
Внезапно, точно опомнившись, Наполеон встал из-за стола, положил салфетку и направился прямо к Гёте. Он отошёл с ним от других, отделил его, завладел им.
— Вы женаты? У вас есть дети? Каковы ваши отношения с Веймарским двором? О, герцогиня — женщина редких качеств! Герцог был нехорош некоторое время, но теперь он исправился.
— Государь, если он и провинился, то наказание было, возможно, слишком сильно. Впрочем, я не судья в подобных вещах: он покровительствует литературе и наукам, и мы все можем только хвалить его.
— Вы знаете принца-примаса?
— Да, ваше величество, довольно близко. Князь обладает большим умом, знаниями и великодушием.
— Ну, вы увидите его вечером на спектакле спящим на плече короля Вюртембергского. Вы представлялись русскому императору?
— Нет, государь, но я надеюсь сделать это в ближайшее время.
— Он хорошо владеет вашим родным языком. Если вы напишете что-нибудь по поводу свидания в Эрфурте, надо будет посвятить это ему...
Во всё время разговора Наполеон был приветлив, дружелюбен, выражал своё одобрение жестами и подкреплял его энергичным «хорошо»; лицо его было выразительным и оживлённым. Иногда он сам себе вслух повторял ответы Гёте, точно для того, чтобы лучше уловить их смысл сквозь его неуверенные французские фразы. В общем разговоре Наполеон, высказав своё мнение, не раз любезно обращался к поэту:
— А что думает об этом господин Гёте?
Аудиенция заканчивалась. Глазами посоветовавшись с камергером, поэт низко поклонился и вышел. Император был доволен.
— Вот это человек! — сказал он Дарю, возвращаясь к столу.
Вечером Талейран встретил Гёте в театре и очень приветливо позаботился о нём. В зале, полном королей, принцев, министров и маршалов, он ухитрился удобно усадить поэта. Впрочем, в ближайшее время тот сможет слушать артистов сколько ему будет угодно: Наполеон выбрал Веймар и повёз труппу с собой.
Театр Гёте принимал Французскую комедию! Какое торжество! На сцене, буквально созданной им, для которой он переводил Вольтера, великий германский классик увидел «Смерть Цезаря», сыгранную Тальма. Никогда в Веймаре не было таких празднеств: короли и принцы прибыли из Эрфурта, сопровождая обоих императоров. Германия отдыхала в покое, и эти торжества величественно скрепляли примирение Наполеона с Карлом-Августом. Как перевернулись все отношения! Два года тому назад гроза надвигалась на Иену, и двор готовился к бегству. Теперь владыка мира вновь возвращался сюда, но не разгневанным воителем, а торжествующим властелином. Его гнев был обращён на далёкую Испанию, а Саксония и Тюрингия купались в лучах его славы и милости. Какое волнение охватило зрительный зал, когда Тальма произносил величественные слова Цезаря:
Я умею бороться, побеждать, но не карать.
Довольно, нет больше места подозрению и мщенью!
Над покорённой Вселенной буду царить без насилия.
Вечер закончился балом в новом дворце. Император велел разыскать Гёте и Виланда.
— Вы, надеюсь, довольны нашими спектаклями? — спросил он и, обращаясь к Гёте, добавил: — Трагедия должна стать школой для королей и для народов, для поэта — высшим родом творчества. Вы должны были бы приехать в Париж, переделать «Смерть Цезаря», показать, как осчастливил бы он мир, если бы ему дали жить... Ничто не сравнимо с хорошей трагедией. С известной точки зрения она выше истории...
Потом Наполеон обратился отдельно к Виланду:
— Уверяю вас, что Тацит[145] никогда меня ничему не научил. Знаете ли вы более великого и часто несправедливого хулителя человечества? Самым пустым поступкам он приписывает преступные побуждения, из всех императоров он делает каких-то невозможных злодеев, для того чтобы вызвать больше восхищения к руководящему ими гению. Правильно замечено, что его «Анналы» отнюдь не история, а простой перечень римских присутственных мест. Разве я не прав, господин Виланд? Но я вам надоедаю. Мы здесь не для того, чтобы разговаривать о Таците. Посмотрите, как прелестно танцует император Александр!
Ланн и Маре[146] заезжали к Гёте. На следующий день поэт устроил в их честь парадный завтрак, потом обедал у Бертуха с посланником Боргуэном, Виландом, Тальма и его женой. Веймар был в восторге. Наполеон очаровал Гёте, и все только и говорили о знаменитой встрече. 14 октября, в годовщину сражения при Иене, Гёте и Виланд получили крест Почётного легиона.
На следующий день поэт, сияя от радости, принимал у себя за завтраком супругов Тальма. Положительно, невозможно было устоять против обаяния французов. Актёр и поэт осыпали друг друга комплиментами. Почему великому Гёте не принять приглашение великого императора? Приехал бы он в Париж, Тальма устроит его у себя. Кто не позавидует тому, что у него остановится автор «Вертера»?
Автор «Вертера»! Как странно звучало это напоминание в ушах шестидесятилетнего старца. Его мысль унеслась в далёкое прошлое. Прошло тридцать пять лет. Неужели этот молодой человек в голубом фраке, прогуливающийся под яблонями Гарбенгейма и читающий Оссиана, был он? Да, потому что он признается Тальма: «Такую вещь не напишешь, не вложив в неё часть самого себя». Но целая жизнь отделяет Гёте от его романтического героя. Он мельком оглянулся на ряд лет, приведших его от бурной и мятежной юности к порогу безмятежной и осыпанной почестями старости. Вехами на этом долгом пути были прекрасные произведения: «Гец фон Берлихинген», «Вертер», «Клавиш», «Стелла», «Ифигения», «Торквато Тассо», «Вильгельм Мейстер». Этот коварный путь был усыпан бесчисленными цветами лиризма, народными песнями, одами, балладами, элегиями, посланиями, эпиграммами, кантатами и так далее, привёл поэта к его лучшему созданию: в год созыва Эрфуртского конгресса вышла наконец в свет в полном собрании сочинений Гёте трагедия Маргариты — первая часть «Фауста».
Здание сооружалось медленно, и несколько раз приходилось останавливать работу. Но архитектура пролога, подобно величественному портику, указывала на величие всего плана. Весь свой опыт светского человека и государственного деятеля, философа и учёного бросил поэт в горнило пламенного созерцания. Без устали собирал он со всех концов царства духа материал для поэмы. Непримиримые стремления своего существа, противоречия и враждебные стихии своей двойственной натуры, диссонансы, которые он стремился претворить в высшую гармонию, — всё это он отразил в своём герое, то соблазняемом Мефистофелем, то ищущем Бога. Одиночество гения, всепожирающий полёт мысли, мучения любви, опьянение красотой, победы воли — всё это в конце концов отразится в драме искания и томления человеческого. Из-за сырых стен темницы Маргариты Гёте уже видел вдали, среди гор Спарты и перед дворцом Менелая, хор пленных троянок — шествие служанок Елены.
Готический собор первой части Фауста говорит о томлении и бессилии человека, о повергнутом ниц экстазе, о неизмеримости мечты и падения. Но поэт сумеет в этом хаосе найти путь к белому акрополю. Автор «Вертера»? Наполеон и Тальма не подозревали о пройденном пути. Он был, он будет автором «Фауста»!
Глава XII
ВНЕ ВОЙНЫ
За год до Эрфуртского конгресса Гёте посетила оригинальная гостья — девушка, которая стала женой поэта Арнима[147] и шумной музой германского романтизма, Беттина Брентано[148]. Мог ли он нс принять её благосклонно? Она приехала из его родного города, была дочерью той Максимилианы, которую он когда-то любил, и внучкой Софи де Ларош. Двадцать два года! Но она вела себя с подчёркнутой непосредственностью резвого ребёнка. Натура одновременно восторженная и расчётливая, странная смесь кокетства и искренности, вся порыв и манерность, скорее чувственная, чем страстная, она вполне заслуживала прозвание «неистовой Орланды», данное ей князем фон Пюклером. В течение десяти дней она буквально была опьянена Гёте, тормошила его своими ребячествами и деланным оживлением, окружала шумным, фамильярным и лирическим восхищением. Его немного оглушала эта подчёркнутая нежность и безудержная болтовня, но вместе с тем её живость забавляла его, а поклонение льстило. Но, во всяком случае, после отъезда Беттины Гёте почувствовал потребность в отдыхе, покое и мирной работе. Он на месяц уехал в Иену. То было в декабре 1807 года.
Зима привела с собой метели и снег. Ночь наступала рано, поэтому, поработав над отрывком «Пандоры», поэт охотно шёл коротать вечер к своему другу, учёному книготорговцу Фромману[149]. Над стенами сада он видел освещённые окна островерхого дома, убранного инеем, а когда входил, его охватывали волны тепла и благосостояния. При свете большой зелёной лампы кружок весёлых и образованных людей толпился около стола, и в ожидании чая Минна Херцлиб[150], приёмная дочка хозяина, играла сонату Моцарта[151]. Потом показывали волшебный фонарь, спорили о литературных стилях (Фромман только что издал «Сонеты» Петрарки), устраивали даже конкурсы стихов.
Бывал там часто один гость, которого Гете познакомил со своими друзьями и который безусловно был самым экстравагантным типом, какой только можно себе представить. Молодой ещё, с нечистым и бледным лицом фавна, с глазами, горящими под густой зарослью бровей, он был высок, худ и уже сутулился. Странная внешность — и смешная, и отмеченная печатью гениальности. В дополнение всего — грубый померанский выговор. Этот чудак, женившийся на публичной женщине и окончивший свой жизненный путь ролью монаха-проповедника в Риме, был после смерти Шиллера самым знаменитым германским драматургом. Звали его Цахария Вернер[152]. В пламенных и загадочных словах лжепророк предвещал царство любви и при этом вытаскивал из кармана грязные бумажонки, на которых были написаны его последние поэмы. Гёте, которому он показался вначале «интересным и любезным», выносил его потому, что рассчитывал завербовать для Веймарского театра. Но вскоре Вернер стал мешать ему. Он начал декламировать стихи, на которые вдохновляла его Минна Херцлиб. Гёте, пришпоренный соперничеством, может быть ревностью, несмотря на своё давнее отвращение к сонетам, принял участие в конкурсе.
Минна Херцлиб! Вот она была настоящим ребёнком, совершенно непохожим на Беттину. Она вырастала на глазах поэта, он по-отечески баловал её и вдруг теперь почувствовал своё сердце пронзённым цепкими стрелами любви. Восемнадцать лет! Большие чёрные глаза с очень длинными ресницами, свежий цвет лица блондинки, тонкая и хрупкая талия, всегда стянутая белым платьем, и тяжёлые, туго заплетённые тёмные косы. Нежное и томное очарование, печать мечтательности, таинственности и меланхолии — в ней было то, что впоследствии будет в картинах английских прерафаэлитов. Сердце «милого старого господина», как она называла Гёте, затрепетало. Он чувствовал себя помолодевшим и написал в эти две недели трепетной страсти восхитительную серию из семнадцати сонетов. Беттина приписала их себе и переложила в прозу в своей лживой «Переписке Гёте с ребёнком». Но поэт испугался пробуждения Эроса: как-то утром он запаковал свои вещи и рукописи и, не прощаясь, уехал из Иены. Он унёс с собой нежный образ, который вскоре появился в «Изобразительном сродстве». Героиня повести Оттилия заимствовала у Минны Херцлиб её самые трогательные черты.
Гёте осушил кубок любви и молодости! Этот шестидесятилетний человек переживал вновь пору любви. Каждая хорошенькая женщина волновала его. «А Кристиана?» — спросит читатель. Поэт был ей верен, пока она была его любовницей. Но теперь, когда она стала его законной женой, у неё были, кажется, основания сомневаться в его верности. О, конечно, он не поддавался каждому соблазну: он вступил уже на тернистый путь отречения. Над человеком тяготеет жестокий закон, заставляющий его смиряться, если он не хочет разбить свою судьбу и погубить своё скромное счастье, — эта печальная нотка под сурдинку звучит в вариациях «Изобразительного сродства» и в «Годах странствования Вильгельма Мейстера».
После болезни, приковавшей Гёте к креслу во время агонии Шиллера, он каждый год ездил на лето в Карлсбад. Четыре-пять летних месяцев, проведённых в прелестных садах богемских курортов в элегантном и изысканном обществе, давали ему силы переносить зиму в Веймаре. К тому же это предоставляло возможность менять обстановку, отдыхать от прозаической и однообразной домашней жизни и освобождаться на время от Кристианы. Гёте больше любил её издали, посылал ей ленты и ожерелья, стараясь утешить её, огорчённую злобой и сплетнями досужих языков. Когда он был в Карлсбаде, его прелестные веймарские приятельницы, принимая госпожу Сталь, не пощадили его жены. Кристиана жаловалась мужу. «Не надо ни удивляться, ни огорчаться, — отвечал он ей, — надо смеяться над людскими толками и жить по-своему».
Мудрые слова, которым он сам, однако, не следовал. Вместо того чтобы оставить Кристиану копошиться в саду или в кухне, он упрямо заставлял её выезжать. По его приказанию советница фон Гёте должна была появляться в обществе, делать визиты — «хотя бы на четверть часа», принимать у себя. Её сочный тюрингский говор с заметным акцентом плохо вязался с жеманным языком гостиных. В 1808 году госпожа фон Штейн впервые согласилась встретиться с «этой тварью», правда, ценою большого усилия над собой. В доме на Фрауэнплан был устроен званый чай, на который было приглашено до тридцати гостей, в том числе и вдова Шиллера, не сложившая оружия и продолжавшая распускать по адресу «толстой половины» Гёте самые ядовитые сплетни. Наконец — верх торжества — Кристиана была принята при дворе. После этого Гёте решился взять её с собой в Карлсбад и представить там герцогине Курляндской и принцессе Гогенцоллерн. Странное заблуждение: он как-то не замечал, что благосклонные улыбки, как только он отходил, превращались в злорадные усмешки.
Дело в том, что Кристиана оставалась непоправимо вульгарной. Рядом с ним она жила в полном равнодушии и пренебрежении к умственной работе, почти неграмотная (её записки испещрены ошибками), без малейшего желания стать культурнее и тоньше. Больше того, она с годами грубела, скучала в обществе сосредоточенного и часто молчаливого мужа и вне дома искала шумных развлечений, не подходящих уже к её возрасту и общественному положению. В сорок лет она продолжала бегать по ярмаркам и народным гуляньям, в сорок три начала брать уроки танцев, несмотря на то, что задыхалась от толщины. Она любила шумное веселье, вино, особенно «шлампанское», и вкусные обеды. В вечер представления Кристианы ко двору, чопорная Иоганна Шопенгауэр видела её в одном салоне кричащей и хохочущей за весело настроенным столом среди разношёрстной публики. «Шампанское бросалось в головы, пробки взлетали кверху, дамы визжали, а Гёте сидел молчаливый и серьёзный». Выразительный и раздирающий душу контраст! Но поэт должен был смиряться, подчас выть с волками по-волчьи и петь «Ergo bibamus!» («Итак, выпьем!»). Кристиана чувственно всё ещё влекла его, и он только спустя некоторое время устроил себе отдельную спальню. При этом не надо забывать, что она была ему предана, покорна, скромна, неутомимо услужлива, избавляла его от многих хлопот, беря их на себя, возилась с актёрами, с денежными делами, с тысячью мелочей. Поэтому, когда на неё нападали, он честно, но часто с грустью вставал на её защиту. Это раздражало наиболее возвышенных поклонниц поэта, считавших себя блюстительницами его дум и поверенными его душевных переживаний.
Ужасная сцена разыгралась между Кристианой и Беттиной. Когда последняя, ставшая уже госпожой Арним, в 1811 году вновь приехала в Веймар, она не смогла перенести, что её герой уживается с подобной подругой. Однажды, когда все трое были на выставке картин, обе дамы публично поругались. Беттина грубо оскорбила Кристиану, и весть о грандиозном скандале разнеслась по всему городу. Из салона в салон передавали, что госпожа Арним обозвала советницу Гёте раздувшейся сосиской. Оскорблённый супруг навсегда отказал Беттине от дома, но двор был заодно с ней, против него.
Он дышал свободнее, приезжая на богемские воды. Впервые после многих лет (даже в Италии он жил инкогнито) он возвращался к светской жизни. Вдали от жены и сына, не дававшего ему никакого удовлетворения, поэт начал не без удовольствия вращаться в обществе. Грохот европейской войны только смутно долетал до этих прелестных мест отдыха, где он встречался с виднейшими представителями австрийской аристократии — с Меттернихами, Лихновскими, Лихтенштейнами. Он ездил то в тот, то в другой город — Карлсбад, Мариенбад, Теплиц, — где жил в тесной дружбе с Луи-Бонапартом[153], экс-королём Голландским. В Теплице в 1812 году он встретил Бетховена[154].
Оба великих человека не слишком понравились друг другу. Гёте победил своих «демонов», а Бетховен ещё отчаянно боролся с ними. Ему было сорок лет, и он напоминал Гёте его собственную прометееву молодость, его титанические усилия выйти из «Бури и натиска». Этот взлохмаченный бледный человек с трагическим лицом, наполовину глухой и всем недовольный, чьи руки пожирали клавиатуру, всё время волновал Гёте. Героический музыкант скорее бы сошёлся с Шиллером, автором «Гимна радости». Для Гёте времена «Эгмонта» давно миновали, и он любил теперь только Моцарта. Один был слишком резок и бурен, другой слишком чинен, размерен и спокоен.
Стоит ли передавать анекдот, пущенный Беттиной?.. Однажды, когда Гёте и Бетховен прогуливались по парку, они увидели идущих к ним навстречу членов австрийской императорской фамилии. Гёте сразу остановился, отошёл в сторону и ждал. Бетховен же, напротив, резким жестом надвинул шляпу на глаза, застегнул плащ и, заложив руки за спину, двинулся вперёд по аллее. Принцы посторонились, чтобы дать ему дорогу, и отступили к краю дорожки, эрцгерцог Рудольф первый поднял шляпу, а императрица улыбнулась. Потом они прошли дальше, и Бетховен, обернувшись, видел, как Гёте почтительно кланялся им, согнувшись почти вдвое и касаясь шляпой земли. Разница между гениальным человеком-придворным и просто гениальным человеком!
Впрочем, оба они вполне сознавали своё значение и славу. Два единственных письма Бетховена, найденные в бумагах Гёте, дышат полным смирением и почтительным восхищением. Но был у него и другой тон. Как-то днём, говорит хроника, поэт и музыкант углубились в Карлсбадскую долину, чтобы спокойно поговорить, но везде по пути слева и справа гуляющие узнавали их и раскланивались с любезным тщеславием.
— Это просто раздражает, — сказал Гёте, — я нигде не могу скрыться от их внимания.
— Ваше превосходительство может не раздражаться, — возразил Бетховен, — ведь вполне возможно, что они приветствуют меня.
Так, наполненные работой, прогулками и обществом, спокойно и ровно текли дни. Утром, прежде чем идти к источнику пить воду, поэт работал. Но к одиннадцати часам, затянутый в длинный сюртук с красной орденской ленточкой в петлице, он, шагая слишком прямо, выходил из отеля и смешивался с толпой купальщиков. Сколько милых женщин поджидало его! Сколько мимолётных и прелестных любовных интриг! Стройная и свежая Сильвия фон Цигезар[155], тёмнокудрая и остроумная еврейка Марианна фон Эйбенберг, Доротея фон Кнабенау, Паулина Готтер, графиня О’Донель, придворная дама австрийской императрицы. Гёте был всеобщим любимцем. Прелаты и герцоги, польские князья и прусские генералы, путешествующие мадьяры и лорды — целое космополитическое общество ловило его у фонтанов, и он всё более и более ощущал себя «европейцем». Как не чувствовать себя пресыщенным патриотическими тирадами и националистическими восторгами, если он видел в 1812 году побеждённого при Ваграме императора Франца[156], прогуливающегося под руку с дочерью Марией-Луизой[157], ставшей французской императрицей? Народам оставалось только преклониться: подчиниться Наполеону значило восстановить порядок и закрепить мир.
В эти дни Наполеон входил в пределы России[158]. Он отправился, как говорил сам, чтобы наказать царя Александра, которого так ласкал в Эрфурте и Веймаре. Вернувшись домой, поэт отмечал в своём дневнике, обычно молчащем о военных событиях, успехи великой армии: переход через Двину, взятие Смоленска, захват Москвы. Но с наступлением зимы стали распространяться менее утешительные вести. 15 декабря секретарь французского посольства пришёл к Гёте. Император, сказал он, в санях проехал через Веймар и, пока меняли лошадей, спросил про Гёте. «Как? Император здесь?» Это было отступление. Первое поражение этого баловня судьбы! Германия начинала роптать, один Гёте оставался верен своему герою.
И чего ради он присоединил бы свой голос к ропоту недовольных? Что у него было общего с ними? Он так мало чувствовал себя немцем. Вся его жизнь — за исключением страсбургского периода увлечения готикой — была упорным сопротивлением германским влияниям, протестом против климата, истории и политики его родины, усилием выбраться из северных туманов и пышно распуститься под солнцем греческого искусства и классического гения. Впрочем, за пределами Веймара и Карлсбада Германия не очень ценила его. Ему предпочитали Шиллера, Жан Поля и юных шумливых романтиков, экзальтированность которых его раздражала. Как понизились его популярность и успех со времени «Вертера» и «Геца фон Берлихингена»! И потом, говоря правду, наполеоновский режим ему нравился. Император — «мой император», как о нём говорил Гёте, — объединил разбросанную Германию, дал ей твёрдое управление, кодекс законов, дороги; он показал себя либеральным, почти великодушным — ведь он совершенно не стремился искоренить местные традиции, культуру или язык. Его брат Иероним[159], легкомысленный король Вестфальский, взял к себе в качестве библиотекаря учёного Якоба Гримма[160], в качестве министра — немецкого швейцарца Иоганна фон Мюллера. Наконец, Гёте просто не верил в успех восстания, а если бы оно даже и удалось, поэт только пожалел бы о замене французского влияния берлинским: он ненавидел пруссаков, их казарменный дух и воинственные претензии.
1813 год был для него полон тревог и забот. Умер Виланд. Гёте чувствовал себя одиноким, последним представителем славной эпохи. Прощайте, мирные занятия! Пруссия выступала на сцену, и её полки, соединившись с казачьими сотнями, с апреля заняли соседние с Веймаром возвышенности. Французы, идущие с запада, тоже приближались. Уступая настоятельным просьбам Кристианы, поэт снова отправился в Теплиц на воды. Он закопал в землю свои рукописи, и едва его карета выехала за пределы города, как ядра начали перелетать через крыши, ружейная стрельба загрохотала на улицах. Неутомимый Наполеон подходил, соединившись на Заале с принцем Евгением[161]. Он разбил союзников у Лютцена и Баутцена и отбросил их в Силезию. Ещё раз Гёте решил, что не ошибается в оценке его гениальности. «Вы только потрясаете вашими цепями, — проезжая через Дрезден, говорил он Кёрнеру и Арндту[162], — этот человек слишком велик для вас».
Вот тут вмешался австрийский император. В том же Теплице, где он в прошлом году прогуливался вместе с Марией-Луизой, он подписал договор о союзе с царём. Это было уже всеобщее соединение, стремительное приближение к битве народов[163].
Гёте заперся у себя. В вечер Лейпцигского сражения, когда он писал эпилог к трагедии «Граф Эссекский», портрет Наполеона, висевший над его столом, сорвался со стены и упал. Поэтом овладело мрачное предчувствие. Неужели его герой не устоит?
Несколько дней спустя вслед за отступающими французами в Веймар вошли пруссаки и австрийцы. Повторились иенские события, но роли изменились: побеждённые стали победителями. Были арьергардные бои, зверские и кровавые сцены. Потом начались неприятности и волнения оккупации. Грубые грязные сапоги загрохотали по ступеням прекрасной лестницы. Гёте не выходил из своего кабинета. Один только раз утром согласился он выйти к молодому лейтенанту прусского стрелкового полка, пожелавшему выразить старому поэту своё почтение. Благородная латинская надпись «Salve» (Приветствую), крупные буквы которой украшали пол вестибюля, исчезла под грязью и пылью, и ничто, рассказывает посетитель, не могло быть более меланхолично. Этот офицер — одно из будущих светил германского романтизма — носил чисто французскую фамилию: его звали Фридрих де Ламотт-Фуке[164].
Союзники осадили Эрфурт; раненые и больные хлынули в Веймар. Развивались дизентерия и тиф. Печальные дни! Гёте всё более и более уединялся. С некоторой нарочитостью он погружался в китайскую литературу и в восточные легенды. В то время, когда германские романтики садились на коней и присоединялись к коалиции, когда Шенкендорф, Рюккерт, Арндт, Уланд, Кёрнер воспевали военные грозы, он вслед за персидским поэтом Хафизом[165] бродил по тропинкам любви и наслаждения. Ах, пусть оставят в покое его самого и его близких!
Когда Карл-Август, освободившийся от наполеоновской опеки, стал собирать добровольцев, Гёте не разрешил своему сыну идти на военную службу и устроил его асессором при суде. Что же касается Кристианы, то для неё эти вечные мелькания войск были просто вредны. Около неё вертелось слишком много военных. Был вечный праздник — то в Веймаре, то в Бельведере, то в Иене. Со своей подругой Каролиной Ульрих, невестой Римера, она бегала по всем балам. «Гётевские дамы следуют за войсками, как коршуны или вороны».
В глазах моралистов и патриотов всё это не слишком внушало доверие. После взятия Парижа в 1814 году Берлинский двор заказал Гёте поэму по случаю этого события. Скрепя сердце он принял заказ. Эта поэма — «Пробуждение Эпименида», — тёмная и холодная аллегория, — является почти публичным покаянием: «Я краснею за часы своего бездействия; было счастьем страдать вместе с вами». Но это чувство раскаяния он выражал только словами. В интимном кругу он не скрывал своего восхищения перед повергнутым в прах героем: «Да оставьте вы моего императора в покое!»
В эти месяцы он писал «Диван» — подражание Хафизу.