Не то чтобы он забыл Шарлотту. Нет! «Очень приятно, когда в нас пробуждается новая страсть, ещё раньше, чем окончательно погасла прежняя». Когда поэт в октябре вернулся во Франкфурт, он приколол к стене силуэт утраченной возлюбленной и порой изливался перед ним. Он чувствовал себя одиноким и несчастным в мрачном доме, где не прекращались колкости и ссоры. Он задыхался от скучных дел, которые приносил ему отец. Душа его искала выхода. Начать писать? Но что? Да историю своей собственной любви, трогательную историю отвергнутой любви.
Как-то ноябрьским утром он получил от Кестнера трагическое известие. Иерузалем, печальный вецларский красавец, покончил с собой выстрелом из пистолета. И внезапно с жуткой чёткостью галлюцинации Гёте увидел его, как всегда, в васильковом фраке, хрипящего у окна: тоненькая струйка крови текла из виска и капала на жёлтый жилет. Поэт задрожал; в голове роились образы, сердце усиленно билось — он нашёл развязку романа.
Им овладело творческое волнение. Он просил Кестнера сообщить подробности, дать точный отчёт о самоубийстве и — что несколько времени тому назад показалось бы ему невозможным — сам съездил в Вецлар. Он увидел роковую комнату, письменный стол, кровать и пистолеты. Но он увидел также — о, жестокая вспышка ревности! — счастливых жениха и невесту. Шарлотта мирно работала, готовя себе приданое, и в голубых глазах её светилась такая чистая радость, что он едва мог перенести. После возвращения во Франкфурт Гёте точно одержимый переживал ужасные ночи. Он видел Шарлотту в брачной комнате. На ней была кофточка с голубыми полосками, и она улыбалась Кестнеру, который протягивал к ней руки. Как хищная птица вьётся над добычей, вилась в голове Гёте мечта о смерти. Иногда вечером, перед тем как загасить свечу, он клал рядом с собой, около «своей одинокой постели», кинжал и пытался вонзить его в грудь. Но он был труслив и изнежен, тотчас клал кинжал обратно и засыпал лихорадочным сном. Ему доставляло удовольствие мучиться. С утончённой жестокостью к себе он сам решил выбрать кольцо для Шарлотты. Зима прошла для него в мучительном ожидании. Свадьба состоялась раньше, чем он ожидал, в Вербное воскресенье 1773 года. Гёте напрасно пытался скрыть свою досаду под шутками и весёлыми выходками. Эта вынужденная весёлость плохо маскировала его печаль. Странное наслаждение он находил в том, чтобы вдыхать последние ароматы своего романа: он прикрепил к своей чёрной фетровой шляпе цветы из подвенечного букета Шарлотты.
Всё это не мешало ему — о, необъятное сердце! — переписываться с Максимилианой Брентано[59] и перенести на неё пыл неудовлетворённого чувства. Впрочем, Кестнеры уехали в Ганновер, голубые глаза задёрнулись туманом, и горячий взгляд чёрных глаз стал ещё милее. В октябре 1773 года судьба принесла ему новое разочарование: Максимилиана вышла или, вернее, позволила выдать себя замуж. И за кого же? За крупного бакалейщика итальянского происхождения Пьетро Антонио Брентано. Он был пятнадцатью годами старше её, вдов и имел от первого брака пятерых детей. Правда, он был богат, хорошо вёл свои дела и был в глазах франкфуртского общества прекрасной партией. Максимилиана покинула светлый дом под Эренбрейтштейном и переселилась в родной город Гёте. Для него это было большим утешением. Его сестра Корнелия только что вышла замуж за Шлоссера, товарища Гёте по Лейпцигу. Он утратил поверенную, но надеялся обрести подругу.
Разве это было трудно? За ним ухаживали во всех салонах. Его первая драма «Гец фон Берлихинген», изданная благодаря денежной поддержке Мерка, произвела сильное впечатление, и над молодым человеком внезапно засияли лучи славы. Как Шекспир, он хотел создать Юлия Цезаря и, как Эсхил, — Прометея[60]. Его окружали, ему льстили. Понятно, что в семействе Брентано он был принят с распростёртыми объятиями: муж был не прочь подыскать собеседника для молодой женщины, немного скучавшей в обществе торгашей; она же была в восторге, что нашлось с кем разговаривать об изящной литературе, как бывало у матери. Но случилось то, что должно было случиться: поэт стал слишком нежен, а муж ревнив.
Гёте часто проводил целые дни около Максимилианы. Она играла на клавесине, а он аккомпанировал ей на контрабасе или декламировал свои последние стихи. При расставании он каждый раз добивался назначения свидания на следующий день. А когда он уходил, она с тяжёлым сердцем опять оказывалась среди бочек с сельдями, кувшинов с маслом и запасов голландского сыра. Правда, муж вечером возвращался со склада, но он говорил только о повышении цен на муку или о вздорожании провоза товаров по Рейну. Она отвечала с рассеянным, скучающим видом и зевала. Зато он мог наблюдать, какой радостью загорались её тёмные глаза при появлении Гёте. Поэт садился около её табурета, и начиналась беседа, сверкающая остроумными парадоксами. Положительно, этот щёголь начинал раздражать мужа своей улыбкой обольстителя, манерами юного властелина и непомерной самоуверенностью. Бакалейщик брюзжал. Максимилиана, конечно, заступалась за поэта. Начинались семейные сцены. Однажды Брентано грубо обошёлся с Гёте. Тогда, чтобы охранить его от оскорблений, а себя от неприятностей, молодая женщина упросила своего друга приходить значительно реже.
Круг «Вертера» заключался. Вецларская идиллия породила завязку и дала обстановку. Самоубийство Иерузалема послужило развязкой. Горький опыт жизни во Франкфурте после возвращения навеял на Гёте атмосферу романа. Сама жизнь помогала ему. Привет вам, грубые выходки Брентано! Без них чего-то не хватало бы в «Вертере». Братская доброта Кестнера мало шла к мрачному колориту романа: грубая ревность и угрюмый характер бакалейщика помогли Гёте дорисовать облик соперника, установить нить событий и ускорить их бег к роковой развязке.
Теперь чего же ждать? Всё готово! Он заперся в своей мансарде и «почти бессознательно и как бы во сне» написал в один присест, меньше чем за месяц, «Страдания молодого Вертера». Шарлотта романа взяла от Максимилианы её чёрные глаза и кое-какие черты характера, читала, как она, Клопштока и Руссо. Альберт заимствовал у торгаша Брентано его угрюмую ревность и мещанские взгляды. В Вертере воплотилась болезненная чувствительность, приступы которой овладевали Гёте в Зезенгейме и Вецларе и от которой мог погибнуть менее сильный духом человек.
Роман утвердил освобождение и выздоровление поэта. «Я чувствовал себя как после искренней исповеди, я вновь был свободен и весел и смело мог начать новую жизнь».
Гёте если не бросил, то, во всяком случае, поднял, расшевелил и рассеял по свету семена великой романтической эпидемии. Болезнь века, зревшая в глубине человеческой души, вошла в литературу и благодаря ей распространилась с быстротой заразной болезни. Гёте жил, был прославлен, но сколько юношей под сенью плакучих ив пускало себе пулю в лоб!
Глава V
Успех «Вертера» был необычайным и сразу сделал двадцатипятилетнего Гёте самым знаменитым писателем Германии. Письма и посещения посыпались на него. Дом у Оленьего Рва стал местом паломничеств, хотя и лестных, но часто стеснительных. Каждому хотелось увидеть автора «Вертера», узнать образ его жизни, понять, как он сумел извлечь из своей исстрадавшейся души звуки, которые потрясли мир. Были посетители всякого звания и рода — от маленьких горожанок с чувствительным сердцем до высокопоставленных лиц, заезжающих по пути. Было, конечно, и много авантюристов, рассчитывающих использовать наивность опьянённого успехом поэта и пожить на его счёт.
Летом 1774 года во Франкфурт прибыли два пророка того времени: мистик-богослов Лафатер[61] и педагог Базедов[62]. Трудно представить себе более разных людей: Лафатер — высокий и задумчивый, с музыкальным голосом, прекрасным лбом, окаймлённым тёмно-русыми кудрями, с большими нежными глазами под широкими веками; Базедов — коренастый, пузатый толстяк с одышкой, в жирном парике, с хриплым голосом и маленькими острыми чёрными глазами, глубоко сидевшими под расходящимися бровями. Насколько первый был мягок и набожен, настолько второй резок и рассудочен. У цюрихского пастора были от природы вкрадчивые манеры. Немецкий реформатор, не стесняясь, выставлял напоказ свои цинизм и грубость. Один, вдохновлённый верой в евангельское милосердие, старался привести людей к Христу. Другой, пылкий теоретик филантропии, пытался ударами дубины обратить их в религию природы и деизм Жан-Жака[63]; он хотел учить и воспитывать юношество, а сам одурманивался дешёвым табаком, предавался разврату и колотил свою жену. Несмотря на это, его сильная индивидуальность привлекала Гёте, а стычки между обоими пророками только усиливали его заинтересованность и скептическое отношение. Проповедник Евангелия убеждал его не больше, чем рыцарь «Энциклопедии», но какие это были чудесные объекты «для психологических наблюдений, какие яркие типы, бесценные для того, кто задумывал тогда трагедию «Магомет»!
Гёте решил сопровождать пророков в их путешествии с целью пропаганды и 15 июля присоединился к ним в Эмсе. Интересные, во всяком случае, дни, заполненные спорами и публичными прениями, визитами в окрестные замки, где оба апостола старались — один завербовать адептов Библии и физиогномики, другой выпросить денег для сооружения «Филантропина» — образцового педагогического института. Вокруг них вертелись светские люди. За ними ухаживали, для них организовывали празднества. Много танцевали. Устраивали серенады вечером и ночью. Между двумя вальсами Гёте поднимался в комнату к Базедову.
Валяясь на неприбранной постели, этот последний диктовал секретарю главу из своего трактата о воспитании. Двери и окна были закрыты, воздух был ужасный, отравленный табаком, сыром и трутом. При появлении поэта Базедов вскакивал сразу, готовый спорить на какую угодно тему. «Как можно верить в догмат о Троице? И какие жалкие аргументы приводят в основу его вселенские соборы и отцы Церкви!» Но первые такты ожидаемого танца выталкивали его непостоянного слушателя за дверь. После этого Базедов снова наглухо закрывал дверь и, без труда уловив нить своих рассуждений, продолжал диктовать грубым, лающим голосом.
Когда Лафатер и Базедов из Эмса направились на север, Гёте последовал за ними. Ему доставляло удовольствие противоречить им, мистифицировать паству, ряды которой всё увеличивались, и поддразнивать вспыльчивого педагога. Однажды, когда жара была невыносима, Базедов, горло которого пересохло от курения, захотел пива и вздумал остановить повозку перед каким-то трактиром. Гёте воспротивился. Базедов проклинал его и не прочь был исколотить.
— Да успокойтесь, отец мой, — сказал поэт, — вы разве не видели вывеску трактира — два переплетённых треугольника? Между тем одного достаточно, чтобы свести вас с ума. Вас бы пришлось связать.
Так путешествовали они, не торопясь, втроём: «светский человек между двумя пророками».
Что же получилось в конце концов? В глубине души Гёте был сильно разочарован: он морально не обогатился от общения со спутниками, как первоначально рассчитывал. Под влиянием почти бессознательной интуиции он, расставшись с ними в Кельне, решил 20 июля навестить философа Фридриха Якоби[64] на его прелестной вилле Пимпельфорт.
Якоби, член административного совета герцогств Берга и Юлиха, богатый и независимый, был высокопоставленным лицом и человеком большого света. Вместе с тем он был очень добрым и сердечным. Он весьма ценил дружеские связи и умел объединять вокруг себя избранное общество. Ему не стоило никакого труда разбить некоторые из предубеждений, привитых Гёте Мерком, тем более что молодой человек и сам стремился к тому. С первой же встречи Якоби и Гёте сблизились. Недели текли, полные горячих исповедей. Дни, казалось им, проходят слишком быстро и слишком заполнены светскими обязанностями. Они встречались по ночам, чтобы продолжать прерванную беседу. В доме тогда становилось тихо. Луна освещала лужайки. Стоя у открытого окна, они отдавались очарованию душистой и безмятежной тишины. У их ног, как петли гигантской золотой сети, мерцали звёзды в водах бесшумно струящегося Рейна. О, волнующая нежность и непостижимая ясность летних ночей! Есть ли что-нибудь равное вашей волшебной красоте, вашей щемящей душу таинственности? Оба друга стояли, вдохновлённые и подавленные величием бесконечного. Как они, братья по убеждениям и исканиям, чувствовали взаимную близость! Перед лицом этого высокого неба, где трепещут бесчисленные множества звёзд, что значит диалектика какого-то Базедова или софизмы Лафатера? Какова цена убогим системам рационалистов и церковным догматам?
Но есть ещё Спиноза[65]. С жутких высот своей метафизики этот амстердамский еврей парит над копошащимися философами и беспокойными энциклопедистами. Здесь дело не в различии политических и социальных доктрин. Спиноза ведёт в царство бесконечного. От грандиозного здания его философии, как и от самой вселенной, веет чудесной необходимостью. Почему только он глух к запросам сердца? Охваченная головокружением душа мечется по четырём углам гигантского храма, ища успокоения от земных скорбей, но везде её встречает лишь ледяное одиночество...
Так изливается под мерцающими звёздами Якоби. Гёте взволнован, его смутно влечёт к себе царство мистики, роковое неведомое. Он чувствует, что и его друг инстинктивно влечётся к пантеизму и примкнул бы к нему, если б не его потребность веры в благого и милосердного Бога, в идеал доброты и нежности.
Гёте уезжал из Пимпельфорта покорённый учением Спинозы. Поэт отрицал всех и всяких богов, но везде чувствовал разлитое в мире божественное начало. Толкования Якоби помогли ему воспринять по-своему учение Спинозы, и он любил повторять мудрые и оптимистические слова, хорошо выражающие его радость жизни: «Vitae non mortis sapientia meditatio est»[66].
Как не опьяняться идеей абсолютного, как не чувствовать себя частичкой этой божественной природы, когда сам владеешь, подобно ей, могущественным даром творчества и воссоздания! Несмотря на временные сомнения и мимолётные тревоги, Гёте никогда так остро не сознавал силу своей гениальности, как в эти месяцы. Никогда и вдохновение его не было так разнообразно и плодовито. 1774 год даёт нам, кроме «Вертера», драму «Клавиш», написанную за неделю по мемуарам Бомарше[67], мелкие сатирические комедии, оперетты, сатиры, множество лирических стихотворений. Он разбрасывает свои стихи повсюду, поёт на все лады, задумывает и бегло излагает трагедии, которые никогда не закончит. Фауст, Магомет, Прометей, Вечный Жид — великие, титанические фигуры истории или легенды — волнуют его мысль своими, родственными ему, мечтаниями. Разве он не равен им и, на свой лад, не полубог? Беспрестанное возбуждение, неустанная импровизация, вдохновение никогда не покидают его. Бывает, что видения возникают и воплощаются во сне, тогда он просыпается ночью, чтобы закрепить их. А наутро легко оставляет начатое, чтобы взяться за другой сюжет. Беспрерывная игра идей, избыток образов! От величественных строф Прометея он без напряжения переходит к выходкам Арлекина, а как-то в воскресный полдень, попивая бургонское вино, в шутку набрасывает с размаху сатирический фарс «Боги, герои и Виланд»[68].
Его душа, как душа Фауста, во власти враждующих сил: дух сарказма, отрицания и разрушения толкает его к горькой иронии, творческое, созидательное и пламенное начало влечёт в эфирные выси экстаза и веры в добро.
И нельзя от этого гениального человека, которого волнуют и мучают противоречивые стремления, требовать, чтобы он жил размеренно, следуя правилам мещанского благоразумия. Его оригинальность порой граничит с эксцентричностью. Он любит удивлять и приводить в негодование обывателей. Начинается ли пожар в грязных еврейских кварталах, в гетто, куда не отваживаются обычно входить люди из высшего общества, он бежит туда в бархатном фраке, в шёлковых панталонах и чулках, чтобы организовать помощь и усилить цепь охраны. Однажды, когда он катался на коньках на замерзшем Майне, к берегу подъехала в карете его мать, укутанная в красную с золотыми шнурами шубу. Он озяб, попросил у неё шубу и, недолго думая, накинул на себя. Толпа в изумлении расступилась на его пути, а он, одетый в пурпур и соболь, похожий на юного северного короля, небрежно продолжал своё катание по льду.
И однако, случилось, что почётнейшие в мире ручки чуть-чуть не приковали Гёте к светскому салону. Это произошло в январе 1775 года. «Как-то раз, — пишет он в «Поэзии и правде», — один приятель предложил мне отправиться с ним на домашний концерт, устраиваемый именитым коммерсантом-кальвинистом. Было уже поздно, но, так как я любил всякие неожиданности, я согласился. Мы вошли в комнату первого этажа. То была просторная зала. Там мы нашли многочисленное общество. Посредине залы стоял клавесин. Единственная дочь хозяина немедленно уселась за него и заиграла с большим искусством и совершеннейшей грацией. Я встал недалеко от клавесина и мог хорошо рассмотреть её лицо и манеры. В её манерах было что-то детское, движения во время игры были свободны и легки. Когда соната была окончена, она прошла мимо меня. Мы раскланялись молча, так как начинался струнный концерт».
Они украдкой осмотрели друг друга, понравились, обменялись улыбками. Лили Шёнеман[69] — так звали грациозную блондинку — не лишена была кокетства, и ей не могло не польстить немое поклонение молодого писателя, о котором говорил весь город. Привыкшая жить в блестящем обществе, где она, несмотря на свои шестнадцать лет, держалась с утончённой развязностью, она, возможно, захотела испытать на поэте силу очарования своих голубых глаз, но сама первая попалась в силки, которые думала расставить для него. Гёте стал бывать у них, и Лили с восторгом отдалась властному чувству любви к нему.
Как часто вечерами смотрела она с нетерпением на стенные часы из позолоченного дерева, украшенные лепными бантами и свирелями! Стрелки двигались ужасно медленно. Сколько раз поворачивалась она в своём украшенном чеканкой кресле к дверям зала, резьба которого оживлялась серебряными подсвечниками. Чтобы понравиться ему, она надела модное платье, очень стянутое в талии и всё затканное букетами роз. С высокого шиньона, перетянутого муаровой лентой, спускались её шелковистые локоны. Сидевшая на диване мать часто поднимала глаза от вышивания, чтобы с восторгом оглядеть дочь.
Наконец Гёте входил. Только, увы, он недолго был один! Прибывали обычные посетители. Правда, он мог без помехи смотреть на свою милую Лили, но его раздражали окружавшие её ухаживатели и обожатели. Чтобы только насладиться её присутствием, он принуждал себя бесконечно долгими вечерами сидеть как прикованный за шахматами или триктраком. Но он с наслаждением запустил бы в голову партнёра рожком с игральными костями или буковыми жетонами. Уже в феврале 1775 года, отвечая таинственной незнакомке, которая из глубины гарцских лесов так трогательно выразила ему своё восхищение «Вертером», он пишет: «Можете ли Вы, моя дорогая, представить себе Гёте в расшитом кафтане, франтом с головы до ног, смешавшегося среди пошлого блеска канделябров и люстр, с Бог весть какими людьми, Гёте, которого приковывает к игорному столу пара прекрасных голубых глаз, который, развлечения ради, из салона тащится в концерт или на бал и ухаживает за хорошенькой блондинкой? Вот Вам подлинный облик того маскарадного Гёте, каким я ныне стал и у которого мало охоты Вам писать, так как он предпочитает не думать о Вас, ибо перед Вами чувствует всё своё ничтожество. Но есть и другой Гёте. Этот, во фраке из серого сукна, с коричневым шёлковым галстуком, в высоких сапогах, предугадывает весну в нежности февральского воздуха. Он скоро вновь увидит раскрывающейся перед ним так горячо любимую им природу. Он живёт напряжённой внутренней жизнью и, терзаемый желаниями и вечно в работе, старается выразить, как умеет, то в скромных поэмах чистые переживания своей юности, то в драмах и трагедиях могучую сущность жизни. Он же пытается набросать мелом на серой бумаге силуэты своих друзей и очертания пейзажа или окружающей его мебели. Этот Гёте не спрашивает направо и налево, что думают о нём, так как, неустанно работая, знает, что подымается всё выше. Вот он-то постоянно думает о Вас и часто по утрам чувствует просто потребность Вам написать. И высшее счастье для него то, что он может общаться с лучшими людьми своего времени».
Этот вот «другой Гёте» заканчивал в то время драму «Стелла» и набрасывал сцены из «Эгмонта». Он порывал с социальными, религиозными и даже любовными путами, чтобы жить мучительной жизнью гения. Чем были, в конце концов, его герои Гец фон Берлихинген, Клавиго, Вертер, Фернандо, Эгмонт, Фауст, как не бунтовщиками против социальных или моральных устоев?! Эти бунты, впрочем, не обходились без жертв. Скорбные тени покинутых женщин встают рядом с могучими борцами за освобождение личности. Мария, сестра Геца, Мария Бомарше, Цецилия, Маргарита! Придётся ли и Лили Шёнеман вслед за Фридерикой Брион присоединиться к печальному кортежу? Или Гёте придётся, несмотря на отвращение ко всякому принуждению, связать себя навеки? Одно время было похоже на это. Дня не проходило, чтобы он не направился к улице Хлебного рынка, где жила дочь банкира. Он тщетно сердился на себя и других, напрасно уверял себя, что не может больше выносить общества — он говорил «этого зверинца» — устаревших красавцев и юных воздыхателей. Он сердился... и всё же шёл к ней. Аристократка приковывала к себе романтика.
Между тем оба семейства совсем не поощряли склонности молодых людей. Надворный советник, мелочная бережливость и суровость которого были известны, подозрительно смотрел на расточительный и весёлый образ жизни знатного коммерсанта. Слишком много лакеев, слишком много в зале ковров и позолоты и слишком много жгут, по его мнению, свечей. Что же касается матери Лили, то, конечно, она предпочла бы этому юному литератору со всем его блеском какого-нибудь наследника солидной банкирской конторы или экспортного дела. К тому же между ними существовало различие вероисповедания, а в тогдашнем Франкфурте это было серьёзным препятствием. Гёте были лютеранами аугсбургского вероисповедания, Шёнеманы — кальвинистами франко-голландского происхождения. Кальвинисты же были в немилости у протестантской буржуазии. Им не разрешалось совершать богослужения в пределах города. Каждое воскресенье можно было наблюдать, как длинная вереница экипажей направлялась в Бекенгейм, где кальвинисты молились, как им было угодно.
И всё же помолвка близилась. В данном случае роль судьбы взяла на себя одна мужеподобная и решительная старая девица Дельф фон Гейдельберг, страдавшая манией сватовства. С первых дней апреля 1775 года она начала обрабатывать родителей. «Как она принялась за дело, — пишет Гёте в «Поэзии и правде», — как она сумела преодолеть все многочисленные препятствия — не знаю. Но как-то под вечер она подошла к нам и передала согласие родителей на наш брак. «Протяните друг другу руки», — сказала она со своей обычной повелительной и напыщенной манерой». Они протянули.
Весна засверкала над холмами. Лили часто на несколько дней уезжала к своим дядям в Оффенбах на Майне. Гёте тогда пользовался гостеприимством их соседа, своего приятеля Иоганна Андре[70], фабриканта шелков и композитора в то же время. Эти встречи за городом были прелестны. Молодые люди выходили из дому рано утром, прогуливались по садам, ещё мокрым от росы, и доходили до цветущих террас, окаймлявших пёструю от шлюпок реку. Вечерами они встречались у Иоганна Андре, который устраивал у себя струнные квартеты; там распевали народные песни, повторяли кантаты, которые Гёте писал для Лили. Но счастлив он не был, и причиной тому был он сам. То в нём закипала ревность, то его свободолюбие вставало на дыбы и рвалось из разукрашенного розами ярма. 12 мая 1775 года он признавался Гердеру: «Я недавно ещё думал, что приближаюсь к семейному счастью и что сумею наконец втянуться в подлинные радости и горести жизни, но вот я снова, и самым неприятным образом, очутился в открытом море».
В тот же вечер во Франкфурт прибыли два поэта, два молодых повесы, на некоторое время изменившие направление мыслей и обстановку жизни Гёте. Это были братья той неведомой подруги, которой он посылал такие пылкие письма, той идеальной возлюбленной, которую он в воображении постоянно ставил рядом со своей невестой, — графы Кристиан и Фридрих фон Штольберги[71]. Они были приблизительно в возрасте Гёте, знали «Вертера» наизусть, были полны революционного и романтического воодушевления и не останавливались ни перед какой эксцентричностью. Предприняв путешествие по Швейцарии, они решили увезти с собой Гёте, чтобы вместе с ним приобщиться к наслаждению природой и свободой, увезти того, кто так прекрасно воспел и ту и другую. По правде; сказать, советнику их рассуждения показались несколько легкомысленными, но всё равно он предпочёл, чтобы его сын отправился с ними, чем сидел бы дома, растравляя свою ревность и мучаясь неудовлетворённостью. Молодому человеку было полезно переменить обстановку и, если возможно, порвать со всей этой любовной историей. А потом, кто знает, когда Вольфганг будет в Швейцарии, не проедет ли он в Италию, в эту страну солнца, классической гармонии и душевного оздоровления? Гёте легко дал себя убедить. Он не хотел ещё порывать своих цепей, он думал только испытать их прочность. 15 мая он отправился со Штольбергами и, так как рассчитывал очень быстро вернуться, даже не предупредил свою невесту.
Ах, какое это было путешествие! Гёте надел — что было как бы символом — голубой фрак с золотыми пуговицами, жёлтый жилет и лакированные сапоги с коричневыми отворотами. В трактирах поэты осушали бутылки рюдесгейма, поносили тиранов, декламировали оды в честь природы и свободы. Сплошная бравада и вызов буржуазии и филистерам. В Дармштадте, к великому смущению благоразумного Мерка, весёлые путешественники решили искупаться совершенно голые в пруду поблизости от городского гулянья. В Мангейме они устраивают в «приличной гостинице» пирушку и после обильных возлияний разбивают стаканы о стены столовой. В Карлсруэ они увиваются около Клопштока, родоначальника «новой школы», и Гёте читает ему некоторые сцены из «Фауста».
Он делает крюк до Эммендингена, чтобы повидаться с сестрой Корнелией. Она вышла замуж за его приятеля Шлоссера, ставшего теперь уездным судьёй. Как она понимает его индивидуализм и мятежные стремления! Сама Корнелия задыхается от безлюдья в провинциальном городке и в этом скучном доме. Где прежние идеальные помыслы, горячие споры о «Геце фон Берлихингенё»? Она томится, связанная с обывателем, взгляды которого ей претят. Гёте растроган, открывается перед ней, рассказывает о Лили. Сестра разражается гневом: «Нелепые планы! Как?! Поэт, носящий в себе идею «Фауста», свяжет себя таким неподходящим браком? Романтик женится на аристократке? Да это просто безумие! Такой брак будет несчастьем для обоих — и только».
Гёте соглашался, но не мог решиться. Ещё силён был голос сердца, а оно не допускало мысли о разрыве. Пусть он отдалялся от Франкфурта, менял образ жизни, с жадностью бросался на вереницу новых впечатлений — в Базеле, Шафгаузене, везде образ Лили не покидал его. В Цюрихе путешественники встретились с Лафатером, как всегда «дружелюбным, снисходительным, благословляющим и наставительным». Здесь же они навестили старика Бодмера[72]. Патриарх швейцарской литературы жил за городским валом, на зелёном пригорке. Бодмер благодарил небо за то, что он на старости лет имел возможность приветствовать их юные таланты. Он подвёл своих гостей к окну и показал им несравненной красоты вид, который неизменно радовал его: на том берегу Лиммата — город с острыми рыжими крышами, спускающийся к самому озеру, дальше плодородные поля Силя, освещённые закатом, а над сверкающей водной равниной амфитеатр гор.
О, волшебная привлекательность вершин! Гёте не мог больше оставаться на месте. Он торопился отправиться с опытным проводником в горы. Оставив Штольбергов в Цюрихе, он предпочёл им общество одного из своих франкфуртских друзей, молодого кальвиниста Пассаванта, прекрасно изучившего местность. Они поплыли по озеру. Живительный мир окутывал Гёте. Не забудет ли он свою тревогу и любовь?
Пятнадцатого июня, покидая озеро, он пишет в своей записной книжке меланхолическое четверостишие:
Друзья пересекают кантон Швиц, обходят Риги и через Флюелен и Алтдорф карабкаются на отроги Готарда. Они поднимаются по долине Рейсса, с наслаждением пьют воду ледников, зеленоватую и пенистую, переходят снежные мосты и скоро достигают, пробираясь по осыпающимся скалам, Урзерн и Андерматт. Наконец над дымящимися озёрами, которые едва отличаются от нависших над ними туч, разорванных ветром в ущельях, начинает выделяться из тумана здание — гостиница Сен-Готарда.
Им дали хлеба, сыра, вина, отвели тёплую комнату, и они провели «спокойную ночь в немного не по росту постелях». На следующее утро они попросили показать им тропинку, ведущую в Италию.
Если бы они спустились по этому неведомому склону, если бы направились к этим оврагам, выжженным солнцем, к бирюзовым озёрам, к террасам, обсаженным апельсинными деревьями, к оливковым рощам, листва которых отливает серебром, им надо было бы идти вдоль Тессина — и через несколько дней они были бы в Беллинцоне, на берегах Лаго ди Маджоре. Всё влечёт их туда, ничто не удерживает...
Ничто?.. Так ли это? Гёте колеблется. Он чувствует «согретое на его груди» и висящее на ленточке Лили маленькое золотое сердечко, которое она подарила ему в первые дни их любви. Вот он вынимает его, целует с жаром.
Мужество оставляет его, он делает крутой поворот и направляется в Германию, без Штольбергов, потому что в Цюрихе он их уже не застал. Они внезапно уехали. Стремительные швейцарские реки совершенно опьянили этих бешеных купальщиков. Где бы то ни было, они, обнажённые, как боги Олимпа, погружались с криками радости в потоки и озера, приводя в негодование честных обывателей. Как-то раз, когда они шумно начали раздеваться в долине реки Силя, их камнями выгнали оттуда. Это происшествие положило предел аркадским купаниям. Они поторопились уехать из чересчур целомудренной Гельвеции. Гёте один после десятинедельного отсутствия вернулся во Франкфурт. Лили встретила его сконфуженно, с какой-то неловкостью, которая не могла ускользнуть от него. Пока он скитался по горам и долам, её основательно настроили и восстановили против него. Положительно, этот юный ветреный писака не стесняется! Что может быть неприличнее бегства в первый же месяц помолвки? И разве не безумие на всю жизнь усесться в его капризную ладью? Лили, конечно, протестовала: она ещё достаточно любила его, чтобы для него отказаться от обеспеченной буржуазной жизни; если надо, она последует за ним и в Америку. Из этого признания Гёте стало ясно, что в сердце его невесты таится сомнение, тайная готовность к жертве. Это взволновало его. Он не знал, искать ли ему по-прежнему близости с ней, и, когда оставался один, его грызли беспокойство и горечь. Тогда Гёте опять страстно тянуло к далёкой наперснице, Августе Штольберг, сестре его романтических друзей.
Как-то в начале августа он остался один в комнате Лили. Кругом были платья, картонки со шляпами, тысячи безделушек, овеянных её элегантностью и пахнущих её духами. Внезапно им овладело отчаяние, и он без сил опустился у письменного стола. Что же? Он ей напишет, оставит записку, в которой выскажет свою тоску? Нет! Это патетическое и скорбное письмо он пошлёт другу-незнакомке, письмо, достойное Вертера, полное глухих раскатов сердечных гроз. По своему расстроенному тону это письмо напоминает письма, которые он когда-то посылал Беришу.
Тем временем близилась Михайловская ярмарка, и дом на Хлебном рынке наполнился посетителями, коммерсантами, банкирами, друзьями и родственниками Шёнеманов. Ах, проклятый «зверинец»! Лили с улыбкой вертелась в кругу обожателей, а Гёте изводил себя ревностью и злобой. Как мерцающее пламя, гасла его любовь.
Несмотря на презрительные насмешки отца, принципиального ненавистника сильных мира сего, Гёте решил принять приглашение нового саксен-веймарского герцога и провести некоторое время при дворе этого юного государя. Виланд уже жил в Веймаре — там ценили искусство и литературу. Октябрьским вечером Гёте бродил под окнами Лили; она была у клавесина, её силуэт рисовался на занавесках, и голос доходил до него, донося звуки одного из сочинённых им для неё романсов. Он подавил в себе слёзы и удалился, не простившись с ней.
Он шёл навстречу неведомому, мысленно повторяя слова из «Эгмонта», большая часть которого была им уже написана; «Точно пришпоренные невидимыми духами, мчат солнечные кони лёгкую колесницу нашей судьбы. Нам остаётся только мужественно крепкой рукой держать вожжи и направлять колеса то вправо, то влево, здесь избегая камня, там пропасти. Куда мы направляемся? Кто знает? Едва ли мы помним, откуда мы идём?»
Седьмого ноября 1775 года герцогское ландо, нагнавшее Гёте в Гейдельберге, доставило его в маленькую резиденцию. Это было, собственно говоря, большое село с шестью тысячами жителей. Надо представить себе посад, занесённый снегом. Городской вал, четверо укреплённых ворот, низенькие дома, сгрудившиеся около развалин замка, только что разрушенного пожаром. Неважный пейзаж: маленькая речонка Ильм змеёй вьётся по скромной долине, окаймлённой полями, лугами и лесистыми холмами. Ни торговли, ни промышленности. Население кормится пастбищами... и двором. По утрам в течение недолгого лета — климат Тюрингии холоден и дождлив — общинный пастух сзывает звуками рожка стада, а в сумерки он возвращается с поля и ведёт скотину к пойлу. За исключением живописной рыночной площади, город очень тих и почти безлюден. Изредка то там, то здесь праздный зевака наблюдает за подъезжающим эрфуртским или лейпцигским дилижансом. Ещё реже рысью промчится по улицам придворная эстафета.
Двор?.. Двор представляет собой курьёзную смесь чопорности и благодушия, неряшливости и этикета. Лакеи напудрены, одеты в шёлковые чулки и обшитые галунами ливреи, кареты лакированы и позолочены, а у входов в салоны стоят плевательницы. Когда дамы сидят кружком около принцев и, болтая, вяжут, случается, что они «самым отвратительным образом плюют на пол» — об этом рассказывает Монк-Льюис, английский романист. Мужчины? Полурейтеры-полупридворные, они охотятся на кабанов и танцуют менуэт.
Душа всего двора — герцогиня-мать, Амалия Саксен-Веймарская[73]. Трудно представить себе более молодую «вдовствующую». Овдовев в девятнадцать лет, она сумела вывести княжество из опустошения, причинённого ему войной. Теперь, в тридцать шесть лет, она сложила с себя звание регентши своего сына. Но это не значит, что она отказалась от власти и влияния на дела княжества. Надо было видеть её скачущей верхом в сопровождении пажа и конюхов или председательствующей в государственном совете, чтобы понять, что эта маленькая энергичная женщина со смеющимися и гордыми голубыми глазами на грубом лице воистину племянница великого Фридриха. При этом она добра, проста, очень жива, любит наряды, роскошь, драгоценности, балы, театр, музыку, — словом, легко понять роль, которую она играет в жизни двора. Это она пригласила в Веймар поэта Виланда. Француженка по культуре и немка по склонностям и вкусам, могла ли она не приветствовать приезд Гёте, знаменитого автора «Вертера»? Разве не она хочет поощрять таланты своей страны? Разве не она заботливая попечительница Иенского университета?
Полнейшая противоположность ей — её невестка, герцогиня Луиза[74]. Несмотря на восемнадцать лет, в ней нет ни молодости, ни живости, ни порывистости. Бледное, удлинённое и меланхоличное лицо, высокомерная мягкость — во всём облике что-то сухое и скрытное. Как ей суметь привлечь к себе, удержать около себя жизнерадостного мужа? Карлу-Августу[75], владетельному герцогу Саксен-Веймар-Эйзенахскому, тоже восемнадцать лет... и на этом кончается сходство. Она заботится об этикете — он жаждет порвать всякие цепи. Она нежная, совсем не экспансивная, серьёзная и холодно-изысканная — он буйный, грубый в выражениях и манерах, ищущий шумных развлечений. Он устал от опеки, которая казалась ему бесконечной, и теперь полон одной мыслью — наслаждаться своей молодостью, властью и свободой. Медальон того времени изображает его с блестящими глазами, с раздувающимися ноздрями, с упрямым, резко очерченным подбородком — он готов ринуться в жизнь, которой пламенно упьётся. У герцога, правда, задатки крупного государственного деятеля: он умён, решителен, любознателен, у него есть свои мысли и известная культурность, которая впоследствии ещё разовьётся, но ему станет тесно в его маленьком государстве, и в этом будет его несчастье. Пока же его пылкой и чувственной натуре, темпераменту охотника и солдата надо шумно проявлять себя, и какое ему дело, если это неприлично.
Около принцев — придворные дамы: Луиза фон Гёхгаузен, фрейлина вдовствующей герцогини, маленькая, остроумная и начитанная горбунья, сохранившая для потомства первую рукопись «Фауста»; пылкая Эмилия фон Вертерн, которая, чтобы убежать вместе с любовником в Африку, симулировала смерть и исчезла после поддельных похорон; романтическая Шарлотта фон Кальб[76], влюбившаяся в Шиллера и Жан Поля[77]; Луиза фон Имгоф, злополучная супруга авантюриста, продавшего в Индию свою первую жену; наконец, та, кто стала подругой, музой и вдохновительницей Гёте, та, кого он обессмертил в «Ифигении» и «Торквато Тассо», — баронесса Шарлотта фон Штейн[78].
Рядом с этими чрезмерно чувствительными дамами, внешне спокойная провинциальная жизнь которых оживляется внутренними переживаниями и которые опьяняются чтением «Новой Элоизы» и «Вертера», — сановники герцогства: премьер-министр фон Фрич[79], высокомерный, властный и упрямый человек; камергер фон Эйнзидель, сочинитель опереток, страстный игрок в карты и на бильярде, коновод всех придворных развлечений; бывший военный наставник герцога майор Кнебель, человек с прекрасным сердцем и поэтической душой, ставший поверенным Гёте и Шиллера; педагог Музеус, преподаватель гимназии, автор сатирических романов и народных сказок; секретарь министерства финансов, незначительный поэт Бертух[80] и, наконец, Виланд.
Виланд! Как этот старший соперник Гёте, писатель, приобретший своими философскими романами известность по всей Германии, встретит вновь прибывшего? Он, конечно, мог быть настроен против него. Разве Гёте не высмеял его в дерзком фарсе? И потом, ничто так не чуждо собственным идеалам Виланда, его вольтерьянскому классицизму и лёгкому эллинизму, как произведения вроде «Вертера» или «Геца фон Берлихингена». Несмотря на старания общих друзей — госпожи Ларош и Фридриха Якоби, между обоими писателями оставалось взаимное непонимание. Как произошло их первое свидание? Маленький щуплый моралист с подвижным и рябым лицом беспокойно всматривался близорукими и косящими глазами в аполлоновское лицо и гордые великолепные глаза Гёте. Почти мгновенно Виланд был ослеплён красноречием, очарован гениальностью, покорен простотой Гёте. Три дня спустя он писал Фридриху Якоби: «Душа моя полна Гёте, как капля росы полна лучом восходящего солнца».
Гёте от всего в восторге — всё для него здесь ново и всё прекрасно. Он приспособляется к новой среде или, вернее, приспособляет её к себе. Кто устоит перед его очарованием? Герцог надевает костюм Вертера и заставляет камергеров последовать его примеру. Вслед за Гёте он начинает кататься на коньках. Сначала придворные презрительно относятся к этому спорту, но вскоре он увлекает всех к берегам Ильма. Гёте неотразим: он кружит головы женщинам, соединяет около себя всех молодых придворных; герцог говорит ему «ты», обращается с ним как с братом. Поэт и сюда внёс свою пожирающую жадность впечатлений, культ природы, презрение к предрассудкам и традициям, любовь к жизни и земле. Какой-то колдун! При его появлении маленькая столица проснулась, вышла из своего зябкого оцепенения, наполнилась шумом и смехом. А какой он балетмейстер! Как умеет устроить празднество и развеселить всё общество! Какой-то бешеный хоровод маскарадов, танцев при факелах на льду, охот, безумных скачек, катаний на санках. Пирушки, переодевания, игра в карты и кости, любовные интриги, ночные вылазки в соседние замки и сёла — нет, теперь в Веймаре больше не скучают! Одна в своём сером будуаре сидит у угасающего камина набожная герцогиня Луиза и, вздыхая, ждёт. Ведь из всех этих безумцев самый буйный, бесспорно, её муж; она его почти не видит. Как молодой жеребец, который долго топтался на одном месте, запертый в конюшне перед жалким клоком сена, а потом вырвался на волю, он опьянён воздухом, удовольствиями, безумствами.
Гёте и он неразлучны. Кто устраивает шум на площади рынка, щёлкает бичом среди лая стаи гончих и звона колокольчиков на санях? Они. Какие злые шутники украдкой пробираются вечером в дом новобрачных? Опять они. А кто во дворце вдовствующей герцогини замуровал этой ночью двери мадемуазель фон Гёхгаузен? Всё они же. Поэт внушает герцогу уважение своей физической силой. О, он не бледный кропатель элегий, а настоящий мужчина! Посмотрите на него — весёлый, в сапогах и меховой шапке, он ласкает своих борзых или гладит шею лошади; он готов пуститься в обычные похождения. Пусть герцог осматривается кругом, пусть выбирает среди других своих сотоварищей — нет равного Гёте, когда дело коснётся выпивки, беганья, прыганья, скачек верхом по косогорам через заборы и рвы, охоты на весь день или танцев на всю ночь!
Но своё так легко завоёванное влияние на Карла-Августа Гёте скоро сумеет использовать для благородных целей. Он это сознает, и, когда добродетельный Клопшток под воздействием самых недоброжелательных слухов письмом упрекает его за участие в бесчинствах герцога, надо видеть, с каким высокомерием он указывает почтенному проповеднику его надлежащее место. Пусть его избавят от таких посланий! Ему нечего делать с подобными замечаниями, и ему так же не к лицу оправдываться, как и каяться в своих прегрешениях.
Постепенно как манеры Гёте, так и его положение в Веймаре приходят в равновесие. Он уже не думает о возвращении во Франкфурт и соглашается официально оформить своё длительное пребывание здесь. Несмотря на возражения пиетистов, он добился назначения Гердера придворным проповедником. Почему же ему самому не перестать противиться настроениям герцога и не поступить к нему на службу? Сначала герцог ввёл его в качестве ассистента в свой совет — это вызвало протесты со стороны премьер-министра фон Фрича. Как он может бывать на заседаниях, где «присутствует доктор Гёте»? Но Карл-Август был непоколебим. Опираясь на поддержку матери, он заставил замолчать старых придворных и завистливых чиновников и указом от 11 июня 1776 года возвёл Гёте в тайные советники посольства с окладом в тысячу двести талеров. Кроме того, он пожаловал поэту домик и сад на берегу Ильма. Теперь странник осел здесь прочно.
Фрич должен был покориться; он взял обратно просьбу об отставке и не без воркотни величественно согласился на совместную работу с поэтом. Предчувствовал ли он в нём преемника? Фаворит в свою очередь тоже стал министром. Все государственные дела начали постепенно проходить через его руки. «Он живёт, — писал Виланд, — управляет, распоряжается всем и делает нас счастливыми». В 1776 году Гёте был назначен директором театра, в 1777-м — председателем архитектурной комиссии по восстановлению замка, в 1779-м — управляющим военным департаментом и департаментом путей сообщения и, наконец, в 1782 году — управляющим финансами. Так он прошёл в несколько лет все степени власти, к благополучию маленького герцогства.
Но работа не заполняла его жизни. Он не мог жить без любви. Им овладела возвышенная страсть, поднявшая его над эгоизмом и инстинктами и научившая его самопожертвованию и самоотречению. Та, кого он полюбил, ответила ему чистой и почти материнской нежностью; она вдохновляла его, делала ему много добра и невольно причиняла много горя, мучила и умиротворяла его. О ней уже упоминалось — Шарлотта фон Штейн.
Эта тридцатитрёхлетняя женщина, на семь лет старше Гёте, была женой обер-шталмейстера и исполняла обязанности статс-дамы при герцогине Амалии. У неё было семеро детей, из которых выжили только трое. Усталая от частых беременностей, она жила тихо и скромно. Была ли она красива? Нет, но мила и грациозна. Её можно было принять за итальянку благодаря карим глазам, очень матовой коже и совсем чёрным волосам. Она была маленького роста, но походка её была лёгкой и точно окрылённой. Гармоничный и ровный голос отражал полную нежности и чувства меры душу. Прибавьте к этому тонкий ум, здравый смысл, вкус, большую культурность, музыкальный талант и склонность к философии; легко понять, что она без труда затмила всех героинь молодости Гёте.
Ей советовали остерегаться обольстителя. Но она была уверена в себе и, как только он приехал в Веймар, первая подошла к нему по-товарищески просто. Спустя несколько недель она пригласила его в своё поместье Кохберг, поблизости от Рудольфштадта. Вот они сидят вдвоём под защитой крепких стен фермы около камина, пламя которого освещает их лица. Зима. На дворе ветер, снег, вьюга. Разговаривают о том о сём. Она рассказывает ему об окружении и отношениях, вводит его в круг придворных интриг. Каков её муж? Да честный малый, совершенно равнодушный к литературе, которого его обязанности шталмейстера удерживают постоянно при дворе, где он и обедает. Он любит покурить, хорошо поесть, поиграть в карты. Если он не рыскает по ярмаркам в поисках заводских жеребцов, то все дни проводит в замковых конюшнях и каретных сараях. Летом он приезжает в Кохберг — откармливает свиней и быков и гонит водку... Так начинается дружба между Шарлоттой фон Штейн и Гёте: ей доставляет удовольствие посвящать своего нового друга во все местные обычаи и порядки, помогать ему разбираться в ещё незнакомой обстановке.
Гёте почти сразу полюбил её и уже с начала 1776 года с трудом сдерживает бурные порывы своей страсти. Он делается настойчивым, фамильярным и одолевает её несдержанной пылкостью. Она старается его успокоить, напоминает ему о требованиях приличий. Тогда он вспыхивает, разражается гневом и уже не сдерживает своей грубости. Приличия? Плевать ему на приличия! Задетая, она 8 марта пишет общему страсбургскому другу: «Я чувствую, что мы с Гёте не сможем стать друзьями».
Можно ли так ошибаться в своих чувствах или это только притворство? Она, правда, старается перевоспитать этого дикаря, но помимо воли очарована его юношеским обаянием, тронута волнующим обожанием. Конечно, он слишком пылок, требователен, как избалованный ребёнок, но она научит его сдержанности. О, дело не обойдётся без ссор и вспышек. Но раз он её любит... С другой стороны, она его так понимает, и её снисходительность иногда заходит дальше, чем она сама хотела бы. Когда он приходит к ней весь во власти своих страстей, беспокойный, измученный, один звук её голоса его странно успокаивает. Настоящая Ифигения, умиротворяющая тревогу и ярость Ореста. Её твёрдость равна её терпению; она охраняет его от него самого и она же защищает его от других. Её положение в обществе, где она вращается, делается щекотливым. Сколько иронических замечаний раздаётся по адресу Гёте. Чего не говорят по поводу его необычайного возвышения! Двор разделился на два лагеря. «Его, — пишет она, — одновременно и ненавидят и обожают». Она выслушивает бездну высказываний на его счёт и страдает — надо же сознаться в этом — от интриг, замышляемых против него. Зависть чиновников, язвительность чересчур добродетельных людей — сумеет ли она устоять против этого натиска вражды? Её муж, сторонник Фрича, к счастью, переходит на сторону Гёте или, вернее, на сторону более сильных, так как Карл-Август не терпит возражений. Но только что она защитила своего друга от клеветы и интриг, как ей приходится самой защищаться от его сумасбродства. Вот он начинает говорить ей «ты», возбуждается ещё больше, насильно целует её; она сердится, он уходит, хлопнув дверью как сумасшедший и не простившись, а на следующий день возвращается, просит прощения; она прощает, и они счастливы до следующей вспышки.
Когда Гёте поселился в сельском домике на берегу Ильма, Шарлотта могла из своего нового дома около дворца видеть его издали, делать ему при наступлении ночи знаки при помощи лампы. Он часто приходит к ней обедать или ужинать, пока обер-шталмейстер пирует за герцогским столом. Сколько он проявляет изобретательности, чтобы только доставить ей удовольствие! Он заботится о её сыновьях, даёт им уроки, проверяет их работы, исправляет рисунки, играет с ними. Ежедневный обмен любезностями. Он посылает баронессе розы, вишни, спаржу из своего сада, даже солдатский хлеб, который для неё доставляется из солдатской пекарни. Когда он возвращается с герцогом с охоты, то никогда не забывает оставить для неё фазана получше или заднюю ножку косули. В свою очередь она его балует как может: то посылает какие-нибудь вкусные блюда, то приглашает пообедать с ней вдвоём. О, как хорошо он себя чувствует, сидя вечером около неё, и какое счастье наконец открыть душу, делиться мыслями с любознательной, восприимчивой, чуткой и умной женщиной! Она ведь не только его мнимая любовница и по-матерински нежная подруга — впервые он встретил в женщине товарища по духу.
Вот какие книги они читали вместе: «Эпохи природы» Бюффона[81], «Исповедь» Жан-Жака, «Мемуары» Вольтера, «Этику» Спинозы. Её ничто не пугает — ни метафизика, ни наука о костях. Одно время он страстно увлекался естественными науками, минералогией и ботаникой, и она всё так же внимательно выслушивает его рассуждения. Он вознаграждает её тем, что посвящает ей стихи, показывает отрывки из своей «Ифигении». Иногда она нежно удерживает его и после обеда до тех пор, пока под окнами не пройдут с факелами возвращающиеся в казармы солдаты. «Нет-нет, теперь ни минуты больше». Время расходиться: она ни за что не позволит ему остаться у неё после вечерней зари. Таким образом, он волей-неволей приучается смотреть на неё, «как смотрят на звёзды».
Исследователи правильно отмечают, что письма Гёте от 1778 года полны плохо скрытой досады. Это тяжёлые годы обучения воздержанности, в течение которых он, правда, порой вознаграждает себя более грубыми развлечениями. Герцог увлекает Гёте с собой на прогулки по окрестностям, вместе с ним объезжает тюрингские ярмарки и престольные празднества, и нередко на их ночных пирушках в каком-нибудь отдалённом кабачке присутствуют весёлые кумушки, нравы которых не отличаются особой строгостью. Есть свои соблазны и в театральной труппе, и там насчитывается немало доступных красавиц. Случается, что ночью «господин директор» пробирается к актрисе Короне Шрётер[82]. Говорят даже, что он пользуется её расположением наравне с герцогом. Но все эти приключения не задевают сердца, не затрагивают внутренней глубины. Не надо забывать, что ему тридцать лет и что его обуревают сильные страсти. Нужно отдать дань молодости. Его романтизм уже на исходе.
На самом деле близится пора умиротворения. Позади остались юношеские признания: «Гец фон Берлихинген», «Вертер», «Клавиш», «Стелла». Служебные обязанности Гёте принуждают его к регулярной работе, к системе, к дисциплине. Правда, ещё случается, что он с волками воет по-волчьи — Карл-Август не допускает, чтобы он так сразу порвал со светской жизнью. Но Гёте уже чувствует потребность сосредоточиться, вновь приблизиться к природе и правде. Путешествие в обществе герцога к берлинскому двору его раздражает и сердит, поездка в Гарц, предпринятая им в одиночестве в 1778 году, успокаивает и подкрепляет. Что ему до холода, до снега и густого тумана! Вот раздробленные сосны, утёсы, пропасти из Вальпургиевой ночи — декорация, в которой кружатся в шабаше ведьмы из «Фауста». Тяжёлый подъем, опасности, проклятая пустыня! Но наверху, на вершине Брокена, всё внезапно проясняется. Зимнее солнце сверкает и разгоняет тучи. Священное одиночество, невыразимый экстаз души, опьянённой свободой! Поэт вновь обрёл природу. Спускаясь в равнину и подходя к Веймару, он чувствовал себя как каторжник, прикованный к ядру.
С 1779 года в письмах Гёте появляются жалобы на то, что его тяготят служебные обязанности и работа. Он задыхается среди папок с делами, его давят низкие своды кабинета. С другой стороны, он хотел бы вырвать герцога из пустого и пошлого существования, уединиться с ним, увезти куда-нибудь. Вместе с Карлом-Августом Гёте предпринимает в 1779 году вторичное путешествие в Швейцарию. Эта поездка не будет, как поездка 1775 года, экстравагантным и романтическим приключением. Период «Бури и натиска» миновал; это путешествие будет, если можно так выразиться, подъёмом к красоте, к чистоте ледников, почти символическим восхождением к умиротворению и мудрости и некоторым образом к освобождению. Это возвышенное состояние души он раскрывает за несколько недель до отъезда в своём дневнике: «О, пусть стремление к чистоте, простирающееся до куска, который я подношу ко рту, всё более и более озаряет меня».
Направляясь из Веймара в Швейцарию, путешественники решили проехать через Франкфурт и Эльзас. Они прибыли 18 сентября в родной город Гёте и, чтобы застать врасплох его родителей, вышли из кареты, не доезжая до Оленьего Рва. Они входят потихоньку и стучат в дверь голубой комнаты. Советница, сидевшая за круглым столом, встаёт, открывает, вскрикивает: «Вольф! Как ты изменился!» Теперь он мужчина, и его лицо с чёткими и благородными чертами утратило прежнюю болезненную подвижность и напряжённость. Медленно ступая, входит старик отец; его рассудок очень ослабел за последнее время, и советница смотрит на него с тревогой. Только бы это потрясение не оказалось роковым! Но нет, он останавливается, несколько минут вглядывается в изящного придворного и потом слегка дрожащими руками прижимает к груди блудного сына. Герцог, стоявший на пороге, подходит в свою очередь. Получилась почти сцена из мещанской комедии. Быстро распространилась новость, вызван Мерк, прибегают друзья молодости, дом полон людьми и шумом. В течение пяти дней Гёте живёт в прошлом.
Прошлое! Гёте больше не боится возвращаться к нему. В Эльзасе он заезжает в Зезенгейм, чтобы повидать Фридерику. Здесь ничто не изменилось. Пастор встретил его просто, сердечно, как будто они только вчера расстались. В чудесный лунный вечер Фридерика, поздоровевшая, весёлая, повела его в жасминовую беседку. Вдвоём они вызывают в памяти образы прошлого. Подходит сосед — разве он ещё на той неделе не справлялся о докторе. Прибегает цирюльник и начинает ворошить пепел давно прошедших дней. Узнает ли Гёте карету, которую когда-то раскрашивал и украшал розами? А эти листки бумаги, спрятанные в письменном бюро, — его старинные песенки. То Же впечатление забвения и нежности создаётся и от поездки в Страсбург. Он встретился с Лили Шёнеман, вышедшей замуж за банкира Бернгардта фон Тюркгейма: она, склонённая над колыбелькой, улыбающаяся, счастливая молодая мать. «Нет, — думает Гёте, — жизнь не злопамятна!» Из глубин прошлого навстречу ему не поднимается ни одной трагической тени, не раздаётся ни одного упрёка. Баловень людей и богов, он свободно идёт своей дорогой...
Путешественники сначала направились к бернскому Оберланду и вначале подошли к подножию Юнгфрау. Но не надо думать, что их охватил романтический бред или что они почувствовали себя подавленными этими величественными горами. Голос Байрона[83], безумные жалобы Манфреда ещё не звучали здесь. Неподвижная величавость вершин, мысль о скрытой геологической работе, происходящей здесь со времени возникновения Вселенной, наполняют душу Гёте невыразимым покоем. «Здесь глубоко чувствуешь, что в природе нет прихотей, а есть вечный закон, постепенно производящий своё действие», — пишет он баронессе фон Штейн. 9 октября они углубляются в ущелье Лотербруннен и доходят до радужного водопада, нашептавшего поэту романс о духах воды. Им не удаётся, как это делают теперь, взобраться на предгорья Юнгфрау через Венгенские пастбища. Приходится вернуться назад по долине обеих Лутчин, обогнуть Гриндельвальдский ледник и атаковать с другой стороны Шейдегский подъем. О, циклопические цоколи, снежные пустыни, беспредельные голубые тени, ледники, морены, чёрные бездны и там, наверху, священные вершины Эйгер, Моих и Юнгфрау, величественная белая троица, — мысль о вечности будит в нас ваше одиночество!
После нескольких дней отдыха в Интерлакене и Берне путешественники направились на запад, спустились через Фрибургское плоскогорье к Женевскому озеру и вновь поднялись по склонам Юры, чтобы добраться до вершины Доль и ущелья Ля Фосиль. На их глазах засыпали в свете заката Альпы, закутанные в ледяной серебристый покров. А над ними Монблан, вечный страж, ловил своей вершиной последние отблески солнца — Монблан, ещё новый и могучий магнит, ещё одно очарование, против которого трудно устоять! Вот куда они хотят подняться, несмотря на приближающиеся зимние холода. Это безумие, говорят им в Женеве, они погибнут в снегу и холоде...
Когда они, окоченевшие, добрались до Шамони, жители гор с ужасом смотрели на них. Что им понадобилось здесь поздней осенью? Они поднимались на Монтанвер, насладились зрелищем Мер-де-Гласа и отправились через Аржантьер к ущелью Бальм, откуда спустились к долине Роны. Самое трудное было ещё впереди: от Мартиньи они решили подняться вдоль потока до Готарда — изнурительное путешествие, которое обнаруживает их выносливость и упорство. По скалам, покрытым пеной, пустились они в путь в сопровождении одного только слуги, 12 ноября достигли Обервальда у подножия Кольде-Фурки. Теперь им предстоял семичасовой переход по снежной пустыне, наводящей ужас своим хаосом и безлюдьем. Ими овладела нерешительность. То было, впрочем, мгновенное колебание: путешественникам удалось уговорить двух местных жителей идти с ними. С этими проводниками они карабкались по Ронскому леднику, по его зеленоватым, рассечённым трещинами глыбам, моренам и обвалам. Они скоро попали в полосу глубочайшего снега и с трудом продвигались в густом тумане. Солнце скрылось. Кругом было только великое ледяное молчание, кружение белых хлопьев... Когда они добрались до Готардского странноприимного дома, они могли похвалиться тем, что побороли усталость и страх. Гёте в тот же вечер послал госпоже фон Штейн торжествующее письмо: «Узел, который преграждал нам путь, мы рассекли, перерубили надвое». Отважная смелость для той эпохи и особенно времени года. Двенадцать лет спустя Вильгельм фон Гумбольдт[84], следуя по тому же маршруту, обогнул ледники Фурки.
Этот подвиг доставил поэту глубокую радость и укрепил его веру в свою необыкновенную судьбу. Как хорошо будет теперь в Веймаре после такого лечения вольным воздухом и испытания своих сил! Каким благотворным уроком послужило для него это путешествие, потребовавшее столько терпения и упорства! Он знал теперь — тайна победы в самоотречении, в мужестве, труде и чистоте. Не всё можно преодолеть натиском, бурным порывом. Истинным завоевателем может быть только мудрец.
Глава VII
«Тяжёлая вещь необходимость, — писал Гёте приятелю в 1781 году, — но, только подчиняясь необходимости, человек может выявить свою внутреннюю ценность. Вести же беспорядочную жизнь доступно каждому».
И в самом деле, вернувшись в Веймар, он подчиняется необходимости. Чтобы быть ближе к своей канцелярии, он из своего деревенского домика переезжает в обширный дом на Фрауенплане. Впоследствии благодаря щедрости Карла-Августа он приобретёт его в собственность. Это внушительное здание в два этажа, освещённое тремя десятками окон и очень удобное для коллекций и рисунков. Впрочем, он там бывает немного: почти весь день приходится проводить во дворце. Неблагодарная и бесплодная работа!
Это маленькое государство, входящее в Германский союз, едва ли насчитывает пятьдесят тысяч жителей, но его управление — одновременно и самостоятельное, и связанное с соседними государствами — невероятно сложно. Это государство состоит из четырёх отдельных областей: Веймарское герцогство, Иенская территория, Эйзенахское княжество и Франконские округа с их подразделениями. Эти округа вечно в контакте или конфликте с Пруссией или Саксонией. В такой стране, настолько же крохотной, насколько и разнородной, премьер-министру многое надо делать самому, входить в мельчайшие детали: ему приходится то изучать вопросы акциза, то составлять инструкции по выработке противопожарных мер, то устанавливать правила охоты и рыбной ловли, то назначать ревизии или набирать рекрутов, требуемых прусским королём. Идёт ли речь о городском водопроводе, об осушении болот или дренаже на лугах — обращаются к нему. Он заведует разработкой Ильменауских рудников и каменоломен, назначает актёров в труппу театра или профессоров в Иенский университет, организует сбор пошлин и налогов. Много бумаг и переписки... но разве это освобождает его от непосредственного участия в работе?
Покончив с просмотром дел, он собирает комиссии, принимает просителей или объезжает область. Случается ли где несчастье, катастрофа, Гёте первый прибывает к месту происшествия. В 1780 году в Гросс-Брембахе вспыхивает пожар; ветер относит пламя и дым к соседнему пруду, и крестьяне не решаются черпать из него воду. Тогда он вмешивается в толпу пожарных, сам наполняет ведра, ободряет всех и уходит с опалёнными бровями и обожжёнными ногами. В 1784 году внезапная оттепель вызывает в Иене ледоход и страшное наводнение. Гёте приезжает, живёт здесь пять дней и руководит спасательными отрядами. Довольный этим герцог пишет: «Гёте очень мужественно вёл себя во время катастрофы и принял самые решительные меры. Никто не погиб в наводнение».
Карл-Август, впрочем, далеко не всегда облегчает ему работу. Правда, он отдаёт должное его преданности и заслугам и жалует ему дворянство: доктор Гёте превращается в его превосходительство господина фон Гёте. Но после недолгой благотворной перемены, вызванной поездкой в Швейцарию, герцог вновь возвращается к легкомысленному и расточительному образу жизни. Министр не скупится на увещевания: порой из-за скандальных, беззастенчиво афишируемых связей Карла-Августа, порой из-за его расточительности или военного тщеславия. У герцога две главные слабости: он мечтает только о женщинах и солдатах. Ему нужны любовницы и хотя бы маленькая армия. Гёте борется шаг за шагом: уменьшает вопреки воле герцога наличный состав гарнизона с шестисот до трёхсот человек; возражает против требований Пруссии, вечно нуждающейся в новых рекрутских наборах. Конфликты то улаживаются, то возникают вновь. Поэт хочет внести порядок в государственные финансы: ему удаётся сократить расходы на двор, он борется с излишними тратами на роскошь, освобождает герцогский стол от всех нахлебников. Эта последняя мера возвращает обер-шталмейстера фон Штейна к семейному очагу...
Итак, конец милым встречам, задушевным беседам с любимой! Гёте как будто с лёгким сердцем жертвует своим покойным блаженством. Но ведь материнская нежность баронессы так его поддерживала, помогала ему нести все тяготы высокого служебного положения! Всё это верно, но в его душе только призрачный мир, смешанное чувство гордости и сожаления, боль вынужденного целомудрия. Он преодолел себя, заставил себя любить Шарлотту фон Штейн так, как она того хотела, но в сердце его глухое волнение, всегда готовое вспыхнуть, и достаточно малейшего пустяка, чтобы вновь разгорелось подавленное, но не погасшее пламя. «Моя любовь к тебе (она теперь позволяет ему говорить ей «ты») уже не страсть, — пишет он в июне 1783 года, — это болезнь». Скажем проще: Гёте чувствует себя несчастным. Он, правда, вырос внутренне, но исчерпал свои силы, и под вымученным покоем вновь бродят неугасшие страсти; вокруг его мучительного счастья вьются мрачные призраки. В 1784 году он в письме, написанном на французском языке, признается ей: «Мы так строго исполняем наш долг, милая Лотта, что в конце концов можно усомниться в нашей любви».