— Оскопись — и прощу долг. А не согласен — в долговую яму!
Так действовали, например, известные по громким скопческим процессам прошлого купцы-оскопители Варачев и Бровченко, судившиеся в свое время за совращение в скопчество крестьян Поволжья и Екатеринославщины.
Другим способом вовлечения была откровенная покупка людей. Во времена крепостного права скопцы выкупали крестьянских детей, платя помещикам до тысячи рублей серебром за 14-15-летнего мальчика. Позднее «кормчие» столичных кораблей рассылали по провинции специальных разъездных агентов-вербовщиков. Их задачей была поставка «товара», т. е. желающих оскопиться за известную сумму. В своих секретных письмах-инструкциях оскопители так и выражались:
— …«Скажи, чтобы товар привозили в Москву, очень хорошо его принимают…»
Третьим способом была вербовка по деревням подростков из бедных семей, под видом найма «в услужение к богатому купцу»:
— Жалеть не будете, — убеждал скопец родителей-бедняков, — жалованье положу хорошее, стол у меня сытный… А малец по крайности в люди выйдет…
Недаром все богатые скопцы почти всегда были детьми бедных родителей. Пройдя тяжелую школу
— в темной лавке столичного купца или менялы, с детства росшие в обстановке скопческого быта, они выростали готовыми кандидатами в секту и — после известной операции — становились преемниками торгового дома.
Так вербовало скопчество свою армию «воинов христовых…» Угрозой и уговором, лаской и подкупом, обольщением и хитростью. А где можно было — там и открытым насилием, даже не спрашивая воли своей жертвы. Ибо изуверы всегда знали страшную власть оскопления: кто оскоплен — раньше или позже придет в их ряды…
Конечно, меньше всего верили сами вожаки скопчества в апокалипсический бред о «144.000 святых». Со всей выразительностью необходимо подчеркнуть, что оскопители всегда преследовали еще и другие, более реальные, классовые и узко-личные цели: привязать искалеченного человека к своему хозяйству, приобрести в его лице безропотного дешевого или даже бесплатного работника, а впоследствии, может быть, и «приемного сына», который обеспечит бесплодному скопцу спокойную старость и сохранит его капитал.
Ибо нож в руках скопца — единственный доступный для него способ «оставить поколение…» И, лишая других возможности живого преемства человеческой жизни, скопец тем самым обретает для себя нечто вроде преемства накопленных капиталов, какое-то призрачное подобие земного бессмертия.
После человека — остаются дети. После скопца — только деньги… Так самой смертью своей скопец утверждает на земле некий высший и гнусный закон скопидомства.
КРУШЕНИЕ.
Беспощадным обличающим приговором прозвучала для этой религии менял и ростовщиков Октябрьская революция.
При первых раскатах ее — там, в Ковенском переулке, содрогнулись пассажиры «большого корабля». Ибо революция поразила их в самое сердце. Она посягнула на их классовое святое святых. Она нанесла сокрушительный удар капиталу, этому единственному в сущности божеству скопца.
Вчерашние скопцы-гостинодворцы повесили замки на двери своих магазинов; биржевые маклера и мелкие спекулянты почувствовали себя словно рыба, выброшенная на сушу; менялы, ростовщики и банкиры, спасая спрятанное в кубышках золото и серебро, как потревоженные пауки, расползлись куда-то в темные щели…
Они не теряли надежды на «лучшие дни». Они притаились до времени, также как и их деревенские «братья во христе», скопчествующие лавочники и кулаки.
Это — черта общая всем сектантам. В годы гражданской войны они злопыхательствовали, угрожали, не упускали случая замутить водицу антисоветской пропагандой. А если деревню захватывали белые банды, они встречали в лице местных сектантов надежных агентов и наводчиков, с готовностью выдававших палачам «жидов, комиссаров и коммунистов».
Позже, когда революция, разбив врагов, укрепила свои позиции, сектантство изменило лицо: оно надело личину лойяльности, стало перекрашиваться в защитный цвет, приспосабливаться к новым политическим условиям.
Евангелисты стали вдруг друзьями и продолжателями советского строительства («строят коммунисты — достроят евангелисты»), анисимовцы объявили Ленина «таким же великим человеком», как безграмотный дворник «отец Онисим дорогой», а чуриковцы затянули «интернационал», переделав его на свой лад.
Скопцы не отстали от прочих сектантов. Только приспособленчество их пошло по особой, наиболее им свойственной линии: по линии торговли, наживы, накопления. Они попытались использовать в личных и классовых интересах новую экономическую политику, тут — организуя трудовые «коммуны», там — открывая лавки и кустарные мастерские.
Но вместе с явной торговой активностью скопческих «кораблей» оживилась и их тайная активность. Усилилась религиозная пропаганда и вербовка в секту:
— Нынче — свобода, — убеждали скопческие агитаторы новообращаемых, — веруй, как хочешь, власть в это не входит…
Подоплекой этой активности были опять-таки не столько соображения религиозного характера, сколько стремление скопческих вожаков обеспечить свои экономические интересы.
Как встарь, скопец почувствовал себя «ловцом человеков», попрежнему направляя свое внимание на малолетних, на вербовку безработных и бедноты, на женщин, словом, — на вовлечение самых культурно-отсталых и экономически-беспомощных крестьян и рабочих: именно в среде «малых сих» расчитывали богатые скопцы приобрести тех безропотных «овечушек», которых можно было бы — даже при советской власти — стричь и пасти, как послушное стадо.
Попрежнему скопцы для привлечения в секту новых членов пускали в ход испытанные средства: соблазняли людей материальными выгодами и подачками, «наследством», сулили им «легкую жизнь»:
— У нас хорошо живут… Мы — как одна семья у батюшки-царя небесного…
К прежним заповедям «чистой жизни»: — не пить, не курить, не блудить, — прибавилось еще несколько новых «директив»: советских безбожных газет и книг не читать, кино и театры не посещать, в рабочие клубы не ходить… Быть в пору лихолетья советского — твердым «воином христовым». А пуще всего — беречь тайну «корабля».
Так началось уже в послереволюционные годы это своеобразное обновление скопчества — и чудовищным отголоском забытого мрачного средневековья зазвучала в советские дни древняя клятва «приведенного»:
— «Обещаюсь служить верно милосердному государю-батюшке искупителю и про дело сие святое никому не сказывать, ни царю, ни князю, ни отцу, ни матери, ни родству, ни приятелю, и готов принять гонение и мучения, огонь, кнут, плаху и топор, только не поведать врагам тайну»…
И все же час наступил: раскрыты все тайны и сорваны маски. Перед пролетарским судом длинной вереницей проходят «герои» ленинградского скопческого «корабля»…
Кто они — эти люди?
Начнем с уже знакомой нам божьей старушки Елизаветы Яковлевны Тупиковой…
Ее прошлое?.. На суде она, скромно потупив глаза, уверяет, что всю свою молодость «в горничных прожила у богатой тетки».
Однако кое с кем из свидетелей по делу (например, с одним монтером, который, через провинциальных скопцов попал к ней в жильцы и которого она исподволь готовила к посвящению, подсовывая ему скопческую душеспасительную литературку) — старуха была откровеннее:
— Разве нынче жизнь? Даже продуктов нету! Разве я раньше-то такую жизнь знала? Да у меня один родственник при дворе штабс-капитаном был… Я богато жила… Одной крупчатки в голодный-то год 33 мешка в саду под яблоней припасено было, да большевики, будь они прокляты, отобрали!..
Впрочем, Тупикова потеряла из-за революции не только крупчатку, но и капитал. В момент национализации банков на текущем счету у бывшей «горничной» Тупиковой оказалась кругленькая сумма в 35 тысяч рублей. А недавно, при обыске во время ликвидации «корабля», у Тупиковой были найдены залежи царских денег и целый склад часов и меховых вещей — 8 шуб, 4 шапки, 5 муфт и т. д.
— Ну, что-ж, сберегла от трудов своих, — бормочет старуха и нравоучительно добавляет:
— Деньга родит деньгу…
И слова эти лучше всяких признаний дорисовывают ее прошлое и подлинное ее лицо — лицо старухи процентщицы.
Елизавета Тупикова не случайно появилась в доме на Ковенском. Она уже давно и «по праву» занимает там первое место.
После смерти «кормчего», — известного банкира Никифорова, — в столичном «большом корабле» наступил «кризис власти». Прошли те прекрасные денечки, когда под сенью скопческого ковчега равно процветали и уживались к обоюдной выгоде — графская корона Игнатьевых и тугой кошель пресловутых банкиров-братьев Бурцевых, «голубая кровь» рюриковых родов и потное золото купеческих кованых сундуков, аристократическая спесь каких нибудь Хитрово и паучья стать хитрованских ростовщиков… За отсутствием более достойных кандидатов в управление «кораблем» вступила «корабельная сестра» покойного кормчего, питерская мещанка-домовладелица Васса Афанасьева.
Когда-же в 1927 году Васса последовала за своим «духовным братом», она «завещала» и власть, и дом на Ковенском своей любимице Елизавете Тупиковой.
Сама Тупикова, правда, в свое время уклонилась от высокой чести облечься в «белую ризу». Но это не помешало ей стать любимой пророчицей богатых скопцов, а впоследствии «законной наследницей» особняка на Ковенском, который она предоставила в полное распоряжение секты.
Здесь находился «собор» и центр ленинградского скопчества. Здесь, как выяснил произведенный следственными властями обыск, хранились его «святыни»: серебряный ларец с ветхой грязной тряпочкой, по преданию — кусок окровавленной рубахи самого Шилова, одного из «мучеников» скопчества; большие масляные портреты «апостолов» — Селиванова, Акулины Ивановны, Шилова. Здесь-же оказалась целая портретная галлерея русских царей; разные безделушки «в память 300-летия дома Романовых» и платки с надписью «боже царя храни»…
Второй фигурой в доме 8/10 по Ковенскому был старый друг и жилец Елизаветы Тупиковой — Василий Кузьмич Марков, служивший дворником при 1-ом отделении милиции и потому хранивший вид строгий и недоступный.
Для пущей важности и ради пользы «святого дела», — чтоб отвлечь от особнячка на Ковенском подозрения посторонних, — старик любил даже намекать, что он — человек советский, сознательный, почти марксист и даже без пяти минут кандидат в партию.
Свой «марксизм» он, очевидно, производил от фамилии «Марков»… В свободное от милицейской службы время. Василий Кузьмич любил перебирать свои старые процентные бумаги и золотые царские пятирублевки и с увлечением читал подлейшую антисемитскую книжку — «Протоколы сионских мудрецов».
Он также был «пророком» и с большим успехом распространялся на радениях на излюбленную им тему по поводу «английской эскадры в Балтийском
— море», пока старуха Тупикова, захлебываясь в кликушечьем усердии, вещала о царской короне, что «скоро, скоро над Рассеюшкой зазолотится», и призывала на большевиков небесную «метлу»…
Однако не маститая Тупикова и не «марксист» Марков были фактическими руководителями ленинградского скопческого «корабля». Гораздо более значительной личностью являлся Константин Алексеевич Алексеев.
Один из «птенцов» самого Никифорова, когда-то сиделец в его меняльной лавке, позднее владелец ювелирного магазина под № 29 в Гостинном Дворе — Алексеев, по его словам, сызмальства интересовался всякими религиозными течениями, беседовал с баптистами, ходил по монастырям, но нигде не находил утоления обуревавшему его «духовному голоду», пока покойный Никифоров незадолго до революции не открыл ему «тайну спасения».
Революция прервала дальнейшие религиозные «искания» Алексеева: он обратился к делам земным и более доходным. За время своей службы у Никифорова Алексеев, как с благоговением рассказывали на процессе старые скопцы, «сумел нажить себе по копеечкам пять тысяч рублей серебром и золотом»… Эти «сбережения бедного труженика» весьма пригодились ему: Алексеев занялся махинациями с валютой, скупал «рыжики», менял в подворотнях червонцы и «доработался» до того, что в 1925 году был за спекуляцию административно выслан на 3 года в Сибирь.
Тут, поневоле обратившись вновь к вопросам спасения души, он и произвел себе, будто-бы, собственноручно при помощи ножа от фуганка и молотка, вторичное оскопление, став таким образом «скопцом большой печати» и этим, вероятно, снискав себе по возвращении из высылки еще больший почет и влияние среди своих «братьев во христе».
Алексеев проживал не в Ковенском переулке, а в уединенной даче где-то в Лесном, но постоянно появлялся в «соборе». Он был не только искусным проповедником, но и управителем, и пользовался в секте громадным влиянием. Он вел все дела «корабля», сносился с Москвой и другими центрами скопчества, давал руководящие инструкции и указания рядовым членам «корабля»:
— «Будьте кротки, как голуби, и мудры, как змеи!»
Этот двусмысленный евангельский завет Алексеев сделал основой своего поведения. В этом смысле Алексеев воплощает в себе во всей чистоте обычную фигуру скопца, с его характерным мнимым смирением, заискиванием перед сильными мира сего, с его лицемерием и лживой изворотливостью.
Когда появилось опасение, что за «кораблем» следят, это он, «мудрый, как змий», Алексеев, учил свой «актив» на Ковенском искусству запирательства на допросе; это он, как мы видели выше, давал советы, как надо «смотреть следователю прямо в глаза» и «врать, не краснея».
Подобно тому, как в прошлом скопцы, ненавидевшие в душе церковь, внешне сплошь и рядом носили личину правоверности и даже жертвовали
— на монастыри крупные вклады, лишь бы прослыть «добрыми сынами церкви», так ныне Алексеев, не щадя сил, старается заверить суд в своей полной преданности Советской власти.
— Да мы, скопцы, за Советскую власть умирать пойдем! — договорился Алексеев на суде, вызвав дружный хохот всего зала и насмешливое замечание суда:
— Для этого случая, вероятно, и хранилось у вас на Ковенском «знамя»: белый «плат» с лозунгом «боже царя храни»?..
Но Алексеев не видит в этом «ничего особенного»: просто завалялся случайно платочек от давних времен… Точно так же, как случайно у него на даче, в Лесном, «завалялся» подозрительный набор бритв и ножей, какие то притирания, вата, коллодий и прочие вещи, необходимые для известной операции.
— Бритвы?.. Помилуйте, да ведь я-ж завсегда сам бреюсь… А ножи — да мало-ли для чего они по хозяйству требуются!.. Насчет же коллодия напрасно изволите подозревать: это у меня фурункул на шее был — так вот ранку заливать приходилось…
Даже увертливая фигурка хитрого скопца Алексеева бледнеет перед тем главным «героем» скамьи подсудимых, который встает перед нами, как воплощение всякого зла и мерзости современного скопчества, как его духовный «кормчий», как подлинный вождь «корабля изуверов».
Человек с глубоко-запавшими глазами фанатика, хищным, несколько выдающимся вперед подбородком, с жестокой брезгливой складкой в углах тонких губ.
«Гостем дорогим» величали его скопцы, собиравшиеся на радения в «соборе» на Ковенском…
«Димочка» — мечтательно и нежно зовет его верный друг и помощник его Константин Алексеев…
Дмитрий Иванович Ломоносов — так называет этого человека обвинительное заключение.
Когда-то Ломоносов пользовался немалой известностью в торговых кругах обеих столиц, как владелец меняльной лавки с миллионным оборотом, как маклер биржи и крупный ростовщик.
Революция опустошила его сердце и его денежный шкап… Но — смирение, смирение прежде всего!.. «Будьте мудры, как змеи»… И Ломоносов решает, как он выражается, «помочь Советской власти в ее добрых начинаниях»…
Ведь у «Димочки» нежная душа, он любит тихую природу, он способен, по уверениям Алексеева, оплакивать сломанную веточку. Кроме того, скопцы ведь славятся, как искусные садоводы и пчеловоды… И вот — в 1918 году финансист Ломоносов обращается к мирному сельскому труду. Он затевает под Москвой какие-то «совхозы» и пасеки, организует скопческие артели и «коммуны»…
Но грядки и кустики — это хорошо только на время, за отсутствием чего нибудь лучшего. И вскоре Дмитрий Ломоносов открывает в Москве москательную лавку.
Дело пошло недурно — тем более, что налоги Ломоносов платить, разумеется, избегал. А дальше «обыкновенная история»: повестка из финотдела на 40 тысяч рублей и продажа с торгов всей ломоносовской москательной лавочки… Так и не доплатив государству 12.000 рублей, спешно переведя подмосковный дом на имя своей сестры, Ломоносов почел за благо тихо и скромно смыться из Москвы.
Он предпринимает длительное путешествие чуть ли не по всему Союзу, навещает скопческие «корабли» на Урале и в Поволжья и приезжает, наконец, в Ленинград, где и поселяется, без прописки, на даче у Алексеева в Лесном. В сущности это была инструктивная поездка «вождя». Но сам Ломоносов объясняет ее иначе:
— Ездил службу искать или дело какое-нибудь… Присматривался, например, где пчелкам лучше живется… А к Алексееву в Ленинград приехал занять денег и купить фото-аппарат: хотел открыть под Москвой фотографию.
Но это только половина правды о Дмитрие Ломоносове. Другую, более важную, поведали за него суду свидетели.
Это были совсем особого рода свидетели: они рассказывали не о том, что они слышали или видели, а о том, что сделал с ними Дмитрий Ломоносов, скопец «царской печати», с 14-летним «стажем».
И оказалось, что Ломоносов — не только «пророк» и фактический кормчий ленинградского и некоторых московских «кораблей», он еще и лучший специалист по оскоплению, признанный «мастер» изуверского ремесла.
Среди вещей, конфискованных у Ломоносова, оказался нож с мечевидным лезвием; на рукоятке выгравированы крестики и трогательная надпись: «на память от Е. П. Меньшинова».[2]
Этим ножом Дмитрий Ломоносов собственноручно оскопил уже после революции трех родных братьев своих, двух новообращенных — Силиных, отца и сына, «посадил на белого коня» Бутинова и еще многих других, чьи имена остались неизвестны.
— Вся московская скопчествующая молодежь прошла через руки Ломоносова, — показал на следствии Николай Бутинов.
И невольно вспоминаются сказанные Ломоносовым, в присутствии того же Бутинова, знаменательные и загадочные слова, полные жуткой изуверской гордыни: слова о «двадцати белых ризах», которые-де ему, Ломоносову, «предопределено надеть» и из которых «уже восемнадцать надето».
Фанатик с окровавленным ножом в руке — таков истинный облик этого «Димочки» с его «нежной» душой и любовью к «пчелкам».
Но Ломоносов — не единственный. Рядом с ним на скамье подсудимых — два других оскопителя Петров и Ковров.
Фигура старого скопца Василия Петрова особенно выразительна. Петров — торговец, он был им до революции, он стал им при первой возможности после революции.
В дни похода Юденича на Питер он уходил с белыми, но затем вернулся на ст. Сиверскую. В 1927 году, когда «прижали с налогами», Петров сдал в наем местному кооперативу обе лавки, а сам отдался «богоугодной жизни».
На Сиверской у него — огороды, хозяйство, дом — полная чаша. А при доме — баня, в которой он лично или другие оскопители производили отвратительную операцию над свежими, присылаемыми из города, жертвами ленинградских вербовщиков-изуверов.