Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Искусство и жизнь - Уильям Моррис на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

О чем еще нужно заботиться, кроме образования? Должен предупредить, что если вы примете сторону искусства и примкнете к рядам бунтарей против мещан, участь ваша будет не из легких. Один янки сказал однажды: «за ничто не дают ничего, а за один доллар дают тоже не бог весть что», и мне приходится с сожалением признать, что это закон природы. Те из нас, у кого есть деньги, могут отдать часть их на общее дело, а всем нам предстоит посвятить ему время, мысли и заботы; теперь же я должен сказать о деле чрезвычайной важности для искусства и для жизни каждого из нас; этим делом мы можем, если пожелаем, заняться тотчас же, но оно настоятельно требует от нас времени, размышлений и денег. Из всего, что может в Англии возродить народное искусство, важнее и нужнее всего наведение чистоты в стране. Кто намерен делать красивые вещи, тот должен жить в красивом окружении. Некоторые склонны утверждать — и я сам слышал подобные доводы, — будто контраст между чистотой и безмятежностью искусства, с одной стороны, и запущенностью большого современного города — с другой, пробуждает воображение художников, создавая в нынешнем искусстве его особую жизнь. Я не могу в это поверить. Мне кажется, что в лучшем случае это лишь придает творчеству беспокойный и туманный характер, который лишает иных художников обшей симпатии. Но помимо того. такие художники предаются воспоминаниям о более романтических временах и более счастливых странах. Этими воспоминаниями они и живут, живут, на мой взгляд, не слишком счастливой для своего искусства жизнью, но, знаете, только у очень немногих людей есть даже эти сомнительные преимущества.

Я твердо держусь убеждения, что человек, создающий красивые вещи, должен жить в красивом окружении, но, поймите, я вовсе не требую, чтобы все мастера художественного ремесла поселились бы в райских садах мира или среди величественных, рождающих трепет гор и пустынь, куда люди совершают паломничества, чтобы созерцать их; иными словами, не нужно стремиться получить эти места в личную собственность. Большинство из нас должно удовлетворяться рассказами поэтов и живописцев об этих местах и научиться ценить красоту и прелесть тех уединенных мест, где проходит наша повседневная жизнь.

Ибо, бесспорно, нет ни одной квадратной мили обитаемой земли, которая не была бы наделена своеобразной красотой, если бы только мы, люди, могли воздержаться от своевольного разрушения этой красоты; разумное же наслаждение красотой земли я считаю неотъемлемым правом каждого честно работающего человека. Красивый дом в красивом окружении для каждой честной и трудолюбивой семьи — вот требование, которое я выдвигаю во имя искусства. Так ли уж непомерно это требование к цивилизации? — Той цивилизации, которая так склонна бахвалиться в послеобеденных речах, так стремится выпаливать из пушечных жерл свои благословения на далекие народы, пока не сделает эти благословения стоящими того, чтобы за них платили хоть какую-то, пусть даже самую мизерную цену.

Да, боюсь, требование это чрезмерно. Во всяком случае, и вы, жители промышленных районов, и я, житель столичного города, по всей видимости, до сих пор в этом сходились. На тысячу семей нет ни одной, которая претендовала бы на то право, о котором я говорил. И жаль. Ибо если это требование считается неприемлемым, то в высшей степени очевидно, что до сих пор мы предавались пустому бахвальству и строили воздушные замки, тратя силы на организацию художественных школ, национальных галерей, Саут-Кенсингтонских музеев и всего остального.

Я сказал, что образование благотворно, необходимо всему народу, и вы не сможете это отрицать, даже если и захотите. И все-таки просвещать людей без всякой надежды, — каких результатов можно ожидать от этого? Может быть, вы поймете, чего ждать, например, от России{4}.

Представьте себе, что, когда я сижу за работой у себя дома в Хаммерсмите, поблизости от реки, я часто слышу, как мимо моего окна проходят хулиганы, о которых теперь довольно много пишется в газетах, а время от времени писалось и ранее. Когда я слышу грубую ругань, громкие вопли и все подобные надругательства над славным языком Шекспира и Мильтона, когда я вижу грубые бессмысленные лица проходящих мимо людей, во мне также пробуждается беспокойство и грубость, мною овладевает неистовая злоба, пока я не вспоминаю, что только мой счастливый жребий, позволивший мне родиться в богатой и уважаемой семье, поставил меня по эту сторону окна среди восхитительных книг и прекрасных произведений искусства, а не по другую его сторону, на голой улице, среди винных лавок, пропитанных спиртным запахом, среди грязных и отвратительных жилищ. Какими словами можно это выразить! Не думайте, прошу вас, что я занимаюсь риторикой, когда говорю, что стоит мне подумать обо всем этом, как во мне поднимается лишь одно огромное желание, и я хочу, чтобы эта великая страна стряхнула с себя бремя далеких колониальных владений и направила могущественную силу своего достойного народа, — самую большую силу, когда-либо ведомую миру, — на одну цель: дать детям этих бедняков подлинно человеческие радости и надежды. Неужели это на самом деле невозможно? Неужели на это нет никакой надежды? Если это так, то я могу лишь сказать, что цивилизация лишь иллюзия и обман. Ее не существует, и нет даже надежды, что она когда-нибудь будет существовать.

Но так как я хочу жить и быть счастливым, я не могу поверить, что это невозможно.

По опыту собственных чувств и желаний я знаю, чего хотят эти люди и что может вызволить их из бездонной пропасти одичания. Им нужна работа, которая внушит им чувство собственного достоинства и завоюет похвалы и симпатии их собратьев; им нужны такие жилища, куда они возвращались бы с радостью, окружение, которое бы успокаивало и возвышало их. Разумный труд и разумный отдых. И только одно может дать им все это — искусство.

Наверно, вы сочтете это мое утверждение смешным и напыщенным, но оно выражает мое непреклонное убеждение в необходимости правильной организации труда всех людей. Она призвана по крайней мере стать могучим стимулом пробуждения в людях чувства собственного достоинства. Повторяю: «за ничто не дают ничего, а за один доллар тоже дают не бог весть что». Теперь же за искусство, как и за все другое, надо платить. Но если вы будете заботиться об искусстве, как того и следует ожидать от вас, когда вы научитесь понимать его, вы не станете уклоняться от необходимых жертв. В конце концов мы — потомки и соотечественники тех, кто хорошо понимал, как суметь дать немного, чтобы получить много. То, чем вы должны пожертвовать, — это преимущественно деньги, то есть насилие и грязь. Это, конечно, серьезная жертва, я знаю, но, как я уже сказал, в былое время мы в Англии жертвовали и большим. И я далеко не уверен, что эта грязь не обойдется нам в конечном счете дороже в звонкой монете, чем даже искусство.

Итак, что же мы изберем — искусство или грязь? Как мы должны поступить, если мы сделаем лучший выбор? Страна, в которой мы живем, не очень велика размером, и ее ландшафт не очень разнообразен, но, право, не только врожденная наша любовь к ней заставляет нас думать, что, как и всякая иная страна, она пригодна для мирной жизни разумных людей. Наши предки доказали нам это, если в этом можно было бы усомниться. Я утверждаю, не боясь возражений, что нигде жилища людей не выглядели более привлекательно и опрятно, чем старинные английские дома. Но наши отцы относились к нашей прекрасной земле любовно, мы же обращаемся с ней дурно. Было время, когда она была прекрасна повсюду, а теперь, путешествуя, вы должны с опаской выбирать свой путь, чтобы не столкнуться вплотную с отвратительными язвами — с этим посрамлением не скажу, цивилизации, но природы человеческой. Мне не известны никакие статистические данные, которые бы показывали, в каком соотношении находится изуродованная земля к земле неиспорченной или частично испорченной, но в некоторых местах эти язвы настолько сливаются друг с другом, что покрывают целое графство или даже несколько графств, и в то же время число их возрастает с ужасающей быстротой, ужасающей — в буквальном смысле. А поскольку такое течение дел не встречает на своем пути никаких препятствий и, мало того, никто не сокрушается по поводу этого, то все разговоры об искусстве — праздная болтовня. Пока мы этому способствуем или позволяем способствовать, мы фактически замаскированно отвергаем искусство, и было бы лучше и честнее, если бы мы делали это открыто. Если мы уважаем искусство, то должны загладить свою вину и возместить убытки. Нам следует превратить страну из прокопченного задворья мастерской в цветущий сад. Если некоторым это покажется трудным или даже невозможным, я не могу ничего с этим поделать. Я знаю только, что это необходимо.

А если говорить о невозможности, то я в это не верю. Даже люди нашего поколения сделали многое, что лишь совсем недавно казалось невозможным. Они потому одолели трудности, что смотрели им прямо в глаза. А ведь сделанное однажды может быть сделано вновь. Что же, ведь даже те деньги и знания, которые мы тратим на орудия, убивающие и калечащие наших нынешних и будущих врагов, могли бы оказаться хорошим взносом в дело борьбы за благопристойную жизнь, если бы мы только решились на такую колоссальную жертву.

Как бы то ни было, я вовсе не собираюсь утверждать будто одними лишь деньгами можно многое или хоть что-нибудь сделать. Тут требуется усилие воли. Но я не собираюсь доказывать, каким именно образом эта воля должна обнаружить себя в действии. Правда, я разделяю взгляды некоторых людей на те шаги, которые более всего помогут нам на нашем пути, но эти взгляды, наверно, вам чужды. Однако я уверен, что если вы твердо намерены идти к цели, то найдете и средства ее достичь И не имеет никакого значения, что могут представлять собой эти средства. Если вы согласились с мыслью, что облик страны — достояние всего общества и что каждый, кто своевольно наносит ущерб этому достоянию, враг общества, то мы уже на пути к победе.

И меня воодушевляет сам факт, что я получил возможность выступить именно здесь, в округе, который создает столько же копоти, сколько и гончарных изделий, — выступить именно против грязи. Лишь в последнее время здесь зазвучал протест против грязи, а он, несомненно, назревал уже давно. Если я — свихнувшийся мечтатель, что и на самом деле может статься, то все же есть множество людей, которые состоят членами таких обществ, как Общества борьбы за красоту, или по крайней мере поддерживают их. У этих людей нет времени для пустых мечтаний, и если бы их постигло безумие, то оно сразу дало бы о себе знать по всей стране.

Прошу извинить, что так долго испытывал ваше терпение. Еще несколько слов, и я кончил. Эти слова — слова надежды. Если я сказал что-нибудь, что показалось вам безнадежным, то это, вероятно, из-за той горечи, которая временами овладевает нетерпеливым человеком, когда он видит, как мало могут сделать его собственные руки, чтобы двинуть вперед дело, коему он предан. Но я знаю, — это дело в конце концов одержит верх. Для меня это догмат веры, что мир не может вновь впасть в одичание и что искусство должно сопутствовать ему в его шествии вперед. Я хорошо знаю, что не мое дело предписывать путь, по которому пойдет прогресс. Многие явления, кажущиеся мне сегодня неодолимыми или даже губительными для дальнейшего развития, в будущем могут способствовать этому развитию, но прежде чем из них начнет появляться доброе, они ужасны. Но эта же самая вера заставляет меня говорить то, что я знаю, какими бы недостаточными ни были мои познания и как бы опрометчиво ни звучали мои слова. Ибо каждый, кто предан делу сердцем, каким бы недостойным он ни считал самого себя, обязан поступать так, как если бы судьба этого дела зависела целиком от него одного, и, таким образом, из замысла родится действие. И во всем мною сказанном я неизменно исходил из предположения, что вы просили меня выступить перед вами как друга, а я не мог не говорить совершенно откровенно и безбоязненно с моими друзьями и собратьями по ремеслу.

Искусство, благосостояние и богатство

Искусство, благосостояние и богатство — вот слова, которые я поставил в заголовке этой работы. Некоторым из вас может показаться, что последние два слова — тавтологичны, но я с этим не соглашусь. На деле ни в одном языке нет полных синонимов, если только речь не идет о словах, заимствованных из другого языка. В ранние времена нашего родного языка никому бы в голову не пришло употреблять rich как синоним wealthy, «богатый». Под a wealthy man подразумевали такого человека, у которого имеются достаточные средства существования, а под a rich man имели в виду человека, обладающего большой властью над людьми. Александр Богатый{1}, Канут Богатый{2}, Альфред Богатый{3} — достаточно знакомые словосочетания в древней литературе Северной Англии, и прилагательное это едва ли употреблялось иначе, чем применительно к великому королю или вождю, стоящему над другими королями и вождями. Я не приверженец этимологической точности, но должен сказать, что имеются случаи, когда современные языки утратили свою выразительность, смешав в одном значении два разных слова. И это именно такой случай. Поэтому я прошу позволения употреблять слова «благосостояние» (wealth) и «богатство» (riches) приблизительно так же, как употребляли их наши отцы, и понимать под «благосостоянием» средства, чтобы вести благопристойную жизнь, а под «богатством» — средства для осуществления власти над другими людьми. При таком понимании смысл этих слов представляется совершенно различным, и все же, если вы скажете, что различие между ними только в степени, то я соглашусь, как и в случае различия между собакой пастуха и волком: отношение их к барану тоже различается только в степени.

Как бы то ни было, я считаю важным такой вопрос: куда отнести искусство — к благосостоянию или к богатству? Кому оно призвано служить? Будет ли оно рабом богатства или другом и помощником благосостояния? Я могу иначе поставить вопрос и спросить: должно ли искусство принадлежать только замкнутому классу, который к тому же очень слабо о нем заботится, или же оно должно быть утешением и радостью всему народу? Наконец, этот вопрос выливается в следующий: должно ли у нас существовать искусство или только претензии на него? Похоже на то, что многим или даже большинству из вас этот вопрос покажется лишенным практического значения. Для большинства людей нынешнее положение искусства представляется в основном единственным, при котором оно может существовать у культурных людей, и они (как я сказал, очень вяло) приемлют его нынешние цели и тенденции. Что касается меня, то нынешнее состояние искусства меня настолько возмущает и представляется настолько серьезным, что я вынужден призвать и других людей разделить мое недовольство. Я рискую нарушить правила хорошего тона, выступая на данном вечере со своей жалобой, когда все присутствующие, я уверен, полны доброжелательности и к искусствам и к обществу. Единственное, что меня оправдывает, — это то, что я верю в искреннюю вашу готовность ознакомиться с любыми серьезными взглядами на столь важный предмет. Итак, утверждаю, что вопрос, мною поставленный: должно ли искусство быть помощником благосостояния или же рабом богатства? — имеет большое практическое значение, если, конечно, искусство действительно важно для человеческого рода, что, полагаю, здесь никто не будет отрицать. Теперь я попросил бы тех, кто считает, что искусство живет сейчас нормальной и здоровой жизнью, объяснить энтузиазм (и я рад был узнать, что жители Манчестера его разделяют), который в последние годы вызвало создание и расширение музеев, где большинство экспонатов — всего лишь предметы домашнего обихода прошлых веков. С какой стати культурные, трезвые и рассудительные люди, знающие цену деньгам, отдают большие суммы за обрывок декоративной ткани, осколок грубо выделанного горшка, изъеденную червями резьбу по дереву, сплющенные металлические предметы и хранят их в роскошных общественных зданиях под наблюдением ученых специалистов? Да, все мы знаем, что эти экспонаты имеют целью чему-то научить нас: они имеют образовательное значение. Наши музеи, подобные Саут-Кенсингтонскому, принадлежат, очевидно, к общеобразовательным учреждениям. Они вовсе не предназначены просто учить нас мертвой истории — их экспонаты внимательно и трудолюбиво изучаются теми, кто намерен зарабатывать себе на жизнь искусством моделирования.

Спросите любого представителя любых взглядов на искусство, считает ли он желательным, чтобы те, кто должен составлять рисунки для декоративных целей промышленного искусства, изучали бы эти остатки прошлого, и он непременно ответит, что такое изучение обязательно для художника. Так что видите, к чему это нас подводит. Учащийся отсылается не к лучшим произведениям нашего времени, — ни один мастер или специалист не мог бы по совести его уверить, что это принесет ему пользу, — а к простым обломкам былого искусства, к тем предметам, которые, когда они были новыми, продавались обычно в любой лавке и на любом базаре. А нужно ли спрашивать, как будут выглядеть обломки нашего декоративного искусства в музее, скажем XXIV века? Поистине люди, изучавшие эти вопросы, знают, что остатки прошлого представляют собою образцы искусства, которое моделировало изделия не только лучше нас, но и по-иному — лучше, потому что они производились другими способами, чем теперь.

Прежде чем мы зададим вопрос, почему же они были настолько лучше и почему они отличались даже по своему типу, а не просто по степени хороших качеств, я прошу вас еще раз обратить особое внимание на то, что это были обыкновенные товары, которые покупались и продавались на любом рынке. Я прошу вас отметить, что, несмотря на деспотизм и насилие, царившие во времена, когда они изготовлялись, красота, часть которой они составляли, существовала во всей жизни и что тогда, во всяком случае, искусство было помощником благосостояния, а не рабом богатства (riches). Это правда, что в те времена, как и теперь, богатые люди тратили большие деньги на всякие украшения и, несомненно, низшие классы были отчаянно бедны (как и теперь), но тем не менее искусство, которым располагали богатые люди, отличалось лишь обилием и великолепием материалов от того, которым могли пользоваться другие люди. Запомните, что в то время все, создававшееся руками человека, было более или менее прекрасно.

Сопоставьте это с нынешним состоянием искусства и скажите, не оправдано ли в какой-то степени мое недовольство, — пусть оно даже и нарушает правила хорошего тона. Далеко не все, что делают ныне красиво; почти все обычные товары, изготовленные цивилизованным человеком, убоги и претенциозно уродливы, и таковы они скорее по какому-то извращенному замыслу, чем просто случайно, — именно так представляется, стоит вспомнить, насколько приятны и соблазнительны для изобретательного ума и проворных рук многие производственные процессы. Возьмите, к примеру, известное искусство стеклодувов. Мне довелось быть на стекольном заводе и наблюдать, как в процессе труда рабочие придавали изящную форму расплавленному стеклу. В процессе работы были моменты, когда стоило бы только направить выдувавшиеся сосуды прямо в цех обжига, чтобы в результате появились образцы, способные соперничать с шедеврами венецианского стекла. Но этого не могло получиться, ибо рабочим нужно было брать в руки кронциркули и формы и сводить фантастическое изящество живого расплавленного стекла к ходкой на рынке, уродливой и вульгарной форме, задуманной человеком, который, скорее всего, не знал и не хотел знать, как делается стекло: случай, весьма обычный и для других искусств. Повторяю — все промышленные товары теперь делятся на два вида. Одни — вульгарны и безобразны, довольно часто и претенциозны; на них есть отделка, которую разве что в насмешку можно назвать декоративной: в ней, правда, еще чувствуются какие-то остатки традиций. Это товары для бедных, для необразованных.

Другой вид товаров предназначен для богатых; товары эти должны быть красивыми, они отличаются продуманностью и тщательностью замысла, но обыкновенно не могут стоять вровень с ним — отчасти вследствие оторванности от традиции, отчасти из-за отсутствия сотрудничества между дизайнером и мастером. Так наносится ущерб нашему благосостоянию, то есть средствам для благопристойной жизни, и ни один человек не выигрывает от этого, потому что, если, с одной стороны, низшие классы лишены настоящего искусства у себя в доме и, напротив, вынуждены мириться с убогой и отвратительной претензией на него, что совершенно уничтожает их способность оценить искусство подлинное, которое им случается видеть в музеях и картинных галереях, то, с другой стороны, тугой кошелек богачей не в состоянии купить то, на что они претендуют. Единственно подлинное, что они могут приобрести, — это искусство, созданное одиноким и самобытным талантом, усердным и мучительным трудом людей, наделенных редкими дарованиями и особой культурой. Эти таланты угнетены жизнью, лишенной романтики, и отвратительным окружением, но время от времени они умудряются, вопреки всему, прорваться сквозь преграды и создать прекрасные художественные произведения. Но лишь немногие люди делают вид, будто понимают их искусство и подпадают под его чары. Богачи могут порой купить и сделать их произведения своей собственностью, но, разумеется, таких художественных произведений очень немного, и если бы их было в десять раз больше, чем теперь, то и тогда они бы ни на йоту не тронули публику, ибо она мертва ко всему художественному из-за окружающего ее безобразия и убожества.

Честно говоря, я не могу винить этих людей за то, что у нас мало художественных произведений, потому что великие художники, о которых я только что говорил, будучи людьми необычайных и своеобразных дарований, погружены в раздумья об историческом прошлом, в созерцание красоты былых времен. Если бы они были людьми другого склада, они, думается, вообще не могли бы создавать прекрасное, вопреки всем стоящим на их пути трудностям. Но посмотрите, что же получается в результате. Повседневная жизнь отвергает и обходит их молчанием{4}, и у них нет другого выбора, как только предоставить жизни идти ее собственным путем, а самим уйти в свои сны о Греции и Италии. Времена Перикла{5} и времена Данте{6} — вот где они живут, а Англия наших дней с миллионами ее страждущих людей безучастна к ним, как и они к ней, и все же, возможно, они ждут часа, чтобы принести пользу и не стать в грядущем жертвами забвения. Будем же надеяться, что их время придет.

Таково, говорю я, положение дел в нашем искусстве. Если вы сомневаетесь в этом или думаете, что я преувеличиваю, то позвольте обратить ваше внимание на то, в каком состоянии находится искусство, которое более других предполагает сотрудничество людей: я имею в виду искусство архитектуры. Я лучше многих знаю, каким громадным талантом и какими обширными знаниями наделены первоклассные архитекторы наших дней. Повсюду, видя спроектированные ими здания, вы радуетесь. Но какой в этом толк, если, покинув на несколько лет Англию, вы по возвращении обнаруживаете, что добрая половина графства вокруг Лондона застроена кирпичными домами. Могут ли самые рьяные оптимисты утверждать, что стиль зданий в этой половине графства за это время улучшился? И разве неправда, что, наоборот, облик домов становится все хуже, хотя хуже уже невозможно. Недавно выстроенные дома обычно столь уродливы и безвкусны, что с сожалением вспоминаешь о временах Гоуэр стрит{7} и не без удовольствия поглядываешь на причудливые маленькие домики из коричневого кирпича, примостившиеся вместе с их опрятными садами среди новых площадей и обсаженных зеленью улиц в предместьях Лондона. Представляется само собой разумеющимся, что почти всякий новый дом должен быть постыдно безобразен, и если, по счастливой случайности, мы встречаемся с новым домом, который обнаруживает хоть какие-то признаки продуманного замысла и планировки, то мы изумляемся и хотим узнать, кто строил этот дом, кто им владеет, кто проектировал его и все в таком роде. Однако в эпоху расцвета архитектуры каждый выстроенный дом был более или менее красив. Термин «церковная архитектура», которым прежде обозначали стиль средних веков, благодаря росту наших знаний уже давно отброшен, ибо теперь нам известно, что в то время и собор и коттедж строились в одном стиле и что у них были одни и те же орнаменты. Единственное различие между скромным и величественным зданием состояло в размерах, а иногда — и в материале. И пока такая красота не начнет снова появляться в наших городах, едва ли возникнет подлинная школа архитектуры. Ее не будет, пока каждая лавка мелочных товаров в наших предместьях, каждый сарай не будут строиться и удобными и красивыми. Подумайте только, до какой степени несовместимо это требование с нынешним способом застройки. Вам нелегко представить себе город, где все дома были бы красивы, — по крайней мере если вы не видели лет тридцать назад, скажем, Руан или Оксфорд. Но в каком же странном состоянии должно находиться искусство, когда мы не хотим или не можем позаботиться о том, чтобы строить дома, достойные разумных людей. Не можем, полагаю, ибо, скажу еще раз, за исключением самых редких случаев, дома богатых людей отнюдь не лучше обычных. Позвольте мне привести один пример. Недавно я посетил Борнмут, курортное место к юго-западу от Нью-Фореста. Это место (едва ли его можно назвать городом) состоит из домов богатых людей. Были все возможности выстроить здесь хорошие дома, ибо природа Борнмута с его дюнами и соснами удивительно красива.

Не столь уж много нужно было и для того, чтобы сделать его поэтичным. И что же, стоят себе дома богатых людей среди сосен и садов, но даже сосны и сады не делают их вид хотя бы сносным. Они попросту — простите мне столь грубое слово — отвратительны, и вот сейчас, когда я это говорю, такими же домами продолжают застраивать целую милю.

Но почему бы нам не исправить положение? Почему бы нам, например, не строить прочные и красивые жилища для культурных, воспитанных мужчин и женщин, а не для невежд с тугим кошельком, для сущих машин по перевариванию пищи? Вы, вероятно, ответите: потому, что мы вовсе и не стремимся строить дома лучше. И это довольно правдивый ответ, но он только отодвигает наш вопрос на один шаг, и мы снова спросим: почему же мы не заботимся об искусстве? Почему во всем, что затрагивает красоту ремесленной работы, цивилизованное общество деградировало по сравнению с диким, полным предрассудков и распрей средневековьем? Это и на самом деле серьезный вопрос, за которым тянется вереница других куда более серьезных, и простой их перечень способен был бы вызвать в вас досаду, если б я вздумал о них говорить.

Я сказал, что реликвии былого искусства, которые нам теперь приходится изучать, были созданы в процессе труда, который выполнялся не только лучше, чем теперешний, но и отличался от него по своему характеру. Вот это отличие и объясняет наши недостатки, и нам остается задать еще только один вопрос: как нам загладить нашу вину? Ибо по своему характеру ремесленный труд в прежние времена — во всяком случае, до Возрождения — был одухотворенным, тогда как наш труд бездуховный, рабский. Уже этого достаточно, чтобы объяснить упадок всего искусства и исчезновение искусства народного из жизни цивилизованного общества. Народное искусство создается усилиями многих умов и рук, разных по характеру и степени дарования; в него каждый вносит свою долю, непременно согласуя ее с целым и не теряя при этом своей индивидуальности. Утрата такого искусства поистине огромна — да нет, невозместима. Но до сих пор я говорил, что исчезновение народного искусства — это тяжелая потеря части нашего благосостояния. Я говорил о самой этой потере, об утрате облагораживающего влияния, которое ежедневно оказывал на людей самый вид красивых вещей, сделанных ручным трудом. Когда же мы рассмотрим тот способ, каким эти изделия создавались раньше, и тот, каким они изготовляются теперь, мы поймем, что дело становится еще более серьезным. Ибо я, не колеблясь, утверждаю, что осмысленную работу, творившую настоящее искусство, было приятно делать, она была свойственна человеку, не слишком его тяготила и не принижала. Неосмысленную же работу, производящую псевдоискусство, делать скучно и утомительно, она противна человеческой природе, тяжела и унизительна. Так что ничего нет удивительного, что она не может производить ничего, кроме безобразных вещей. А непосредственной причиной этого унижающего труда, этого ига для большинства нашего народа является система организации труда — главный источник мощи современной Европы. Эта система в корне изменила характер труда во всех имеющих отношение к искусству областях, и перемены эти намного более серьезны, чем люди думают. В былые времена ремеслом занимались в почти домашнем кругу несколько рабочих, которые принадлежали обычно к организованным цехам и, как бы ни были ограничены их знания в других областях, своему ремеслу они были хорошо обучены. У них существовало незначительное разделение труда; различия между мастером и ремесленником были невелики. Ремесленник знал свою работу от начала до конца и чувствовал себя ответственным за каждую стадию всего процесса. Такая работа по необходимости шла медленно и покупателю обходилась дорого. Она не доводилась до совершенства, но это всегда была осмысленная работа: в ней всегда присутствовал ум; с нею связывалось множество надежд и опасений, которые, взятые вместе, и составляют нашу жизнь.

Присмотритесь теперь к любому виду производства, с которым вы знакомы, и заметьте, до какой степени иначе налажено оно в наши дни. Почти наверняка рабочие собраны в огромных фабриках; труд разделен и подразделен в такой степени, что рабочий чувствует себя совершенно беспомощным в своем ремесле, если он оказывается без тех, от кого его работа приходит, и тех, кому он ее передает. Над ним высится целая лестница хозяев — десятник, производитель работ, управляющий, капиталист, — и каждый из них важнее, чем он, непосредственно выполняющий работу. Его не только не просят вкладывать в работу свою индивидуальность, но ему и не позволяется делать это. Он лишь придаток машины и должен выполнять только одну и ту же раз и навсегда определенную работу, и если он усвоил ее, то чем более механически и менее осмысленно он ее делает, тем больше ценится. Изделия, выпускаемые при такой системе, изготовляются быстро и продаются дешево. Не удивительно, если принять во внимание поразительное совершенство организации труда и ту энергию, с какой изготовляется и выпускается фабричная продукция. Ей придается определенное высокое качество и то, что я назвал бы товарным видом, необходимым для современного рынка. Продукция эта совершенно безлика, на ней не запечатлен ни труд человеческих рук, ни усталость рабочего, ни его удовлетворенность хоть какой-то частью своей работы.

Кое-где, когда того требует коммерческий расчет, этой продукции придается художественность или ее подобие, но и эта красота выполнена машиной или ее придатком — человеком, так же мало увлеченным ею, как и нехудожественными частями этих изделий. И снова я подчеркиваю — если бы такие товары целиком были бы уродливы и на них было бы противно смотреть, то наше чувство справедливости возмутилось бы, потому что труд, затраченный на их производство, был неблагодарным, бездушным, очень немногим лучше труда принудительного.

Неужели подобная работа должна продолжаться всегда? Пока она существует, масса людей никогда не будет причастна художественному творчеству. Единственными представителями свободного ремесла остаются художники, как мы их теперь называем, но даже и им нелегко — и они подавлены тем гнетом, которому подвергаются их товарищи. И все же я знаю, что этот машинный труд необходим для конкурентной коммерции, то есть для современного общественного строя, и потому, вероятно, большинство из вас считает рассуждения о радикальных переменах в этом строе пустым праздным мечтанием. Ничего не могу поделать, я могу только сказать, что эти перемены должны произойти или по крайней мере дать о себе знать до того, как искусство сможет стать таким, что затронет широкий круг людей. Некоторым это вообще покажется несущественным. Следует великодушно надеяться, что эти люди слепы к искусству, и я вовсе не считаю это невероятным. Эта слепота помешает им понять мои слова о наслаждении, которое ощущает хороший труженик от своего ремесла. Но все, кому понятен смысл искусства, согласятся со мной, что наслаждение непременно сопутствует всякому труду, создающему то, что может называться произведением искусства. И вот именно этих людей я призываю подумать, справедливо и честно ли, что среди миллионов людей нашего общества только немногие знают радость, которая является самой надежной и самой постоянной из всех, неизменным утешением в несчастье, — радость счастливого и честного труда. Давайте взглянем правде в глаза и признаем, что общество, не разрешающее большинству своих тружеников всякие другие человеческие и облагораживающие удовольствия, кроме наслаждения отдыхом после мук утомительного труда, — что такое общество не должно быть прочным, и вполне естественно, что оно насквозь изъедено коррупцией и страдает от бесконечных грязных преступлений.

Во всяком случае, будем ли мы мечтать о возможности лучшей жизни, при которой большинство людей приобщится к художественному творчеству, или нет — это уже никак не сон, а факт, что перемены вокруг нас происходят, хотя и можно спорить, куда они ведут. Большинство, видимо, склонно думать, что общая тенденция благоприятствует полному развитию конкурентной коммерции и предельному усовершенствованию системы труда, от которой зависит конкурентная коммерция. Вполне возможно, что перемены будут нарастать все быстрее, пока слепая коммерческая война не достигнет своего апогея. А потом? — Пусть перемены принесут с собою как можно меньше насилия и страданий!

Мы обязаны приложить все усилия, чтобы подготовиться к переменам и смягчить потрясение, вызываемое ими, мы должны оставлять как можно меньше из того, что должно быть уничтожено, чтобы оно не было уничтожено внезапно и путем того или другого насилия. Но, мне кажется, мы не можем предотвратить разрушительную революцию иначе, как заблаговременно стремясь заполнить пропасть, которая пролегла между классами. Несомненно, именно здесь конкурентная коммерция принесла нам наибольшее разочарование. Она была достаточно сильной, чтобы обрушиться на привилегии феодализма, и весьма в этом преуспела, но, что касается стирания различий между джентльменом и простолюдином, она остановилась, словно ею уже сделано достаточно, ибо, увы, большинство людей очень радо стиранию различий между собой и высшими слоями, но по отношению к низшим классам они упорно воздерживаются от дальнейших действий. Однако подумайте, что означала бы подобная остановка для нас. Если мы не пойдем дальше, то мне представляется более чем сомнительным, правильно ли мы поступили, зайдя так далеко, ибо феодальная иерархическая система, при которой жили наши старинные собратья по цеху, чью работу я хвалил и которая, несомненно, предполагала осмысленность труда и любовь к нему, — эта система, строго поделив людей на касты, все же не имела цели довести их до вырождения, разделив пропастью культуру и невежество. Различие между пэром и членом палаты общин, дворянином и бюргером было чисто условным, но как обстоит дело с различиями между классами теперь? Разве это не прискорбный факт, что различие теперь не условно, а реально? Вплоть до определенного слоя, а именно до образованных джентльменов, различий в манерах и поведении действительно, не существует, и если члены палаты общин все же предпочитают унижаться и разыгрывать из себя лакеев, то это их личное дело, но за этим классом проходит резкая, словно ножом проведенная черта, и мир оказывается поделенным на джентльменов и неджентльменов.

Задумайтесь хотя бы над тем, что здесь, в Англии XIX века, несмотря на все вопли о прогрессе, не умолкающие много лет, большая часть народа уже в силу одного своего рождения обречена неправильно произносить слова, что существует два языка, на которых говорят в Англии, — язык джентльменов и язык мастеровых. Мне безразлично, намерен ли кто-либо отрицать это, но я утверждаю, что это — дикое и опасное явление, что оно бок о бок соседствует с пренебрежением к искусству, навязываемым тем же самым классом. Короче говоря, оно свидетельство пошлости, — если употребить это ненавистное слово, — не существовавшей до нашего времени, до расцвета конкурентной коммерции.

С другой стороны, современная классовая разобщенность в действительности не намного отстает от средневековой системы сословных привилегий. Она столь же исключительна, как и та. Позвольте привести один пример. Недавно мне довелось разговаривать с одной знакомой дамой, которая находилась в затруднении, не зная, что делать со своим подрастающим сыном, и мы обсудили возможность определить его заниматься одним из ремесел. Речь шла о профессии краснодеревщика. Нас не смущали социальные предрассудки. Мы никак не хотели способствовать росту армии лондонских чиновников, но тем не менее вынуждены были признать, что из нашей затеи ничего не получится, если только юноша не обнаружит сильного характера, если он сам не сделает первого шага и не будет готов встретиться лицом к лицу со всеми его последствиями. В ином случае такое занятие превратило бы его либо в недобросовестного дилетанта, либо в невольную жертву идеи. Итак, в конечном счете создается впечатление, что мы не отбросили полностью даже тот простой средневековый предрассудок, который основывается, как я полагаю, на исключительности римского патрицианства (ибо нашим предкам — готам была совершенно чужда эта болтовня), что ремесло — занятие низкое. На первый взгляд такое положение представляется столь чудовищным, что так и ждешь, что проснешься от какого-то путаного сна и окажешься в королевстве Генриха VIII{8}со всей пышностью тогдашней обстановки, начиная с божественного права королей. Почему же мы терпимо относимся к мнению, что плотник хуже адвоката? Его профессия гораздо полезней, ей трудней научиться, и она даже в наши дни доставляет больше радости. И все-таки вы видите, что наши леди и джентльмены не решаются посылать своих сыновей заниматься ремеслом, если только те не энтузиасты и не философы, умеющие смириться со всеми последствиями и пренебречь общественным мнением. И в этом случае на таких энтузиастов падает тень страшного слова — «сумасбродство».

Что же, я уже говорил, что мы могли бы объяснить кое-что в этом безрассудстве предубеждениями прошлых веков и отчасти — наследием отвратительной тирании Древнего Рима. Но в данном вопросе есть и другая сторона, которая придает ему несколько иной вид. Помнится, среди всего прочего моя знакомая дама сказала: «Вы знаете, я бы не возражала, если бы мой мальчик стал бы краснодеревщиком, лишь бы он только делал художественную мебель». Вот видите, в чем дело! Эта дама воспринимала как самой собой разумеющийся тот факт, о котором я вам говорил сегодня вечером, что даже в ремесле, столь тесно связанном с изящным искусством, как ремесло краснодеревщика, возможны два вида продукции: один — обычный, совершенно чуждый художеству, другой — особенный, так сказать, с определенным налетом искусства. Но более того, запавшая ей в голову мысль довольно глубоко проникла в суть дела, и она касается нашей темы; ибо и на самом деле нынешние ремесла отличаются автоматизмом, почти ни на йоту не затрагивая духовное начало в человеке. Но в конце концов вполне вероятно, что сейчас, когда сам институт привилегий покоится на смертном одре, мой пример объясняется просто невысоким мнением, которое создается вокруг этих ремесел. Но предположим, что какой-нибудь молодой человек займется, например, ремеслом краснодеревщика (одним из наименее механических даже в настоящее время). Когда он приобретет в этом ремесле более чем среднюю квалификацию, у него появится другое честолюбивое желание — как говорится, подняться повыше, то есть либо освоить какое-нибудь другое занятие, которое считается более достойным джентльмена, либо стать, не скажу, мастером-краснодеревщиком, а управляющим капиталистическим предприятием краснодеревщиков. Таким образом ремесла теряют своих лучших людей, потому что они не вознаграждают должным образом за выдающееся мастерство. Вы не можете подняться выше такой-то ступеньки, а она не очень высока. Учтите, что под вознаграждением я разумею не только денежную оплату, но и общественное положение, досуг и прежде всего то чувство собственного достоинства, которое проистекает из вашей способности выполнять трудную, хорошую и оригинальную работу, приносящую пользу вашим собратьям и доставляющую приятное чувство вам самим, — работу, которая, во всяком случае, заслуживает благодарности, независимо от того, снискала она ее на самом деле или нет. Мне хорошо известно, что у публичных ораторов существует привычка пространно говорить о достоинстве труда и об уважении, которое они питают к трудящимся. Полагаю, что, пока они говорят, они верят в свои слова. Но выдержит ли их уважение к труду испытание, предлагаемое мною? Смогут ли, например, они, представители высших и средних классов, послать своих детей заниматься трудом такого рода, таким делом? Сочтут ли они, что, поступая таким образом, они хорошо обеспечивают будущее своих детей? Не нужно много времени, чтобы ответить на этот вопрос, и, повторяю, я рассматриваю его как пробный камень. Поэтому я и говорю, что ремесла играют существенную роль в обособлении низшего класса, и эта нелепость частично возникает из-за сохранения предрассудков, присущих иерархичному обществу средних веков, частично же из-за безрассудной погони за богатством, являющимся главным смыслом конкурентной коммерции. Именно последнее — худшая сторона этой нелепости, ибо простой предрассудок испарится под влиянием политического и социального развития сам собою, но то, что укрепляется торговой конкуренцией, более прочно, ибо обусловлено реальностью. Ремесла действительно деградируют, и занятые ими классы не погибают лишь благодаря физическому здоровью и врожденному здравому смыслу людей труда, а также благодаря их властным политическим стремлениям, поскольку они сознательно или бессознательно вступают в борьбу с системой конкурентной коммерции, поскольку есть надежда, что рано или поздно они покончат с нею. В то же время я убежден, что этот упадок художественного ремесла, а следовательно, и вымирание искусства необходимы для развития и совершенствования системы конкурентной коммерции. Это столь тяжкое обвинение системе, что я обязан, каким бы безумцем меня ни сочли, объявить себя открытым бунтарем против нее, то есть против самой могущественной силы, какую когда-либо видел мир. Могущественной и все же направленной преимущественно на разрушение, а потому и недолговечной, поскольку все, несущее разрушение, несет в себе и собственное уничтожение.

И вот теперь, прежде чем кончить, я хочу возвратиться к трем словам, с которых я начал, — искусство, благосостояние и богатство. Многие, вероятно, захотят сказать мне: «Вы провозглашаете себя участником восстания против системы, которая создает благосостояние для общества». Именно это я и отрицаю; именно в уничтожении благосостояния обвиняю я систему конкурентной коммерции. Благосостояние, то есть материальные средства для благопристойной жизни, создается — и это я подчеркиваю — вопреки этой системе, а не благодаря ей. По моему разумению, подлинное благосостояние делится на два вида: к первому относятся продукты питания, одежда, жилище и прочее, ко второму — искусство и наука, — другими словами, полезное и необходимое для тела и полезное и необходимое для ума. Система конкурентной коммерции озабочена многими другими предметами, часть которых непосредственно вредна для жизни человека, другая же часть препятствует ее достойному развитию. Между тем, что касается первого из двух видов благосостояния, то коммерческая конкуренция страшно истощает его, что же касается второго, то она жестоко его уничтожает. Первое она истощает несправедливым и плохо организованным распределением могущественного средства приобретения благосостояния, средства, которое мы кратко называем «деньги»; побуждая людей безрассудно размножаться, она скапливает в городах не поддающееся контролю население и, утоляя лишь свою ненасытную жадность, нисколько не заботится о его благе. Что касается второго вида благосостояния — духовного, — то система конкурентной коммерции уничтожает его разными путями, но два из них, наиболее тесно связанные с темой этого вечера, таковы: во-первых, безрассудное уничтожение естественной красоты земли, вынуждающее огромные массы населения, по крайней мере в этой стране, жить в обстановке такой вопиющей и омерзительной уродливости убожества, которую мы едва ли вынесли бы, если бы не привыкли к ней. Иными словами, если бы мы не зашли столь далеко в утрате самых высших и счастливых даров, которыми были награждены люди. Но второй способ, посредством которого система торговой конкуренции уничтожает наше духовное богатство, еще хуже. Она превращает всех рабочих в машины, принуждает их заниматься трудом, который жесток, бессмыслен и наполняет значительную часть каждого дня скукой, похищая у человека таким образом плоды победы, завоеванные у суровой природы и нужды долгими столетиями труда и мысли — удовольствие и радость человека от его каждодневной работы.

Наша цивилизация — я это утверждаю — создала не благосостояние, а богатство с присущей ему нищетой, ибо богатство не может существовать без нищеты, или, что то же самое, — без рабства. У каждого богача непременно должна быть челядь, которая выполняет черную работу, начиная со сбора несправедливых податей и кончая очисткой его мусорных куч. При господстве богатства мы оказываемся либо хозяевами, либо рабами, а не товарищами по работе, кем мы должны бы быть. Если бы система конкурентной коммерции создала благосостояние, то Англия наверняка была бы, как некоторые и считают, счастливейшей страной в мире. На самом же деле она только самая богатая страна.

И в какое же убожество ввергнута эта богатая страна! Я — член одного небольшого и невинного общества, цель которого сохранить для людей настоящего и будущего то благосостояние, которым Англия еще владеет, — ее прекрасные исторические здания. И вот я мог бы представить вам длинный печальный список сооружений, которые, несмотря на все свои богатства, Англия не смогла уберечь от алчности торгашей. В подобных случаях выражение: «это — вопрос денег» звучит как неопровержимый довод, и если даже мы находим опровергающие его аргументы, то обычно наши доводы попросту отбрасываются. Почему же по сей день в Англии (и я полагаю, что из цивилизованных стран — только в Англии) не существует закона, который помешал бы безумцу или невежде снести дом, называемый им своей частной собственностью, хотя с точки зрения искусства и истории такой дом может быть одним из сокровищ страны?

А сколько акров общественной земли — этого невозместимого, бесценного сокровища для кишмя кишащего населения наших дней — похитили богачи у страны даже в этом столетии! И где же тот человек, который дерзнул бы хоть что-нибудь предложить, чтобы восстановить население в соответствующих правах? И сколь часто позволялось железнодорожным компаниям похищать у публики ради блага немногих сокровища прекрасного, которые никогда уже не восполнить, — позволялось из-за малодушия и анархии, всегда, видимо, поощряемых теми, кому следовало бы охранять наши интересы. Но богатство питает сочувствие только к богатству. Или вот здесь, в частности, во что вы превратили Ланкашир? Он не производит впечатления города, расположенного на земле. Кажется, вы были действительно нищими, если оказались вынуждены закопать его в землю. Разве не были вашим благосостоянием бурые торфяные луга и зеленые поляны, прозрачные источники и солнечный небосвод? Поистине богатство устроило для вас странное жилище. Кое-кто может хотя бы на время уехать в Уэллс, Шотландию или Италию — кое-кто, но очень немногие. Мне жаль вас и самого себя тоже по той же причине, ибо в низовьях Темзы мы лишаемся незанятых земель так быстро, как только умеем: большая часть Мидлсекса, большая часть Суррея, громадные массивы Эссекса и Кента глубоко погребены под нагромождением невообразимого хлама и отвратительного убожества, но ни у кого не достигает мужества сказать: «Давайте поищем какое-нибудь средство спасти наше благосостояние, пока у нас кое-что еще осталось». И наконец, если кое-кому из вас эти вопросы кажутся несущественными. Хотя в действительности они прискорбны и тяжелы, но никто не вправе отмахнуться от тех ужасных событий, о которых мы недавно слышали, — о расселении лондонской бедноты. Да-да, ни одна страна, позволяющая себе оставаться глухой к такому горю, не вправе считать, что она достигла благосостояния. И все же вы знаете, что пройдет много времени, прежде чем какая-либо партия или правительство наберутся мужества посмотреть фактам в лицо, хотя они и знают, как опасно закрывать на них глаза.

Но что может устранить подобные страдания? В этом вопросе вы не должны требовать от меня слишком многого. В подходе к этим проблемам я принадлежу к незначительному меньшинству, так что для меня утешительно, если временами я сталкиваюсь с человеком, видящим эти страдания. Моя миссия — сеять недовольство. Я считаю свою миссию важной, поскольку с ростом недовольства распространяется и стремление улучшить положение вещей, а страстное желание многих, становясь глубже и могущественнее, уверенно, твердо и чудодейственно сокрушает попытки воспрепятствовать переменам. И все же, если я до сих пор говорил недостаточно ясно, позвольте мне сказать о главном, в чем бы я хотел увидеть перемены. Вам не должно казаться, будто я не призываю вас ни к чему другому, как только к разрушению — разрушению системы, которая, как некоторые думают, должна существовать вечно.

Я хочу, чтобы каждый получил образование соответственно своим способностям, а не в зависимости от количества денег, которыми владеют его родители. Мне хотелось бы, чтобы воспитание и манеры поведения каждого соответствовали врожденной сердечности и доброте, а не зависели опять-таки от денег, которые принадлежат его родителям. К этим двум пожеланиям я добавлю, что хочу иметь возможность непринужденно разговаривать с любым из моих соотечественников на близком ему языке, будучи уверен, что он в состоянии понять мои мысли, насколько ему позволяют врожденные способности. Я хочу иметь возможность сидеть и разговаривать за одним столом с человеком любой профессии, чтобы никто из нас не чувствовал неловкости и скованности. Я хочу, чтобы ни у кого не было других денег, кроме заработанных трудом. И так как я уверен, что те, кто делает самую полезную работу, никогда не попросят и никогда не будут получать самую высокую оплату, то я верю и в то, что эта перемена уничтожит преклонение перед человеком ради его денег — это и теперь все считают унизительным, но лишь очень немногие могут воздержаться от подобного унижения.

Я хочу, чтобы люди, выполняющие в этом мире тяжелую работу, — моряки, шахтеры, пахари или кто-либо другой — были окружены вниманием и уважением, чтобы у них был достаточный заработок и нормальный отдых. Я хочу, чтобы современная наука, способная, по моему убеждению, справиться с любыми материальными трудностями, вместо такого абсурда и безумия, как изобретение антраценовых красок и чудовищных пушек, обратилась бы к изобретению машин, выполняющих ту работу, которая унижает человеческое достоинство и которую теперь люди должны делать собственными руками. Я хочу, чтобы ремесленники, то есть те, кто делает разные товары, получили бы наконец возможность отказываться делать дурацкие и бесполезные вещи или вещи дешевые и безобразные, нужные лишь для поддержания конкурентной коммерции. Ведь эти товары — продукция подневольного труда, изготовляемая рабами и для рабов. И дабы труженики получили такую возможность, я хочу, чтобы разделение труда не шло далее разумных рамок, а людей учили бы думать о своей работе и наслаждаться ею. Я хочу также ограничения расточительной системы посредников, с тем чтобы рабочий мог непосредственно соприкасаться с населением, которое таким образом узнает кое-что о его работе и воздаст должное искусству его рук.

Мало того, я хочу, чтобы рабочие в случае удачи дела, в котором они участвуют, получали свою долю прибыли соответственно их квалификации и производительности труда — и также несли свою долю ответственности за неудачное течение дел. Для названной цели будет необходимо, чтобы те, кто организует их труд, получали бы не больше, чем положено за их работу, и чтобы их нанимали в соответствии с их умением и умственными способностями, а не потому, что им посчастливилось родиться сыновьями толстосумов. И я хочу — и если люди будут жить в тех условиях, которых я для них желаю, то это сбудется, — я хочу, чтобы к островам, на которых расположена наша любимая страна, относились бы не как к куче шлака или к заповеднику дичи, а как к прекрасному зеленому саду Северной Европы, который никому и ни под каким предлогом не разрешалось бы портить или загрязнять. При всех этих условиях, несомненно, осуществится и мое последнее желание, которое я сейчас выскажу. Я хочу, чтобы все творения рук человеческих — от простейших предметов домашнего обихода до величественных общественных зданий — были прекрасны, чтобы они были украшены руками величайших мастеров искусства, которых даст нам грядущее время подлинного Возрождения.

Таковы основы моей Утопии{9}, того града, где богатство и нищета будут покорены благосостоянием. Какими бы безумными вы ни сочли мои стремления к этой цели, я уверен по крайней мере в одном: отныне можно надеяться на расцвет народного искусства только в подобной Утопии или, во всяком случае, на пути к ней — на той дороге, которая, я верю, ведет к миру и цивилизации, в то время как любая иная дорога ведет к недовольству, продажности, деспотизму, анархии. Возможно все же, что мы намного ближе к этой Утопии, чем предполагают многие, и, как бы то ни было, меня весьма ободряет мысль, что тому небольшому меньшинству, к которому я принадлежу, приходят на помощь люди доброй воли, люди, не безучастные к общественному благу. Нам помогает каждый, кто содействует просвещению. Образование считалось ничтожной силой теми классами, которые на протяжении многих поколений пользовались им в той или иной мере, но когда оно станет доступным тем, кто несет бремя нестерпимых страданий, то посеет в них глубокую неудовлетворенность и научит, как поступать, чтобы оно принесло плоды.

Нам помогает каждый, кто стремится уничтожить нищету, ибо одна из самых больших причин убожества народного искусства и гнета безотрадного труда — это необходимость производить жалкие товары для жалких людей, для рабов торговой конкуренции. Каждый, кто борется за общественное право против индивидуальной алчности, помогает нам. Каждое разоблачение расхитителей общественного достояния, обывателей из железнодорожных компаний или же творцов мерзкой копоти, разносящейся из фабричных труб, — это очко в нашу пользу. Каждый, кто пытается оживить художественные традиции, собирая старинные реликвии искусства, также помогает нам, — особенно если он столь удачлив, что сумеет своими собственными усилиями побудить людей продраться сквозь копоть и убожество современного Манчестера и увидеть прекрасный лик первозданной природы или выдающиеся сооружения былых веков. Нам помогает каждый, кто пытается перекинуть мост над пропастью, лежащей между классами, содействуя созданию музеев, картинных галерей, садов и других достопримечательностей, которые станут достоянием всех людей. Каждый, кто стремится пробудить в рабочих сознательное отношение к работе, кто учит их искать в труде осуществления надежд и пробуждает в них чувство собственного достоинства и ответственность перед людьми, кто организует промышленные товарищества и тому подобное, — тот особенно плодотворно помогает нашему делу.

Именно такие и им подобные люди — наши помощники, именно они возбуждают в нас надежду на то, что придет время, когда наши взгляды и стремления не будут казаться бунтарскими, а система конкурентной коммерции успокоится в одной могиле с рабством, крепостничеством и феодализмом. Несомненно, эти перемены наступят — пусть даже тогда, когда нас уже не будет в живых. Но не от нас ли зависит предотвратить насилия и несправедливости, которые могут сопровождать наступление этих перемен и которые, в свою очередь, могут принести новые страдания и новую неудовлетворенность? А как было бы хорошо постепенно и милосердно уничтожить все, что должно быть уничтожено!

Здесь, в Англии, у нас прекрасный дом, где много замечательного, но и много отвратительной рухляди. Есть ли более важная для нас задача, чем вынести всю эту рухлядь по частям и сжечь ее за пределами дома, чтобы однажды нам не пришлось, отделываясь от нее, сжечь вместе с нею и наш дом и все наше достояние?

Искусство под игом плутократии

Вы не ошибаетесь, полагая, что я выступаю перед вами не ради критики какой-либо художественной школы или художников, не ради того, чтобы защищать какой-нибудь определенный стиль или же давать советы — даже самые общие — относительно занятий искусствами. Скорее, мне хотелось бы посоветоваться с вами относительно трудностей, препятствующих искусству стать тем, чем оно должно быть — помощью и утешением в повседневной жизни каждого. Некоторые из вас могут думать, будто никаких трудностей нет, или же их мало, или их легко можно отмести в сторону. Вы можете сказать, что существуют разные взгляды на искусство, что накоплены серьезные знания по истории искусств и появился вкус к ним, по крайней мере среди образованных классов; что многие одаренные люди и немногие гениальные занимаются искусством с большим успехом; что в течение последних пятидесяти лет произошло нечто вроде нового художественного Ренессанса, даже там, где перемен меньше всего ожидали. Все это верно, и я понимаю, что такое положение вещей может быть поводом к радости для тех, кто не понимает, что объемлет собою искусство и насколько тесно оно связано с общим состоянием общества, в особенности же с жизнью тех, кто живет физическим трудом и кого мы называем рабочим классом. Что касается меня, то я не могу не заметить, что, несмотря на явную удовлетворенность успехами искусства последних лет, в душе большинства мыслящих людей зреет настоящее отчаяние, неверие в его будущее — отчаяние, которое кажется мне совершенно оправданным, если вспомнить нынешнее положение искусства, не вдаваясь в причины, приведшие к этому положению, забыв о надеждах на их искоренение. Но чтобы не блуждать в потемках, давайте присмотримся, каково действительное состояние искусства. Прежде всего мне придется попросить расширить ваше понимание искусства за рамки понятий, которые связаны с художественными произведениями, и включить в его сферу не только живопись, скульптуру и архитектуру, но форму и цвет всех предметов домашнего обихода, — более того, даже внешний вид полей или пастбищ, облик городов и наших дорог, одним словом, распространить это понимание на всю внешнюю сторону нашей жизни. Ибо, поверьте: все, что составляет наше окружение, должно быть либо красивым, либо безобразным, должно нас возвышать или принижать, должно быть мукой или радостью. Как же в наши дни обстоит дело с тем, что нас окружает? Какой отчет сможем мы дать нашим потомкам о своем отношении к земле, которую наши предки вручили нам все еще красивой, несмотря на тысячелетия войн, безалаберности и себялюбия?

Несомненно, этот вопрос не из легких; и у меня нет опасения, что вы сочтете его простым риторическим приемом, если я скажу, что вопрос этот приобретает особую торжественность, когда его задают здесь, в Оксфорде, среди видов и воспоминаний, которые столь дороги нам, пожилым людям. И как же ограничен и несовершенен должен быть ум у человека, находящегося в окружении зданий, воздвигнутых надеждами наших предков и в окружении природы, которой они придали такую прелесть, и смеющего сказать, что красота земли — это дело второстепенное. А как же обращались мы с красотой земли или с тем, что мы именуем искусством?

Возможно, мне следовало бы начать с утверждения, едва ли, впрочем, для вас нового, что вообще должно быть выделено два вида искусства, первый из которых я назову интеллектуальным искусством, а второй декоративным, применяя эти термины из соображений простого удобства. Первое обращено целиком к нашей духовной жизни; его произведения служат лишь для утоления духовных запросов, и искусство этого вида может создаваться при полном игнорировании материальных нужд. Произведения второго вида искусства также обращены к душе, но всегда соединены с предметами, предназначенными служить нашим материальным потребностям. Должен сказать, что были народы и периоды, совершенно лишенные интеллектуального искусства, но никогда не было народа или периода, лишенных декоративного искусства (или хотя бы какой-то претензии на него). К тому же во все времена, когда искусства находились в расцвете, существовала внутренняя взаимосвязь между этими двумя видами искусства, настолько тесная, что, когда искусства достигали вершины своего процветания, между его высшим и низшим видами вообще не было никакой четкой границы. Высокое интеллектуальное искусство имело целью, как говорится, радовать взор, возбуждать эмоции и упражнять ум. Оно обращалось ко всем людям и ко всем способностям человека. С другой стороны, самое скромное из декоративных искусств по своей сущности и по рождаемым благодаря нему ощущениям сближалось с интеллектуальным. Одно незаметно переходило в другое. Иначе говоря, самый лучший художник был работником, а самый скромный работник — художником. Но не так дело обстоит теперь, не так оно обстояло в цивилизованных странах на протяжении последних двух или трех веков. Интеллектуальное искусство отделено от декоративного резкой чертой — и не только из-за характера произведений обоих искусств, но и из-за социального положения их творцов. Те, кто занимается интеллектуальным искусством, являются профессионалами или же благодаря своему призванию джентльменами, а те, кто занимается декоративным искусством, являются рабочими, получающими еженедельный заработок и, короче говоря, джентльменами не считаются.

Как я уже сказал, многие люди, одаренные талантом, а иногда и гением, в наше время создают произведения интеллектуального искусства, преимущественно картины и скульптуры. Не моя задача здесь или где-либо еще критиковать их произведения, но избранная мною тема побуждает меня сказать, что творцы интеллектуального искусства могут быть разделены на две группы. В первую входят те, которые в любой период истории занимали бы высокое положение в своем ремесле. Во вторую — люди, остающиеся художниками-джентльменами либо в силу своего рождения, либо благодаря своему усердию, деловым или еще каким-нибудь качествам, непропорциональным их художественной одаренности. Их произведения приносят миру мало ценного, хотя и находят прекрасный рынок сбыта. Их положение нельзя назвать ни уважаемым, ни прочным.

Но все же в большинстве случаев этих людей лично нельзя порицать; нередко у них есть способности к искусству, хотя и не очень большие, и они, вероятно, не преуспели бы ни на каком другом поприще. В действительности они хорошие мастера декоративного искусства, но испорченные системой, которая толкает их к честолюбивым личным достижениям, устраняя малейшую возможность сотрудничать с людьми, наделенными большими или меньшими способностями к народному творчеству.

Что касается художников первой группы, которые по достоинству занимают свое место и обогащают мир своим трудом, то их очень немного. Эти люди добились мастерства невообразимым трудом, силой ума и воли, ценой боли и страданий, такими усилиями, которые не могут не дать ценные плоды. Тем не менее и им нанесла ущерб система, упорно насаждающая индивидуализм и препятствующая сотрудничеству. Ибо прежде всего они отрезаны от традиции, этой удивительной, почти чудотворной сокровищницы векового мастерства, из которой люди черпают без всяких с их стороны усилий. Знание прошлого и близость к нему художники нашего времени, напротив, обретают чрезвычайно напряженными индивидуальными усилиями, и так как традиция больше не помогает им в их творчестве, то развитие каждого из них в отдельности чрезвычайно затруднено необходимостью учиться всему с самого начала. Кроме того, что еще хуже, отсутствие традиции лишает их сочувствующей и понимающей публики. Помимо самих художников и тех немногих, которые также могли бы сделаться художниками, если бы у них хватило одаренности и если бы им представился случай, в сегодняшней публике нет ни подлинного знания искусства, ни любви к нему. Ничего — кроме в лучшем случае какого-то неясного чувства симпатии, каких-то иллюзорных представлений о традициях, некогда объединявших художников и публику. Поэтому художники вынуждены выражать себя на языке, непонятном народу. Но это и не их вина. Если бы они попытались (а некоторые люди полагают, что они обязаны это сделать) уступить публике и работать в такой манере, какая любой ценой удовлетворила бы смутные желания людей, невежественных в искусстве, то они должны были бы отказаться от присущего им своеобразного дарования и предать искусство, которому они служат по долгу и призванию. Им остается только одно — выполнять свою собственную работу без всякой опоры в настоящем, вдохновляясь прошлым, что порой обманывает их, а частично даже бывает помехой. Они должны жить особняком как обладатели некой священной тайны и, что бы ни случилось, должны делать все возможное, чтобы охранять ее. Такая изоляция, несомненно, портит и их собственную жизнь и их работу. Но сколько теряет народ — как нам это измерить? В его среде живут и трудятся великие художники, а он даже не догадывается о самом существовании их творчества и неспособен понять, что оно означает, если бы и смог увидеть его, — как измерить эту потерю?

Во времена, когда искусство жило здоровой жизнью и процветало, все были в большей или меньшей мере художниками. Иными словами, врожденное чувство прекрасного, присущее каждому совершенному человеку, было так велико, что обычно все вообще ремесленники без каких-либо осознанных усилий создавали красивые вещи. Аудиторией же творцов духовного искусства был весь народ. Все эти творцы твердо надеялись завоевать искреннюю похвалу и любовь, что, совершенно естественно, жаждут получить люди, чье воображение стремится выразить себя в творчестве. Отсутствие такой оценки, конечно, так или иначе ранит их, лишает уверенности, делает чрезмерно чувствительными, ограниченными, а то и превращает в язвительных циников и в этом случае едва ли не обрекает на бесплодие.

Но я уже сказал и повторяю еще раз, что в наши дни народ совершенно безразличен к искусству и ничего в нем не понимает. Врожденное чувство красоты на каждом шагу подвергается гнету и разрушается и вследствие этого менее интеллектуальное, то есть декоративное, искусство как непосредственное и повседневное выражение чувства прекрасного больше не существует. В итоге все вещи, которые делаются теперь руками человека, просто безобразны. И хотя с тех времен, когда искусства процветали, у людей еще сохранилась привычка украшать предметы домашнего обихода и тому подобные вещи, ничто от этого не исправляется, потому что теперешняя имитация орнамента делается без всякого желания порадовать кого бы то ни было и так вульгарна и глупа, что слова «драпировка» и «драпировщик» приобрели новое значение, указывающее на презрение, которым все разумные люди награждают это уродство.

Вот к чему пока пришло декоративное искусство, и я должен на некоторое время прервать свой рассказ и попросить вас вспомнить, чем оно когда-то было, дабы вы не поспешили заключить, что его упадок не имеет большого значения. Чтобы не забираться слишком глубоко в историю, я прошу вас припомнить величественную чеканную красоту собора св. Софии в Константинополе, золотистый сумрак собора св. Марка в Венеции, скульптурные выступы великих французских соборов, причудливую и столь знакомую красоту наших монастырских церквей. Пройдите по улицам Оксфорда и присмотритесь к тому, что осталось нетронутым под натиском процветающих лавок и развивающихся колледжей. Побродите когда-нибудь по уединенным деревням и небольшим городам, разбросанным в сельской местности милях в двадцати от Оксфорда, и вы, наверно, убедитесь в том, что исчезновение декоративного искусства— это прискорбная утрата для мира.

Итак, рассмотрев состояние нашего искусства, я должен признать, что его коллективная форма исчезла и что оно существует лишь в высоких достижениях людей гениальных и талантливых, но сами эти люди ущемлены, сбиты с толку и из-за отсутствия искусства коллективного не встречают должного признания.

Но подавление чувства красоты, которое уничтожило декоративное искусство и нанесло ущерб интеллектуальному, не ограничилось только им. Иногда у меня появляется потребность — она, наверно, присуща многим — просто ускользнуть на лоно природы, не только от уродливости и убожества, не только от показного изобилия искусства, но даже от искусства сдержанного и гармоничного, скажем, даже такого, как восхитительное и простое искусство Афин времен Перикла. Я глубоко симпатизирую усталому человеку, интересы которого не выходят за рамки простой жизни и общения с природой, соприкосновения с жизнью страны, с ветром и непогодой, с жизнью домашних и диких животных, с обыденными занятиями всем этим ради хлеба насущного, отдыха и невинных плотских радостей. Но большинству цивилизованных людей невозможно полностью погрузиться в заботы простой животной жизни. И все же мне кажется, что цивилизация должна в некоторой мере компенсировать утрату романтики, которая только как сновидение посещает нас в сельских местностях промышленных стран. Сохранить чистоту воздуха и прозрачность рек, заботиться, чтобы у лугов и полей был приятный вид, какой у них должен быть при разумной обработке, дать любителям мирного уединения возможность бродить свободно где желают, если только они не вредят садам или полям, и даже оставить то здесь, то там небольшие полоски свободной земли и холмов, которых не ограждали бы и не распахивали, чтобы они напоминали о суровой борьбе человека с природой в более ранние дни его истории, — так ли уж это много требовать от цивилизации, чтобы она заботилась о радостях и отдыхе человека и помогала своим детям, на которых слишком часто взваливала тяжелое и мучительное бремя труда? Несомненно, это не чрезмерное требование. Но при существующей общественной системе оно не будет удовлетворено даже и в малой доле. Утрата чувства прекрасного, повлекшая за собой потерю народного искусства, также связана для нас с потерей единственно возможной компенсации за эту утрату, ибо цивилизация уверенно и довольно быстро обезображивает самый лик земли. И дело вовсе не в том, что Лондон и другие наши крупные торговые центры превратились в скопища мусора, грязи и нищеты, кое-где прикрашенной отвратительными заплатами гнусной пышности, особенно возмущающими душу и ум, когда понимаешь, о чем эта пышность говорит. И дело не в том, что целые графства Англии вместе с небесами, повисшими над ними, исчезли за коростой невообразимой копоти. Беда в том, что по всей стране распространяется болезнь, которая путешественнику, явившемуся из времен искусства, разума и гармонии, показалась бы пристрастием к грязи и безобразию. Ведь каждый небольшой городишко с рынком тщится всеми силами подражать величественному аду Лондона или Манчестера. Надобно ли говорить об отвратительных предместьях, облепивших наши самые прекрасные и самые древние города? Надобно ли говорить об упадке, столь быстро постигшем даже этот город, все еще самый прекрасный из всех, — город, который вместе со своими пригородами — имей мы хоть крупицу здравого смысла — стал бы драгоценнейшим алмазом, чью красоту следовало бы беречь любой ценой? Я говорю любой ценой, ибо это не наша собственность, мы лишь ее опекуны перед лицом потомства. Я достаточно долго жил на свете, чтобы знать, как мы относились к этому алмазу — в наших глазах он был обыкновенным камнем, который ногой подбрасывают на дороге, годным лишь для того, чтобы запустить его в пробегающую мимо собаку. Припоминая Оксфорд, каким впервые увидел его тридцать лет назад, я недоумеваю, как удалось мне совладать с горем (другого слова не подберу), которое я испытал, когда навестил его теперь вновь и даже удостоен чести выступить перед вами. Не только большие города — позор для нас, а маленькие — посмешище. Не только жилища людей невыразимо убоги и безобразны, но даже коровники и конюшни и самые обычные сельские сооружения удивительно уродливы. Даже взамен срубленного или сломанного ветром дерева сажают, если вообще сажают что-нибудь, худшее дерево, и, словом, наша цивилизация словно саранча проносится над всей землей, с каждым днем становясь все вредоноснее, так что любая перемена облика земли наверняка становится поворотом к худшему. И как следствие этого не только сузился горизонт и охладели чувства наших великих художников из-за их обособленности, не только оказалось в тупике коллективное искусство, но и иссяк самый источник, питавший большое и малое искусства; их родник отравлен у самого истока.

Я не удивлюсь, если люди, полагая, что это зло отныне и навсегда необходимо для развития цивилизации, попытаются сделать самое легкое из всего, закрыв глаза на все, что можно, и восхваляя гальванизированное искусство наших дней. Что касается меня, то я верю, что это зло — вовсе не неотъемлемое условие цивилизации. Оно лишь сопровождает ее на какой-то стадии, которая обновится и перейдет в другую, подобно всем предшествующим стадиям. Вместе с тем я уверен, что уничтожение искусства, то есть радости жизни, — существенная черта нынешнего состояния общества. Когда это состояние кончится, врожденная любовь человека к красоте, желание выразить ее больше не будут подавляться и искусство станет свободным. В то же время я не только допускаю, но заявляю во всеуслышание — и считаю исключительно важным сделать это, — что пока существует система конкуренции в производстве и распределении жизненных средств, будет идти своим чередом и упадок искусств, и если этой системе суждено жить вечно, то искусство несомненно обречено на смерть. Иными словами, умрет и сама цивилизация. Сейчас, я знаю, распространено мнение, что конкурентная система с ее девизом «горе отстающему» — это последняя стадия в развитии экономики и мир другой не увидит: она будто бы совершенна, поэтому ей присуща законченность, и очень дерзко идти наперекор этому мнению, которого, как я слышал, придерживаются самые ученые люди.

Хотя я и не ученый, но меня учили, что патриархальная система умерла в свое время, уступив место обществу свободных и рабов, которому в свою очередь пришло на смену общество феодалов и крепостных; пройдя сквозь видоизмененную форму, где существенную роль играли горожанин, цеховой ремесленник и его наемный работник, эта система была заменена, в свою очередь, нынешней системой так называемого свободного договора. И я охотно соглашусь, поскольку такая система существует сейчас, что все с начала мира подготавливало ее развитие; но что все события истории имели своей целью увековечение этой системы, само развитие этих событий меня в этом не убеждает.

Ибо я «один из тех, кого называют социалистами»; ибо я убежден, что экономическая система будет и далее развиваться, какие бы призрачные барьеры ни возводились на ее пути людьми, чья очевидная корысть сознательно или бессознательно привязывает их к настоящему и лишает надежды на будущее. Я считаю, что соперничество людей есть нечто звериное; взаимное же сотрудничество — человеческое. На мой взгляд, преобразования неразвитой конкурентной системы средневековья, путь которым преграждали личные отношения феодализма, перерастание сотрудничества цеховых ремесленников в процветающую конкуренцию laissez faire XIX века, неизбежно порождает анархию. Но из этой анархии и теми же способами, которыми конкурентная система пытается увековечить ее, возникает и дух сотрудничества, рожденный той борьбой, которая в прошлом произвела все перемены в жизни общества, а в будущем уничтожит все классы и, установив определенный и четкий общественный строй, заменит конкуренцию сотрудничеством во всем, что касается производства и распределения материальных средств. И я верю, что так как такое обновление будет во всех отношениях благотворно, то оно окажется особенно благоприятным для возрождения искусства, ныне уничтожаемого приверженцами современного общественного строя.

Эта моя надежда покоится, по моему глубокому убеждению, на весьма важной истине. Истина — в том, что все искусство, даже самое высокое, зависит от условий труда множества людей и что бесплодны и напрасны любые попытки даже самого высокого духовного искусства эмансипироваться от этих общих условий, — иначе говоря, любое искусство, которое утверждает, что оно покоится на особой образованности какого-нибудь класса или немногих избранных, по необходимости нереально и недолговечно. Искусство — это выражение радостности человеческого труда. Если эти слова и не принадлежат профессору Рёскину, в них, во всяком случае, воплощается основной принцип его учения. Никогда не утверждалась более важная истина. Если вообще возможно наслаждаться трудом, то какой поразительной глупостью представляется согласие людей трудиться без удовольствия! Какой ужасной социальной несправедливостью представится принуждение людей трудиться без удовольствия! Ибо, поскольку большинство честных людей должно трудиться, дело сводится к тому, принуждать ли их вести несчастную жизнь или разрешать им мириться с несчастной жизнью. Главное мое обвинение против нынешней общественной системы заключается в том, что она основана на безрадостном и чуждом искусству труде большинства людей и что обезображенность облика страны, о которой я говорил, ненавистна мне не только потому, что она причиняет страдание немногим из нас, все еще любящим искусство, но также и прежде всего потому, что она — свидетельство несчастной жизни, навязанной большинству людей системой конкурентной коммерции.

В основе наслаждения, присущего работе над любым произведением ручного труда, лежит острый интерес каждого здорового человека к здоровой жизни. Это наслаждение, мне кажется, складывается преимущественно из трех элементов: разнообразие, надежда работать творчески и чувство собственного достоинства, связанное с сознанием полезности своего труда. К этому нужно добавить также неизъяснимое физическое наслаждение, которое испытываешь от ловкости своего тела. Думаю, не нужно тратить много слов на доказательство, что эти ощущения, если бы они действительно сопровождали труд, непременно делали бы его радостным. Что касается приятного чувства разнообразия, то каждый из вас, кто хоть когда-нибудь создал что-либо, — и не важно, что именно, — помнит ту радость, которую переживаешь, когда из твоих рук выходит готовым первый образец. Что сталось бы с этой радостью, если бы вы были вынуждены делать всегда и в точности одно и то же? Что касается надежды что-либо создать, то разве может кто-нибудь из нас не понять радостной надежды создать достойную, а может быть, и превосходную вещь, которая без вас, мастера художественного ремесла, вообще никогда не существовала бы, вещь, которая нуждается в вас, кого никем другим заменить нельзя. Нетрудно, разумеется, понять, как услаждает труд чувство собственного достоинства, рожденное сознанием полезности своего дела. Сознание, что вы изготовляете вещь не для того, чтобы удовлетворить капризы глупца или кучки глупцов, но потому, что она хороша сама по себе, то есть полезна, — несомненно, поможет вам выполнить ваш повседневный труд. Что касается неизъяснимого физического наслаждения от ручного труда, то я действительно верю, что оно даже способно подвигнуть человека на физический и напряженный труд в гораздо большей мере, чем полагают обычно. Во всяком случае, это наслаждение лежит в основе искусства — даже самого зачаточного и примитивного.

Эта сложная радость от ручного труда есть прирожденное право всех тружеников. Я полагаю, что если у них отнять хоть часть этой радости, они все равно подверглись бы вырождению, но если эта радость отнята у них полностью, то они в самой работе становятся, — не скажу рабами, ибо это слово недостаточно сильно, — а машинами, и притом сознающими свое несчастье.

Я уже обращался к истории, ища в ней поддержку для своих надежд на необходимые перемены условий труда. Теперь мне бы хотелось привлечь историю в свидетели, что требование, чтобы труд был удовольствием, покоится на гораздо более серьезном основании, чем беспочвенные грезы. Все, что сохранилось от самых разных искусств, создававшихся во все времена и во всех странах, где надеялись на прогресс, до развития коммерческой системы, — довольно ясно показывает людям, которые способны видеть и понимать, что удовольствие всегда так или иначе сопровождало создание художественных произведений. Как ни трудно обосновывать этот факт по всем правилам педантичной науки, он неоднократно признавался теми, кто внимательно изучал искусство. Столь обычные в критике фразы, что-де такое-то и такое-то произведение, претендующее быть художественным, выполнено механически и лишено даже намека на чувство, довольно точно выражают отношение художников к образцам, восходящим к эпохам здорового искусства. Ведь механический и бесчувственный ремесленный труд не существовал почти до наших дней, но лишь плутократия создала условия, закрепившие господствующее положение за механическим трудом.

Средневековый ремесленник жил, конечно, под тяжким материальным гнетом, и все же, несмотря на пропасть между ним и его феодальным правителем, которую разверзла тогдашняя иерархическая система, различие между ними было скорее условным, чем реальным. Отсутствовало то резкое различие в языке, манерах и мыслях, которое отделяет сегодняшнего образованного представителя среднего класса, «джентльмена», даже от благопристойнейшего из представителей низшего класса. Такие необходимые художнику духовные качества, как ум, воображение, выдумка, тогда не должны были проходить суровое испытание конкурентного рынка, а богатые люди или удачливые соперники не претендовали еще быть единственными обладателями утонченной интеллектуальности. В те времена ремесла объединялись в гильдии, которые довольно отчетливо осуществляли разделение занятий и ревностно преграждали доступ к ним, но так как на рынке имела место лишь незначительная конкуренция между гильдиями, то изделия производили в первую очередь для домашнего потребления, и только излишки того, что потреблялось расположенными вблизи производства домами, могли попадать на рынок или в руки посредника, связывавшего производителя и потребителя. По этой причине внутри гильдий было лишь незначительное разделение труда. Взрослый или подросток, принятый как подмастерье, изучали ремесло от начала до конца и, разумеется, становились мастерами; на ранней стадии существования гильдий, когда мастера едва ли были даже маленькими капиталистами, ремесло характеризовалось только временным разделением труда. Позднее, когда мастера стали в какой-то мере капиталистами, а подмастерья, подобно мастерам, обрели привилегии, появилась прослойка наемных работников. Но маловероятно, чтобы различие между последними и аристократией гильдии было чем-то большим, чем простая условность. Одним словом, в продолжение всего этого периода работник должен был быть человеком смышленым. При такой системе труда на ремесленника не оказывалось никакого нажима с целью ускорить его работу — у него была возможность выполнять ее неторопливо и обдуманно. Для производства изделия требовался весь человек целиком, а не частичные способности многих людей. Такая система развивала весь ум и талант труженика, а не подавляла его односторонними операциями над пустяковыми деталями. Короче говоря, она не подчиняла руку и душу работающего нуждам рыночной конкуренции, но предоставляла ему свободу для развития его как человека. Эта система не знала доктрины, которая утверждает, что человек создан для торговли, но полагала еще в своей наивности, что торговля создана для человека, и именно эта система произвела на свет средневековое искусство, в котором гармоничное сотрудничество свободных умов достигло высшей точки, так что из всех искусств только одно оно вправе называться свободным. Влияние этой свободы и рожденного ею и широко распространившегося или, лучше сказать, всеобъемлющего чувства прекрасного обнаружило себя с достаточной очевидностью взрывом экспрессии итальянского Возрождения, его великолепного и плодовитого творческого гения. Несомненно также, что это славное искусство было плодом предшествующего пятивекового развития свободного народного творчества, а не современного ему подъема торговой системы, ибо слава Возрождения померкла до странности быстро, когда развилась коммерческая конкуренция, так что к концу XVII столетия и в интеллектуальном и в декоративном искусствах еще сохранялись присущие им формы, романтика же, то есть самый дух их, исчезла. Постепенно искусства никли и дряхлели под натиском духа коммерции, которая быстро набирала силу во всех цивилизованных странах. Искусство домостроения, называемое архитектурой, прекращалось или превратилось в простую игрушку рыночной конкуренции, через которую должны были теперь проходить все основные товары, потребляемые цивилизованными людьми. К этому времени коммерческий дух почти уничтожил ремесленную систему труда, где, как уже было сказано, носителем труда был хорошо обученный мастеровой, сменив ее тем, что я бы, с вашего разрешения, назвал системой мастерских, где при совершенной организации разделение ручного труда доведено до высшего предела и где производитель — уже не отдельный человек, а группа людей, в которой каждый зависит от своих товарищей и совершенно бесполезен сам по себе. Эта система разделения труда в мастерских совершенствовалась на протяжении XVIII века благодаря усилиям промышленных классов и благодаря запросам все более расширяющихся рынков. Эта система все еще жива в мелких мануфактурных производствах, близких к домашнему, и в нашей жизни ока занимает такое же место, какое занимали остатки ремесленной системы во времена становления системы мастерских. При этой системе, как я сказал, исчезла вся романтика ремесленных искусств, но их шаблонные приемы все еще процветали, ибо представление, что главной целью мануфактурного производства является изготовление товаров, все еще боролось с более новым представлением, одержавшим с той поры полную победу и сводившимся к тому, что производство осуществляется ради получения прибыли предпринимателем, с одной стороны, и ради обеспечения занятости трудящихся классов — с другой.

Представление, что коммерция — самоцель, а не просто средство, получило лишь частичное развитие в XVIII веке, когда достигла расцвета система мастерских, но известный интерес к самому производству товаров все еще сохранялся. Капиталист-предприниматель того времени еще определенно гордился, выпуская товары, приносившие ему, как говорится, славу. У него не было охоты целиком приносить удовольствие такого рода в жертву властным требованиям коммерции, и даже его рабочий, — правда, уже более не художник, то есть не свободный труженик, — должен был обладать мастерством в своем ремесле, хотя ему приходилось изо дня в день выполнять только какую-то одну определенную часть работы.

Но коммерция, все более подстегиваемая открытием новых рынков, продолжала развиваться, подстегивая в свою очередь людскую изобретательность, пока не были изобретены машины, на которые теперь стали смотреть как на необходимость производства и которые породили систему, прямо противоположную древней ремесленной системе. Та система была устойчива и консервативна по своим методам — не существовало действительного различия в способе производства какого-нибудь изделия во времена Плиния{1} и во времена Томаса Мора{2}. Методы производства нынешнего времени, наоборот, меняются не от десятилетия к десятилетию, а от года к году, и этот факт, естественно, содействовал победе машинной системы, системы фабрик, где машиноподобные труженики периода мастерских заменяются настоящими машинами, при которых станочники (как теперь называют рабочих) — это лишь детали, причем и роль и число таких деталей постепенно уменьшается. Эта система все еще не получила полного развития, в какой-то мере система мастерских продолжает существовать бок о бок с ней, но новая система быстро и настойчиво сокрушает старую. Когда же этот процесс будет завершен, квалифицированный рабочий исчезнет. На его место встанут машины, которыми будут управлять немногие хорошо подготовленные сообразительные специалисты, а обслуживаться они будут множеством людей — мужчинами, женщинами и детьми, от которых не требуется ни квалификации, ни сообразительности.

Эта система, повторяю, полная противоположность той, которая породила народное искусство, а оно в свою очередь подготовило, что теперь снисходительно признают даже образованные люди, великолепный взрыв творчества в эпоху итальянского Возрождения. Поэтому новая система принесла с собою прямо противоположное тому, что породила старая ремесленная система: она принесла искусству смерть, а не новое его рождение, — другими словами, она положила начало исчезновению красоты во внешнем окружении человека, или, говоря просто и ясно, она породила несчастье. Это проклятие, это несчастье захватило все общество от обездоленных бедняков, о жизни которых как раз в эти дни с таким наивным удивлением и ужасом узнаем мы, состоятельные люди, от бедняков, которых природа заставляет трудиться, все еще надеясь на что-то, и растрачивать божественную энергию человека, чтобы заработать нечто даже худшее, чем конура и собачья похлебка, от бедняков — и вплоть до утонченных и культурных людей, живущих в хороших домах, сытых и прекрасно одетых, получивших дорогостоящее образование, но лишенных всякого интереса к жизни, за исключением, может быть, стремления культивировать страдание как изящное искусство.

В мире искусства произошло что-то неладное, обитель цивилизации поражена недугом, и жизнь в ней не может стать счастливой. Что вызвало этот недуг? Может быть, вы скажете, что машинный труд? Мне случайно встретились стихи древнего сицилийского поэта, который радовался постройке водяной мельницы и торжествовал, что в результате человек освободится от мучения работать ручной мельницей. Это, несомненно, пример естественной мечты человека, предвидящего изобретение экономящих труд механизмов, как они называются. Да, естественной, ибо хотя я и говорил, что неотделимый от искусства труд должен рождать наслаждение, никто не будет отрицать, что существует необходимый труд, сам по себе отнюдь не приятный, а кроме него масса ненужного труда, который просто мучителен. Если бы машины применялись для облегчения именно такого труда, то здесь-то и должна была проявиться величайшая изобретательность. Но разве так обстоит дело? Оглянитесь вокруг, и вы согласитесь с Джоном Стюартом Миллем{3}, который сомневался, облегчили ли машины нашего времени, взятые все вместе, дневной труд хотя бы одного труженика. И почему мы претерпели столь горькое разочарование в наших надеждах, которые так естественны? Потому, несомненно, что в наши дни машины изобретались никак не с целью уменьшения мук труда. Выражение «машины, экономящие труд», значит, в сущности, «машины, экономящие стоимость труда», а не сам труд, который если и будет сбережен, пойдет на обслуживание других машин. Ибо, как я уже сказал, доктрина, распространившаяся еще при системе мастерских, теперь получила всеобщее признание, даже несмотря на то, что мы еще далеки от полного развития заводской системы. Говоря коротко, эта доктрина утверждает, что основная цель производства добывать прибыль и что глупо раздумывать, полезны ли для покупателя выпускаемые на рынок товары, коль скоро находятся люди, готовые купить их по цене, которая, по выплате занятому на производстве рабочему прожиточного минимума, окажется прибыльной для нанимателя-капиталиста.

Доктрина, что единственная цель производства (и даже самой жизни) — это получение прибыли капиталистом и предоставление рабочему занятости, принимается, кажется, почти всеми. Отсюда делается вывод, будто продолжительность труда по необходимости не ограничена и любая попытка ограничить ее не столько глупа, сколько вредна; делая этот вывод, не принимают во внимание те беды, которые причиняют обществу производство и продажа товаров.

Именно этот предрассудок, превративший коммерцию в самоцель, и представление, будто человек создан для коммерции, а не коммерция для человека, вызвал упадок искусства, а вовсе не те случайные механизмы, которые этот пущенный в ход предрассудок бросил на помощь коммерции. Машины, железные дороги и прочие изобретения, которые теперь действительно правят всеми нами, могли бы находиться под нашим контролем, если бы мы не столь безоглядно добивались прибыли и занятости во что бы то ни стало — ценой установления продажной и сеющей деградацию анархии, присвоившей себе титул «общества». Сегодня здесь, как и повсюду, моя задача — возбуждать недовольство этой анархией и ее очевидными последствиями, ибо, на мой взгляд, оскорбительно само предположение, что вы удовлетворены теперешним положением дел, что вы, в частности, удовлетворены зрелищем, как из нашего чудесного города исчезает вся его красота, что вы довольствуетесь убожеством Черной страны, отвратительным обликом Лондона, этого беспримерного из всех жировиков, как назвал его Коббетт{4}, что вы миритесь с уродством и низостью, обступающими со всех сторон культурного человека, и с тем, наконец, что нам приходится существовать над бездной невообразимой нищеты, кое-какие подробности которой снова и снова доходят до нас словно бы из далекой несчастной стороны, тогда как нам эти подробности представляются неожиданными, хотя, должен сказать вам, нищета — необходимый фундамент нашего общества, нашей анархии.

Не сомневаюсь, что каждый из здесь присутствующих уже пришел к мысли о необходимости как-то бороться с недостатками нашей цивилизации, — как мы эвфемистически называем их, хотя недостаточно отчетливо представляем их себе. Не сомневаюсь также, что вы знакомы с предписаниями нашей экономической системы, этой, я бы сказал, религии, которые сменили предписания прежних религий о долге и милосердии. Вам понятно, конечно, что, хотя друг может давать другу и оба — дающий и берущий — становятся благодаря этому дару лучше; но, что бы ни дал богатый человек бедняку, оба от этого становятся хуже — потому, полагаю, что они — не друзья. И все-таки я уверен, что каждый из вас лелеет мечту об идеальном обществе, лучшем, чем то, в котором мы живем, каждый мечтает, мне сдается, о чем-то большем, чем временные полумеры против застарелых недостатков нашей цивилизации.

По моим понятиям, этот идеал, который как осуществимый и многообещающий мыслится самыми передовыми по взглядам представителями нашего собственного класса, сводится к следующему. Должен существовать обширный класс трудолюбивых людей, не слишком утонченных (иначе они не смогут выполнять требуемую от них грубую работу), которым предстоит жить среди удобств (не совпадающих, однако, с удобствами нашего среднего класса), получать известное образование (если они будут в состоянии), не переутомляться, то есть не переутомляться так, как переутомляется рабочий человек, чья самая легкая дневная работа была бы довольно тяжелой людям изысканной среды. Этот класс должен стать основой общества, а его существование полностью освободит от терзаний совесть образованных классов. Из рядов этого образованного класса выйдут руководители и капитаны труда (то есть ростовщики), религиозные и литературные лидеры народного сознания (священнослужители, философы, журналисты) и, наконец, если об этом вообще кто-либо будет думать, — вожаки искусства. Эти два класса, вместе с каким-то третьим или без него, ибо функции этого третьего неопределенны, будут жить вместе в атмосфере величайшей благожелательности, причем высший класс будет помогать низшему, не оскорбляя его своей снисходительностью, а низший — принимать помощь, не унижаясь перед высшим. Низший класс должен быть совершенно доволен своим положением, и между классами не будет ни малейшего антагонизма; кроме того, низшему классу, ставшему счастливым и уважаемым (даже Утопия такого рода неспособна отказаться от мысли о необходимости соперничества между отдельными людьми), будет предоставлено дополнительное благо — надежда, которую будет питать каждый, подняться в высший класс, оставив позади куколку труда, из которой он выпорхнул. Равным образом — если это вообще имеет какое-то значение — низший класс не будет лишен должных политических или парламентских прав; все люди (или почти все) будут равны перед урной для голосования, если отвлечься от того, что их голоса можно будет покупать, как любой другой товар. Так рисуется мне этот либеральный идеал реформированного общества, характерный для среднего класса: весь мир превращается в буржуа — крупных и мелких; под эгидой конкурентной коммерции воцаряется мир; душевный покой и чистая совесть всем и каждому, и можно жить, руководствуясь девизом «горе отстающему».

Что касается меня, то я ничего, совершенно ничего не имею против этого идеала, если только его можно осуществить. Религия, мораль, искусство, литература и наука, насколько представляется, могли бы процветать в таком обществе и превратить мир в сущий рай. Но разве мы уже не попытались этого добиться? Разве не ликуют многие, говоря с трибуны о скором приближении этого блаженного времени? Кажется, о непрерывно растущем процветании трудящихся классов заходит речь каждый раз, когда какой-нибудь политический деятель выступает по общим проблемам, когда он забывает о политике своей партии или, напротив, слишком хорошо о ней помнит. Я не намерен лишать доброго имени то, что его заслуживает. По-моему, многие глубоко верят в осуществимость этого идеала, хотя и осознают отчетливо, насколько плачевно далеко от него теперешнее положение вещей. Мне известно, что ради осуществления этого идеала некоторые люди приносят в жертву время, деньги, удовольствия, даже собственные свои предрассудки — люди, ненавидящие раздоры и любящие мир, люди, упорно работающие, добрые, нечестолюбивые. Чего же они добились? Насколько ближе подошли они к идеалу буржуазного сообщества, чем во времена билля о реформе{5} или отмены хлебных законов{6}? Что ж, возможно, они несколько ближе к великой перемене, ибо в доспехах самодовольства появляется трещина, ибо возникло подозрение, что необходимо ликвидировать не случайные проявления системы конкурентной коммерции, а саму эту систему. Но что касается идеала этой системы, которая будто бы может стать благодаря реформам человечной и пристойной, то они так же близки к нему, как близок к луне человек, поднявшийся на стог сена. Я не хочу слишком долго говорить о заработной плате отдельно от вопроса об отвратительном контрасте между богатыми и бедными, контрасте, который составляет сущность нашей системы. И все же не забывайте, что, опускаясь ниже известного предела, бедность означает вырождение и рабство — подлинное и неприкрытое. Мне встретилось утверждение одного из оптимистических представителей богатого класса, что средний годовой доход английской трудовой семьи составляет сто фунтов. Я не верю этим цифрам, ибо убежден, что они раздуты данными о заработной плате, которая выплачивалась во время инфляции, — они игнорируют шаткое положение большинства трудящихся. Я прошу вас, однако, не укрываться за средними цифрами, ибо они раздуты хотя бы за счет высоких заработков особых групп рабочих в особых местах, а в промышленных районах они увеличены тем, что на фабриках заняты и жены рабочих, а это, на мой взгляд, отвратительный обычай. Раздуты они и другими данными такого же сорта, проверять которые предоставляю вам самим. Но даже и не в этом дело. Что касается меня, то меня не утешает и огромный средний заработок стольких миллионов трудящихся людей, в сто фунтов в год, ибо в то же время многие тысячи тех, кто не работает, считают себя бедняками при доходе в десять раз большем. Это не утешает меня и потому, что тысячи здоровых мужчин простаивают большую часть рабочего дня у ворот дока близ Поплара в надежде, что некоторым из них повезет получить ничтожно оплачиваемую работу, или же потому, что обычный заработок наемного работника на фермах почти всей Англии составляет десять шиллингов в неделю и даже такую плату фермеры считают разорительной для себя. Если такие средние заработки считаются удовлетворительными, то почему нам ограничиться лишь трудящимися классами? Почему бы нам не включить сюда каждого, начиная с герцога Вестминстерского, а затем уже воспевать доходы английского народа в гимнах радости?

Давайте, говорю я, покончим со средними цифрами, и присмотримся к жизни с ее страданиями, и попробуем представить себе эту жизнь. И обратите внимание на следующее: даже если удастся воплотить в жизнь хотя бы часть этого буржуазного или радикального идеала, то при сохранении существующей системы конкурентной коммерции под ней всегда будут скрываться позорящие ее явления. Мы ухитрились создать громадную массу более или менее зажиточных людей, стоящих совсем близко к среднему классу — преуспевающих ремесленников, мелких торговцев и прочих. Я должен мимоходом сказать, что, вопреки всем врожденным хорошим качествам этих людей, их класс — небольшая честь для нашей цивилизации: коль скоро дело касается еды, то они набивают себе животы чем попало, но живут они в скверных домах, получают скудное образование, находятся во власти низменных суеверий, чужды разумных удовольствий и совершенно лишены чувства прекрасного. Но оставим это. Ибо я знаю, что мы можем весьма значительно увеличить в пропорциональном отношении эту прослойку, не производя никаких серьезных перемен в нашей системе, ибо в самом низшем слое общества будет по-прежнему сохраняться класс, от которого мы никогда не избавимся, пока живем, руководствуясь девизом «горе отстающему». Класс этот — класс жертв. Больше всего другого я хочу, чтобы мы не забывали о них (и, судя по всему, мы вряд ли о них забудем в течение ближайшей недели), чтобы не утешали себя средними цифрами, столкнувшись с тем фактом, что богатства богатых и комфорт состоятельных покоятся на огромной и страшной нищете — унизительной, жалкой и бесполезной. О ней до последнего времени мы слышали мало, слишком мало. Нам теперь доподлинно известно, что эта нищета — действительность, и мы можем лишь утешаться надеждой, что сможем, если будем усердны и внимательны (а мы редко такими бываем), существенно уменьшить ее размеры. Я спрашиваю вас, совместима ли такая надежда с нашей хваленой цивилизацией с ее совершенным вероучением, высокой моралью и четкими политическими принципами? Посчитаете ли вы чудовищным, что некоторые люди возымели иную надежду и видят перед собой идеал общества, в котором не будет классов, без конца унижаемых — будто бы во имя блага общества? Я бы хотел напомнить, что этот самый низший, крайне бедный класс находится в бездне, зияющей и перед всей массой трудящихся классов, которые, вопреки всем средним цифрам, еле сводят концы с концами. Проигрыш в жизненной игре заставляет богача смирить свое честолюбие и удалиться от дел, человека среднего достатка вынуждает довольствоваться положением подчиненного и сносить утомительные перемены, а рабочего человека сталкивает в ад безысходного унижения.

Надеюсь, среди присутствующих лишь немногие могут успокоить свою совесть тем, что трудящиеся классы навлекают на себя нищету собственной расточительностью и безрассудством. Несомненно, некоторые повинны в этом, ведь философы — стоики высокого полета — встречаются среди поденщиков не намного чаще, чем среди богачей и людей достатка. Но мы прекрасно знаем, с каким упорством массы бедняков придерживаются такой степени бережливости, которая сама по себе унижает человека, — ведь в его природе заложена любовь к радостям и удовольствиям. И вот, несмотря на всю свою бережливость, бедняки все глубже падают в бездну нищеты. Так что же? Решимся ли мы отрицать это, встречая на каждом шагу в нашем собственном классе ни в чем не повинных неудачников; многие из них гораздо достойнее и полезнее счастливчиков. Не это ли обнаруживается в самом состоянии войны, именуемой нами системой неограниченной конкуренции, войны, где лучшее снаряжение, которым человек может обзавестись, это жестокое сердце и отсутствие совести? Осуществить либеральный идеал, преобразовать нашу нынешнюю систему в общество умеренного классового господства невозможно, потому что наша система — это, в конце концов, лишь неумолимая и непрерывная война. Если только эта война прекратится, коммерции, в том смысле, в каком мы понимаем это слово, наступит конец, и уже больше не будут производиться горы товаров, которые либо сами по себе бесполезны, либо полезны только для рабов и рабовладельцев. И тогда снова искусство будет определять, какие товары полезны, а какие товары вообще нет смысла производить, ибо не нужно создавать ничего, что не радует ни производителя, ни потребителя, а радость созидательного труда рождает искусство. Таким образом, искусство поможет почувствовать разницу между бесплодностью труда и его полезностью, хотя теперь бесплодность труда вообще, как я уже сказал, никого не тревожит: пока человек работает, его признают полезным — вне зависимости от того, над чем он трудится.

Говорю вам: система конкурентной коммерции, по существу, бесплодна, и это является следствием анархии. Не обманывайтесь показным порядком в обществе плутократии. Тут дело обстоит так же, как в былую пору во времена войн, когда все внешне говорит о спокойствии и удивительном порядке. Тверда и покойна поступь марширующего полка. Выдержанны и красивы сержанты. Сверкает на солнце начищенная пушка, доведено до блеска войско убийц. Планшеты адъютантов и сержантов выглядят вполне невинно, да и сами приказы на разрушение и грабеж даются с той спокойной точностью, которая кажется лучшим свидетельством спокойной совести. Но все это — маскарад, прикрывающий растоптанные нивы и сожженные дома, искалеченные тела, безвременную смерть достойных людей, обездоленный отчий край. Обо всем этом, о последствиях порядка и уравновешенности, то есть того, что поворачивает лицом к нам, домоседам, цивилизованная солдатчина, нам говорили часто и достаточно красноречиво, и нам бы следовало призадуматься над этим; достаточно часто нам показывали изнанку военной славы, но не могли показать ее ни слишком часто, ни слишком красноречиво. И тем не менее, скажу я, именно такой маской прикрывается система конкурентной коммерции — с ее респектабельностью и чопорным порядком, с ее болтовней о мире, о плодотворном сотрудничестве стран и прочем; в то же время вся ее энергия, вся ее строгая организация направлены на одну цель — лишать других средств существования. И вне этого все должно идти своим ходом, и не важно, кому от этого хуже или лучше. Здесь, как в войне огнем и мечом, все другие цели должны быть сметены и подчинены одной. Впрочем, торговая война хуже прежних войн хотя бы потому, что последние велись с перерывами, а эта ведется без устали, непрерывно. Ее командующие и полководцы никогда не устают провозглашать, что она должна развиваться, пока существует мир, и в этом-то, в непрерывном ведении этой войны, и состоит будто бы предел стремлений человека и его семьи. О чем-то подобном говорится в стихах:

«Во славу их во мглу забот Погружена толпа рабов, Легко крутя от дыбы круг Под стоны жертв и треск их рук».

Что может низвергнуть эту ужасную систему, такую прочную, так глубоко ушедшую корнями в корысть, в глупость и малодушие энергичных и узколобых людей, столь могущественную и вдобавок еще защищенную от нападений анархией, которую она же и породила? Ничто, кроме возмущения этой анархией и кроме той новой силы, которая в свою очередь вырастет или, вернее, уже вырастает на почве этого возмущения. Это новое и свежее входит в состав той самой системы, которую оно призвано уничтожить. Ибо более полное развитие промышленного производства из древних ремесел через систему мастерских в систему машин и фабрик, отнимая у рабочих всю радость их труда и надежду выбиться в отличного мастера, объединило их в один громадный класс. Своим гнетом, принуждая их жить монотонной жизнью, промышленное производство помогло им почувствовать как свою солидарность, так и антагонистичность своих интересов с интересами капиталистического класса. На протяжении всего развития цивилизации они ощущают потребность подняться именно как класс. Как я уже сказал, для них невозможно соединиться со средними классами, чтобы создать всеобщее царство умеренных буржуазных порядков, о котором мечтали некоторые, ибо те, кто поднимается из своего класса, тотчас же входят в буржуазию, становятся владельцами хотя бы небольших капиталов и эксплуататорами труда, а позади них все же остается низший класс, в свою очередь затягивающий в свое лоно всех неудачников. С недавнего времени процесс этот усиливается с быстрым ростом громадных фабрик, уничтожающих остатки мелких мастерских, обслуживаемых людьми, которые еще недавно могли надеяться стать самостоятельными хозяевами, с ростом огромных магазинов, уничтожающих мелких торговцев. Осознав невозможность подняться в качестве класса, в то время как конкуренция, естественно, подавляет их, считая это необходимым для своего существования, рабочие начали рассматривать объединение как естественный для себя выход — аналогично тому, как капиталисты смотрят на конкуренцию; именно у рабочих, и ни у кого другого, явилась надежда навсегда покончить с деградацией классов.

Я выступаю сейчас перед вами, так как верю, что эту надежду воспримут и средние классы, и призываю воспринять ее. Я убежден, что только от ее осуществления зависит также и другая — надежда на возрождение искусства, на то, что средние классы достигнут подлинной утонченности, которой теперь нет, о чем скорбно свидетельствует убожество и вульгарность нашего жизненного окружения — даже и людей богатых. Я знаю, что у некоторых людей возможность будущего освобождения от классового неравенства вызывает не надежду, а страх. Они могут утешиться мыслью, что бояться претворения социализма в жизнь, по крайней мере в Англии, преждевременно, что у пролетариата нет надежд и поэтому он останется мирным в нашей стране, где быстрое и почти совершенное развитие коммерческой системы уничтожило возможность сплочения низших классов, где сами объединения пролетариата, тред-юнионы, основанные с целью укрепления рабочих как класса, превратились уже в тормоз и консервативную силу, которую буржуазные политиканы используют для целей своей партии, где пролетариат получает весьма скудное образование и где, наконец, пропорциональное отношение города к сельской местности так велико, что их жители порвали связи с крестьянством и стали, как и их отцы, горожанами; с каждым годом они становятся все слабее физически.

В Англии масса рабочего люда лишена всякой надежды, и в течение какого-то времени, а может быть, и достаточно долго, будет нетрудно держать их в подчинении. Надежду на то, что так и будет, я бы назвал просто надеждой негодяя, ибо она зиждется на нищете трудящихся. Такие расчеты, на мой взгляд, способны питать лишь рабовладельцы или их прихлебатели. Я верю, однако, что надежда растет среди трудящихся классов Англии. Во всяком случае, в одном вы можете быть уверены — по крайней мере ширится недовольство. Можно ли в том сомневаться, когда существуют незаслуженные страдания? Кто из нас довольствовался бы десятью шиллингами в неделю, на которые нужно вести наше домашнее хозяйство, живя в неописуемой грязи и платя за нее, как за хорошее жилище? Можно ли сомневаться, что если бы борьба за существование оставила нам хоть немного времени, мы внимательнее пригляделись бы к праву богатых и довольных удерживать нас в этом положении якобы потому, что это необходимо обществу? Я говорю вам: в мире — бездна недовольства, и если вы хотите жить иной жизнью, чем просто делать деньги ради денег, если вы ищете иной, более высокий идеал, я призываю вас помочь превратить недовольство в надежду, то есть в требование социального возрождения. Этот мой призыв продиктован не страхом перед недовольством, а собственным моим недовольством и жаждой справедливости.

И все же, если кто из вас страшится брожения, которое существует повсюду, то я не вправе говорить, будто у вас нет для этого оснований. Я представляю перед вами созидательный социализм, но социалистами называют себя и другие люди, целью которых является не перестройка, а разрушение, люди, которые считают, что нынешнее положение ужасно и нестерпимо (и они правы) и что существует только одно средство — не страшась жертв, сотрясать общество, непрестанно нанося ему удары, чтобы в конце концов оно расшаталось и рухнуло. Подумайте, а не стоит ли вступить в борьбу с этой доктриной и превратить недовольство в надежду на перемену, которая повлечет за собой и перестройку? Не сомневайтесь, однако, что если даже время перемен еще очень далеко от нас, то в конце концов оно придет. Наступит день, когда средние классы осознают недовольство пролетариата; но еще до того некоторые люди отрекутся от своего класса и, движимые любовью к справедливости или убежденные фактами, соединят свою судьбу с рабочими. Что же касается остальных, то, когда их совесть проснется, они окажутся перед выбором: либо отказаться от своей морали, которая и так на три четверти лицемерна и лишь на одну — искренна, либо — уступить. В любом случае я твердо убежден, что перемена наступит и ничто не может серьезно затормозить возрождение, но все же я хорошо знаю, что от среднего класса зависит, окажется ли мирной или насильственной разрядка недовольства, которое должно предшествовать этому возрождению. Препятствуя возрождению, — кто знает, до какого насилия вы дойдете. Возможно, даже до отказа от той морали, которой мы, люди среднего класса, так гордимся. Но способствуйте возрождению, преданно стремясь всем сердцем к тому, чтобы восторжествовала правда, — чего вам тогда бояться? Во всяком случае, — не собственной жестокости, не собственного деспотизма.

И я снова говорю, что дело зашло слишком далеко и претензия по меньшей мере на любовь к справедливости — слишком обычна для нас, чтобы буржуазия могла пытаться удерживать пролетариат в состоянии рабства перед капиталом, как только он по-настоящему придет в движение, иначе как ценой полного вырождения своего класса, не говоря о всех других последствиях. Я не могу не надеяться, что в числе присутствующих здесь находятся и те, кто уже переживает страх перед тенью этого вырождения, этого последствия сознательной поддержки несправедливости, и кто стремится покончить с полуневежественной деспотией, о которой говорил Китс{7} и которую действительно постоянно поддерживают богатые. К этим людям я обращаюсь в своих заключительных словах с призывом отречься от претензий своего класса и соединить свою судьбу с судьбой рабочих. Полагаю, что некоторые из них останутся в стороне от активного содействия этому делу из-за боязни перед организацией, иначе говоря, из-за непрактичности, которая столь обычна в Англии, особенно среди высокообразованных людей, и в высшей степени обычна, простите мою откровенность, для наших старинных университетов. Поскольку я член организации, пропагандирующей социализм, я серьезно прошу тех, кто согласен со мною, активно помогать нам, отдавая ваше время и ваши дарования — если вы в силах, а если нет, то по крайней мере помогая, если возможно, деньгами. Если вы согласны с нами, не стойте в стороне только потому, что у нас нет еще изящных манер, утонченного языка, нет даже и предусмотрительной мудрости в действиях, качеств, которые были из нас вытравлены долгим гнетом конкурентной коммерции.

Искусство вечно, а жизнь коротка. Давайте по крайней мере сделаем что-нибудь прежде, чем умрем. Мы ищем совершенства, но не можем найти совершенных средств, чтобы вызвать его к жизни. Для нас будет достаточно, если мы сможем объединиться с теми, у кого цели — правильны, а средства — честны и открыты. Я утверждаю, что если мы в дни сегодняшней борьбы будем дожидаться, когда наше содружество станет совершенным, то умрем прежде, чем чего-либо достигнем. Вам в силу рождения повезло стать мудрыми и утонченными, — так теперь помогайте же нам повседневно добиваться успеха, вливайте в нас по капле вашу великолепную мудрость и великолепную утонченность, а вы сами, в свою очередь, почерпните мужество и надежду у тех, у кого нет такой совершенной мудрости и утонченности. Помните, у нас есть только одно оружие против страшной системы себялюбия, на которую мы идем в наступление, и это оружие — единство. Да, оно должно быть зримо. Мы должны постоянно осознавать его, когда сталкиваемся с другими людьми, враждебными или равнодушными к нашему делу. Организованное братство — вот что должно развеять чары сеящей анархию плутократии. Один человек с какой-либо идеей в голове рискует прослыть безумцем. Двое с одной общей идеей могут показаться глупцами, но не безумцами. Десять человек, объединенных одной идеей, начинают действовать. К сотне относятся как к фанатикам. Тысяча — и общество начинает сотрясаться. Сто тысяч — повсюду вспыхивает война, и общее дело одерживает осязаемые и реальные победы! Но почему только сто тысяч? Почему не сто миллионов — и тогда мир на земле? И это вы и я, объединенные одной идеей, должны ответить на этот вопрос.

Искусство и социализм

Друзья мои, мне хочется, чтобы вы вникли в отношения между искусством и коммерцией, если подразумевать под последней то, что она обычно означает, а именно систему рыночной конкуренции, являющейся в настоящее время, по мнению большинства, единственной формой, которую может принять коммерция. Если были периоды в мировой истории, когда искусство преобладало над коммерцией, когда искусство было благородным делом, а коммерция, как мы понимаем это слово, менее благородным, то теперь, по-моему, общепризнано, что коммерции, наоборот, придают очень большое значение, а искусству — гораздо меньшее. Я сказал, что такова теперь общепринятая точка зрения, но разные люди придерживаются разных взглядов не только на то, хорошо это или плохо, но даже на действительный смысл наших слов о том, что коммерции придают огромное значение, а искусство признается делом незначительным.

Позвольте мне высказать свое мнение о значении этого факта и просить вас подумать о средствах, какие следовало бы применить для исцеления нездоровых отношений между искусством и коммерцией. Говоря откровенно, мне кажется, что коммерция (как мы понимаем это слово) есть зло, и весьма серьезное, и я назвал бы его безусловным злом, если бы не удивительная, проявляющаяся во всех исторических явлениях преемственность, в силу которой пороки того или иного периода сами себя уничтожают. По-моему, это означает следующее: мир современной цивилизации в погоне за весьма неравномерно распределяемыми материальными благами совершенно подавил народное искусство: иначе говоря, большинство народа непричастно теперь к искусству, которое при данном положении дел должно было сосредоточиться в руках немногих богатых или обеспеченных людей, нуждающихся в нем, говоря откровенно, меньше, а никак не больше, чем трудолюбивые рабочие. Однако это не все и не самое худшее зло, ибо причина этой неутоленности искусством — в том, что люди, и ныне работающие во всем цивилизованном мире так же усердно, как и раньше, лишившись искусства, создаваемого народом и для народа, утратили естественное утешение, доставляемое трудом, — утешение, которое у них некогда было и которому надлежит быть всегда. Они утратили возможность передавать событиям свои мысли через труд, через ту самую повседневную работу, которой действительно требует от них природа или долгая привычка, то есть вторая природа. И эта повседневная работа, став бессмысленной, превратилась в тягостное и неблагодарное бремя. Из-за странной слепоты и заблуждений нынешней цивилизации почти вся работа в нашем мире, работа, какая-то часть которой должна быть верным другом каждого человека, превратилась в такое непосильное бремя, что его каждый сбросил бы, если б только смог. Я сказал, что люди работают не менее усердно, чем прежде, но мне следовало бы сказать, что они работают теперь еще усердней. Замечательные машины, которые в руках справедливых и проницательных людей свели бы к минимуму неприятный труд и обеспечили нам радость, или, иными словами, продлили жизнь человеческого рода, используются прямо противоположным образом, ввергая человечество в состояние безумной сумятицы и торопливости и лишая его тем самым радости, то есть жизни. Вместо того чтобы облегчить труд рабочих, машины интенсифицируют его и тем самым усугубляют бремя, которое должен нести бедный люд.

В оправдание системы современной цивилизации нельзя ссылаться на то, что приносимые ею материальные или физические выгоды возмещают утрату радости, вызываемую в мире этой системой. Ибо, как я уже говорил, эти выгоды распространяются так несправедливо, что пропасть между богатыми и бедными чудовищно возрастает и во всех цивилизованных странах, и более всего в Англии, перед нами предстает ужасное зрелище двух живущих бок о бок разных народов, людей одной крови, одного языка, живущих, по крайней мере номинально, по одним и тем же законам, но одни при этом образованны, а другие — нет. Все это, — говорю я, — есть результат системы, которая растоптала искусство и вознесла коммерцию на уровень священнодействия. И, кажется, эта система с характерной для нее ужасающей глупостью готова потешаться над римским сатириком{1}за его благородное предостережение, значение которого она извратила, и теперь призывает нас уничтожить якобы во имя жизни разумные основания жизни.

И вот, наперекор ее идиотской власти, от имени порабощенного коммерцией труда, я провозглашаю требование, разумность которого, я уверен, не оспорит ни один мыслящий человек. И если оно будет принято, то повлечет за собою такую перемену, которая нанесет поражение коммерческой системе, и это означало бы, что конкуренция сменится сотрудничеством, а индивидуализм и анархия — социальной гармонией. Взглянув на это требование при свете истории и собственной совести{2}, я вижу, что оно безусловно справедливо и возражать против него означало бы не что иное, как отречение от надежды нашей цивилизации. Это требование заключается в следующем: справедливо и необходимо, чтобы все люди делали работу, которую стоит делать и которая сама по себе была бы приятна; она должна протекать в условиях, не вызывающих ни слишком большой усталости, ни непосильного напряжения. Присмотритесь к этому требованию с разных сторон, как это делаю я, обдумайте его вместе со мной — клянусь, я не вижу в нем ничего чрезмерного, и тем не менее, повторяю, — если общество пожелает или сможет его принять, облик мира изменится, а с недовольством, распрями и бессовестностью будет покончено. Чувствовать, что мы делаем полезную для других и приятную для нас самих работу, что ни эта работа, ни заслуженное ею вознаграждение не смогут обмануть наши надежды! Разве это грозит нам каким-то ущербом? А ценой, которую миру придется заплатить за свое счастье, будет революция: социализм сменит laissez faire!{3} Как же мы, средний класс, можем способствовать такому положению дел, которое, насколько возможно, было бы противоположностью нынешнему? Противоположностью, — не менее. Ибо прежде всего работа должна заслуживать того, чтобы ее совершали. Подумайте, какой переворот это вызовет в мире! Признаюсь, одна мысль о колоссальной работе, проделываемой ради создания бесполезных вещей, вызывает содрогание. Было бы поучительно для любого из нас пройтись в будний день по двум или трем главным улицам Лондона, чтобы точно представить себе, сколько безделушек, которые могут стать лишь помехой в повседневной жизни серьезного человека, выставлено в витринах лавок. Нет, в большинстве этих безделушек вообще не нуждается никто — ни серьезный, ни несерьезный человек. Только по глупой привычке самые легкомысленные из нас полагают, будто они нужны им, и даже многим из тех, кто покупает их, они явно мешают работать, думать, радоваться. Но подумайте, прошу вас, о громадной массе людей, занятых производством этой убогой мишуры, начиная с инженеров, которые должны делать машины для ее производства, до несчастных клерков, сидящих годы напролет целыми днями в ужасных клетках, где оформляются оптовые сделки, до лавочников, которые, полностью подчиняясь коммерческому интересу, продают эти товары в розницу и выслушивают при этом бесчисленные оскорбления, не будучи вправе обижаться; до праздной публики, которой эти товары не нужны, но которая покупает их, чтобы они надоедали ей и вызывали ужасное отвращение. Я говорю просто о бесполезных вещах, но есть и другие, не просто бесполезные, но активно разрушительные и ядовитые, продающиеся на рынке по дорогой цене, — например, недоброкачественная пища и напитки. Велико число рабов, которых конкурентная коммерция использует, чтобы приукрашивать это постыдство. Прибавьте к этому громадную массу труда, попросту растрачиваемого зря, ибо многие тысячи мужчин и женщин буквально не производят ничего при страшном, нечеловеческом напряжении, умертвляющем душу и укорачивающем саму жизнь.

Все они — рабы так называемой «роскоши», которая, согласно современному смыслу этого слова, подразумевает поддельное благосостояние — это изобретение конкурентной коммерции — и порабощает не только бедняков, обреченных трудиться над ее производством, но также и тех глупых и не слишком счастливых людей, которые покупают мишуру, чтобы изнывать потом от этой обузы. И если нам суждено иметь народное искусство или хоть какое-то искусство, то мы должны раз и навсегда покончить с роскошью. Она заменитель искусства, его уродливый подкидыш. И многие, кто не знал ничего лучшего, даже принимают ее за искусство — за это божественное утешение человеческого труда, за эту романтику упорных каждодневных упражнений в трудном мастерстве жизни. Но я утверждаю, что ни искусство не может существовать рядом с роскошью, ни чувство собственного достоинства. В любом классе общества по левую и по правую ее руку с ней соседствуют изнеженность и грубость. Именно от них прежде всего должны освободиться мы, представители обеспеченных классов, если серьезно хотим возрождения искусства. Если же этого не сделать, то общество низвергнется в чудовищную пропасть нравственного разложения, из глубины которой искусство, наверно, когда-нибудь и сможет возродиться, но, несомненно, среди ужаса, насилия и нищеты. Если бы надо было лишь нам самим, обеспеченной части общества, освободиться от этого нагромождения рухляди, то это стоило бы сделать. Каждый знает, сколь бесполезны эти вещи; самим капиталистам прекрасно известно, что нет на них подлинного и постоянного спроса, а потому они вынуждены всучивать их покупателям, возбуждая странное беспокойное стремление к жалкой шумихе, внешнее проявление которой известно под условным названием моды. Это удивительное чудовище рождено пустотой жизни богачей и нетерпеливым желанием конкурентной коммерции с наибольшей выгодой использовать громадную массу трудящихся, которых она превращает в презренное орудие так называемого «делания денег».

Не считайте, что так уж легко противиться этой чудовищной глупости. Решить самим, чего вы для себя действительно желаете, — это значит не только стать думающими мужчинами и женщинами, но и научиться понимать желания других людей. А вскоре, когда вы научитесь распознавать подлинные художественные произведения, вы поймете, что никому не нужны никчемные поделки. Кстати, есть легкий способ отличать модную ветошь от художественных произведений: в то время как игрушки моды, едва с них сойдет первый лоск, явно перестают цениться даже легкомысленной публикой, художественное произведение, каким бы скромным оно ни было, живет века, и оно никогда не приедается. Пока произведение искусства не уничтожено физически, оно остается ценным и поучительным для каждого нового поколения. Короче говоря, все произведения искусства, даже если они пришли в ветхость, способны вызывать в нас уважение — ведь с самого начала в них была заключена душа и мысль человека, которые будут волновать нас до тех пор, пока сохраняется воплотившая их форма.

Это последнее утверждение побуждает меня проанализировать вопрос о необходимости труда, занятого производством товаров стоящих. До сих пор мы размышляли об этом вопросе только с точки зрения потребителя, но даже и в этом случае он несомненно достаточно важен. Однако с точки зрения производителя он гораздо важнее. Ибо я снова скажу, что, покупая товары, «ты жизнь людскую покупаешь!»

Готовы ли вы по недомыслию и беспечности разделить вину тех, кто принуждает своих собратьев трудиться без всякой пользы? Ведь когда я утверждал, что производить необходимо только действительно стоящие вещи, я выдвигал это требование главным образом от имени самого труда, ибо напрасный труд, производящий вещи бесполезные, наносит рабочему двойной урон. Рабочий, будучи частью всего населения, вынужден тоже покупать эти самые товары, и таким образом всеобъемлющая система товарообмена выжимает из его ничтожной заработной платы еще одну и весьма значительную долю. Как один из производителей, рабочий вынужден изготовлять бесполезные товары, и этим он лишается самой сущности того наслаждения своей каждодневной работой, которое я считаю его прирожденным правом. Его принуждают заниматься безрадостным трудом и производить отраву, которую система товарообмена его же заставляет покупать. Таким образом, в жертву обществу приносится громадное множество людей, которых глупость и жадность заставляют делать бесполезные или вредные товары. На мой взгляд, было бы ужасно и невыносимо, даже если бы эти жертвы содействовали общественному благу; но если они приносятся не ради процветания общества, а ради его капризов, усугубляя его деградацию, то как же выглядят тогда роскошь и мода? С одной стороны, разорительная и утомительная расточительность, ведущая к нравственному разложению, к беспардонному цинизму и социальному распаду, а с другой — неумолимый гнет, подавляющий всякую радость, всякую надежду и ведущий — куда же?

Именно нам, среднему классу, надлежит совершить лишь одно — чтобы расчистить почву для возрождения искусства. Но прежде всего мы должны очистить нашу совесть от вины, перестав порабощать людей посредством их труда. Я сказал: совершить «лишь одно», но этого «одного», возможно, оказалось бы достаточно, ибо за ним последовали бы другие благодетельные перемены. Но сможем ли мы сделать это? Сможем ли уберечься от грозящего нам социального распада? Могут ли духовно возродиться средние классы? На первый взгляд может показаться, что группа таких могущественных людей, которые возвели гигантское сооружение современной коммерции, наука, изобретательность и энергия которых подчинили силы природы повседневным нуждам, которые управляют системой, держащей эти природные силы почти в сказочном повиновении, — да, на первый взгляд может показаться: несомненно, такое множество могущественных и состоятельных людей способно сделать все, что угодно. И все же я в этом сомневаюсь, ибо их собственное творение, та самая коммерция, которой они так горды, их поработила. И все мы, люди состоятельных классов, одни с торжеством и ликованием, другие — с тупой удовлетворенностью, третьи — с болью в сердце, — все мы вынуждены признать, что не коммерция была создана для человека, а человек — для коммерции.

Мы вынуждены с этим примириться. В английском среднем классе теперь, например, есть люди с самым высоким стремлением к искусству и могучей волей. Эти люди глубочайшим образом убеждены, что цивилизация обязана окружать человеческую жизнь красотой, а множество менее крупных, изысканных и образованных людей — мне известны тысячи таких — разделяют эти взгляды и превозносят их. Но и вожди и их последователи не в состоянии вырвать из неумолимых тисков коммерции хотя бы с полдюжины людей: несмотря на свою культуру и одухотворенность, они беспомощны, как какие-нибудь изможденные трудом сапожники. Мы не так счастливы, как царь Мидас{4}: наши зеленые поля и прозрачные воды, да и самый воздух, которыми мы дышим, превращаются не в золото (это могло бы хотя бы на час кое-кому из нас понравиться). Нет, они превращаются в нечистоты, и, говоря откровенно, мы вполне сознаем, что при современном господстве евангелия капитала не только нет надежды на улучшение, но год от году и день от дня дело становится все хуже и хуже. Будем же есть и пить, ибо завтра мы умрем, задохнувшись от грязи.

Позвольте привести один пример того рабского подчинения конкурентной коммерции, в условиях которого живем мы, незадачливые представители средних классов. Я призываю вас покончить с роскошью, сбросить с себя бесполезную обузу, упростить жизнь, и я верю, что многие из вас всем сердцем откликнутся на мой призыв. Я уже давно думаю, что одна из самых отвратительных черт, неотъемлемо присущих нашей теперешней классовой системе, — это отношения между нами, состоятельными людьми, и нашими домашними слугами. Мы живем вместе с нашими слугами под одной крышей, а относимся друг к другу почти как чужие, несмотря на взаимные добрые чувства. Нет, чужие — это мягко сказано. Хотя у нас одни и те же предки и мы подчиняемся одним и тем же законам, но мы живем словно люди разных племен. Подумайте, как это отражается на работе, на наших домашних будничных обязанностях. Можем ли мы упростить нашу жизнь, пока существует такая система? Не надо ходить слишком далеко, — кто сам хозяйничает, тот достаточно хорошо представляет (как и я, ибо я выучился полезному искусству готовить обед), насколько упростится дневной труд, если мы станем садиться за стол вместе, если не будет два набора блюд — один для верхних этажей, другой — для нижних. И опять-таки мы, живущие в этом просвещенном веке, конечно, не можем не понимать, насколько продвинулось бы образование наших менее утонченных домочадцев, если бы они хотя бы раз в день запросто общались с более утонченными членами семьи. Наблюдать изящные манеры воспитанных дам, участвовать в разговоре с людьми образованными и повидавшими разные страны, с людьми действия и воображения — поверьте, это дало бы гораздо больше, чем начальное образование.

Этот вопрос непосредственно касается нашего разговора об искусстве. Ибо, обратите внимание, ведь наши богатые дома подобны дурацким крольчатникам, свидетельствующим о глупости нашей поддельной цивилизации. И это вместо того, чтобы проектировать дома тем здравым способом, который применялся со времен Гомера и вплоть до времен Чосера{5} и согласно которому, в частности, к большому залу примыкало несколько комнат, где каждый мог делать все, что ему заблагорассудится, — кто спать, а кто хандрить. Не удивительно, что наши дома так тесны и низки, если сама жизнь, которой живут в них, тесна и подла. Почему бы нам, кто размышляет об этом, — а я уверен, что об этом размышляют многие, — не изменить это низменное и жалкое обыкновение, не упростить нашу жизнь и не заняться образованием наших друзей, чей труд доставляет нам столько удобств? Почему бы и вам и мне не приняться за это завтра же? Потому, что мы не в силах, потому, что наши слуги не захотят этого, зная, подобно нам, что обе стороны будут чувствовать себя не в своей тарелке. Цивилизация XIX века воспрещает нам распределять нашу утонченную культуру между всеми домочадцами поровну! Да, вы видите, что мы, представители среднего класса, если и являемся власть имущими, — а мы и в самом деле таковыми являемся, — то лишь играем роль, уже не раз сыгранную в драмах мировой истории: мы сильны, но несчастны, мы — важные, уважаемые люди, но нам до смерти скучно, мы купили наше могущество ценой собственной свободы и радости. Так что на вопрос: «можем ли мы избавиться от роскоши и жить простой, благопристойной жизнью» — я могу ответить: — «Да, но лишь когда освободимся от рабства капиталистической коммерции, и не раньше».

Среди вас, несомненно, есть такие, кто жаждет свободы, кто образован и изыскан и чье восприятие красоты и гармонии только обостряется при мысля, что и красота и гармония могут пострадать от грубости конкурентной коммерции. Есть среди вас и до того заправленные и загнанные, хотя и состоятельные и даже, быть может, богатые люди, что ничуть не пострадают от социальной революции: любовь к искусству, то есть к подлинному наслаждению жизнью, уже подготовила их к тому, чтобы они соединили свою судьбу с судьбой наемных рабов конкурентной коммерции. Эти люди и рабочие должны помочь друг другу, воодушевиться общей надеждой, — иначе так и будет тянуться жизнь, так и придется умереть — без помощи, без надежды. Пусть же жаждущие освободиться от гнета толстосумов уповают на тот день, когда они станут свободными!

Тем временем, если при нынешнем гнете для нас почти не осталось никакой работы, которую стоило бы делать, то давайте no крайней мере стремиться к одной цели — поднять низкий — самый низкий — уровень жизни. Это вложило бы палку в колеса триумфальной колесницы конкурентной коммерции. А я не могу представить себе ничего более важного для подъема уровня жизни, чем убедить тысячи тех, кто живет своим трудом, в необходимости поддержать вторую часть требования, которое я провозглашаю от имени труда: работа должна быть такой, чтобы делать ее было радостно. Если бы только мы смогли убедить их, что подобный удивительный переворот в труде принесет бесконечную выгоду не только им, но и вообще всем людям; и что это так правильно и естественно, что случай противоположный, когда труд большинства людей должен быть мучительным, — просто чудовищное порождение недавних лет, и оно в конце концов принесет обществу, которое мирится с ним, разложение и гибель. Если бы мы могли убедить их в этом, тогда действительно сочетание слов «искусство народа» оказалось бы чем-то большим, нежели просто фразой. На первый взгляд, правда, покажется невозможным объяснить людям, родившимся при нынешней системе, что труд способен стать для них благом, но, разумеется, не в том смысле, в каком это иногда проповедуется теми, чей труд отнюдь не тяжел и кто может легко от него увильнуть. Труд — это не обязательный долг, возложенный природой на бедных на благо богатым, не наркотик, притупляющий чувство добра и зла для того, чтобы бедняки до конца света безропотно несли свое бремя, благословляя хозяина и его близких. Если бы мы говорили им об этом, рабочие могли бы довольно легко все понять, но, боюсь, слушали бы нас с показным благодушием, особенно если бы подумали, что могут чем-нибудь от нас поживиться. Но справедливое учение, что труд должен быть реальным и ощутимым благом для работающего, и даже наслаждением, каковы теперь для него сон и крепкие напитки, — это учение человеку будет нелегко усвоить, настолько оно отличается от всего, чем оказывается для него теперь труд.



Поделиться книгой:

На главную
Назад