Античное общество действительно дало миру пример и показало всем временам, какое благо — свобода жить и думать, какое благо — терпимость и Широкое образование. Все эти блага свободные народы древности как бы рекомендовали миру, но хранили их для себя.
Поэтому ни один тиран не был слишком подл и ни один предлог — слишком легковесен для порабощения внуков героев Саламина{9} и Фермопил{10}; поэтому потомки суровых и сдержанных римлян, готовых все, в том числе и жизнь, как нечто самое мизерное, отдать ради общего блага, дали свету чудовищ распущенности и безрассудной глупости. Поэтому ничтожная горстка галилейских крестьян опрокинула Римскую империю.
Античная цивилизация была окована цепями рабства и привилегий, и она рухнула: варварство, пришедшее ей на смену, освободило нас от рабства и выросло в современную цивилизацию, а последняя, в свою очередь, стоит перед выбором — либо бесконечно развиваться, либо быть разрушенной под ударами новой и более совершенной цивилизации.
Есть одно безобразное выражение, обозначающее чудовищный факт, и я должен осмелиться его употребить — подонки общества. Когда я впервые его услышал и понял его ужасный смысл, я всем сердцем почувствовал, что если эти подонки — неотъемлемое условие современной цивилизации, как некоторые открыто, а многие молчаливо признают, то в таком случае эта цивилизация несет в себе яд, который однажды должен ее погубить, точно так же как была погублена ее старшая сестра. Если цивилизация не должна идти дальше, лучше бы ей и не достигать теперешнего уровня. Если она не ставит своей целью избавиться от этого проклятия и внести собственную лепту в созидание для всех людей жизни достойной и счастливой, для людей, которые ею же рождены и на рождение которых она неустанно тратит свою энергию, — то в таком случае она предстает как организованная несправедливость, как обыкновенное орудие угнетения, значительно более тяжелого, чем прежние, потому что ее претензии больше, ее рабство утонченней, а ее владычество труднее сбросить, ибо оно покоится на прочном фундаменте мещанского благополучия и комфорта.
Разумеется, все это не может существовать. Несомненно, повсюду просыпается четкое сознание несправедливости. Но наличие низших социальных слоев все еще препятствует усилиям современной цивилизации возвысить человеческое бытие над простым размножением людей и добыванием денег. Решение этой проблемы осложняется, во-первых, наследием веков насилия и почти сознательной звериной несправедливости, а во-вторых, веков безрассудства, суетности и слепоты. Все те, кто хоть сколько-нибудь думает о будущем мира, так или иначе стремятся избавить его от этого позора.
В этом, по моему мнению, и состоит смысл народного образования{11}, которое мы начали распространять и которое, несомненно, уже приносит свои плоды и принесет еще большие, когда все люди будут образованными не благодаря деньгам, которыми владеют они или их родители, а благодаря собственным умственным способностям.
Я не могу сказать, какое влияние это окажет на будущее искусств, но можно быть твердо уверенным, что это влияние будет весьма значительно, ибо образование поможет людям ясно увидеть многое, что ныне столь же полно скрыто от них, как если бы они были слепы физически и неполноценны умственно. Образование повлияет, думается, не только на непосредственные жертвы невежества, но также и на страдающих от него косвенно—на нас, образованных. Громадная волна духовного подъема, насыщенного множеством естественных желаний и стремлений, увлечет за собою все классы и заставит увидеть, что многое воспринимавшееся нами как необходимое и вечное зло — это просто-напросто случайное и недолговечное порождение прошлого недомыслия. И с этим будет покончено должными усилиями мужества, доброй воли и разума.
И вместе с этим злом — я верю и буду верить всегда — исчезнет то, о чем я говорил вам в прошлом году и что назвал величайшим из всех зол и наитягчайшим из всех видов рабства: большинство людей не будет тогда большую часть своей жизни тратить на дело, которое в самом лучшем случае не интересует их и не развивает их способностей, а в наихудшем случае (и наиболее частом к тому же) — это просто откровенный рабский труд, труд принудительный, от которого они по мере сил увиливают, за что их нельзя порицать. Такой труд лишает людей человеческого достоинства. Однажды они поймут это и потребуют снова возвратить их в семью человечества. И только одно искусство способно им помочь и избавить их от этого рабства. И я вновь утверждаю, что в этом и состоит высшая и наиболее славная цель искусства, и именно в своих усилиях достигнуть этой цели оно очистится и оживотворит свои стремления к совершенству.
Но мы не должны тем временем сидеть и ждать явных земных и небесных примет приближения тех далеких и славных дней. Нам следует обратиться к обычному и порой, быть может, скучному труду, готовясь к этим дням, если мы доживем хотя бы до одного из них. Но если нам суждено умереть до их наступления, то постараемся сделать все возможное, чтобы расчистить им путь.
Но что же можем мы сделать для сохранения былых традиций, чтобы нам не пришлось однажды начинать все с самого начала, причем при отсутствии наставников? Что мы должны делать, чтоб тщательно сберечь и распространить то доброе, что есть в нашей жизни и по крайней мере распахать поле, где искусство сможет расти, когда люди начнут к нему тянуться? Что, наконец, мы можем сделать, что может сделать каждый из нас, чтобы взрастить какое-нибудь семя искусства, дабы оно могло вместе с другими пустить ростки и превратиться со временем в растение, необходимое нам?
Я вижу, вы отнюдь не безразличны к этому своему долгу. В этом меня убеждает память об энтузиазме участников собрания, перед которыми я имел честь выступать здесь прошлой осенью по поводу так называемой реставрации собора св. Марка в Венеции{12}. Вы совершенно справедливо полагали тогда, что эта проблема чрезвычайно важна для всего искусства, и было естественно, что люди, обеспокоенные ею, обратились к тем, от чьей воли зависела судьба собора, хотя первые — англичане, а вторые — итальянцы: вы чувствовали, что любители искусства должны быть выше национальных различий. Хоть вы и рисковали нарушить правила этикета, но действия ваши были оправданы надеждой спасти собор, подобного которому в мире нет. Некоторые итальянцы выказали тогда очень естественное, но совершенно неразумное раздражение и через свою прессу посоветовали нам заняться собственными делами. Это был худой довод в поддержку неразумного решения перестроить фасад собора св. Марка. Но некоторые из нас, которые ранее были далеки от подобных забот о своей стране, действительно стали обращать внимание на эти стороны жизни — пусть даже запоздалое, слишком запоздалое внимание. Ведь хотя у нас в стране и нет таких расписанных золотом интерьеров, какие имеются в соборе св. Марка, то все же есть много зданий — подлинных произведений древнего искусства и памятников истории. Посмотрите же, коль скоро мы признали их ценность, в каком они состоянии, и вы увидите, как беспомощно искусство в наш коммерческий век.
Множество красивых и старинных зданий уничтожено в странах цивилизованной Европы и в Англии точно так же. Посчитали, что эти здания создают неудобства для жителей, хотя элементарная сообразительность помогла бы избежать этих неудобств[17], но даже если эти здания покушаются на наши удобства, я утверждаю: если мы не готовы примириться с небольшим бытовым неудобством во имя сохранения памятника искусства, который облагораживает и воспитывает не только нас самих, но и наших сыновей и внуков, то напрасны и праздны разговоры об искусстве и о воспитании. Дикость рождает дикость.
То же самое можно сказать о расширении или же о перестройке из соображений удобств тех старинных зданий, которые все еще служат целям, близким к первоначальным. Почти во всех таких случаях дело сводится лишь к небольшим затратам на постройку нового здания. Ведь новое здание можно построить в точном соответствии с потребностями и в духе современного искусства. При этом сохранилось бы старинное здание, которое повествует нам и о былом и о прогрессе, учит нас искусству. И, таким образом, ценой небольших затрат одновременно достигается и улучшение удобств для людей и развитие современного искусства и просвещения.
Если оправдываются наши заботы о современных художественных произведениях, которые, коль скоро мы еще живы, можно создавать почти в любом количестве, то тем более окупается даже и незначительная доля внимания, предусмотрительности и денег для сохранения искусства былых времен, от которого (да будет проклято время, отделяющее нас от них!) осталось так немного, и теперь уже никогда не получить больше, какие бы удачи ни ждали мир в будущем,
Ни один человек, дающий свое согласие на разрушение или уродование старинного здания, не вправе претендовать на то, что будто он заботится об искусстве. А его преступление против цивилизации и прогресса не может быть объяснено ничем, кроме его собственной грубости и невежества.
Прежде чем оставить эту тему, я должен сказать несколько слов о любопытном изобретении наших дней, называемом реставрацией, — этот метод обращения с произведениями старинного искусства по своим последствиям немногим лучше прямого разрушения, хотя по своему духу он не направлен на упадок искусств. У меня, очевидно, не хватит времени обсудить этот вопрос в сегодняшний вечер, так что я остановлюсь лишь на следующих положениях.
Безусловно, следует тщательно заботиться о старинных зданиях, которые являются одновременно и произведениями искусства и памятниками истории. Подражательное искусство наших дней не равнозначно и не может быть равнозначно древнему искусству, не может заменить его. Поэтому если мы накладываем это современное подражательное искусство на старое, то мы уничтожаем последнее и как искусство и как историческое свидетельство. Наконец, естественное выветривание поверхности здания придает ему красоту, а разрушение ее — ужасная утрата.
Реставраторы же придерживаются прямо противоположных взглядов: они считают, что любой неглупый архитектор может бесцеремонно обращаться с произведениями искусства. Считается, что если все другое вокруг нас подверглось изменениям, начиная, скажем, с XII века, то искусство не изменилось, и наши мастера могут создавать нечто тождественное сооружениям XIII столетия, что, наконец, поверхность стен старинных зданий, изменявшаяся под воздействием климата, не представляет никакого интереса, а потому ее следует ликвидировать, где только возможно.
Вы видите, что этот вопрос трудно обсуждать, поскольку, кажется, нет ничего общего между реставраторами и антиреставраторами, и потому я обращаюсь к общественности с просьбой прислушаться к нашему мнению, которое может быть ошибочным, но действия, к которым мы призываем, хорошо обдуманы нами. Давайте отложим решение этого вопроса на некоторое время. Если на эти памятники будет направлена необходимая забота, чтобы они не пришли в ветхость, их всегда можно «реставрировать», как только люди посчитают момент подходящим и наше мнение окажется опровергнутым. Ну а если мы правы, — разве можно будет реставрировать уже «отреставрированные» здания? Поэтому прошу вас не решать этого вопроса наспех, пока искусство не продвинется вперед настолько, чтобы мы могли подойти к нему со знанием дела. Тогда исчезнут всякие сомнения по этому поводу.
Памятники нашего искусства и истории, которые безусловно, что бы ни говорили знатоки закона, принадлежат не замкнутому кругу людей, не тому или иному богачу, а всему народу в целом, заслуживают отсрочки решений об их судьбе. Нет никакого сомнения, что последние драгоценные реликвии, доставшиеся нам от «славных мужей и предков, нас породивших»{14}, требуют от нас небольшого терпения.
Все это, вся эта забота о нашем богатстве, несомненно, доставит нам беспокойство. Но нам предстоят еще большие заботы, ибо теперь я должен сказать о другом, о богатствах, которые должны принадлежать нам всем, — о зеленой траве и листьях, о водах, о самом свете, и воздухе, и небе. Коммерческий век слишком погрузился в свои дела, чтобы уделить этому хотя бы небольшое внимание. Но я, позвольте вам напомнить, думаю, что каждый из здесь присутствующих считает необходимым заботиться об искусстве.
Среди нас есть богатые люди, которых мы непонятно почему называем фабрикантами, — речь идет о капиталистах, которые платят деньги людям, чтоб организовать производство. Эти джентльмены сжигают тонны угля, отравляя воздух, но в то же время многие из них покупают картины и говорят о своей любви к искусству. Существует закон, принятый с целью запретить им отравлять воздух дымом в известное время и в известных местах, — на мой взгляд, это весьма слабый и весьма неполноценный закон. Но ничто не мешает этим любителям искусства считать законом свое собственное желание и полагать своей заслугой, если на их заводах неприятности, вызываемые копотью, сведены к минимуму. Но если они не стараются вовсе предотвратить копоть, когда это могло бы обойтись им недорого, и даже очень недорого, — я утверждаю, что их любовь к искусству — пустое притворство. Как это вы можете заботиться о пейзажной живописи, если своими делами показываете, что равнодушны к самой природе? И какое имеете вы право запирать от всего мира прекрасные произведения искусства и никому не давать к ним подступиться?
Ну, а что касается самого Дымного закона, то не знаю, в какой мере исполняют его в Бирмингеме[18], но я видел своими глазами, как соблюдают его в других местах, например в Брэдфорде. Эти места, расположенные невдалеке от Солтэра, являют собой постыдную картину: ибо громадная труба, обслуживающая все ткацкие и прядильные фабрики сэра Тита Солта и его братьев, распространяет столько копоти, сколько целая батарея кухонных дымоходов. Или возьмем Манчестер: один джентльмен из этого города сказал мне, что Дымный закон там — просто мертвая буква. А ведь в Манчестере покупают картины и заявляют, что желают развивать искусства. Но вы сами видите, что это всего лишь пустое притворство богачей: они хотят лишь говорить о своей любви к искусству, чтобы люди говорили о них.
Я не знаю, что вы предпринимаете здесь для этой цели, но простите, если я скажу, что вы еще и не начали прокладывать дорогу к успеху искусства, если вы еще не думали о том или ином решении этой важнейшей проблемы.
Итак, я рассказал вам об одной из самых больших неприятностей, побуждающей прощать раздражительных людей, которые с большей охотой называют наш век веком неприятностей, чем веком коммерции. Теперь же я оставлю этот вопрос на совести присутствующих здесь богатых и влиятельных людей и поговорю о меньшей неприятности, ослабить которую во власти каждого из нас и которая, будучи сама по себе очень незначительной, вызывает такое раздражение, что я посчитал бы свой труд в этот вечер вполне успешным, если хотя бы человек двадцать из присутствующих одолели эту неприятность, прислушавшись к моим словам. Я имею в виду бумагу, в которую вы заворачиваете ваши бутерброды. Вам, конечно, смешно. Но не оставляете ли вы, культурные жители Бирмингема, эти бумажки на Ликейских холмах, в общественных садах и других местах? Если нет, то у меня не хватит слов, чтобы похвалить вас. Когда мы, лондонцы, отправляемся отдохнуть в Хэмптон-Корт{15}, то как будто стараемся внушить всем и каждому, что мы немного подзакусили, и весь парк, начиная от самых ворот (а это красивое место), выглядит так, словно бы там вместо снега выпала грязная бумага. Я полагаю, что все присутствующие здесь могли бы дать слово покончить с этой неряшливой привычкой, которая стоит многих других ей подобных, вроде, например, привычки коптить небо: я имею в виду такие привычки, как выцарапывать свои имена на памятниках, обламывать ветки деревьев и прочее...
Кажется, мы находимся еще на слишком ранней стадии возрождения искусств, чтобы почувствовать, например, отвращение к ежедневно возрастающему безобразию реклам, размалеванных по нашим городам. И все-таки нам следует возмутиться этой ужасной мазней и, на мой взгляд, надо настроиться не покупать ничего из рекламируемых таким способом товаров. Многого они не стоят, если, чтобы их продать, нужно поднимать такой крик.
Я должен также задать вам и другой вопрос: как вы поступаете с деревьями, растущими на том месте, где собираетесь что-нибудь строить? Стараетесь ли вы сохранить их, приспособить к ним всем ваши дома? Отдаете ли вы себе отчет, какое они сокровище в городе или предместье? Какой отрадой будут они на фоне тех отвратительных конур, которые (простите меня!) вы, возможно, собираетесь построить на их месте? Я спрашиваю это с тревогой и тоской в душе, ибо в Лондоне и его окрестностях мы всегда[19] начинаем строительство с расчистки площади, пока она не становится голой как мостовая. Едва ли не каждый, думается, был бы потрясен, если бы я мог показать деревья, бессмысленно уничтоженные в том предместье, где я живу (в частности, в Хаммерсмите{16}). Среди них есть даже величественные кедры, некогда прославившие нас, жителей прибрежных мест.
Но тут снова вспомните, как беспомощны люди, которые думают об искусстве и природе в спешке коммерческого века.
Прошу вас, не забывайте, что каждый, срубающий дерево по своеволию или беспечности, особенно в большом городе или в его предместьях, не вправе говорить, будто он заботится об искусстве.
Что еще можем мы сделать, чтобы помочь воспитывать себя и других, приближаясь к искусству, добиваясь искусства, создаваемого народом и для народа как радость его творца и потребителя?
Что ж, хоть в какой-то мере поняв, каким было искусство, и привыкнув смотреть на его древние памятники как на друзей, которые могут нам кое-что рассказать о былых временах и лик которых нам не захочется менять, даже когда они изношены временем и бедами; потратив деньги и труды на значительные и незначительные вопросы внешнего оформления, показав на деле, что мы действительно заботимся о природе даже в окрестностях большого города; выполнив все это, мы, наконец, начнем думать о домах, в которых живем.
Ибо я должен сказать вам, что бесполезно рассуждать об искусстве, если вы не решили добиваться хорошей и целесообразной архитектуры.
Я говорил о народных искусствах, но все они могут быть обобщены в одном этом слове — «архитектура». Все они — составные части этого громадного целого, и все они начинаются с искусства домостроительства. Если бы мы не умели красить и ткать, если бы у нас не было ни золота, ни серебра, ни шелка, ни красителей, будь у нас всего лишь строевой лес, камень, известь, несколько простых красок и несколько режущих инструментов, чтобы заставить эти обычные материалы не только защитить нас от ветра и непогоды, но также выразить мысли и стремления, волнующие нас, — мы создали бы достойное искусство, в котором заложено все.
Архитектура поведет нас ко всем искусствам, как это и было с нашими предками, но если мы пренебрегаем ею и не обращаем внимания на то, как устроен наш дом, то, несомненно, окажутся заброшенными и другие искусства.
Полагаю, самые рьяные оптимисты не станут отрицать, что все мы сейчас живем в совершенно постыдных домах, а поскольку большинство из нас живет в домах, которые уже построены для нас, то очень трудно решить, что нам делать, помимо того, чтобы дожидаться, когда они наконец рухнут нам на голову.
Только не следует, как, вероятно, некоторые склонны, винить строителей. Строители — наши очень скромные слуги и будут строить то, что мы потребуем. Вы знаете, что богатых людей вовсе не принуждают жить в безобразных домах, и все же они в них живут. Поэтому вполне можно простить строителей, если они принимают именно такие жилища за образец.
Мы должны — и суть в этом — делать все, что можем, и разъяснить строителям, чего мы ждем от них, показав им, что мы сами устраиваем для себя. Судя о наших желаниях по существующим стандартам, строители до настоящего времени вполне могли считать, что нам нужны потуги на искусство, а не само искусство, что нам, если мы небогаты, нужна дешевая показная роскошь, а если богаты — то зрелище возмутительной глупости, и им совершенно ясно: мы хотим, чтобы все выглядело вдвое дороже, чем стоит на самом деле.
При этих условиях нельзя добиться настоящей архитектуры. Простота и основательность — ее первые требования. Разве мы не чувствуем удовольствия при виде старинного дома, думая о всех тех поколениях, которые прожили в нем? Разве не передаются нам их радости или их горести и разве не оставили в этом доме какого-то горького осадка даже их безрассудства? Этот дом кажется нам таким же добрым, каким он был для них. И совершенно другое мы почувствуем, когда будем рассматривать только что выстроенный дом — если он не таков, каким должен быть. Но нас будет радовать мысль, если строитель этого дома оставил в нем часть своей души, чтобы приветствовать незнакомых ему обитателей еще долго после того, как он отсюда ушел.
Но какие чувства способен пробудить в нас обычный теперешний дом, какие мысли, кроме надежды, что вскоре удастся забыть его пошлое безобразие?
Если вы спросите, сколько должны мы заплатить за эту основательность, каковы будут дополнительные расходы, то этот вопрос, по-моему, разумен, ибо вы должны отбросить как заблуждение надежду, которую иногда питают, что можно построить дом добротный и в то же время достойный называться произведением искусства за ту же цену, что и дом, который лишь претендует на все эти качества. Никогда не забывайте, кстати, когда люди вообще рассуждают о дешевом искусстве, что искусство требует времени, забот и мысли, а деньги — лишь внешний показатель всего этого.
Однако я постараюсь ответить на вопрос, который я же и задал: как должны мы платить за хорошие дома?
По счастливой случайности платить за них — значит жить простой жизнью, так как только такая жизнь может породить в нашей среде народное искусство. Повторяю, роскошь — величайший враг искусства, искусство не может жить в ее атмосфере.
Когда вы слышите о роскоши древних, вы должны помнить, что она вовсе не походила на нашу: люди древности, скорее, упивались безрассудной расточительностью, а не тем, что сегодня мы называем роскошью, но на самом деле должно быть названо комфортом. Именно комфортом — и я утверждаю, что грек или римлянин времен прежней роскоши, перенесенный в наше время, застыл бы от изумления, если бы увидел комфорт зажиточного мещанского дома.
Но некоторые думают, что именно комфорт составляет различие между цивилизацией и отсутствием цивилизации, что он — сущность цивилизации. Так ли это в действительности? Если так, — прощай мои надежды! По-моему, цивилизация означает мир, правопорядок и свободу, взаимное доброжелательство, любовь к истине и ненависть к несправедливости и как следствие всего этого — благопристойную жизнь, содержательную и свободную от малодушия. По-моему, цивилизация означает именно это, а вовсе не большее число мягких кресел и подушек, не большее количество ковров и газа, вкусного мяса и утонченных напитков и не обострение различий между классами.
Если цивилизация и должна быть тем, чем она является сейчас, то лично я хотел бы быть подальше от нее и жить где-нибудь в персидской пустыне или в заброшенной лачуге среди холмов Исландии. Но чем бы ни была цивилизация, я считаю себя вправе утверждать: искусство питает отвращение к роскоши, задыхается в богатых домах под ее удушающим игом.
Поверьте, если мы хотим, чтобы искусство началось с нашего дома, как это и следует, надо очистить дома от назойливых излишеств, от стандартного комфорта, который не есть подлинный комфорт и лишь доставляет хлопоты слугам и врачам. И если вам нужно золотое правило, подходящее для каждого, так вот оно: не держите в доме ничего такого, в чем вы не видите ни пользы, ни красоты.
И если мы будем строго придерживаться этого правила, то прежде всего покажем строителям и подобным им людям, чего в самом деле хотим от них, и создадим, как говорят, потребность в искусстве подлинном, и к тому же у нас окажется больше денег, чтобы платить за благопристойные дома.
Надеюсь, я не слишком истощу ваше терпение, если скажу об обстановке, необходимой для обычной гостиной здорового человека, то есть — для комнаты, в которой не готовят пищу, не спят, не занимаются грязным физическим трудом.
Необходим прежде всего книжный шкаф, полный книг, стол, достаточно прочный, чтобы на нем можно было писать или работать, несколько стульев, которые легко передвинуть, и кушетка, на которую можно присесть или прилечь, затем буфет с выдвижными ящиками. Если книжный шкаф или буфет не украшены рисунком или резьбой, вам захочется повесить на стену картины или гравюры, какие вы можете себе позволить, только не такие, чтобы ими просто заполнить место, а истинные произведения искусства. Но и сама стена может быть покрыта красивым и спокойным орнаментом. Нужна также ваза или две для цветов, которые вам следует время от времени покупать, особенно если вы живете в городе. И, конечно, необходим камин — необходимый предмет в комнате в условиях нашего климата.
Вот и все, что нам нужно, если, кстати, пол в хорошем состоянии. Если же нет, — а в теперешних домах он оставляет желать лучшего, — будет полезен небольшой ковер, который легко свертывать и выносить из комнаты. Следует позаботиться, чтобы ковер был красив, иначе он будет нас ужасно раздражать.
Если мы не музыкальны и не нуждаемся в пианино (а если в этом случае оно стоит у нас, то наносит ущерб красоте), то это и все, что нужно. Можно добавить только очень немногое к этой необходимой обстановке, не создавая помех для нашей работы, размышлений и отдыха.
Если эти вещи делали бы хорошо и надежно, заботясь о доступности цены, то и стоили бы они очень недорого. Этих вещей так немного, что лица, которые могут их себе позволить, имели бы возможность приобретать их в добротном и пристойном виде. А те, кому дорого искусство, должны всерьез подумать, чтобы в мебели, которую они делают, было все добротно и красиво без всяких претензий на искусство, ничего такого, что оскорбляло бы мастера или продавца. И, я уверен, если все любящие искусство будут единодушны, это произведет громадное впечатление на широкую публику.
Эту простоту вы можете сделать такой дорогой, какую только позволите себе или какая вам нравится. Вместо побелки и обоев можно завесить стены гобеленом, покрыть их мозаикой или же фресками, исполненными хорошим живописцем. Это вовсе не роскошь, если делается ради настоящей, а не показной красоты. Это не нарушает и нашего золотого правила: не держите в доме ничего, в чем не видите ни пользы, ни красоты.
Искусство начинается с этой простоты, и чем выше искусство, тем больше в нем простоты. Я говорил об обстановке жилого дома — помещения, где мы едим, пьем и проводим обычно время. Но когда мы имеем дело со зданиями, которым нужно придать особую красоту, торжественность и достоинство, то следует стремиться к еще большей простоте и оставлять там одни голые стены, сделав их насколько возможно красивыми. Собор св. Марка в Венеции обставлен очень просто, гораздо проще, чем большинство римских католических церквей. Его величественно прекрасная прародительница св. София в Константинополе была обставлена еще проще, даже когда была христианской церковью. Но нет надобности ехать ни в Венецию, ни в Стамбул, чтобы убедиться в красоте простоты: войдите в неф какого-нибудь нашего величественного готического собора (помнит ли кто из вас, как вы входили туда впервые?), и вы легко поймете, как возвышает, какое удовольствие доставляет огромное свободное пространство — даже теперь, когда снят орнамент с окна и стены. Задумайтесь, что значит простота и отсутствие мишуры.
В конце концов нам, изучающим искусство, нетрудно найти самый надежный путь, ведущий к его развитию; ничто другое не порождает искусство так, как само искусство. Любая хорошо сделанная вещь также значительно содействует искусству. Любое проявление претенциозности и равнодушия наносит искусству существенный урон. Большинство из вас, кто собирается заниматься искусством, очень скоро сможет понять, есть у него дарование или нет. Если нет, бросьте заниматься им, иначе вы будете понапрасну убивать время. Но если у вас есть какое-либо дарование, вы действительно счастливее большинства людей, ибо источник радости всегда будет с вами, и чем чаще вы к нему припадаете, тем он становится мощнее. Если вам случится пресытиться им вечером, то утром, пробуждаясь, вы почувствуете жажду. Если утром работа покажется на некоторое время ненастоящей, вскоре, когда рука немножко пообвыкнет, вместе с ее движениями родится новая надежда, и вы снова счастливы. Если другие проводят свой день словно растения, прикрепленные к земле, которые не могут сами поворачиваться в ту или иную сторону и гнутся под дуновением ветра, то вы знаете, чего хотите, ваша воля всегда бодрствует, стремясь найти нужное вам, и, что бы ни случилось, выпадает ли на вашу долю радость или печаль, вы по крайней мере неизменно чувствуете пульс жизни.
Когда в прошлом году я закончил свое выступление, когда сошел с этой трибуны и сел, то почувствовал некоторую тревогу оттого, что кое в чем зашел слишком далеко, что в своем нетерпении говорил со слишком большой горечью и опрометчивые мои слова могли вас обескуражить. Я вовсе не хотел этого. Чего я хотел добиться тогда и чего хочу в этот вечер — это со всей ясностью поставить перед вами цель, к которой следует стремиться.
Эта цель — демократизация искусства, облагораживание обычного повседневного труда, который в один прекрасный день заменит страх и страдания надеждой и наслаждением, этими главными стимулами, побуждающими людей трудиться и поддерживать жизнь на земле.
Если мне удалось в ком-нибудь вызвать стремление к этой цели, то какими бы слабыми и опрометчивыми ни были мои слова, они принесли больше пользы, нежели вреда. Кроме того, я не могу представить, чтобы что-либо из мною сказанного могло обескуражить тех, кто уже примкнул или готов примкнуть к этому делу: наш путь слишком ясен, и каждый из нас, силен он или слаб, может содействовать общему делу.
Я хорошо знаю, что люди, уставшие от перипетий борьбы, чувствуя, как истощается их терпение, а надежды отступают, иногда — и это простительно — мысленно обращаются к тем дням, когда если проблемы и не были понятнее, то средства исследовать их были проще и когда настолько бурной была пора, что человек многие свои ошибки и ереси мог даже искупить смертью во имя преданности делу. Встретить грудью испанские пики в Лейдене, обнажить меч вместе с Кромвелем{17} — все это при запутанности нашей жизни может показаться счастливым уделом. Несомненно, что-то заключено в словах: «Я жил как глупец, но в этот час я отбрасываю глупость и умираю как человек». И все же немногим выпадает счастье умереть за дело, которому вначале не была посвящена их жизнь. И это самое большее, что можно требовать от самого великого человека, преданного идее.
Итак, для нас, имеющих цель в своем сердце, самое высокое желание и самый простой долг совпадают. Ибо мы слишком заняты неотложной работой, чтобы мучиться нетерпением в ожидании очевидного и значительного прогресса. Но, разумеется, коль скоро мы служим этому делу, нас не должна покидать надежда, и, быть может, иногда она оживит наше видение, обгонит медленно тянущееся время и откроет перед нами триумфальные дали будущего, когда миллионы людей, ныне томящихся в темноте, озарятся искусством, создаваемым народом и для народа на радость его творцов и потребителей.
Искусство и красота земли
Мы здесь находимся среди населения, посвятившего себя ремеслу, которое можно назвать древнейшим, ремеслу, которое возбуждает во мне самый пристальный интерес, ибо, за исключением, может быть, благородного дела домостроительства, ему принадлежит одно из первых мест в мире ремесел. И вот среди этого трудолюбивого населения, занятого производством столь важных для нашего домашнего хозяйства предметов, я обращаюсь к школе искусств, к одному из учреждений, возникших по всей стране в то время, когда почувствовалось что-то неладное с двумя началами, необходимыми для производства того, что может быть справедливо названо произведением промышленного искусства, — я имею в виду утилитарное и художественное начала. Надеюсь, то, что я намерен сказать в этот вечер, не побудит вас думать, будто я недооцениваю важности этих учебных заведений. Я уверен, что они нам необходимы, если только мы не решили отказаться от всякой попытки слить эти два начала — пользу и красоту.
Хотя я, как никто другой, считаю важным искусство керамики и хотя я не пренебрегал изучением этого искусства с художественной или с художественно-исторической точки зрения, я не считаю себя обязанным ограничиваться проблематикой вашего искусства, и не столько потому, что мои познания его технической стороны недостаточны для того, чтобы оценить его с упомянутой ранее художественно-исторической точки зрения, но, скорее, потому, что я считаю почти невозможным отделять одно из декоративных искусств от других, как это обычно делается. Равным образом я не думаю, что смог бы серьезно вас заинтересовать и еще менее научить вас чему-либо, если бы начал перечислять основные правила, которыми должен руководствоваться художник, создающий образцы для промышленных искусств. С самого создания этих школ их преподаватели сформулировали такие правила четко и удовлетворительно, и, думаю, они с тех пор были приняты всеми — по крайней мере в теории. Что должен сделать я лично — так это поделиться с вами мыслями о некоторых вещах, которые никогда не выходят у меня из головы, и соображениями относительно общего состояния искусств и их будущего, ибо, пренебрегая этим состоянием, мы забредем в такой тупик, что ни один гончар не сможет орнаментировать свои сосуды и, если он человек строгого логического ума, не будет, знать, какую форму придать сосуду, пока глазами не увидит примера его употребления, подсказывающего, в каком направлении работать. Боюсь, то, что я должен сказать по этому поводу, покажется вам не очень новым и может вас так или иначе обидеть, но, поверьте, мне особенно приятна честь, которую вы мне оказали, прося выступить перед вами. Не сомневаюсь, вы попросили меня выступить, чтобы услышать, что я думаю об искусствах, и потому, мне кажется, я дурно отплатил бы за эту честь и отнесся бы к вам без должного уважения, если бы принялся пространно говорить о том, о чем сам не думаю. И потому прошу позволения высказаться откровенно, и именно о том, что думаю.
И все-таки мне не хотелось бы создать впечатление, будто я недооцениваю сложностей откровенного разговора — искусства, вероятно, не менее трудного, чем гончарное ремесло, искусства, достижениями которого мир не может в такой же мере гордиться. Поэтому простите меня, если я обижу вас своими словами, и поверьте, что причиной тому будет не откровенный смысл моих слов, не резкость моих мыслей, но, скорее, моя неуклюжая манера выражаться, и, по правде говоря, я рассчитываю на вашу снисходительность, ибо в глубине сердца верю, что откровенное слово, сказанное по необходимости, без озлобления и своекорыстия, никого надолго не обидит. И в то же время разве есть предел злу и ущербу, которые исходят из речи равнодушной, от слов, сказанных по рассеянности, из лицемерия, трусости?
Вы лепите здесь крепкие, гладкие, отлично обожженные и надежные горшки, и уж вы-то хорошо понимаете, что должны придать им иные качества помимо тех, которые делают их удобными для повседневного пользования. Ваши керамические изделия должны быть красивы и удобны — в противном случае они не найдут спроса на рынке. Именно так мир с самого начала расценивал ваше искусство и все другие промышленные искусства, и, как я уже сказал, вследствие ли привычки или чего другого, так расценивает и по сей день.
И все же положение искусства в вашей повседневной жизни столь отлично от того, в каком оно пребывало обычно, что, мне кажется (и я не один думаю так), мир сейчас в нерешительности — дать ли приют искусству или выбросить его. Чувствую, что мне следует объяснить это, иначе мои слова могут вызвать недоумение. Я постараюсь сделать это предельно сжато. Не знаю, чувствуете ли вы громадную перемену, которая произошла с искусствами в последнее время, —перемену, которая для многих из здесь присутствующих должна бы представиться особенно резкой именно в самое недавнее время. Вам может казаться, будто искусство развивалось постепенно и непрерывно, во всяком случае, с тех пор как оно стало пробиваться в жизнь сквозь беспорядок и варварство средних веков. Вам, возможно, кажется, будто в искусстве происходили постепенные изменения, рост и улучшение (последнее, возможно, сначала не всегда охотно признавалось), будто все это обходилось без насилия и потрясений и будто рост и улучшение все еще продолжаются.
Такой взгляд вполне разумен, и он, без сомнения, соответствует тому, что происходило в других областях человеческой культуры, — даже более того, именно на этом основании покоятся ваша удовлетворенность искусством и надежды на его будущее. Некоторые из нас, вероятно, именно поэтому и обмануты; на чем покоятся сегодня наши надежды, об этом я смогу сказать кое-что в этот вечер, но теперь давайте глянем в пропасть, в которую канули наши прежние надежды.
Бросим взгляд на раннее средневековье, на эти дни варварства и беспорядка. По мере того как вы страницу за страницей читаете «Историю» наблюдательного и хладнокровного Гиббона{1}, у вас может составиться впечатление, что гений великого историка растрачен на описание мелких дрязг, дерзкого своекорыстия, постыдных предрассудков, показного блеска и жестокости королей и авантюристов — главных действующих лиц его рассказа. Подумав, вы не можете не заметить, что рассказ этот не полон, более того, что он лишь едва начат, здесь и там в нем разбросаны лишь случайные намеки. Дворец и поля битв занимали в том мире лишь небольшое место, и вы можете быть уверены, что кроме дворцовых интриг и сражений существенную роль играли тогда вера, мужество и любовь, иначе что же рождало жизнь в те дни? Зримые признаки этого рождения ищите в искусстве, которое росло и цвело среди тогдашнего варварства и беспорядка, и вы знаете, кто его создавал. Тогдашние деспоты, ученые доктринеры и воинственные забияки ничего не платили за это искусство, хотя и пытались с его помощью умилостивить своих богов; сами же были слишком поглощены иными делами, чтобы создавать его. Искусство творит безымянный народ, и имена его творцов не сохранились — ни единого имени. Сохранились лишь их труд, и плоды его, и все, что должно возникнуть из него. Рожденное народом искусство было с самого начала совершенно свободно — в том обществе, которое едва начало освобождаться от религиозных и политических оков. В отличие, например, от Древнего Египта искусство не сдерживалось более суровыми рамками определенных предписаний, когда выдумка и игра воображения не дозволялись, дабы сберечь в чистоте величественность прекрасных символов, не изгладить в сердцах людей память о страшных таинствах, олицетворяемых этими символами. Не было оно больше и таким, как в Греции времен Перикла, где требовалось совершенство воплощающей идею формы. Искусство было свободно. Все, о чем человек думал, могло быть воплощено трудом его рук и могло заслужить похвалу и восхищение собратьев. Каждый, независимо от уровня своих мыслительных способностей и мастерства, признавался достойным радоваться своему труду, доставляя радость и другим людям. В этом искусстве никто и ничто не было бесплодным. Все народы к востоку от Атлантического океана чувствовали это искусство; весь мир от Бухары до Голуэя и от Исландии до Мадраса сверкал блеском этого искусства и трепетом от его силы. Оно одолевало различие между нациями и религиями. Оно одаривало радостью христиан и мусульман; кельты, тевтоны, римляне одинаково пестовали его; персы, татары и арабы обменивались его дарами. Принимая во внимание возраст мира, лучшие времена в развитии искусства длились не очень долго. Оно процветало уже, когда норвежцы, датчане и исландцы гордо прошествовали по улицам Миклгарфа и оградили своими топориками трон греческого царя Кириалакса. Когда слепой Дандоло{2}был приведен с венецианских галер к покоренным стенам Константинополя, искусство уже переживало пору своего величественного расцвета. Когда старый и изможденный Константин Палеолог{3} вернулся из своего мирного дома на Морее, дабы встретить смерть в этом великом городе, когда по повелению последнего Цезаря турецкие мечи положили конец всем сложностям его жизни на разрушенных и пробитых стенах того же Константинополя, искусство, в котором начали появляться симптомы недуга, именно там пускало новые ростки, свое славное путешествие на восток и на запад.
И все это время то было искусство свободных людей. И независимо от того, существовало ли все еще в мире рабство (как и всегда, его было более чем достаточно), искусство не несло на себе его печати. Однако лишь изредка великие имена возвышались над толпой его творцов. Эти имена (и это было главным образом только в Италии) выступили на передний план уже тогда, когда достигли высшего расцвета те ветви искусства — в особенности архитектура, — которые были скорее плодом коллективной, нежели индивидуальной одаренности. Люди принимались искать вокруг себя нечто более удивительное и свежее, нежели дары постепенных и медленных изменений архитектуры и сопутствующих ей малых искусств.
Они нашли то, что искали, в славном творчестве живописцев, встретив его столь открытым восторгом и радостью, что это прямо-таки странно в наше время, когда роль искусства так незначительна.
Некоторое время все шло сверх всяких ожиданий. И хотя в Италии архитектура стала кое-что утрачивать из своего былого великолепия, все же это было едва заметно в ярких лучах славы, все более озарявших живопись и скульптуру. Между тем в искусстве Франции и Англии, медленнее достигавшем зрелости, перемены начались, однако, раньше, как свидетельствует скульптура великих французских соборов и прелестные рисунки и орнаменты английских рукописных книг. А фламандцы, которые никогда не обнаруживали особых дарований в искусстве архитектуры, в конце этого периода нашли свое подлинное призвание в живописи, выработав свежую и серьезную, внешне натуралистическую манеру, в которой цвет остается непревзойденным по чистоте и яркости.
Постепенно средневековое искусство взбиралось на вершину, хотя оно несомненно и несло в себе семена недуга, который должен был погубить его; то были грозные предвестники больших перемен, но тогда никто их не замечал. Слепота эта не удивительна, ибо еще несколько столетий искусство оставалось жизнеспособным и великолепным. Когда же наконец искусство было настигнуто смертью, люди не могли увидеть в ней ничего иного, кроме надежды на новую жизнь. В течение многих лет — целого столетия, возможно, до того как эта новая жизнь проявила себя, — людям, не обученным специально, становилось все труднее выражать в искусстве идеи более великие, чем прежние.
Не требуя абсолютного совершенства, которое было нормой для Древней Греции, люди начали искать усложненности подхода, о которой древние греки и не мечтали. Люди прониклись теперь надеждой воплотить исторические сцены и поэтические картины гораздо более обстоятельно, чем старались то сделать лучшие из их предшественников. И все же различие между художником и ремесленником (как нас прозвали) все еще оставалось недостаточно явным, хотя, несомненно, дело к тому шло. Это различие проявлялось скорее при сопоставлении произведений разных народов, чем отдельных мастеров. Я имею в виду, в частности, тот факт, что в XIII веке Англия по великолепию шла бок о бок с Италией, в середине же XV века Англия была дикой, а Италия — культурной. Перемены назревали. По той или иной случайности одно за другим совершались открытия древних памятников искусства и литературы; сама судьба будто спешила навстречу неосознанным стремлениям людей.
Вот тогда-то прекратились все колебания и как будто внезапно, при яркой вспышке славы произошло долгожданное Возрождение. Некогда, как я уже сказал, имена творцов прекрасных произведений исчезали в Лете, но от эпохи Возрождения до нас доходит больше имен, чем может запомнить человек с хорошей памятью, и среди них имена величайших мастеров, каких мир когда-либо знал или узнает. Удивительно ли, что люди переживали восторг, удивительно ли, что они были ослеплены гордыней, утратив представление о действительности? И все же повесть о них чрезвычайно печальна и родит сожаление. Это было время, когда, казалось, удалось одолеть пространство, разделяющее желание от его осуществления. Казалось, будто именно они первыми добрались до места, где сложены все сокровища мира — сокровища, которые никому до них не удавалось обнаружить. Казалось, они обрели все, тогда как их предки были всего лишены — да нет, даже и их отцы, кости которых еще не успели истлеть в могилах.
Люди Возрождения взирали на пройденные до них тысячелетия как на пустыню, в которой ничего не совершалось, а впереди им виделся вечный триумф. Мы, всерьез наученные ошибками других, можем в ином свете увидеть положение этих людей. Если с самого своего возникновения искусство всегда смотрело вперед, то теперь оно озиралось на прошлое; если некогда людей учили воспринимать через искусство то, что оно изображало, то теперь их учили относиться к искусству как к самоцели, и утрачивало смысл спрашивать, признают или нет его правдивость. Некогда цель искусства заключалась в том, чтобы видеть; теперь его цель сводилась только к тому, чтобы его видели. Некогда оно создавалось, чтобы его понимали и чтобы оно было всем полезно; теперь же непосвященные должны были покинуть его храм, и оскорбления, некогда наносимые рабовладельцами Греции и откупщиками Рима простому народу и всем людям, кроме немногих избранных, теперь стали изображаться в фантастически замаскированном виде, чтобы приукрасить победу безграничных надежд.
Разумеется, не все это случилось сразу, но все-таки случилось, и не столь уж много времени прошло, когда люди стали вновь вспоминать прошлое. В начале XVI века искусство Возрождения находилось в самом расцвете. Но прежде чем наступил XVII век, что же стало с его тщеславными надеждами? Из всей Италии в одной только Венеции сохранялось мало-мальски достойное искусство. Подпавший под влияние Италии север не получил от нее ничего, кроме возможности подражать ее безвкусной пышности, а искусство Англии спасла от полной гибели лишь традиция прежних времен, которая все еще не умирала в среде людей простых и, по правде говоря, ограниченных, но серьезных и искренних.
Я рассказал, как это произошло. Но в глубине всего этого — и на это я хочу обратить ваше сугубое внимание — было то, что деятели Ренессанса сознательно или бессознательно усиленно стремились отделить искусство от будничной жизни людей, и они осуществили это свое желание если и не полностью в свое собственное время, го все же достаточно быстро и уверенно. Я должен напомнить, хотя и я и лучшие, чем я, люди говорили об этом не однажды, что некогда каждый изготовлявший что-либо создавал не только полезный предмет, но и произведение искусства, тогда как теперь лишь немногие вещи могут лишь весьма робко претендовать на признание их художественными произведениями. Я прошу каждого из вас самым внимательным и серьезным образом обдумать это.
Но прежде всего, чтобы ни у кого из вас не осталось сомнений, мне хочется спросить: что же представляет собою громадная масса экспонатов, заполняющих наши музеи, если оставить в стороне произведения живописи и скульптуры? Не были ли они в прошлом обыкновенными предметами домашнего обихода? Конечно, некоторые могут смотреть на них просто как на диковинки, но и вас и меня совершенно разумно приучили относиться к ним как к бесценным сокровищам, которые могут многому нас научить. И все же, повторяю, в большинстве случаев — это обыкновенные предметы домашнего хозяйства, сделанные «простыми парнями», как их теперь называют, парнями необразованными, искренне считавшими, что солнце ходит вокруг земли, а Иерусалим находится как раз посередине мира.
Вспомните другие музеи, которые мы унаследовали, — наши деревенские церкви. Обратите внимание, что они насыщены искусством, и пусть слово «церковь» не сбивает вас с толку. Во времена подлинного искусства люди строили свои церкви точно в том же стиле, что и свои дома. Термин «церковное искусство» изобрели в последние тридцать лет. Я только что был в уединенной местности невдалеке от истоков судоходной Темзы, где в радиусе пяти миль ютится с полдесятка крохотных деревенских церквей и каждая из них — прекрасное художественное создание со своим индивидуальным обликом. Эти церкви — как вы бы сказали, — дело рук неотесанных деревенских парней, некогда живших по берегам Темзы, но ничто не сравнится с благородством их искусства. Если бы эти парни должны были проектировать и строить церкви в наше время (а за последние пятьдесят лет или около того они утратили прежние традиции строительства, хотя в их среде традиции удерживались долее, чем где-либо), то эти церкви мало отличались бы от обыкновенных небольших и незамысловатых сектантских часовен, которые можно видеть разбросанными по новым поселкам. Вот на что они похожи, а не на новые готические храмы, спроектированные архитектором. Чем внимательнее вы будете изучать археологию, тем отчетливее поймете, что я прав, что, действительно, доставшееся нам от прежних времен искусство создавалось очень непритязательными людьми. Но вы не сможете не увидеть, что работа их требовала ума и что работали они с наслаждением.
Это последнее обстоятельство подводит меня к такой важной мысли, что, даже рискуя вас утомить, я должен продолжить свое рассуждение и снова все повторить. Было время, когда любой, кто делал какую-нибудь вещь, создавал не только полезный предмет, но и художественное произведение, и всем это доставляло радость. Никто не заставит меня отказаться от этого утверждения. В чем бы я ни сомневался, но только не в этом. И если я делаю в своей жизни что-либо стоящее, если мною владеет какое-либо достойное стремление, оно сводится именно к тому, что я надеюсь способствовать приближению времени, когда мы сможем сказать — так было некогда, так обстоит и теперь.
Не поймите меня превратно: я не просто восхваляю прежние времена. Я знаю, что во времена, о которых идет речь, в жизни было много грубого и плохого, она была насыщена насилием, предрассудками, невежеством и рабством, и все же должно признать, что если бедный люд настоятельно нуждался в утешении, он не вовсе был его лишен, и таким утешением служило наслаждение, доставляемое трудом. Поистине, господа, хотя мир с тех пор многое приобрел, я не уверен, что он обрел для всех людей такое совершенное счастье, которое позволило бы нам отказаться от утешения, предлагаемого самой природой. Неужели нам суждено вечно изгонять одного беса при помощи другого? Неужели нам никогда не удастся одним махом освободиться от легиона бесов целиком?
Я не хочу сказать, что вся работа, исполняемая нами теперь, совершается без всякого наслаждения, но наслаждение это достигается, скорее, тем, что мы вот одолели порядочное количество работы (несомненно, это мужественное и достойное переживание), либо же тем, что мы терпеливо несем свое бремя; и лишь редко, очень редко что-либо побуждает труженика запечатлеть в своем изделии пережитое им наслаждение.
И сама система организации нашего труда также не допускает, чтобы человек наслаждался своей работой. Нет почти никакой согласованности между художником, создающим образцы, и человеком, который выполняет его замысел. Случается иногда, что и сам этот художник вынужден работать машинально, без всякого подъема, и, признаться, меня это не удивляет. Я знаю по опыту, что создание одного эскиза за другим — или, проще говоря, чертежей — ложится на душу тяжким бременем, особенно если автор сам не воплощает их в материале. Если только рабочим всех разрядов не грозит вырождение до уровня машин, то необходимо, чтобы рука давала отдых уму, а ум давал бы отдохнуть руке. И вот я утверждаю, что мир, утратив именно такую работу, заменил ее работой, которая явилась следствием разделения труда.
И эта работа, что бы она ни производила на свет, неспособна создавать коллективное искусство. Пока существует современное общество, искусство должно быть всецело ограничено произведениями, от начала и до конца создаваемыми одним человеком, — картинами, скульптурой и прочим. Но эти произведения не могут заполнить пропасть, которая образовалась после утраты коллективного искусства; не могут они, особенно наиболее богатые поэтическими образами, привлечь к себе всеобщие симпатии. Я должен говорить прямо, и потому заявляю, что при нынешнем положении дела никто, кроме высокообразованных людей, не понимает утонченных произведений живописи. Мало того, я считаю, что на большинство людей впечатление производят лишь те картины, на которых изображены знакомые им сцены. Этот вопрос, затрагивающий широкую публику в целом, на мой взгляд, гораздо важнее, чем вопрос о непонятом художнике, но и этот художник, однако, требует нашего сочувствия. Я уверен, что отсутствие симпатии со стороны простой публики очень тяжело отражается на нем и делает его работы беспокойными и нечеткими или же причудливыми и непонятными.
Нет сомнения — если болен народ, то лечить надо и интеллигенцию. Искусство не сможет ни развиваться, ни процветать, — мало того — даже существовать, если к нему не будет причастен весь народ, и что касается меня, то я и не желаю, чтобы оно в этом случае существовало.
Поэтому я и говорю вам, что мир в наши дни должен выбрать — сохранит ли он искусство или же даст ему вовсе исчезнуть! И все мы, и каждый из нас в отдельности также должны решить, к какому лагерю мы хотим или можем примкнуть — к тем ли, кто честно отстаивает искусство, или же к тем, кто откровенно его отвергает.
Позвольте еще раз попытаться сформулировать эту альтернативу. Если вы приемлете искусство, это значит, что оно должно стать частью вашей — и всех людей — повседневной жизни. Оно будет сопровождать нас, где бы мы ни находились, в древнем ли городе, полном былыми традициями, на недавно ли заложенной ферме в Америке или же в колониях, где вообще никто не жил настолько долго, чтобы создать какие-либо традиции. Без искусства не обойтись нигде, будь то тихая деревенская глушь или же суетливый город. Оно будет делить с вами печали и радости, будет с вами в часы работы и во время отдыха. Оно не будет достоянием избранных, но будет принадлежать и благородным и простым людям, ученым и необразованным и станет языком, который смогут понять все. Оно не будет препятствовать той работе, какая необходима человеку, но покончит с трудом, ведущим к вырождению, уничтожит роскошь, изнеженность, пошлую фривольность. Оно станет смертным врагом невежества, бесчестия и гнета, будет взращивать доброжелательность, честность, справедливость и доверие между людьми. Оно научит с мужественным достоинством почитать высокий интеллект, но не презирать и того, кто не пытается казаться не тем, что он есть. И все это, став для искусства и орудием его влияния и духовной пищей, наполнит радостью повседневный труд человека, превратится в самый щедрый и лучший из даров, каким когда-либо владел мир.
Повторяю, я уверен, что именно таков смысл искусства, и не меньше. Если мы попытаемся сохранять искусство на иной основе, то мы лишь укрепим обман, и было бы намного лучше принять другое решение — откровенно отвергнуть искусство, как уже поступили многие, и не самые худшие среди нас. Если искусство уже погребено, а вы намерены получить ясное представление, что же в таком случае ожидает мир в будущем, то не ко мне, а вот к ним и обратитесь за ответом. И все же я могу, мне кажется, в какой-то степени представить по нынешнему ходу дел, что произойдет тогда с искусством, которым должны заниматься мы, мастера художественного ремесла.
Если люди откажутся от мысли, что ручной труд вообще может быть им приятен, то, будучи порядочными и искренними, они должны приложить все усилия, чтобы весь труд в мире свести к минимуму. Вслед за нами, художниками, они должны будут сделать все, чтобы упростить жизнь человека, сократить, насколько возможно, его потребности, и, несомненно, в теории они сократят их намного больше, чем сократили бы мы. Так, будет, конечно, запрещена тонкая ткань, применение которой вызвано нашим стремлением к красоте. В изделиях ручного труда исчезнет орнамент, и красота останется только в творениях природы. Одежда лишится украшений, хотя моль, которая ее разъедает, по-прежнему будет сверкать серебром и перламутром. Лондон превратится в страшную безжизненную пустыню, хотя лондонские цветы по-прежнему будут более изящно украшены крапинками, чем самый крошечный требник, некогда разрисованный монахом. И когда все это уже свершится, то останется еще слишком много труда, то есть слишком много мучений в мире.
И что тогда? — Тогда потребуются машины. Для начала нам нужно будет их очень много, но и то их окажется недостаточно. Некоторые должны будут выжимать из себя последние силы, трудясь над изобретением новых машин, пока наконец машины не будут производить почти все, что нужно людям. Я не понимаю, почему бы этому не случиться. Я сам верю в безграничные способности машин. Я верю, что машины могут делать все, кроме произведений искусства.
И все-таки... что будет потом? Предположим, мы найдем достаточно мучеников (а попросту говоря, — рабов), которые создадут все необходимые машины и пустят их в ход. Но в состоянии ли мы будем даже тогда освободиться от всякого труда, оказавшегося для нас сущим проклятием? И что будет с нашей совестью (ведь я начал с предположения, что у всех у нас есть совесть), когда мы придем к мысли, что сделали все, что могли, а нас все еще будут осаждать стонущие и недовольные бедняки? Я спрашиваю, что мы будем делать тогда?
Должен сказать, что мое воображение простирается не дальше того, чтобы предложить в качестве лекарства общий бунт, а в случае успеха этого бунта должны волей-неволей восторжествовать какие-то формы искусства— этого необходимого утешения человечества.
Но, говоря по правде, это побуждает меня сделать другое предложение, — пожалуй, более практичное. Предположим, мы сразу начнем с бунта; ведь когда я говорил, что миру следует либо принять искусство, либо отвергнуть его, я вовсе не думал, что если искусство будет отвергнуто, то навсегда. Нет, не сомневайтесь, — бунт неизбежен и завершится победой. Но только если мы дождемся, пока гнет укоренится, — наш бунт превратится в сплошное отрицание. Не останется ничего, кроме беспощадной злобы и той надежды, которая рождается отчаянием. Но если мы начнем действовать сейчас, то перемены и контрперемены будут сменять друг друга постепенно, и новое искусство придет к нам тоже постепенно. Наступит день, и мы увидим его уверенное и победное шествие — мы ли это будем, наши ли сыновья или внуки, но зато битва будет им выиграна без шума.
Но с чего же должен начаться наш бунт? Как же вылечить это равнодушие к работе, этот недуг, поразивший всех мастеров и осложнившийся заболеванием искусства и упадком цивилизации?
Боюсь, любой мой ответ разочарует вас. Сам я так тяжко страдаю из-за того, что труд перестал быть наслаждением, что не нахожу никакого иного средства, кроме возбуждения недовольства. Я не знаю никакого непогрешимого патентованного средства, чтобы покончить со злом, которое росло на протяжении столетий. Любые средства, которые приходят мне на ум, достаточно банальны. В далекие времена расцвета народного искусства, несмотря на горести, которые тогда наполняли жизнь, мир боролся за культуру и свободу, и за то же самое должны бороться и мы, если только не считать, что мы уже достаточно культурны. Я, признаться, так не считаю. Разностороннее образование — вот к чему мы должны стремиться. Мы можем надеяться, что если даже и не выучимся многому, то по крайней мере поймем, как мало знаем, а такая мысль рождает стремления или неудовлетворенность — называйте как хотите.
Я не сомневаюсь, что образование, даваемое нашими художественными школами, подводит именно к такой мысли. Не думаю, чтобы разумный человек мог считать эти школы ненужными, когда именно теперь, в пору их организации, стали обсуждаться декоративные цели индивидуального искусства. Правда, основатели этих школ ошибочно рассчитывали непосредственно и быстро удовлетворить потребность в подготовленных и опытных художниках, создающих образцы товаров. Но хотя школы и обманули подобные ожидания, они, несомненно, повлияли как на декоративное, так и на другие искусства. Среди всех их достижений немалое значение имеет общественное признание ценности всякого искусства, признание, о котором свидетельствует само существование этих школ. Говоря точнее, их существование и интерес к ним — вот признак той тревоги, которую общество испытывает по поводу бедственного положения искусств.
Надеюсь, вы, учащиеся в этой школе и представляющие множество людей, которые стремятся развивать искусства, прислушаетесь сейчас к моим словам, несколько менее общим, чем те, что я уже сказал. Думаю, у меня есть право считать вас как бы завербованными волонтерами, участниками того бунта против бессмысленности и безобразия, к которому я призывал вас в этот вечер. Поэтому вы больше, чем кто-либо, прежде всего обязаны проявить осторожность, чтобы не дать врагам повод для издевательств. Вы должны быть особенно внимательны к своей работе, выполнять ее с душой, основательно и серьезно, избегать всякой претенциозности и фальши.
Старайтесь избегать неясности. Пусть лучше вас поймают на том, что вы ошиблись, выбирая себе какую-то цель. Это лучше, чем изворачиваться и размазывать, давая повод к упрекам, что, мол, людям непонятен ваш замысел. Твердо держитесь выразительных форм искусства. Не думайте чересчур много о стиле, но настройтесь создать то, что считаете красивым, выражайте свое понимание красоты со всей тщательностью, на какую способны, но — повторяю — выполняйте свою работу четко и без всякой туманности. Всегда продумывайте свой замысел заранее, до того, как начнете наносить его на бумагу. Не начинайте стирать и пачкать, воображая, что уж что-нибудь у вас да получится. До того, как приступить к рисованию, вам следует понять, сами ли вы изобрели свой замысел или он до вас изобретен природой? Всегда помните — форма должна предшествовать цвету, а набросок, силуэт — моделированию, но не потому, что цвет и моделирование менее важны, а потому, что их нельзя осуществить правильно, если форма и силуэт решены ошибочно. Так вот, во всем этом вы должны быть как можно более требовательными к себе, и не бойтесь оказаться требовательными чрезмерно.
Кроме того, те из вас, кто создает образцы товаров, должны максимально использовать материал, но всегда таким образом, чтобы выявить его наиболее характерные свойства. Вы не только должны знать эти свойства, но и то, что из вашего материала должно быть сделано нечто естественное для него, такое, что не может быть выполнено в каком-либо другом материале. Это — raison d'etre декоративного искусства. Делать камень похожим на металл, дерево — на шелк, керамику — на камень — все это жалкие средства дряхлого искусства. Настройтесь как можно более решительно против всякого машинного производства (это касается всех). Но если вам приходится делать проекты для машинного производства, пусть по крайней мере они будут отчетливы. То, что производится посредством машин, должно быть по возможности просто, насколько возможно простым. Не пытайтесь, например, сделать штампованную тарелку похожей на тарелку ручной росписи. Если уж рынок требует от вас штампованных тарелок, сделайте их такими, какими никто и не пытался бы их делать, расписывая вручную. Сам я не вижу в изделиях машинного художества никакого проку. Короче говоря, не давайте превращать себя в машину — или же это будет для вас как художников конец. Хоть мне не очень-то по нраву машины из стали и меди, но машины из плоти и крови еще ужаснее и безотраднее: ни один человек не настолько плох и неуклюж в работе, чтобы не пригодиться на что-нибудь лучшее, чем превратиться в машину.
Итак, я утверждаю, что образование — первое средство в борьбе с варварством, рождаемым торопливостью цивилизации и конкурентной коммерцией. Сознание, что и прежде люди жили в упорном труде, окажется наилучшим стимулом, который побудит вас трудиться с уверенностью, что и ваше дело будет унаследовано потомками.