Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Искусство и жизнь - Уильям Моррис на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

По-моему, наши знания о жизни былых времен подскажут нам, как относиться к тем честным и прямодушным людям, которые превыше всего желают прогресса, но глубоко разочарованы в искусствах. Конечно, вы можете их спросить: «Что станем мы делать тогда, когда будет достигнуто все, чего вы и мы так жаждем?» Та великая перемена, ради которой мы трудимся, — каждый по-своему, — как и вечная другая перемена, придет незаметно словно тать в ночи, и окажется совершившейся, прежде чем мы об этом узнаем. Но вообразим, что эта перемена свершилась внезапно, восхваляемая и признанная всеми благонамеренными людьми. Что мы будем делать тогда, дабы не начинать сызнова нагромождать свежую гниль на месте скорбного труда столетий? Когда мы отвернемся от флагштока, на котором только что взвился новый флаг, — за что примемся тогда, за какое дело должны будем приняться, когда в ушах наших будет еще звучать трубный глас герольдов, возгласивших наступление новой жизни?

На что еще, помимо работы, будут направлены наши повседневные усилия? Чем мы украсим работу тогда, когда обретем полную свободу и разум? Конечно, это будет труд. Но один ли труд? Должны ли все наши усилия быть направлены только на то, чтобы сократить до предела его продолжительность и продлить часы досуга далее всех пределов, о которых мечтали люди? И на что употребим мы свой досуг, если считаем, что всякий труд скучен? Будем ли мы все свободное время спать? — Если да, то, надеюсь, больше уж никогда не проснемся.

Так что же тогда мы будем делать? Что должны дать нам обязательные часы труда?

Этот вопрос встанет перед всеми людьми в тот день, когда будет покончено со многими пороками и не будет низведенных до вырождения классов, на которые можно взваливать всю грязную работу. И если люди все еще будут ненавидеть и презирать искусство, они не смогут ответить на этот вопрос.

Некогда люди жили под таким гнетом деспотизма, среди такого насилия и ужаса, что теперь мы удивляемся, как они могли тогда существовать хоть один день, пока мы не вспоминаем, что и тогда, как и теперь, повседневный труд был основным содержанием их жизни и что этот повседневный труд смягчился каждодневным созданием искусства. И будем ли мы, избавленные от зла, которое терпели они, влачить еще более унылое, чем они, существование? Свяжут ли себя люди, освободившиеся от столь многих форм угнетения, новыми его формами и станут ли рабами природы, множа дни безнадежного и бесполезного труда? Должно ли это все ухудшаться до тех пор, пока не случится так, что человечество, вступив во владение своим наследством, повергнув врагов и сбросив оковы, изберет своим уделом вечный труд в обстановке удручающего уродства? Как тогда будут обмануты все наши надежды, в какую пропасть отчаяния мы будем ввергнуты!

Конечно, это всего лишь предположение, и все-таки, если недуг презрения к искусствам будет усугубляться, иного нечего и ждать. Угасание воображения и любви к прекрасному повлечет за собой и угасание цивилизации. Но этот недуг, от которого мир в один прекрасный день, надеюсь, освободится, принесет все же массу бедствий: искусству — агонию, а бедным людям — страдания, ибо тяжкая необходимость, по-моему, вызывает в мире больше перемен, чем то близорукое желание что-то предусмотреть, которое мы называем предвидением. Тем не менее припомните вопрос, который я поставил вначале. Что стряслось с искусством или с нами, если этот недуг напал на нас? Отвлеченно рассуждая, с искусством ничего плохого не происходит и произойти не может — человечеству оно должно всегда служить отрадой, — если только со всеми нами не происходит что-то неладное. Но и с искусством, каким мы его знаем, в наши дни происходит тьма неладного. Если это не так, то с какой стати мы собрались здесь сегодня вечером? Разве не потому были созданы школы искусства по всей стране около тридцати лет назад, что народное искусство, как мы обнаружили, начало угасать — или, возможно, уже угасло среди нас?

Что касается успехов, с той поры достигнутых в нашей — и только в нашей — стране, если вообще есть какие-либо успехи, — то мне трудно говорить о них, если я хочу быть одновременно и вежливым и откровенным, и все же говорить я обязан. По-моему, внешний успех в какой-то мере очевиден, но я не знаю, насколько он обнадеживает, ибо время еще должно испытать его и доказать, является ли он всего лишь преходящей модой или же первым признаком действительного пробуждения огромной массы культурных людей. Если говорить совершенно откровенно и вполне по-дружески, то я должен признаться, что даже сказанное мною слишком хорошо, чтобы быть правдой. Но — кто знает, — мы так привыкли приспособлять историю и к будущему и к прошлому, так часто наши глаза перестают видеть и когда мы оглядываемся на прошлое, и когда мы смотрим в будущее, ибо мы чересчур пристально всматриваемся в наше собственное время, в наш собственный образ жизни. О, если бы все было лучше, чем я думаю!

Во всяком случае, давайте подытожим наши достижения и сопоставим их с менее обнадеживающими фактами нашего времени. В Англии — и, насколько я знаю, только в Англии — число живописцев как будто сильно выросло, они несомненно стали глубже вникать в свою работу и в отдельных случаях — и особенно в Англии — развили в себе и стали воплощать чувство красоты, которого мир не знал в течение трех последних столетий. Это, конечно, весьма важное достижение, значение которого как для самих создателей картин, так и для их потребителей трудно переоценить.

Помимо этого, в Англии, и только в Англии, имели место значительные достижения в архитектуре и в искусствах, ее обслуживающих, — искусствах, оживить и взлелеять которые поставили себе специальной целью упомянутые выше школы. Это также заметное достижение с точки зрения потребителей данного вида работ, но, боюсь, оно не столь важно для большинства тех, кто создает эти работы.

К сожалению, приходится констатировать, что этим достижениям мы должны противопоставить тот труднообъяснимый факт, что остальная часть так называемого культурного мира, по всей видимости, только и делала, что просто бездействовала, и среди нас самих эти успехи коснулись сравнительно немногих людей, а массы нашего населения они вообще не затронули. В результате большая часть нашей архитектуры, которая, как и вообще искусство, главным образом зависит от вкуса широкого круга людей, — ухудшается изо дня в день.

Прежде чем пойти дальше, я должен упомянуть еще об одном разочаровании. Многие из вас, полагаю, помнят, сколь настойчиво привлекали внимание художников, создающих образцы товаров, к красивым изделиям Востока те люди, которые положили начало движению, частично вылившемуся в организацию наших художественных школ. Это позволяет, без сомнения, правильно судить о них, ибо они призывали нас обратиться к искусству прекрасному, гармоничному, еще живому в наше время и прежде всего народному. Болезнь нашей цивилизации сказывается в быстром исчезновении этого искусства под натиском западных завоеваний и коммерции — оно гибнет быстро и с каждым днем все быстрее. Сейчас, когда мы встретились в Бирмингеме, чтобы содействовать распространению художественного образования, англичане в Индии по своей близорукости энергично уничтожают самые источники этого образования — ювелирное дело, обработку металлов, керамику, ситценабивное дело, выделку парчи и ковров. Все эти знаменитые и древнейшие искусства великого полуострова в течение долгого времени представлялись делом нестоящим, которое должно быть отброшено прочь во имя ничтожных преимуществ так называемой коммерции, и положение искусств становится с каждым днем все безнадежней. Некоторые из вас, полагаю, видели подарки, которые индийские князья преподнесли принцу Уэльскому во время его путешествия по этой стране. Я видел их и не скажу, чтоб они меня разочаровали, ибо я догадывался, как они выглядят, но мне было очень горько, поскольку среди этих дорогостоящих произведений, преподнесенных как настоящие драгоценности, едва ли нашлось хотя бы немного таких вещей, которые, пусть даже слабо, поддерживали бы древнюю славу этой колыбели промышленных искусств. Более того, в некоторых случаях было бы смешно, если бы не было печально, смотреть на то жалкое простодушие, с каким побежденный народ подражает бессмысленной вульгарности своих повелителей. И как я уже сказал, мы сейчас энергично способствуем этому вырождению. Я прочитал небольшую книжку[15], путеводитель по индийскому павильону Парижской выставки прошлого года, — там подробно рассказывается о состоянии всех индийских мануфактур. Их можно назвать «художественными мануфактурами», но на самом-то деле все производства в Индии являются или были «художественными мануфактурами». Автор этой книги превосходно знает жизнь Индии, он — ученый и любитель искусств. Поистине веет грустью от его рассказа, в котором, впрочем, мало нового для меня или других людей, интересующихся Востоком и его жизнью. Покоренные народы в своей беспомощности везде и всюду уничтожают подлинную сущность своих искусств, которые, как мы сами знаем и как мы же громко о том возвестили, основаны на самых истинных естественных принципах. Столь часто превозносимое совершенство этих искусств — высокое достижение многих веков труда и развития, но покоренные народы отбрасывают его прочь как утерявшую ценность вещь, чтобы приспособиться к менее совершенному искусству или, вернее, псевдоискусству завоевателей. В отдельных провинциях Индии туземные искусства совершенно уничтожены, во многих — близки к уничтожению, и во всех — начали в той или иной степени чахнуть. Дело зашло настолько далеко, что в наше время само правительство способствует этому уничтожению. Правительство, в частности, наладило теперь производство дешевых ковров в индийских тюрьмах, несомненно, с лучшими намерениями и, разумеется, при полном сочувствии широкой английской и индийской общественности. Не скажу, что скверно создавать в тюрьмах настоящие художественные произведения или изделия. Наоборот, я считаю это хорошим делом, если оно должным образом налажено. Но в данном случае — как я сказал, с полного согласия английской общественности — правительство решило выпускать дешевые товары, пренебрегая их качеством. Поверьте, эти ковры и дешевы и плохи, хуже их и нет уже товаров, но все было бы иначе, если бы их производство не подчинялось все той же тенденции к удешевлению. И то же самое произошло всюду, все индийские предприниматели действуют так же, и дело дошло до того, что этот бедный народ утратил свою индивидуальность и единственную славу, оставшуюся ему после покорения. Их знаменитые товары, столь превознесенные людьми, которые тридцать лет назад попытались восстановить среди нас народное искусство, уже нельзя купить на обычном рынке по нормальной цене, — их нужно разыскивать и хранить как драгоценные реликвии для музеев, созданных нами для нашего художественного просвещения. Короче говоря, их искусство погибло, и погубила его современная цивилизация с ее коммерческим духом.

То, что делается в Индии, происходит с большими или меньшими различиями по всему Востоку, но я остановился на Индии главным образом потому, что не могу не думать, какую ответственность за это несем мы сами. Случай превратил нас в повелителей над многими миллионами за пределами нашей страны, и нам надлежит заботиться, чтобы не подносить народам, которых мы сделали беспомощными, камень вместо хлеба и отраву вместо еды.

Но поскольку искусство не может прийти в нормальное состояние ни здесь, ни где-либо в другом месте, пока передовые страны цивилизации сами не будут исцелены от недуга, давайте еще раз посмотрим, каково положение с искусствами у нас самих. Признаюсь, меня не успокаивают даже те успехи искусств последних лет, которые видны на поверхности: если неладно обстоит дело с корнями растения, то рано радоваться тому, что его почки распускаются в феврале.

Я только что рассказал для примера, что поклонники искусства Индии и Востока, включая руководителей наших институтов художественного образования и, уверен, представителей так называемых господствующих классов, бессильны остановить этот стремящийся вниз поток. Общая тенденция цивилизации направлена против их усилий и слишком сильна, чтобы они могли ее одолеть.

И далее, хотя многие из нас относятся к архитектуре с неизменной любовью и верят, что жизнь в окружении красоты благотворна для физического и духовного здоровья, тем не менее в больших городах мы вынуждены жить в домах, которые стали воплощением уродства и неудобств. Поток цивилизации против нас, и мы не можем его побороть.

И те самоотверженные, поднявшие знамя правды и красоты люди из нашей среды, картины которых, сотворенные вопреки трудностям, понятным только художнику, воплощают высокие, ни одному веку неведомые свойства души, — эти великие люди встречают лишь узкий круг ценителей, способных понять их произведения, которые огромной массе народа совершенно неизвестны. Цивилизация настолько против этих художников, что они не в силах расшевелить широкую публику.

Итак, обдумывая все это, я далек от мысли, что дело обстоит благополучно с корнями того дерева, которое мы растим. Право же, если весь остальной мир останется таким, как сейчас, то упомянутые улучшения привели бы к такому искусству, которое в этом маловероятном случае оказалось бы в застое и тоже, возможно, не развивалось бы. Это было бы искусство, откровенно культивируемое немногими и для немногих, теми, кто счел бы необходимым долгом — если бы этим людям вообще было присуще чувство долга — с презрением относиться к человеческому стаду, держаться в отдалении от всего, за что человечество всегда боролось, и ревниво оберегать свой дворец искусств. Не стоит много говорить о будущности, ожидающей такое художественное направление как существующее, по крайней мере теоретически, направление, избравшее себе девиз «искусство ради искусства» — не столь невинный, как может показаться. Искусство это заранее обречено на печальный конец, оно слишком нежно, чтобы к нему могли прикоснуться даже руки посвященных, а потому и сами посвященные должны будут в конце концов праздно восседать сложа руки и никого этим не огорчая.

Если б я думал, что вас привело сюда желание развивать именно такое искусство, то я едва ли смог бы подняться на кафедру и назвать вас друзьями, хотя вряд ли можно назвать и врагами тех тщедушных приверженцев искусства, о которых я только что говорил.

Однако, как я сказал, такие приверженцы существуют, и я позволил себе говорить о них, ибо даже люди честные, разумные, жаждущие прогресса человечества, но не понимающие искусства и не обладающие вкусом, склонны принимать их за художников. И им представляется, что работы таких художников это и есть искусство и что будто именно к этой малодушной, безнадежно узкой жизни стремимся и мы, люди художественного ремесла. Такие представления кажутся верными многим, кто, говоря откровенно, должен бы знать больше. Мне хочется снять с нас позорное пятно и внушить народу, что мы меньше, чем кто-либо, хотим расширить пропасть между классами или тем более породить новые классы, благородные или низшие — новых господ и новых рабов, что мы менее всех других хотим взращивать «растение по имени человек» разными способами — здесь скаредно, а там с расточительностью. Я хотел бы внушить людям, что искусство, к которому мы стремимся, — это то благо, которое можно поделить поровну между всеми и которое призвано всех облагородить. Поистине, если каждый отдельный человек не получит своей доли, то уже нечего будет делить. Если люди не будут облагорожены искусством, то человечество в целом утратит то, чего оно когда-то достигло. Искусство, которого мы жаждем, — не пустой сон. Такое искусство уже существовало в те времена, которые были хуже нашего, когда в мире было меньше мужества, доброты и правды, чем теперь. Такое искусство в будущем появится вновь, и мир тогда станет богаче мужеством, добротой и правдой.

Давайте еще раз вспомним историю, а затем мысленно перенесемся в наше время вплоть до момента, когда я произношу эти слова. Я начал с одного из обычных и необходимых советов людям, изучающим искусство: изучайте древность. И, несомненно, многие из вас, как и я, так и поступали, — скажем, бродили по галереям восхитительного музея в Саут-Кенсингтоне{2} и, подобно мне, преисполнялись удивления и благодарности за красоту, сотворенную воображением человека. Теперь, прошу вас, подумайте, что представляют собою эти удивительные произведения, как они были созданы. Когда я говорю — удивительные, то в этом слове нет ни преувеличения, ни искажения смысла. А ведь эти произведения — простые предметы домашнего обихода былых времен, и потому, между прочим, их так мало и так заботливо их теперь оберегают. В свое время то были обыденные вещи, и ими пользовались, не боясь разбить или испортить, — тогда они не были редкостью — и все же сейчас мы называем их «удивительными».

И как они создавались? Делались ли они по рисункам крупного художника — счастливого обладателя культуры, хорошего заработка, отличного стола, прекрасного дома и теплого шерстяного халата, в который он мог закутаться после работы? — Никоим образом. Как ни удивительны эти произведения, они сотворены, как говорится, «обычными парнями» в будничной рутине их повседневного труда. Именно такими были люди, которых мы чтим, воздавая должное произведениям их рук. А их труд — думаете, он казался им скучным? Каждый художник прекрасно знает, что это не так и не могло быть так. Уверен — и вы не станете с этим спорить, — что радостные улыбки озаряли лица, когда создание орнаментальных лабиринтов с их таинственной красотой подходило к концу, когда возникали под руками диковинные звери, птицы и цветы, до сих пор веселящие душу нам, жителям Саут-Кенсингтона. По крайней мере, пока эти люди трудились, они не ведали горя, а работали они, наверно, как и мы, большую часть жизни и большую часть каждого дня.

А что собой представляют и как создавались сокровища архитектуры, которые мы в наши дни столь внимательно изучаем? Среди них действительно есть великолепные соборы, дворцы королей и феодалов, но их не так уж много. И как бы величественны они ни были, какие бы благоговейные чувства ни вызывали, они всего только размерами отличаются от небольшой серой церквушки, которая до сих пор так часто украшает обычный английский пейзаж, или от серого домика, который все еще хотя бы в некоторых местах придает английской деревне особый колорит, побуждающий поклонников романтики и красоты к раздумьям. Они, эти домики, в которых жили обыкновенные люди, и эти незаметные церквушки, в которых они молились, — основное сокровище в нашей архитектуре. И опять же кто сочинял для них рисунки и планы, кто украшал их? Неужели крупный архитектор, которого ради его умения заботливо ограждали от забот обыкновенных людей? — Вовсе не он. Вероятно, иногда это был монах, брат землепашца, но чаще — другой его брат, деревенский плотник, кузнец, каменщик или какой-нибудь еще «обыкновенный парень», который в простом повседневном труде создавал строения, по сей день вызывающие изумление и доводящие до отчаяния многих трудолюбивых и образованных архитекторов. Была ли ему противна такая работа? — Нет, это невероятно. Как и многим, мне приходилось наблюдать за работой подобных людей в какой-нибудь заброшенной деревушке — туда и в наши дни едва забредают путники, а ее жители лишь изредка отходят от своего дома миль на пять. Вот в таких-то местах я наблюдал работу столь изящную, столь тщательную, такую изобретательную, что никакая другая с ней не сравнится. И я, не боясь возражений, утверждаю: никакая человеческая изобретательность не поможет выполнить такую работу, если к мозгу, где зародился ее замысел, и к руке, воплотившей его, в качестве третьего участника не присоединится наслаждение. И такая работа не редкость. Трон великой династии Плантагенетов{3} или великих Валуа{4} был украшен резьбой отнюдь не более изящной, чем стул деревенского сторожа или сундук жены землепашца.

Да, согласитесь, — многое в ту пору делало жизнь сносной. Не каждый день, конечно, случались кровопролития и мятежи, хотя именно такое впечатление создает чтение хроник, но каждый день, звеня, опускался на наковальню молот, на дубовом бруске танцевало долото, и работа не обходилась без выдумки, без порыва сотворить красоту, рождавшую человеческую радость.

В этих моих последних словах самая сердцевина тех мыслей, высказать которые я и пришел сюда, и я прошу вас самым серьезным образом задуматься над ними — не над моими словами, а над высказанной в них мыслью, — мыслью, которая пробуждается в мире и в один прекрасный день претворится во что-то реальное.

Под истинным искусством я понимаю выражение человеком радости его труда. Я не верю, что человек может испытывать радость от труда, не выражая этой радости, — особенно когда занимается делом, в котором он мастер. В этом самый щедрый дар природы, ибо все люди, — мало того, все существующее на свете — должны трудиться. Так что не только собаке — радость участвовать в охоте, но и лошади — бежать, птице — летать, и эта мысль столь естественна, что мы можем вообразить, будто и земля, и сами стихии, исполняя положенное им, радуются. А поэты поведали нам и об улыбке весенних лугов, и о ликовании огня, и о безудержном смехе моря.

Вплоть до недавнего времени человек никогда не отвергал этого вселенского дара, но всегда, если только он не был чем-то слишком ошеломлен, не был слишком разбит или чрезмерно придавлен болезнями, стремился обрести радость хотя бы в труде. Слишком часто испытывал он и страдание от своих удовольствий и усталость от своего отдыха, чтобы полностью им отдаться. Какое все это имеет значение, если его радость неотделима от того, что постоянно присутствует в его жизни, — от его труда?

И к тому же должны ли мы, приняв столько даров, отвергнуть этот самый первозданный, наиболее естественный дар человечества? И если мы когда-то отвергли этот дар, — а я серьезно опасаюсь, что так оно и произошло, — то какие же блуждающие огоньки в тумане сбили нас с пути или в каких же жестоких тисках мы оказались, одолев встретившиеся на нашем пути бедствия и забыв про величайшее из всех бедствий? Иначе я не могу назвать случившееся с нами. Если человек вынужден выполнять работу, которую он презирает и которая не удовлетворяет его неотъемлемое и справедливое желание радости, то почти вся его жизнь пройдет в несчастье, в унижении его достоинства. Прошу, задумайтесь, что это значит и к какой катастрофе это в конце концов нас приведет.

Если бы я мог убедить вас, что высокий долг цивилизованного мира наших дней — сделать труд радостью для всех и облегчить насколько возможно бремя безрадостного труда!

Если б я только мог убедить в этом хотя бы двоих или троих из здесь присутствующих, то посчитал бы, что славно потрудился сегодня!

Но не пытайтесь по крайней мере спастись от охватывающей вас тревоги, не предавайтесь заблуждению, будто нынешний чуждый искусству труд приносит кому-то отраду. Для большинства людей это не так. Видимо, потребуется много времени, чтобы стало очевидно: потуги такого труда на художественность — чужды всякой радости. Но есть и другой признак того, что этот труд в высшей степени безотраден, и вы не можете не понять этого. Признак этот прискорбен, и, поверьте, говорить о нем мне по-настоящему стыдно. Но сможем ли мы исцелиться, если не признаем себя больными? Этот злополучный признак свидетельствует о том, что труд, совершаемый в цивилизованном мире, по преимуществу нечестен. И на самом деле, цивилизация выпускает порой хорошую продукцию, которая — отдает она себе в том отчет или нет — необходима для ее нынешнего нездорового состояния. Короче говоря, продукция эта — прежде всего машины, как необходимые для той конкуренции в купле и продаже, которая получила лживое наименование коммерции, так и те машины, которые служат насильственному уничтожению жизни. Иными словами, цивилизация создает орудия для ведения двух видов войн, из которых вторая является без сомнения худшей, и недаром совесть мира по отношению к ней уже начинает испытывать возмущение. С другой стороны, средствам для поддержания достойной повседневной жизни, которая основана на доверии, терпимости и взаимной помощи и которая только и есть подлинная жизнь с точки зрения людей мыслящих, — этим средствам цивилизованный мир наносит все больший и больший ущерб. Если я не ошибаюсь, говоря это, то вы хорошо знаете, что я повторяю лишь то, что не только на уме у многих, но и высказывается ими вслух. Позвольте привести хорошо известное свидетельство этого широко распространенного мнения. В железнодорожных киосках продается теперь очень любопытный альбом рисунков[16] под названием: «Британский рабочий в изображении человека, который в него не верит». Книга эта, как и ее заглавие, вызывают во мне одновременно и возмущение и стыд, поскольку содержат много несправедливого наряду с немалой правдой, выраженной в парадоксальном и ради ясности преувеличенном виде. Совершенно верно, хотя и весьма печально, что если кому-либо придется пригласить садовника, плотника, каменщика, маляра, ткача или же кого угодно другого и если работа будет хорошо сделана, то он может считать, что ему на редкость повезло. Гораздо же вероятнее, что он столкнется с желанием увильнуть от работы и с пренебрежением к правам других людей. Но я не могу представить, каков должен быть этот человек, этот «британский рабочий», чтобы хотя отчасти признать справедливость такого тяжелого обвинения. Сомневаюсь, чтобы для громадной массы людей было возможно выполнять работу, на которую их гонят и в которой для них нет ни надежды, ни радости, и не пытаться увильнуть от нее, — во всяком случае, в подобных обстоятельствах от нее всегда увиливали. Правда, я знаю, что бывают и такие добропорядочные люди, которые исправно выполняют свою работу, несмотря на всю ее нудность и безотрадность. Такие люди — соль земли. Но разве не внушает тревогу общество, которое обрекает подобных людей на подвижничество, а большинство понуждает работать спустя рукава, доводя их до нравственного вырождения и полусознательного презрения к самим себе? Без сомнения, в таком обществе не все благополучно. Поверьте, — это на слепую и суетную цивилизацию следует возложить всю тяжесть ответственности за то огромное количество неприятной работы — работы безрадостной и бесцельной, утомляющей каждую мышцу тела и каждый атом мозга, работы, от которой тот, кто под страхом голодной смерти и нищеты принужден браться за нее, старается как можно скорее отделаться.

Я уверен — и это очевидно для меня, как то, что я живу и дышу, — что нечестность в повседневных делах, жалобы на которую слышатся повсюду и которая действительно имеет место, — это естественное и неизбежное следствие лихорадочных войн на биржах и на полях сражений, вынудивших мир забыть о людях, точно так же как люди забыли друг о друге и как они забыли о радости повседневного труда — этом нашем долге перед природой.

Поэтому, повторяю, развитие цивилизации требует, чтобы люди задумались о средствах, с помощью которых можно ограничить количество унизительного труда, а в конце концов и вовсе его уничтожить.

Я не имею в виду при этом труд тяжелый или физический. Я не очень жалею людей за трудности, которые выпадают на их долю случайно, то есть не являются непременным уделом какого-то класса или следствием каких-то обстоятельств. Я далек также от мысли (иначе я был бы безумцем или фантазером), что мир мог бы даже в будущем существовать без физического труда, но я достаточно насмотрелся всяких работ и уверен: такой труд вовсе не ведет к духовной деградации. Пахать землю, тянуть рыболовные сети, пасти стадо — этот и подобный ему физический труд достаточно хорош даже для лучших из нас, если при этом обеспечивается досуг, свобода и необходимый заработок. Что же касается каменщика, каменотеса и прочих ремесленников, то они могли бы стать художниками, выполняющими не только необходимую, но и красивую, а потому и отрадную работу, если бы искусство было тем, чем должно быть. Нет, не с таким трудом надлежит нам покончить, но с работой, которая производит тысячу и один никому не нужный предмет только ради того, чтобы им, как ставкой, пользовались в бесчестной игре купли и продажи — игре, которую лицемерно называют коммерцией, о чем я уже говорил и раньше. Сердцем, а не просто рассудком я сознаю, что такой труд вопиет, чтобы с ним покончили. Но, кроме того, нужно изменить и упорядочить труд, производящий вещи сами по себе хорошие и необходимые, но используемые просто как ставки в упомянутой коммерческой войне. Такую перемену невозможно совершить без помощи искусств, и если бы только к нам возвратился разум, то мы смогли бы понять, что труд необходимо сделать радостным для всех людей, а не для немногих, как теперь, — необходимо, повторяю, иначе недовольство, смута и отчаяние захватят все общество. Если бы мы взглянули на все открытыми глазами и решились бы пожертвовать кое-какими мнимыми благами, какими владеем не по праву (что вселяет в нас тревогу), то тогда я и впрямь поверил бы, что мы посеем семена такого счастья, какого мир еще не знал, семена довольства и спокойствия— и они-то сделают мир таким, каким он должен быть.

И вместе с этими семенами будет посеяно и семя подлинного искусства, выражающего радость человеческого труда, — искусства, творимого народом и для народа как радость и для творца и для потребителя искусства.

Это — единственно подлинное искусство, единственное, которое будет способствовать развитию мира, а не служить препятствием на его пути. И я не сомневаюсь, что вы все или хотя бы те из вас, кого влечет искусство, в глубине сердца чувствуете истинность моих слов. Верю, что вы согласитесь со мною в этом, хотя, может быть, кое о чем из того, что я говорил, вы думаете по-иному. Во мне крепнет убеждение, что ради развития именно такого искусства мы здесь и встретились, равно как и ради тех необходимых познаний, которые мы решили как можно шире распространять.

Итак, я высказал свои соображения о том, какие надежды можно возлагать на будущее искусства и чего нужно опасаться. И если вы спросите, какого практического результата я жду, поделившись с вами моими мыслями, то должен признаться, что даже если бы мы все придерживались одинакового и с моей точки зрения верного взгляда на этот предмет, то и тогда, думаю, перед нами возникло бы множество дел и масса препятствий, и все равно понадобилась бы вся мудрость, проницательность и энергия лучших из нас, и даже в этом случае мы вынуждены были бы подчас брести по избранному пути почти вслепую. И сегодня, когда идеи, которые мы считаем правильными и которые спустя некоторое время встретят общее признание, должны упорно пробиваться в жизнь, чтобы на них хотя бы обратили внимание, мы все еще не можем отчетливо увидеть перед собой свой путь. Вы, наверно, сочтете банальной мою уверенность, что общее образование, которое учит людей думать, со временем научит их верно судить об искусстве. Пусть моя мысль банальна, но я в это верю, и это меня поддерживает, когда я вспоминаю, как заметен в наш век переход от старого к новому и какую странную смесь, от которой мы однажды избавимся, наше невежество или полуневежество норовят состряпать из изжеванной ерунды старого и сырой чепухи нового, — то и другое лежит у нас под рукой.

Но если вы все еще ждете от меня чего-либо, что могло бы сойти за практический совет, то я счел бы свою задачу трудной. Я боюсь обидеть кого-нибудь из вас, — ведь здесь начинается скорее сфера этики, нежели искусства в обычном его понимании.

Но ведь, на мой взгляд, невозможно оторвать искусство от этики, политики и религии. Согласно великим принципам истина едина, и только в формальных трактатах она может предстать расщепленной. Кроме того, должен напомнить, что моими устами — пусть слабо и несвязно — высказываются мысли многих людей, лучших, чем я. Но ведь даже если общее положение дела и обнадеживает, мы все еще, как уже сказано, будем нуждаться в этих лучших людях, которые могли бы вести нас по верной дороге. Но даже теперь, когда мы еще так далеки от успеха, самые малые из нас безусловно могут внести в наше дело скромную лепту, прожить небесполезную жизнь и достойно умереть.

Итак, заявляю, что верю в силу двух добродетелей, необходимых в современной жизни, если ей когда-либо суждено стать счастливой. Они абсолютно необходимы, когда сеются семена искусства, создаваемого народом и для народа на радость его творца и потребителя. Добродетели эти — честность и простота. Чтобы мои слова были понятнее, я назову порок, противоположный второй добродетели, — а именно роскошь. Под честностью я разумею беспокойное и страстное стремление воздать должное каждому, решимость отказаться от всего, что приносит ущерб любому человеку. Однако честность, насколько я знаю по опыту, далеко не всеобщая добродетель.

Поэтому важно заметить, как одна добродетель прокладывает дорогу другой. Ибо если наши потребности невелики, то вряд ли они принудят нас к совершению несправедливости. А если мы утвердимся в намерении каждому воздавать должное, то как же тогда чувство собственного достоинства разрешит нам воздавать слишком многое самим себе?

И в искусстве и в подготовке к занятию им, без которой не может быть достойного искусства, новая жизнь начинается вместе с приобретением этих добродетелей. Они помогут нам возвысить те классы общества, которые до сих пор были унижены. Ибо если вы богаты, то простота вашей жизни приведет к сглаживанию ужасного различия между расточительностью и нуждой, которое кошмаром нависло над цивилизованными странами. Она подаст пример достойной жизни и тем классам, возвышения которых вы намерены добиться. Ведь они, по существу, очень похожи на богачей тем, что предаются зависти и желанию подражать праздности и расточительности, которые порождает богатство.

Оставляя в стороне нравственные проблемы, о которых я вынужден был напомнить, позвольте сказать, что, хотя простота в искусстве может быть и дорогой и дешевой, она по крайней мере не расточительна, и ничто так не убивает искусство, как отсутствие, простоты. Мне не приходилось бывать ни в одном богатом доме, который не стал бы выглядеть лучше, если бы девять десятых его содержимого сожгли на костре, разожженном вне его стен. Думается, наша борьба против роскоши обойдется поэтому недорого или вообще — даром. Ведь, насколько я могу понять, так называемая роскошь — это либо богатство, за которое владельцу приходится постоянно тревожиться, либо оковы пышных условностей, которые на каждом шагу опутывают и раздражают богача. Да, роскошь не может существовать без того или иного вида рабства, и уничтожение роскоши, как и других форм рабства, освободит и рабов и их хозяев.

Наконец, если вместе с простотой жизни мы обретаем также и любовь к справедливости, то тогда все будет готово к приходу новой весны искусств. Ведь если мы являемся работодателями, то как смеем мы платить любому человеку меньше денег, чем ему необходимо для скромного существования, и предоставлять ему меньше досуга, чем требует его образование и чувство собственного достоинства? А если мы — рабочие, то как мы осмеливаемся нарушать договор, который заключили, и вынуждать мастера бродить взад и вперед и выслеживать наши плутни и увиливание от работы? Или если мы — продавцы, то как же мы можем выставлять свои товары в ложном свете с целью взвалить на плечи других наши убытки? А если мы — покупатели, как можем мы платить за товар, который одного лишает покоя, другого разоряет, а третьего обрекает на голод? Или, скажу более, как мы можем пользоваться и наслаждаться вещью, на которой запечатлелись муки и тоска ее создателя?

Теперь, кажется, я сказал все, что хотел. Признаюсь, в этом нет ничего нового, но, знаете ли, опыт убеждает, что свою мысль следует высказывать не один раз — до тех пор пока вы не привлечете большое количество слушателей. Так пусть в моих словах вы уловите ту мысль, которую мне непременно нужно было внушить вам.

Как бы серьезны ни были ваши возражения, я уверен, что говорил сегодня перед аудиторией, в которой любые слова, сказанные как мои, из чувства долга и сердечной доброжелательности, оживят мысль и посеют добрые семена.

Во всяком случае, думающему человеку полезно встретиться лицом к лицу со своими собратьями и высказать им все, что не дает ему покоя; только так можно добиться, чтобы люди стали менее чужими друг другу, и только так можно избежать недопонимания — этой прискорбной причины бессмысленных конфликтов.

Но если кому-нибудь из вас могло показаться, что от моих слов веет отчаянием, то виной тому недостаточное красноречие. И вы должны помнить, что отчаяние, запечатав уста, вынудило бы меня молчать. Я же действительно преисполнен надежд.

Но разве можно указать время осуществления моих надежд и сказать, что оно наступит еще при нашей с вами жизни?

И все же я хочу по крайней мере воскликнуть — мужайтесь! Ведь удивительные, неожиданные и славные события произошли даже за время моей короткой жизни.

Да, несомненно, наше время удивительно и полно перемен, которые при неизбежном увядании старого и одновременном рождении нового в один прекрасный день принесут с собою новые радости для исполненной труда жизни. И люди со свободной душой и ясным взором вновь ощутят красоту мира и будут наслаждаться ею. Но если сейчас еще много тьмы, то по крайней мере не будем сидеть сложа руки, не будем глупыми изнеженными господами и не станем считать обычный труд для себя зазорным. Но будем лучше трудиться, как бравые парни, стремясь при тусклом свете свечи подготовить нашу мастерскую к завтрашнему рассвету — к тому завтрашнему дню, когда цивилизованный мир, чуждый алчности, конфликтов и разрушений, обретет новое искусство, славное искусство, творимое народом и для народа как радость его творца и потребителя.

Красота жизни

Propter vitam vivendi perdere causa

Ювенал{1}

Я выступаю перед вами в этот вечер, испытывая неловкость, какой не ощущал в прошлом году, ибо могу сказать вам мало нового, — разве что расширить уже сказанное тогда, осмелиться подать тот или иной практический совет или сформулировать свои мысли так, что они, возможно, станут для некоторых понятнее. Но мое сообщение остается, в сущности, тем же, что и в первую нашу встречу.

Если бы с искусством все обстояло благополучно или почти благополучно и в мире только немногие были бы им недовольны, то вы выслушали бы с некоторым удовольствием или, возможно, с пользой беседу старого доки от ремесла о судьбах народного творчества, о тех ловушках, которые подстерегают успех, и о легчайших способах добиться его, выслушали бы рассказ о мастерских, о приемах работы в них и о прочем. Это наверняка мог бы быть приятный разговор между друзьями и собратьями по ремеслу. Но мне кажется, что условий к тому у нас до сих пор еще не было. Мало того, может статься, что мы будем еще долго жить и все-таки не найдем подходящего момента для такого успокоительного разговора, для веселых рассказов о надеждах и тревогах наших мастерских. Во всяком случае, сегодня вечером я не могу этого сделать, но должен снова призвать приверженцев искусства к более отчаянной и яростной борьбе, нежели та безобидная борьба с природой, для которой рождаются все подлинные мастера и которая одновременно и создает и разрушает их жизни.

Когда я окидываю взглядом эту аудиторию и думаю о тех, кого она представляет, меня невольно до глубины души волнуют и горести жизни образованных людей и та надежда, которая пробивает себе путь через эти горести. И я не могу не обратиться к вам с призывом, выполняя этим свой долг. Давайте встретим лицом к лицу ту недавно назревшую опасность, которая угрожает цивилизации и которую она сама же и породила. Опасность эта состоит в том, что люди, в борьбе добывая богатства для сильнейшей части человечества, лишают весь человеческий род всяческой красоты. Опасность и в том, что наисильнейшие и мудрейшие представители человечества, стремясь к полной власти над природой, уничтожают ее естественные и наиболее распространенные дары и таким образом порабощают и простых людей и друг друга — ив конце концов втянут мир в новое варварство, еще более подлое и в тысячу раз более безнадежное, чем прежнее.

Среди моих слушателей, уверен, есть люди, которые откликнулись на этот призыв, и приняли его близко к сердцу, и ежечасно борются за дело, к которому я зову.

Я могу сказать вам только одно: если какое-либо из моих слов обескуражило вас, мне жаль, что я его произнес. Но показать вам врага и крепость, которую мы должны брать штурмом, это не означает уговаривать вас спасаться бегством. Не уговаривал я вас и бездействовать в пустыне из-за того, что на пути к земле обетованной вам встретится множество бедствий и, возможно, сама смерть. Так знайте же, что перед нами — надежда, и ничто из сказанного мною не может отнять ее у вас. Но в разгаре сражения один из воинов может предупредить своего соратника о надвигающейся с той или другой стороны опасности. И именно как такое предупреждение я и прошу воспринять мои, возможно, и недостаточно обдуманные слова.

Однако, кажется, среди вас найдутся такие, в ком поднимется полуосознанное недовольство, кто подавлен окружающей жизнью, сбит ею с толку, встревожен гнетом, но не знает, в какой стороне искать исцеления, хотя и хочет найти его. Ну, что же, мы, глубоко понимающие вашу тревогу, верим, что можем помочь вам. Правда, мы не можем тотчас же успокоить вас и поначалу даже еще более усложним вашу жизнь. Но мы подскажем выход из тупика, и тогда в гуще дел, которые вам нужно выполнить, утверждая себя и других на новом пути, вы надолго забудете ваши беды, думая о том добре, которое эти беды не затрагивает и ради которого вы будете бороться.

Но среди вас есть также люди (и, полагаю, их большинство), которых отнюдь не тревожат сомнения в правильности пути, каким движется мир, и которых не вдохновляет стремление усовершенствовать этот путь. По их мнению, судьба цивилизации проста и совсем обычна; она не возбуждает ни удивления, ни надежд, ни страхов. Путь цивилизации кажется им похожим на восход и заход солнца: подобно солнцу, цивилизация не может отклоняться в сторону, и ничто не побуждает этих людей ни вмешиваться в ее движение, ни жаловаться на ее курс, ни пытаться направлять его. Такой взгляд на мир не лишен благоразумия и смысла. Без всякого сомнения, мир в дальнейшем будет идти своим путем, движимый импульсами, которых мы не можем учесть и на которые не можем повлиять. Но, по мере того как он набирает силу для своего путешествия, необходимой пищей для него будет жизнь всех нас со всеми нашими устремлениями. И мы, борцы, возмущенные тем, что временами кажется усиливающейся слепотой цивилизации, и те, другие, которые верят в плавный поступательный прогресс, — мы все цивилизацией вскормлены и все, я не сомневаюсь, так или иначе будем использованы, чтобы содействовать ее развитию. Но, может быть, тем, кто считает себя единственными преданными поборниками прогресса, небесполезно будет узнать о нашем существовании. То, что они не слышали о нем, не прикончит нашего движения, но будет совсем не плохо, если они призадумаются, узнав о бремени, которое несут, не они, но которое тем не менее реально и достаточно весомо для кое-кого из их ближних, помогающих, кто бы они ни были, создавать грядущую цивилизацию.

Предупреждение, что теперешнее развитие цивилизации погубит красоту жизни, — звучит резко, и я хотел бы смягчить свою мысль, но не могу, так как говорю то, что считаю правдой.

Вероятно, не многие осмелятся утверждать, что красота жизни — нечто несущественное, и все же большинство образованных людей поступает так, словно ее и нет, уродуя жизнь и себе и будущим поколениям. Ведь красота и связанное с ней искусство — если употребить это слово в его самом широком смысле — есть, я утверждаю, не добавочный элемент в человеческой жизни, не то, что люди могут по своему выбору принять или отбросить, но объективная необходимость, если мы намерены жить, как повелела нам природа или, иными словами, если хотим оставаться людьми.

Теперь я спрашиваю вас, как раньше не раз спрашивал себя, много ли людей в цивилизованных странах получают хоть какую-нибудь долю этой жизненной необходимости?

Думается, ответ на этот вопрос подтвердит мои опасения, что современная цивилизация не остановится перед тем, чтобы растоптать всю красоту жизни, это грозит лишить нас звания людей.

Ну а если кто-нибудь станет утверждать, будто так было всегда, будто всегда царило грубое невежество, которое ничего не знало, да и знать не хотело об искусстве, — то я отвечаю сразу же, что если это и было, то было всегда неправильно и что мы обязаны, коль скоро осознали зло, от него по возможности избавиться.

Вероятно, покажется странным, что, вопреки стараниям, на которые мир обычно себя обрекал и за которые цеплялся, словно они священны и благостны, большинство людей далеко не всегда было равнодушно к искусству.

Теперь мы хорошо осведомлены о тех периодах истории искусства, от которых остались многочисленные памятники; и, сопоставляя их с наследием времен, от которых до нас дошло меньше сведений, мы можем судить об искусстве всех эпох и не можем не прийти к выводу, что вплоть до самых недавних дней все, к чему притрагивалась рука человека, было воистину прекрасным.

В те времена люди, которые что-либо создавали, приобщались к искусству, так же как и те, кто пользовался изделиями человеческих рук, — иными словами, все вообще люди так или иначе соприкасались с искусством.

Но кое-кто спросит: стоит ли стремиться к этому? Разве всеобщее распространение искусства не остановит прогресса в других областях, не помешает практической деятельности мира? Не изнежит ли это нас? И если нет, то не окажется ли слишком властным, не произведет ли на свет и нечто другое, над чем люди также должны будут ломать себе голову?

Что же, я потребовал необходимого места для искусства, места, ему присущего. Тогда оно само совершенно естественно установило бы в мире закон гармонии, соответствующий общим законам жизни. Я знаю, есть люди, чрезмерно обеспокоенные внешними проявлениями красоты, становящейся слишком серьезной силой среди других жизненных сил. Мне кажется, что если бы таким людям пришлось создавать видимый мир, они поостереглись бы выращивать красивым пшеничный колос, чтобы он, чего доброго, не оказался несъедобным.

По-видимому, искусство действительно сможет стать доступным всем людям только при условии, если не будет оглядываться на себя и будет прежде всего непосредственным. Тогда оно и всеобщему физическому труду помешает не больше, чем красота всех форм и явлений природы вечной ее работе. Так, во всяком случае, было во времена, о которых я только что говорил. Искусства же, созданного сознательными усилиями отдельных особо одаренных личностей, стремившихся выразить свое мировоззрение в наиболее совершенной форме, — такого искусства, за исключением кратких и удивительных периодов, и тогда было, возможно, не больше, чем теперь. Впрочем, я уверен, что даже для этих людей усилия создать красоту были тогда не столь мучительны, как теперь. Но если в ту пору было не больше великих мыслителей, чем теперь, то было зато бесчисленное множество счастливых тружеников, чья работа действительно выражала и не могла не выражать какую-то самобытную мысль, а потому была содержательной и прекрасной. Теперь, разумеется, у более индивидуального творчества нет возможностей стать всеобщим достоянием. Оно утомляет нас своими излишествами, то шумно заявляя о себе, мешает высокообразованным людям должным образом участвовать в какой-либо другой деятельности человечества. Да, индивидуальному искусству трудно существовать; в наши дни оно может быть только плодом подсознательной деятельности, воплощением недостатков незрелых умов. Истощая таланты, оно станет все меньше влиять на человеческие души, если только не будет окружено народным творчеством, к которому некогда были причастны все люди и в которое, когда искусство по-настоящему возродится, они будут постоянно и просто вносить свою долю, и ни одному человеку это не помешает заниматься тем, хорошим или дурным, — чем ему захочется.

И подобно тому как я верю, что искусство, творимое народом и для парода на радость его создателя и потребителя, будет скорее содействовать, чем препятствовать, развитию других областей жизни, точно так же я твердо убежден, что высокое искусство, создаваемое только великими умами и чудесно одаренными руками, не может существовать без искусства народного. Я верю, что современный период, когда высокое искусство существует, а народное погружено, можно сказать, в дремоту или поражено недугом, — это период переходный, который в конце концов должен завершиться либо полным поражением, либо полной победой искусств.

Ибо если некогда все ремесленные изделия сознательно или бессознательно делались красивыми, то теперь их можно подразделить на два вида: предметы художественные и нехудожественные, и ни одна вещь, сделанная человеческими руками, не может не относиться к тому или другому виду: она либо красива и потому облагораживает, либо безобразна и потому унижает. Вещи нехудожественные чрезвычайно воинственны — существуя, они наносят ущерб искусству, и их теперь такое множество, что изделия художественные мы вынуждены разыскивать, в то время как те, безобразные, стали привычными спутниками нашей повседневной жизни. Так что если те, кто понимает и ценит искусство, захотели бы только развивать свои таланты, наслаждаться высокими достижениями культуры и жить счастливо вдали от всех людей и презирая их, у них ничего бы из этого не вышло. Им бы казалось, что они живут словно во вражеском окружении и на каждом шагу их что-то подстерегает, оскорбляет их тонкие чувства, раздражает их изощренный вкус. Они должны разделять всеобщее беспокойство — и этому я только рад.

Таково положение: с самой зари истории до самого последнего времени искусство — это, по замыслу природы, утешение человека — выполняло свое назначение.

Все люди соприкасались с ним, и оно делало тогда жизнь, как говорят, романтичной, — оно, а не разбойники бароны и недоступные короли с их иерархией вассалов и прочей ерундой. Искусство росло и росло, оно было свидетелем, как хирели империи, и хирело вместе с ними, снова становилось здоровым и стало, наконец, таким великим, что, кажется, поистине покоряло все и диктовало свою волю материальному миру. Затем, в период наибольшего оживления, какое когда-либо знала Европа, наступили перемены. Это было время таких больших и таких разнообразных надежд, что люди его назвали эпохой Возрождения. Что касается искусств той поры, то я отказываю им в этом имени. Мне представляется, что великие люди, которые жили тогда и покрыли славой звание художника, были, скорее, плодами старых установлений, а не семенем новых. Да, то было время бурное и полное надежд, и многое, что и для будущих времен принесло свои плоды, родилось тогда впервые. Но странно и поразительно, что, начиная с тех дней, когда время, полное бесконечной неразберихи и неудач, в целом последовательно уничтожило привилегии и исключительность в других сферах, искусство превращалось в исключительную привилегию немногих. Так было отнято у народа его прирожденное право на искусство, причем ни те, кто причинил это зло, ни те, кто потерпел эту утрату, не ведали, что творят.

Да, не ведали, совершенно не понимали, но мы-то понимаем, и в этом не только наша боль, но и наша надежда.

Когда померк яркий свет так называемого Ренессанса, — а померк он совершенно неожиданно, — искусство охватил смертельный недуг. Возрождение предпочитало озираться назад, на прошедшие времена, и людям тех дней мнилось, будто они видят там совершенное искусство, которое представлялось им непохожим даже по своему типу, а не только по степени совершенства на более примитивное и прямолинейное искусство их отцов. Они жаждали подражать этому совершенству; только это искусство представлялось им настоящим, а остальное казалось ребяческим. Их энергия была так удивительна, а успехи настолько велики, что умам посредственным, но, без сомнения, не великим мастерам, казалось — совершенство уже достигнуто, а раз достигнуто, что тогда следует делать? Дальше идти некуда, нужно спокойно стоять на месте. Но это тоже невозможно.

И искусство вовсе не стояло на месте в завершающий период Ренессанса, но с ужасающей быстротой устремилось вниз и рухнуло у самого подножия вершины, где, словно бы околдованное, долго пребывало в самодовольстве, почитая себя равным искусству Микеланджело, хотя это было искусство людей, забытых всеми, за исключением торговцев их картинами.

Это произошло с искусствами, которые были сферой индивидуального творчества. Что же касается народного искусства, то в тех странах и местностях, где преимущественно развивались искусства более высокие, оно постепенно скатывалось по наклонной плоскости вместе с последними. В странах, расположенных особняком, например в Англии, оно еще испытывало на себе влияние более ранних и более счастливых времен и как-то продолжало еще жить некоторое время, но жизнь в нем едва теплилась и была, так сказать, лишена внутренней логики. Оно не могло сопротивляться давлению меняющихся условий. Меньше всего это искусство могло дать что-нибудь новое, и еще до начала этого столетия оно вообще испустило дух. Все-таки, пока оно, хоть и старчески бессильное, было живо, оно еще что-то значило для повседневной жизни и, несомненно, удовлетворяло какие-то стремления к красоте. А когда оно умерло, люди долго не догадывались об этом, и не знали, что появилось вместо него, что вползло, так сказать, в его мертвое тело: то было псевдоискусство, которое производится машинами, хотя эти машины иногда называются людьми и несомненно становятся ими вне рабочих часов. Но еще задолго до того, как в искусстве исчезли признаки жизни, оно пало столь низко, что все его проявления встречали величайшее презрение со стороны любого мало-мальски здравомыслящего человека. Короче говоря, весь цивилизованный мир забыл, что некогда существовало искусство, создаваемое народом и для народа как радость и производителя и потребителя.

Но теперь, мне кажется, сама неожиданность такой перемены должна утешать нас и внушать, что этот обрыв в золотой цепи — всего лишь случайность. Ибо подумайте, сколько тысячелетий прошло с тех пор, как первобытный человек кремневым осколком вырезал на кости изображение мамонта, которого он видел, или же оленя, который медленно поднимал украшенную тяжелыми рогами голову, когда к нему незаметно подкрадывался человек. Подумайте о многих веках, миновавших вплоть до времени, когда потух блеск итальянского Возрождения! И прошло лишь два столетия, как незаметно умерло народное искусство, которым мы пренебрегли.

Но странно также, что сама эта смерть совпала с рождением чего-то нового, ибо из глубины отчаяния возникли новые надежды, освещенные факелом французской революции. И то, что увяло вместе с искусством, поднялось заново и уверенно возвестило свое рождение. Возродилась прекрасная серьезная поэзия{2}, и английский язык, превращенный раболепствующими рифмоплетами в жалкий жаргон, смысл которого, если там вообще есть смысл, нельзя определить без перевода, заструился простым, ясным и чистым потоком под влиянием музыки Блейка{3} и Колриджа{4}. Пусть имена этих поэтов, по времени самых ранних среди нас, напомнят о перемене, которая произошла в литературе со времен Георга II{5}.

С этой литературой возродилась романтика, то есть человечность, и забила также ключом любовь к романтичной природе — любовь, которая безусловно жива в нас и по сей день вместе с желанием ближе узнать жизнь наших предков. Глубочайшее выражение всех этих чувств и стремлений вы найдете на страницах Вальтера Скотта{6}. Его творчество может также служить любопытным примером того, как иногда одно искусство по сравнению с другим медлит с возрождением. Так, автор, написавший утонченно, свободно и естественно «Сердце среднего Лотиана», считал себя, кажется, обязанным стыдиться своей любви к готической архитектуре и готов был каяться в этой любви. Он чувствовал в этой архитектуре романтику, она рождала в нем приятные ощущения, но он как-то не понял, что это — искусство: ведь его всегда учили, что искусством можно признавать лишь то, что сделано знаменитыми людьми на основе академических правил.

Вряд ли нужно подробно говорить о том, что с той поры изменилось. Вам хорошо известно, что в одном из наших главных искусств, в живописи, произошел переворот. Поистине нелегко рассказывать о своих личных друзьях — нет, своих учителях{7}. И все же я не могу не упомянуть об этих людях. Думается, во всей истории искусства ни одна группа художников на, казалось бы, пустом месте не сделала большего, чем кучка живописцев, которая вывела английское искусство из состояния, в коем оно находилось, когда еще, бывало, мальчиком я посещал выставки Королевской Академии.

Говоря о том, что произошло со времени, когда искусство, как мы надеемся, явно повернуло на благотворный путь, я проявил бы неблагодарность, если бы не назвал имя Джона Рёскина. Я столь многому научился у Джона Рёскина, что постоянно чувствую, как в моих словах эхом отдаются его идеи. Это правда, что его несравненный английский язык и удивительное красноречие всегда, чего бы он ни касался, завоевывали ему слушателей во времена, когда еще не был утрачен вкус к литературе. Но, разумеется, образованную публику он подчинял своему влиянию потому, что красноречиво и выразительно высказывал то, что уже волновало умы. Он не написал бы того, что вышло из-под его пера, если бы его читатели не были в какой-то мере подготовлены. Точно так же и художники не могли бы начать борьбу против банальности и бездарности, царивших в искусстве тридцать лет назад, если бы у них не было надежды, что придет время, и они сумеют пробудить в публике понимание.

Итак, мы видим, что произошли следующие отрадные перемены с момента того перелома: появилось несколько художников, словно бы подхвативших прекрасную традицию, прерванную два столетия назад; появились образованные люди, способные понять их; кроме всего этого, у людей их круга возникло смутное недовольство обступающим их пошлым безобразием.

Это, по-моему, говорит об успехе, которого мы достигли с той поры, как в нашей стране погибло народное искусство. Вспоминая наше тогдашнее положение, я готов утверждать, что мы прошли немалый путь, и хотя мы должны еще выиграть битву, уже есть люди, готовые к ней.

Право, было бы странно и позорно для нашего века, если бы это было не так. Ведь и любой век бывал обуреваем своими заботами, любой век встречал на своем пути лишь ему присущие безрассудства. Перед каждым веком встает и его собственная задача, на которую указывают верные приметы времени: глупо и малодушно, если сыновья какого-либо века заявляют: мы ничего не намерены делать, ибо эти беды возникли не по нашей вине, и мы не хотим тратить силы на попытки бороться с ними. Таким образом, они оставляют для своих сыновей груз более тяжкий, чем те смогут поднять: непосильность этого груза их искалечит и изуродует. Не так поступали наши отцы, которые, трудясь с утра и до поздней ночи, оставили нам страну, исполненную поразительно бурной жизненной энергии, — ее мы называем современной Европой. Не так трудились и те, кто подготовил для нас нынешнее время, столь щедрое новшествами и надеждами.

Если б люди давали прозвища столетиям, то столетие, которое вступает теперь в завершающий период, было бы названо столетием коммерции. Но я далек от недооценки проделанной им работы: оно сокрушило многие предрассудки и преподало множество уроков, которые мир пока слишком медленно усваивает; оно обеспечило свободу многим людям, которые в иное время были бы рабами — физическими, или духовными, или теми и другими одновременно. И если это столетие еще не установило на земле мир и справедливость, на что мы так горячо надеялись еще в середине века, то у многих по крайней мере оно пробудило искренние порывы к миру и справедливости. У него была масса добрых дел, но большинство этих дел, как, впрочем, и следовало ожидать, плохо выполнено: опрометчивость обычно сопровождала его энергию, а слепота — его торопливость. И, возможно, следующему столетию останется достаточно, чтобы исправлять промахи этой опрометчивости и избавляться от рухляди, торопливо сваленной в одну кучу. Но даже и мы в оставшиеся десятилетия нашего века можем кое-что сделать, чтобы навести порядок в своем жилище.

Вы живете в большом и знаменитом городе, у которого в этот коммерческий век оказалась масса дел. Ваши достижения всем видны, но многим, и безусловно больше всего вам самим, очевидна и цена, которую вы за них заплатили. Не скажу, что эта цена слишком высока. Едва ли, например, Англия и мир согласились бы получить вместо сегодняшнего Бирмингем 1770 года. Если, однако, вы не хотите, чтобы ваши достижения обратились пародией, то вы не вправе довольствоваться ими или без конца громоздить друг на друга достижения такого же рода. Ничто не заставит меня поверить, что нынешнее бедственное положение вон той вашей Черной страны{8} невозможно изменить и что оно — просто необходимое условие вашей жизни; ее бедствия возникли и продолжают расти из-за вашего безрассудства, а ведь, я уверен, и сотой доли энергии, затраченной на их создание, было бы достаточно, чтобы от них избавиться, Если бы мы не были слишком склонны соглашаться с неизменной мудростью изречения: «после нас хоть потоп», то вскоре не праздным сном стала бы наша надежда на то, что ваши милые поля и холмы могли бы снова радовать глаз, и для этого даже не понадобилось бы изгонять их жителей. И разве понадобилось бы сметать разрушительным ударом те собачьи конуры, которые во множестве понастроил коммерческий век в этих когда-то очаровательных йоркширских долинах с их пологими холмами и плавными реками — долинах, достойных вновь покрыться чудесными жилищами людей?

Но люди не хотят брать на себя заботы или тратить деньги, чтобы осуществить эти перемены, потому что не ощущают убожества, среди которого живут, потому что они деградировали и перестали быть людьми; они утратили мужество, так как искусство исчезло из их жизни.

И снова я скажу, что в этом отношении и богачи и бедняки обокрали самих себя. В наши дни вы можете встретить утонченного и высокообразованного человека, который путешествовал и по Италии, и по Египту, и вообще повсюду, который может довольно учено (а иногда и довольно причудливо) рассуждать об искусстве. Он досконально знаком со всеми тонкостями искусства и литературы прошлого, но без тени недовольства относится к дому, который, как и все его окружение, попросту страшно вульгарен и отвратителен: все его образование ничему его в этом вопросе не выучило.

Истина же в том, что в искусстве, равно как и в иных сферах, утонченное образование немногих не помогает даже им подняться над злом, сопровождающим невежество громадных масс населения. И бескультурье, которое столь мощными пластами отложилось в низах и проклятием легло на наши улицы, на облик домов бедноты, дает о себе знать и среди тех, кто способствовал накоплению этого бескультурья, даже если и не соскабливать с них шелуху самовлюбленной утонченности. Это бескультурье находит себе отличное дополнение в монотонности и пошлости буржуазных кварталов и в удвоенной монотонности и не меньшей пошлости аристократических жилищ.

Да, именно так и должно быть, и все это понятно и вполне объяснимо. Но богачи при их возможностях могут переехать в другие дома, как только они ощутят нужду в этом. Но переедем ли и мы в другие дома вместе с ними? Переедем ли мы все? Есть ли у нас для этого средства?

Что можно противопоставить порокам цивилизации, если не дальнейшее развитие цивилизации? Но не думаете ли вы, что в той же Англии развитие цивилизации дошло до логического конца?

Когда начнутся какие-нибудь перемены, — а это может произойти быстрее, чем думает большинство людей, — то, без сомнения, просвещение будет развиваться и качественно и количественно. И, возможно, если XIX век должен быть назван коммерческим веком, то XX век может оказаться веком просвещения. Теперь общепризнано, что образование не завершается окончанием школы. Однако можно ли по-настоящему просвещать людей, которые по своему образу жизни походят на машины и имеют возможность думать только в немногие часы отдыха, которые, короче говоря, тратят большую часть своей жизни на труд, неспособный развивать ни их тело, ни душу? Вы не сможете ни воспитывать людей, ни делать их культурными, если не сумеете приобщить их к искусству.

Да, при теперешнем положении дел приобщить к искусству большинство людей поистине трудно. Они не тоскуют без него, не рвутся к нему, и пока невозможно ожидать, чтобы они к нему потянулись. Тем не менее, все имеет начало, и многие великие дела начинались с малого, а поскольку, как я уже сказал, эти идеи в той или иной форме уже носятся в воздухе, пусть нас не слишком пугает тот на первый взгляд тяжелый груз, который мы должны поднять.

Ведь в конце концов нам следует только исполнить собственный долг, внести свою долю в общее дело. А поскольку ни в каком случае она не может быть чрезмерной, то необходимо призывать всех вносить свою долю. Поэтому давайте работать и не будем падать духом, помня, что, хотя естественно и потому простительно во времена, исполненные неуверенности, сомневаться в успехе, а порой даже унывать, все же не подавлять сомнений и не работать так, словно у нас их нет, — это просто непростительное малодушие. Никто не вправе утверждать, будто сделанное ни к чему не привело, будто самоотверженная и неустанная борьба наших предшественников и не приведет ни к чему и будто человечество обречено вечно идти по одному и тому же кругу. Никто не имеет права говорить это — и вместе с тем каждое утро вставать, чтобы набивать себе живот, и ложиться спать к вечеру, заставляя других трудиться ради продолжения своей бесполезной жизни.

Будьте уверены, тот или другой выход из тупика найдется, даже если положение и представляется безнадежным; и наш труд, несомненно, будет полезен, если только мы ему преданы и будем щедро отдавать ему и свое внимание и свои мысли.

И потому, если цивилизация в чем-либо и сбилась с пути, то спасение не в том, чтобы стоять в стороне, а в том, чтобы создавать более совершенную цивилизацию.

Какие бы споры ни велись вокруг понятия «цивилизация», которым часто пользуются и часто злоупотребляют, я уверен, что все слушающие меня в глубине души, а не просто из вежливости согласятся, что цивилизация, которая не ведет за собой весь народ, обречена на гибель и должна уступить место другой, которая по крайней мере будет стремиться к такой цели.

Мы рассуждаем о цивилизации древних народов, о классических временах. Ну что же, несомненно, эти народы были цивилизованны — по крайней мере какая-то часть их. Афинский гражданин, например, жил простой, достойной, почти совершенной жизнью, но, наверно, жизнь его рабов не была счастливой: цивилизация древних народов покоилась на рабстве.



Поделиться книгой:

На главную
Назад