Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Острова утопии. Педагогическое и социальное проектирование послевоенной школы (1940—1980-е) - Коллектив авторов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Педологию в первой трети ХХ века определяли как науку о детском возрасте и развитии ребенка на разных возрастных этапах; сегодня ее точнее было бы определить как междисциплинарное научное движение. Оно зародилось в США в 1890-е годы и стало одним из обоснований описанного в предыдущих разделах прогрессивистского пересмотра целей и задач средней школы. В нашей стране педологию чаще всего вспоминают в связи с тестовой методикой, широко применявшейся в СССР со второй половины 1920-х до 1936 года. Однако мало кто знает, что российская/советская педология начиналась задолго до повсеместного введения тестов и основывалась совершенно на других идеях и практиках129. Более того, система массового тестирования с самого начала подвергалась жесткой критике прежде всего изнутри педологического сообщества.

Основываясь на работах историков педологии и детской психологии в СССР, можно условно разделить историю российской/советской педологии на три этапа: дореволюционный (1900-е – 1917), экспериментаторский (1917 – 1927) и унификационный (1927 – 1936). Первый этап характеризовался попытками определить предмет педологии, использованием рефлексологических, по сути – медико-биологизаторских концепций (деятельность школы В.М. Бехтерева) и созданием первых педологических институций. Второй – период «бури и натиска» и одновременно расцвета педологии в СССР, по меткой характеристике позднейших историков, был отмечен максимально широким, «всепринимающим» пониманием педологии: «…единого мнения о педологии не существовало; содержание науки понималось различно, соответственно границы педологических исследований варьировались широко…»130 Наконец, третий период, открывшийся I педологическим съездом (декабрь 1927), – это время авторитарного выдавливания из науки всех тех, чья работа так или иначе выходила за рамки ее нового, узкосоциологизаторского понимания.

Если обратиться к самому продуктивному и влиятельному периоду существования педологии в СССР (1917 – 1927), можно увидеть, что идея изучения конкретного ребенка была едва ли не центральной для самых разных направлений внутри этой науки. Популярная книга одного из лидеров педологии, П.П. Блонского, «Как изучать школьника», выдержавшая в 1926 – 1929 годах четыре издания, открывалась редакторской декларацией о прямой связи изучения ребенка с индивидуализацией обучения и воспитания131. Изучение, по Блонскому, должно было предваряться наблюдением: под ним он понимал объективную «фотографическую регистрацию» особенностей поведения – в общем духе позитивистской психологии начала ХХ века132.

В продолжение 1920-х годов Блонский широко пропагандировал свою методику «изучения и наблюдения»: он читал лекции учителям, лично реализовывал свои теоретические положения на базе экспериментальных московских школ. Можно предположить, что одной из его площадок стала московская опытная школа № 10 (впоследствии № 110), директором которой с 1925 года был Иван Кузьмич Новиков. Вероятно, именно влиянием Блонского был обусловлен выбор ключевой метафоры в речи Новикова на коллегии Министерства просвещения октября 1947 года. Сравним:


* Блонский П.П. Как изучать школьника. С. 8 – 9.

** Материалы к протоколу заседания коллегии Министерства просвещения РСФСР от 16 октября 1947 г. № 40 о второгодничестве учащихся в школах РСФСР // ГАРФ. Ф. 2306. Оп. 71. Д. 59. Л. 10.

Методика Блонского, изложенная в его книге, была достаточно сильно формализована и слишком тесно увязана с системой тестов и анкетирования133, запрещенной и дискредитированной в СССР Постановлением 1936 года «О педологических извращениях в системе Наркомпросов». Однако в СССР существовала и другая психологическая школа, много внимания уделявшая «качественному», не связанному с тестированием изучению ребенка и наблюдению над его поведением. Возвращение идеи «индивидуального подхода» во второй половине 1940-х, как кажется, гораздо теснее связано именно с ее наследием. Эта школа называла себя «школой объективного наблюдения».

Еще в дореволюционные годы некоторые направления физиологии, психологии и педагогики, ассоциировавшие себя с новой наукой – педологией, прошли через этап внутренней дифференциации. Представители одной группы акцентировали необходимость психологических экспериментов над детьми, другие говорили, что истинным экспериментом можно считать только естественное поведение ребенка в его обыкновенной среде, – и именно такое поведение должно стать объектом внимания психолога. Были и те, кто считал возможным сочетать обе методики.

Понятие «естественных условий», противопоставленных произвольным условиям эксперимента, одним из первых обосновал врач и психолог Александр Федорович Лазурский (1874 – 1917), автор книги «Естественный эксперимент». Полномасштабное развитие эта теория получила в трудах ученика Лазурского, другого видного педолога 1920-х, Михаила Яковлевича Басова (1891 – 1931). Басов и его ученики работали при Ленинградском педагогическом институте имени А.И. Герцена и в течение очень короткого периода (1924 – 1928) издали несколько сборников статей и коллективных монографий, посвященных разрабатывавшейся ими методике объективного наблюдения134.

Согласно Басову, новый, сформированный революционной эпохой педагог – это педагог-исследователь135. Следовательно, первостепенной задачей психологической науки становится научить педагога наблюдать вверенных его попечению детей. Эпиграфом к одной из своих работ Басов выбирает строки из «Эмиля» Руссо: «Итак, прежде всего хорошо изучите ваших воспитанников, ибо вы, несомненно, вовсе не знаете их…» – он твердо отстаивает принцип первостепенного значения навыков наблюдения для педагога и полагает, что формирование этих навыков должно стать основой педагогического образования.

Система Басова – ярко индивидуализированная. Наблюдение за ребенком нужно, на его взгляд, для того, чтобы, выявив и проанализировав особенности конкретного обучаемого/воспитуемого, трансформировать под эти особенности применяемые педагогические инструменты: «Не уметь применять метод – это не значит не знать его техники – это дело совсем пустяковое, каков бы метод ни был, – а это значит не уметь его индивидуализировать в каждом частном случае. Последнее неуменье тоже меньше всего есть какое-нибудь техническое неуменье: это есть неуменье пропускать метод в каждом частном случае чрез призму педологического исследования объекта, к которому метод применяется»136 (курсив оригинала. – М.М.).

Басов, как и Блонский, полагает, что фиксация наблюдений должна быть максимально деперсонализированной, «объективной»: «…наибольшим приближением к идеалу (хотя все же очень грубым приближением) является такая запись, которая стремится зафиксировать, то есть так или иначе отметить соответственным словесным выражением каждый элемент наблюдаемого процесса, избегая обобщающих описательных формул и, тем более, личных привнесений наблюдателей в виде суждений по поводу или каких бы то ни было оценок»137. И для того чтобы сделать метод максимально объективным, Басов предполагает учитывать индивидуальные особенности наблюдателя. Он говорит о необходимости иметь особую характеристику на каждого привлекаемого к исследованию наблюдателя, «что-то вроде формулы его личного уравнения, руководствуясь которой можно будет вносить соответствующие поправки в его наблюдения»138.

Басов настаивает на том, что метод наблюдения – искусство, в котором можно и нужно совершенствоваться всю жизнь. Он вводит в свои работы понятие «культуры наблюдения» педагога и замечает, что человек, обладающий высокой культурой наблюдения, способен замечать и рефлексировать изменения в настроении, поведении и реакциях ребенка, даже ничего не записывая, а пользуясь так называемыми «умственными записями». Однако педагог – это не просто наблюдатель. Его отличие от наблюдателя-исследователя состоит в том, что он находится по отношению к ребенку в активной позиции, или позиции «истинного наблюдателя, жадно ловящего каждый штрих поведения, тут же его осмысливающего, тут же претворяющего свое наблюдение в педагогическое действие»139.

Изучение «живого» ребенка для Басова и его учеников – это изучение ребенка в той естественной среде, в которой он живет, а значит, в коллективе140; таким образом, изучая поведение индивидуума, педагоги и психологи изучают и поведение коллектива. Однако Басов противопоставляет наблюдение за индивидуумом в коллективе наблюдению за коллективом в целом и считает первое гораздо более действенным. По его мнению, наблюдение за коллективом «скользит по верхушкам, по одним ярким местам, не проникая вглубь, не прослеживая явлений от начала и до конца», а значит, «факты яркие по своему внутреннему смыслу, но бедные по внешнему выражению, останутся за границами взора наблюдателя»141.

К концу 1920-х – началу 1930-х годов эта система идей была вытеснена новым, гораздо более жестким и доктринерским подходом, который прокламировали сторонники другого направления в психологии и педологии А.Б. Залкинд и А.А. Залужный. Здесь центр внимания переносится на среду, в которой живет и воспитывается ребенок (а не на наследственность и имманентные качества), на коллектив, а не на индивидуальные особенности ребенка. Журнал «Педология» под руководством Залкинда приступает в эти годы к последовательной критике и разгрому «извращений», допущенных П.П. Блонским и другими педологами 1920-х, в том числе и М.Я. Басовым и его учениками. Этапной стала опубликованная в 3-м номере за 1931 год статья М.П. Феофанова «Методологические основы школы Басова», в которой работы Басова были признаны противоречащими духу и букве марксизма, эклектичными и наносящими вред образованию будущих педагогов. Басов уволился из ЛГПИ, пошел работать на завод рабочим и вскоре, получив производственную травму, погиб от заражения крови.

Инициатива масштабной критики молодой науки оказалась для Залкинда в карьерном смысле бесполезной – его вскоре отставили с поста главного редактора журнала, однако обновленная – дезинфицированная и унифицированная – педология еще несколько лет продолжала свое триумфальное шествие. Именно с начала 1930-х годов начинается широкое внедрение педологии в школу: этой кампанией руководили Н.К. Крупская и покаявшийся в своих «извращениях» П.П. Блонский. На основании педологического обследования, далеко не всегда проводившегося компетентными специалистами, детей сегрегировали по классам и школам в соответствии с их фактическим и психическим возрастом.

Эта практика вызывала критику учителей и родителей, однако бесперебойно продолжалась до июня 1936 года. В этот момент, совершенно неожиданно для активных участников процесса, Центральный комитет партии выпустил печально известное Постановление «О педологических извращениях в системе Наркомпросов». По замечанию А. Эткинда, «последовавшая сразу за ним серия приказов Наркомпроса ликвидировала все педологические учреждения и службы, изъяла из библиотек книги и учебники, создала в пединститутах единые кафедры педагогики, открыла курсы переподготовки бывших педологов, расформировала спецшколы всех типов»142. По подсчетам других исследователей, в течение шести месяцев после выхода постановления педология стала предметом обличения более чем в ста статьях и брошюрах143. Печальная участь ожидала и борца за чистоту педологии Арона Залкинда: он умер от инфаркта, выйдя с собрания, на котором было зачитано Постановление ЦК «О педологических извращениях…».

К июню 1936 года школа Басова и методика объективного наблюдения были давно вытеснены из публичного поля и, казалось бы, прочно забыты. Однако во второй половине 1940-х, благодаря тому, что на ведущих руководящих постах в образовании и психологической науке остались люди, которые хорошо помнили основные положения методики Басова (А.Г. Калашников, К.Н. Корнилов), оказалось возможным «контрабандой», в предельно упрощенном виде провести ее в качестве наилучшего средства борьбы с неуспеваемостью и второгодничеством.

Как бы тогдашние идеологи переизобретения «индивидуального подхода» ни стремились скрыть происхождение насаждавшегося ими метода, сами они прекрасно отдавали себе отчет, кому они обязаны лекарством от затянувшегося социального недуга. В архиве 1-го отдела Министерства просвещения сохранилось письмо о состоянии школьной психологии в СССР, которое было подготовлено для Женевского интернационального бюро воспитания в ноябре – декабре 1947 года, то есть буквально месяц спустя после совещания по второгодничеству. Текст, который предназначался к отправлению в Женеву, выглядит как квалифицированный пересказ работ Басова и его учеников:

Практическая психологическая работа в школах СССР осуществляется самими учителями. Мы считаем, что только сам педагог может по-настоящему изучить психологию своих учеников. Личность ребенка раскрывается в процессе его обучения и воспитания. Поэтому всякая попытка изучить ребенка вне этого процесса обречена на неудачу. Только учитель, повседневно наблюдающий за жизнью детей и внимательно следящий за их духовным ростом, обладает действительно полноценными возможностями изучения школьника, и в этом его не может заменить никакой другой посторонний обследователь. Поэтому у нас в СССР в обязанность каждого учителя входит широкое разностороннее изучение личности каждого школьника. Наши учителя внимательно изучают психологические особенности каждого учащегося, наблюдают за психологическим действием, которое оказывают на него различные педагогические мероприятия, следят за его психическим развитием, за духовным ростом его личности, обобщая результаты своего изучения в составляемых ими ежегодно индивидуальных характеристиках каждого учащегося.

Основной метод, которым они при этом пользуются, – метод разностороннего наблюдения за ребенком в естественных условиях его жизни в школе и семье.

Далее автор письма подвергает критике метод тестирования и разделения учеников по классам в зависимости от их интеллектуального уровня и способностей и снова возвращается к идее педагогического, а не психологического изучения: «Изучение учащихся, с нашей точки зрения, должно быть не констатацией достигнутого ими уровня развития и не основой для перевода детей из классов с более высоко развитыми детьми в классы менее развитых детей, а должно носить действенный характер. Оно должно помочь учителю, учитывая индивидуальные особенности ученика, добиться наилучшего развития в нем всех сторон его личности в обычных условиях работы школы»144.

Письмо в Женевское бюро построено таким образом, что метод наблюдения и индивидуальный подход оказались поданы в нем как истинно педагогические, тогда как система тестирования и психологического консультирования, практиковавшаяся до 1936 года, – как неэффективная и не оправдавшая себя на практике. Идея полного изгнания психологов из средней школы вряд ли пришлась бы по душе Басову: когда он говорил о естественных условиях наблюдения, он отнюдь не имел в виду, что такое наблюдение может быть доверено только работающему с детьми педагогу. Тем не менее его идеи оказалось легко приспособить к новой, «постпедологической» реальности.

Трудно с определенностью сказать, кто был действительным автором предназначавшегося для Женевского бюро письма, но рискну предположить, что к его составлению имел отношение вице-президент Академии педагогических наук К.Н. Корнилов: в документе описывается состояние исследований по психологии, с указанием точного количества тем, которые разрабатываются на кафедрах психологии в педагогических институтах, а также рассказывается об обучении психологии будущих педагогов и повышении психологической квалификации уже работающих учителей. Вовремя «раскаявшийся» и признавший былые ошибки Корнилов был одним из внимательных читателей работ Басова и автором предисловия к первому сборнику басовской школы «Опыт объективного изучения детства».

Так одно из поверженных течений педологии тайно восторжествовало над своим прежним победителем, – однако для М.Я. Басова этот триумф, к сожалению, был посмертным.

9. «Опыт лучших учителей»

Все повороты в политике Наркомата (а затем Министерства) просвещения, начиная с «антиформалистской» кампании 1944 года, одной из главных своих целей ставили повышение персональной ответственности учителей за успеваемость их учеников. При этом их деятельность регламентировалась отдельной системой жестких запретов: учителям запрещали завышать оценки – и выполнение этого требования постоянно контролировалось через инспекторские проверки145, запрещали сокращать учебную программу, «прикреплять» отстающих учеников к сильным146, требовать от школьников формальных «подписок» и обещаний учиться лучше и, как мы уже видели, устраивать публичные проработки на пионерских сборах и классных собраниях.

Все это ставило учителей в весьма уязвимую и сложную позицию, в которой им требовалась настоящая – отнюдь не формальная – методическая помощь и хотя бы минимальный ресурс свободного времени. Нельзя не отметить, что повышение ответственности учителей сопровождалось и наделением их некоторыми привилегиями: 18 февраля 1948 года выходит Приказ министра просвещения РСФСР «О льготах и преимуществах для учителей начальных и семилетних школ», а вскоре эти льготы распространяют на учителей, директоров и заведующих учебной частью сельских средних школ.

Министр просвещения Алексей Калашников, а затем и его преемник – Александр Вознесенский, руководитель управления школ Минпроса Георгий Арнаутов и другие высокопоставленные чиновники прекрасно знали о том, насколько в этой ситуации был ограничен маневр учителей, особенно тех, кто преподавал в маленьких городках и на селе. Из года в год на коллегиях и совещаниях в министерстве, в педагогической и центральной прессе говорили о том, что курсы педагогики в училищах и вузах малополезны для студентов, а учебники педагогики наполнены мертвой схоластикой. Поэтому предложение И.К. Новикова о собирании «лучшего опыта учителей» оказалось почти моментально воплощено в жизнь: Новиков выступил с ним в первый из двух дней заседаний Коллегии, 16 октября 1947 года, а Калашников в своей заключительной речи 21 октября уже обобщал ответы учителей на вопрос об их методах борьбы с второгодничеством. На том же индуктивном приеме построено и цитировавшееся выше методическое письмо о проблемах второгодничества. Соответствующие инструкции немедленно получили и «Учительская газета», и журнал «Советская педагогика».

Помимо этих очевидных шагов министерство приняло решение об институционализации практики «собирания опыта»: было разработано Положение об изучении опыта школ, установлен график и формы работы отдельных школ c городскими или районными отделами народного образования, которые должны были по окончании учебного года получать от школ отчеты о состоянии преподавания в каждой из них, в течение всего учебного года посещать и анализировать уроки, обобщать опыт «лучших учителей» и вовлекать их в «опытную работу с учащимися по изучению наиболее трудных разделов тем программ <…> с последующим описанием этой работы и обсуждением ее на совещании учителей»147. Фактически Положение повторяло требование Калашникова октября 1947 года, используя старые риторические конструкции об одинаковых с другими учителями условиях, в которых, тем не менее, можно добиваться серьезных успехов: «…глубоко изучать и широко популяризовать опыт работы тех учителей, которые, находясь в одинаковых условиях школьной работы с другими учителями, добиваются высокого качества знаний учащихся и не имеют второгодников»148.

Увенчивалось Положение проспектом книги академика М.Н. Скаткина «Изучение и обобщение опыта школ и учителей», которое должно было быть сдано в печать в 1950-м, а реально вышло в свет в 1952 году. Заключительная глава этой книги называлась «Положение о “Педагогических чтениях” и тематика». Здесь речь шла еще об одном нововведении – организации учительской ежегодной конференции, на которой педагоги из разных регионов РСФСР могли бы обмениваться опытом. Первая такая конференция прошла в Москве в октябре 1945 года, однако в 1948 – 1949-м, после учреждения института «собирания опыта», роль ее явно была переосмыслена.

В 1949 – 1950 годах местные отделы народного образования приступили к изданию книг и брошюр, заключавших в себе «статьи из опыта работы учителей». Одна из таких брошюр, вышедшая в 1950 году под грифом Московского областного отдела народного образования и Института усовершенствования учителей тиражом 500 экземпляров, предварялась пояснением, полностью выдержанным в духе указаний «совещания о второгодниках», хотя А.Г. Калашников к тому моменту уже более двух лет как оставил пост министра просвещения149. Первая же статья сборника – «Воспитательная работа с учащимися первого класса» (авт. М.И. Мингулина) – выносит в отдельный параграф тему «Индивидуальный подход к учащимся как основа создания детского коллектива».

Попробуем описать социокультурную семантику самой меры «собирания»: «лучший опыт» создается теперь не в экспериментальных институциях, или «опытных станциях», как в 1920-е; его выявляют и анализируют на местах – а потом уже популяризируют через педагогическую литературу.

С высокой долей вероятности все эти министерские распоряжения в большинстве случаев воспринимались как очередная обременительная формальность, но тем не менее для некоторых педагогов они знаменовали официальное разрешение на эксперименты и «мягкое» реформирование преподавания. Зная о том, как десятилетия спустя в СССР складывалось движение педагогов-новаторов, мы должны зафиксировать эту на первый взгляд малоинтересную новацию как одну из инициирующих в его истории.

10. Повесть вместо учебника: книга Фриды Вигдоровой «Мой класс» в контексте образовательной политики конца 1940-х

Не осталась в стороне от новых веяний и детская литература. В феврале 1949 года прошла расширенная Коллегия Министерства просвещения РСФСР, посвященная деятельности «Детгиза»150. С одной стороны, это событие полностью укладывалось в логику «борьбы с космополитизмом» на ниве культуры: директор «Детгиза» К.Ф. Пискунов обличал в своей речи критиков детской литературы А. Ивича, Л. Чуковскую и В. Шкловского, которые «совершенно неосновательно подвергали уничтожающему “разносу”»151 произведения советских детских писателей на заседании соответствующей комиссии СП СССР. С другой стороны, на этой же встрече Коллегии были сформулированы конкретные заказы министерства к писательскому цеху. «Учительская газета» рапортовала: «Тов. Пискунов обратился с призывом к писателям создать подлинную большую и впечатляющую школьную повесть, в которой образ советского учителя, воспитателя поколения строителей коммунизма, по художественной силе был бы равным Василию Чапаеву и Павлу Корчагину»152. Повторили этот призыв в своих выступлениях и С. Маршак и Л. Кассиль. В ответ на него и на общее требование борьбы с второгодничеством и была написана знаменитая повесть Н. Носова «Витя Малеев в школе и дома», удостоившаяся в 1952 году Сталинской премии 3-й степени.

Однако «школьная повесть» была не единственным «социальным заказом» к писателям. Учительница 656-й московской школы Брайловская настаивала на необходимости «создания Детгизом художественной книги об учителе – повести о настоящем человеке из педагогической среды»153. Брайловская не знала, что одна такая книга к этому моменту уже была написана и отдана в печать.

C началом кампании по «борьбе с космополитизмом» журналист газеты «Комсомольская правда» Фрида Абрамовна Вигдорова оказалась в очень сложном положении. Поскольку эта кампания с самого начала была направлена на вытеснение этнических евреев со сколько-нибудь значимых позиций в науке, образовании, культуре и здравоохранении, она не могла не затронуть и относительно либеральной «Комсомольской правды»: Вигдорову оттуда постепенно изгоняли, сначала оставив только внештатным корреспондентом, потом публикуя преимущественно под русскими псевдонимами, а под конец практически закрыв возможность публиковаться, а значит, и зарабатывать. В таком же положении оказался и супруг Ф. Вигдоровой, писатель-сатирик А. Раскин154.

В 1948 году Вигдорова уже успела попробовать себя на писательском поприще, написав совместно с Т. Печерниковой повесть «Двенадцать отважных» – о работе пионерской дружины в условиях оккупации. И к концу 1948 года она решила перейти на профессиональную писательскую стезю, благо пока в этом ей не чинили идеологических и административных препон. В 1949 году сразу несколькими изданиями вышла ее новая писательская работа. Сперва фрагменты повести под заглавием «4-й класс “В”» появились в литературно-художественном альманахе «Год XXXII», затем в брошюре серии «Библиотеки журнала “Огонек”» была напечатана расширенная версия, носившая название «Записки учительницы», и, наконец, к концу года «Детгиз» выпустил полное книжное издание повести, которая назвалась теперь «Мой класс»155.

Повесть представляла собой повествование от лица молодой учительницы Марины Николаевны, недавней выпускницы педагогического института, начавшей работать в одной из московских мужских школ в первый послевоенный учебный год.

Сегодняшний читатель повести, хорошо знакомый и с тем, что происходило в 1948 – 1953 годах в стране в целом, и с тем, какие порядки царили во многих общеобразовательных школах, несомненно, удивится, прочитав этот текст, – настолько смелыми и неожиданными покажутся ему некоторые сюжетные перипетии и детали156. Но главное, что выделяло повесть на фоне педагогической и художественной литературы того времени, – заметная с первых же страниц и влияющая на тональность всего текста гуманистическая система взглядов автора. Пользуясь благоприятным моментом, когда главным лозунгом педагогики становится «индивидуальный подход», Вигдорова всю свою книгу посвящает рассказу о том, как молодая учительница пытается найти «ключик» к каждому своему ученику, сколь бы безнадежным и запущенным он ни казался. Появляются в книге и такие важные слова, как «чуткость» и «такт», и их антонимы – «нечуткость» и «бестактность».

Книга рассказывает больше о трудных поисках, чем о неожиданных находках: Марина Николаевна проходит через неудачи, ей приходится принимать решения и использовать воспитательные методы, о которых она впоследствии начинает горько сожалеть, – но тем не менее ее работа демонстрирует медленный, но явный прогресс: неуспевающие и асоциальные ученики постепенно выравниваются, обретают интерес к познанию нового и к учебе как таковой, устанавливают дружеские и приятельские связи, начинают думать о своем классе как о социальном целом и т.д. Однако не менее важно то, что, переходя с «обочины жизни» к конструктивной работе над собой, искренним увлечениям и общению, они уже более не представляют тревожащей общество и педагогов девиации и «находят себя». В этом смысле повесть оказывалась поразительно близкой тезисам американских педагогов-прогрессистов, ратовавших в 1920 – 1940-е годы за создание так называемой «child-centered school».

Индивидуальный подход у Вигдоровой становится не только главным методом работы героини, но и центральным композиционным принципом книги: в своем внутреннем развитии и в своих размышлениях Марина Николаевна двигается от наблюдения и анализа одного ребенка – к наблюдениям и анализу другого: ставит задачу, сама себе загадывает загадку – и сама пытается ее разрешить. В «альманашном» и «огоньковском» изданиях книги этот принцип был обнажен самой структурой оглавления: главы назывались по именам учеников, над решением загадок которых билась Марина Николаевна157. Конечно, в истории персональных «загадок» и «разгадок» вплетались и события, имевшие значение для жизни всего класса (переписка с моряком-североморцем, помощь детскому дому, совместная работа в кружке «Умелые руки» и совместное чтение книг): это, собственно, и был тот коллективный и социальный опыт, который, по мнению писательницы, более всего способствовал личностному развитию каждого ученика и формированию и взрослению класса как коллектива. Но без последовательного сосредоточения на отдельных персонажах книга бы не сложилась.

Эта композиционная находка оказалась очень дорога автору. В следующих своих повестях, так называемой «трилогии», посвященной педагогической биографии воспитанника А.С. Макаренко С.А. Калабалина и его жены Г.К. Калабалиной, работавших в разное время в разных колониях и детских домах, Вигдорова использует тот же самый прием: и Семен Карабанов (под этим именем Калабалин был выведен Макаренко в «Педагогической поэме» – его же позаимствовала Вигдорова и для своих книг), и его супруга постоянно учатся наблюдать, подмечать, вчувствоваться, понимать – и чутко реагировать, выводя все новых героев-детдомовцев за руку с «обочины» жизни в настоящую, «большую» жизнь. Метафоры совместного движения, дороги и обочины здесь не случайны. Первый роман трилогии характерно назывался «Дорога в жизнь».

В «Моем классе» рождается центральное для гуманистической советской послевоенной педагогики требование понимания. Одна из коллег Марины Николаевны, опытная учительница Наталья Александровна говорит, обобщая свой педагогический опыт: «Для воспитателя самое главное, самое важное – понять ученика. Бывает, беседуешь с учеником на уроках, на экзаменах, оцениваешь его знания, случается даже – даешь ему характеристику и все еще по-настоящему ничего о нем не знаешь. И ждешь, ловишь, подстерегаешь ту минуту, тот иногда непредвиденный случай, который откроет тебе сокровенное в человеке. В такие минуты, как под лучом прожектора, все озаряется, все становится ясно…»158

В интерпретации Вигдоровой это требование представляет собой одновременно высокий нравственный императив и герменевтическую ловушку, потому что даже многолетние попытки понять того или иного ребенка могут не привести (и чаще всего не приводят!) к окончательному пониманию – лишь к лучшему и более глубокому, чем раньше. Единственное качество, которое способно искупить недостаток понимания, – любовь. Этой констатацией и завершается повесть: «Учить ребят и самой учиться у них. И если любишь их, а они любят тебя и верят тебе – все будет хорошо. Ты преодолеешь самое трудное, найдешь путь к самому упорному сердцу и будешь счастлив, очень счастлив»159.

Здесь и рождается главная педагогическая послевоенная утопия, которая объединит в 1950 – 1970-е разрозненные усилия педагогов-новаторов по всей стране и позволит журналисту «Комсомольской правды» С. Соловейчику распознать в них союзников и единомышленников. Я назвала бы ее шестидесятнической утопией понимания. Утопией, сознающей свои границы и свою утопичность, – и тем не менее постоянно прокламируемой и действующей. Это не органично развивающийся по собственным законам коллектив Макаренко, последовательницей которого много лет подряд называли Вигдорову. В этом новом коллективе, в отличие от коллективов Горьковской и Дзержинской коммун, не может быть изгнанных и непригодных для совместного дела. Если пока кто-то не интегрирован в общую социальную жизнь, это значит лишь, что педагог еще не нашел тот луч прожектора, под которым «все становится ясно», но, с другой стороны, пока этого не произойдет, невозможен и настоящий коллектив – он образуется только тогда, когда «ключик» будет найден к каждому, даже самому неблагополучному ребенку. В этом коренное отличие и педагогики, и эстетики Вигдоровой от педагогики и эстетики Макаренко.

Повесть «Мой класс» сразу же оказалась востребованной и учителями, и родителями, и самими детьми. «Библиотека “Огонька”» напечатала «Записки учительницы» тиражом 150 тысяч экземпляров, «Детгиз» выпустил «Мой класс» сперва очень скромным для масштабов Советского Союза 30-тысячным тиражом, но уже на следующий год был вынужден допечатывать книгу – она вышла тиражом 75 тысяч в Москве и одновременно небольшими тиражами в Вологде (15 тысяч), Новосибирске (45 тысяч) и Симферополе (15 тысяч). В 1951 году книгу снова допечатали в Москве – на этот раз 50-тысячным тиражом. Но желающих прочесть повесть было все равно больше, чем свободных экземпляров: Фриде Вигдоровой много лет приходили по почте письма от читателей, просивших помочь с «добыванием» книги. На протяжении нескольких лет в педагогических институтах и училищах по всей стране происходили читательские конференции, посвященные повести «Мой класс»: организаторы этих конференций периодически обращались к Ф. Вигдоровой с просьбами прислать приветственное слово или ответы на интересующие их вопросы.

На адрес «Детгиза», «Библиотеки “Огонька”», а потом и на собственный адрес Вигдоровой приходили многочисленные читательские отклики. С любезного разрешения дочери писательницы А.А. Раскиной и племянницы Е.И. Вигдоровой мне удалось познакомиться с этими уникальными историческими источниками, сохранившимися в семейном архиве. Они рассказывают о советских школах, учениках и учителях конца 1940-х и начала 1950-х иногда гораздо больше, чем объемные протоколы и стенограммы Министерства просвещения. Эти письма – красноречивые свидетельства того, насколько востребованной оказалась в тот момент идея «индивидуального подхода», если ее излагали не шаблонными формулировками казенных документов, но живыми историями о взаимоотношениях живых людей.

«Простота и сердечность всегда волнует людей и умиляет. Мы все решили, что Вы очень милый и добрый человек, потому и люди из Вашей книги очень милые и добрые», – признавалась Вигдоровой преподавательница Казанского педагогического института. «А знаете, почему у Вас хорошо вышло? Потому здесь много вложено своего пережитого. Я глубоко уверена в том, что хорошо, проникновенно написать можно только тогда, когда переживания и чувства героя пережиты самим автором. Только тогда каждая строчка будет написана с душой, а при таком условии каждая мысль автора будет понята читателями», – писала другая корреспондентка.

На первый взгляд, эта гипотеза не подтверждалась реальными биографическими обстоятельствами Вигдоровой: школьным учителем она работала недолгое время перед войной и с военной и послевоенной школой имела дело только как журналист. Тем не менее характеристика «Здесь много вложено своего пережитого» была вполне точной.

Несколько лет назад дочь писательницы Александра Раскина опубликовала сперва в журнале «Семья и школа», а затем и в книжном приложении к нему дневники Фриды Вигдоровой, которые она вела с 1937-го и почти до середины 1950-х годов160. Дневники были посвящены жизни и взрослению двух ее дочерей и содержали не только пересказы курьезных случаев и словечек, но рассказывали и о более проблематичных моментах в отношениях между детьми и родителями, в школьной или домашней жизни детей и при этом сопровождались материнскими попытками объяснения и рационализации происходящего (иногда Вигдорова возвращалась к своим старым записям через несколько лет и оставляла к ним новые комментарии). Текстуальное сопоставление «Моего класса» и «Дневников» сразу же дает возможность выявить несколько эпизодов, позаимствованных в повести из этого источника161, и показывает, что «реальная основа» у книги действительно была, только происходила она не из учительского, а из родительского опыта автора.

Учительский опыт тоже запечатлен в книге – но не собственный, а чужой, известный по многолетней журналистской работе. В ответном письме к студентке педагогического института из Семипалатинска Вигдорова признавалась, что, придумывая свою героиню, она «пыталась рассказать не только о своем опыте, но о многих и многих учителях, работу которых… наблюдала». Впрочем, многие читатели всерьез приняли книгу за реальный учительский дневник и полагали, что ее автора действительно зовут Марина Николаевна. Десятки читательских писем к Ф. Вигдоровой начинаются обращениями не к ней самой, но к ее героине, авторы некоторых писем признаются, что первоначально написали на адрес «Детгиза» с просьбой прислать адрес Марины Николаевны, но получали ответ о том, что автором книги является писательница Вигдорова.

Книга создала сильный «эффект реальности»: лейтмотивом буквально всех писем стали вопросы о том, действительно ли существует такой класс и такие дети и что с ними стало теперь, через несколько лет после описываемых событий (книга заканчивалась празднованием Дня Победы в мае 1947 года, а вышла в конце 1949-го). Некоторые корреспонденты предлагали, а порой и умоляли написать продолжение.

Эффект правдоподобия достигался также и тем, что героиня Вигдоровой не шла уверенным шагом по заранее известному пути, а сомневалась, колебалась, ошибалась – и расстраивалась из-за своих ошибок. Такой тип описания педагогического опыта был не нов в литературе – он брал начало еще в сочинениях Руссо, в России в XX веке был продолжен в книгах С.Т. Шацкого и был применен А.С. Макаренко в его «Педагогической поэме». Однако некоторым читателям такие эксперименты, осуществлявшиеся под издательской маркой «Детгиза», казались опасными: «Но мое мнение[: ] издательству Детгиза нужно было подумать можно ли эту книгу вручить своим маленьким читателем? (так! – М.М.) Если это они объясняют тем, что дети должны ознакомиться с профессией учителя – то мне представляется дети многое поймут неправильно. Прочитав они начнут сравнивать, рассуждать и делать неправильные выводы по отношению к своим учителям», – писала одна московская учительница. Выработка самостоятельного мышления, как выяснилось, имела свои пределы: оно должно было заканчиваться там, где речь шла об авторитете педагога, – это был тот вопрос, по которому детям ни в коем случае нельзя было «сравнивать» и «рассуждать».

И педагоги, и школьники 1940-х хорошо помнили о том, что введенные в 1943 году «Правила для учащихся» требовали «беспрекословного подчинения» учеников преподавателю. Книга Вигдоровой, с отчетливо проведенной в ней идеей постоянного учения учителя у его подопечных, с описаниями учительских ошибок, сомнений и промахов, явно с этим требованием расходилась и отчетливо обнажала несовместимость идеи «индивидуального подхода» с дисциплинарной системой сталинской школы.

По косвенным признакам можно предположить, что описаний ошибок и неудач в книге должно было быть еще больше. Вигдорова писала одной из своих корреспонденток, провинциальной учительнице: «Вы пишете: “Слишком уж у М. Н-ны все удачно”. Я согласна с Вами: в книге мало горечи. Ее должно было быть больше. В жизни работа учителя труднее, чем это описано в “Моем классе”. Даже в Вашем небольшом письме видно, сколько сомнений, неуверенности и огорчений бывает у того, кто начинает трудный учительский путь. Но мне казалось, что читатель почувствует: не все удалось М. Н-не. Еще не преодолен эгоизм Морозова. Не справилась она с Трофимовым. Не нашлось общего языка с матерью Лаврова. Видно, трудно было сказать об этом отчетливее, яснее».

Письмо одного из друзей писательницы, читавшего книгу сначала в рукописи, а потом уже в детгизовской редакции, свидетельствует о том, что по мере прохождения через редакционные и цензурные инстанции текст претерпел серьезные редакторские и цензурные вмешательства: «Книгу сильно “отредактировали”. Выбросили все спорное насчет педагогики, убрали много хороших страниц и отлакировали». Однако «лакировка» все же сохранила несколько очень важных эпизодов и деталей, о значении и воздействии которых я еще скажу ниже.

Конечно, активнее всего читатели реагировали на гуманистические идеи книги. Радиожурналистка из города Свободного (Амурская область) начала одно из своих писем моралистическим четверостишием собственного сочинения:

«Здравствуйте, скромный автор хорошей книги!Хочу, чтоб смогли вы понять,Что в жизни большая утеха —Ценить, понимать, уважать,Любить и беречь человека!» —

и тут же прокомментировала его в прозе: «Думаю, что не ошибусь, если скажу, что в своей книге “Мой класс” Вы проводите наряду с мыслью “Будущее наших детей, нашего народа – в руках учителя, в его золотом сердце” и эту мысль».

Многие учителя и студенты признавались, что узнали из этой книги о методах и приемах педагогической работы больше, чем из всех прочитанных учебников и прослушанных курсов педагогики в училищах и институтах. Ленинградская корреспондентка Вигдоровой Р.М. Ривкина выразила эту мысль лаконичной формулировкой собственной дочери:

«Моя дочь – студентка 3го курса Педагогическ[ого] Института сказала о Вашей книге следующее:

“Если бы вместо психологий и педагогик заставляли в Вузе сдавать экзамен по Вашей книге – это принесло бы гораздо больше пользы будущим педагогам. Когда она учила педагогику и психологию, она громко взывала: “Где же примеры? Дайте мне примеры!” – шутила она горькой шуткой. И Ваша книга – это то, что нужно. Это те примеры, о которых мечтала моя дочь».

Учительница 629-й московской школы Баулинс назвала «Мой класс» «настольным пособием для студентов и учителей» (подчеркивание в оригинале. – М.М.): такой квалификации, пожалуй, не удостаивалась в то время ни одна книга по педагогике – научная, популярная или методическая.

Бывший однокурсник Вигдоровой по педагогическому институту, работавший в те годы заместителем декана одного из провинциальных педагогических вузов, говорил о двойном предназначении повести – по его мнению, она будет непосредственно воздействовать на школьных учителей, так как в ней «рассказано о том, чего не прочитаешь ни в одном учебнике, не услышишь в институте от профессоров психологии, педагогики, частных методик», но в то же время станет и вызовом тем самым вузовским преподавателям «педагогики и методик» и заставит их «изменить стиль своей работы и быть более тесно связанным с жизнью, практикой школы».

Книга Вигдоровой очень оперативно выполнила ту роль, которую, по замыслу А.Г. Калашникова и его коллег, должны были исполнить придуманные ими многочисленные институции по изучению «опыта лучших учителей». Повесть давала многим работникам системы образования не столько даже конкретные советы, сколько новый взгляд на взаимоотношения учителя с детьми, устанавливала иную систему ценностей, которая на поверку оказывалась многим учителям гораздо ближе, чем порядки сталинской школы, внутри которых они существовали. «Не знаю, может быть настоящие, большие педагоги сами так же хорошо знают душу и подход к душе ребенка, – писала Вигдоровой ее дальняя родственница, – но мне, простой руководительнице в детском туберк[улезном] санатории – этот рассказ кажется в полном смысле слова откровением, такую массу ответов и указаний дает он мне на многие недоуменные моменты».

Читательские письма рассказывают и о том, как «Мой класс» подталкивал учителей к реальному пересмотру основ собственной педагогической работы – а ведь именно этого так ждали от них «борцы с формализмом» и сторонники «индивидуального подхода» из Министерства просвещения. Учитель Мало-Истокской средней школы № 9 Арамильского района Свердловской области описывал в письме реакцию одной из своих коллег: «Одна из преподавательниц, прочитавши “Мой класс”, сказала: “Мне стыдно, стыдно, мучительно стыдно за свой класс, за свою работу. Хотя меня и хвалят и в пример ставят другим, и даже премируют, но теперь, прочитавши книгу Вигдоровой, я вижу, что я ничто, что в моем классе не ведется никакой настоящей воспитательской работы, что я неверный взяла подход к ребятам, я все время думала, что дисциплина покоится на строгости, на криках, на наказаниях. Теперь же я вижу, что любовью можно больше сделать. С любовью можно и коллектив создать, и дисциплину наладить, и доверие приобрести и стимул к работе повысить. Отныне я бросаю свою систему и буду подражать только Вигдоровой. Глубокое, сердечное спасибо ей за то, что она раскрыла мои глаза на ошибки и заблуждения юного педагога, за то, что она сеет “разумное, доброе, вечное”» (курсив мой. – М.М.).

Учительница 629-й московской школы Баулинс очень чутко разглядела эпистемологическую нишу, в которую попадала книга «Мой класс». В ее письме начала 1950 года мы впервые встречаем выражение, рождение которого традиционно приурочивается к середине 1980-х: «Марина Николаевна – педагог-новатор. Она не успокаивается на достигнутом в воспитании своего класса. Она ищет все новые и новые пути».

«Мой класс», несомненно, очень тесно связан с образовательной политикой того времени. В официальном отзыве на книгу, составленном аспиранткой кафедры психологии МОПИ Э.Ш. Натанзон, индивидуальный подход назван первым в списке «актуальных достоинств» книги162. Интересно, что чуть раньше, в конце 1948 года, в том же «Детгизе» вышла другая книга, во многом созвучная «Моему классу». Она называлась «Записки вожатой» и была написана старшей вожатой одной из московских школ Зоей Баландиной при литературной обработке писательницы Софьи Черняк. Рецензируя эту книгу в журнале «Вожатый», А. Левшин в качестве главного ее достоинства указывает на тот же самый аспект учительской (вожатской) работы: «Хорошо показано в книге, какую важную роль в работе вожатого играет умение наблюдать детей и понимать их психологию. <…> Вдумчивое изучение особенностей каждого ребенка позволило старшей вожатой найти “ключик” ко многим из них, правильно использовать их склонности и энергию»163.

Есть и другие, чуть менее очевидные точки пересечения с министерскими инициативами. Повесть охватывает два года работы Марины Николаевны в школе: в первый она является основным преподавателем и классным руководителем 4-го класса, то есть работает в рамках начальной школы, а на следующий год становится учителем русского языка и литературы и классным руководителем того же класса, перешедшего в структуру средней школы. Многие читатели выражали изумление таким странным перемещением героини и тем, что целый год она вынуждена была работать не по специальности164. Однако уже эта деталь сюжета указывала на тесную связь книги с государственной образовательной политикой: во всех докладах и справках, посвященных борьбе с второгодничеством, говорилось о том, что наибольший процент неуспевающих учеников и второгодников приходится именно на последний год начальной (4-й класс) и первый год средней (5-й класс) школы; из этого следовал вывод о том, что учителям, работающим с младшеклассниками, нужно обязательно соотносить собственную программу и систему требований с тем, чему будут потом учить этих детей их коллеги в средней школе. У Вигдоровой безболезненный переход от одной ступени обучения к другой обеспечивается сохранением основного учителя и заведомым единством требований.

Но в книге были моменты, которые резко выделяли ее из потока педагогических опусов и «школьных повестей» той эпохи. Выше я уже говорила о гуманистическом пафосе, о внимании к таким категориям человеческих отношений, как такт, деликатность и чуткость, которые намеренно противопоставлены клишированным воспитательным требованиям и догмам. Другой диссонанс по отношению к господствующим настроениям эпохи формировался в повести в разговорах о социальной неустроенности, травматическом военном прошлом и семейных неурядицах настоящего. Незнакомая с Вигдоровой лично ленинградская детская писательница Екатерина Алексеевна Боронина (1907 – 1955) сочла необходимым в личном письме выразить свое восхищение художественными и человеческими открытиями «Моего класса». В частности, она обратила внимание на то, что в повести была приоткрыта завеса молчания над некоторыми очень важными вопросами: «Голос, который все время слышишь в повести, – голос истый, искренний, не боящийся сказать то, о чем многие ханжески молчат или делают вид, что “такого не существует”».

Вигдорова говорит вслух о глухой и сильной внутренней боли детей, потерявших во время войны отцов165, о тех, кто лично пережил ужасы оккупации166, о том, что многие школьники после уроков фактически исполняют функции нянь и домработниц167, о том, как во многих семьях не хватает средств для покупки самой необходимой одежды… Конечно, ей удается сказать далеко не обо всем и далеко не так подробно, как хочется и как видится (вспомним письмо друга, сравнивающего рукописный и опубликованный варианты текста). А то, что проговаривается, пусть и скороговоркой, приходится прикрывать авторитетом пожилой опытной учительницы (история про мальчика на оккупированной территории, замечание о домашних хлопотах детей) или вкладывать в уста самого рассудительного и зрелого персонажа (про отца, убитого под Смоленском, рассказывает во всех отношениях положительный пионервожатый-комсомолец). Однако однажды, в истории «разгадки» самого запущенного и безнадежного классного двоечника Коли Савенкова, Вигдорова все-таки договаривает свою мысль до конца – именно травмы от потерь близких чаще всего и становятся источниками психологических и социальных проблем, которые мешают детям хорошо учиться:

« – Коля в отце души не чаял. Как пришла к нам похоронная, он на себя стал непохож – почернел, с лица спал. А раньше веселый был… Мы с ним про отца не говорим. А ей [младшей сестре] он рассказывает, какой папка был, да как ходил, да что говорил. Лида-то его совсем не помнит…

Женщина говорила негромким, ровным голосом. Слезы катились по ее щекам, она не утирала их, а может, и не замечала. Я поспешно отвела глаза. Она прибавила:

– Мы ведь отца ждали, совсем приготовились встречать… Убили-то его в день Победы, а похоронная пришла уже после войны…»168

По мнению Юлиане Фюрст, «ненарушимое молчание, которое сохранялось в СССР по отношению к теме интеллектуального и психологического истощения детей, особенно в послевоенные годы, нужно было не только для того, чтобы заглушить критические голоса, – оно было установлено для того, чтобы стать действующим механизмом в процессе восстановления страны; <…> тема травмы была проигнорирована и замещена квазинаучными утверждениями о воспитательной природе войны и лишений»169. В этой перспективе повесть Вигдоровой выглядела как тихий, но все же вполне четкий критический голос, говоривший о невозможности приносить детские страдания на алтарь Восстановления Страны.

Здесь можно было бы закончить рассказ о «Моем классе», подытожив его словами о том, как писательнице и журналистке Фриде Вигдоровой удалось поймать «исторический момент» и, успев проскользнуть в чуть распахнувшуюся цензурную щелку, изложить в своей книге принципы гуманистической педагогики, во многом предвосхитившие открытия «оттепели». Наверное, эта глава имела все шансы именно так и закончиться, если не одно примечательное обстоятельство – первые фрагменты книги «Мой класс» были задуманы и опубликованы задолго до эпохального «совещания о второгодниках» – в конце 1946 года.

11. «От голубятни до Дарвина»: школьный отдел «Комсомольской правды» в 1946 – 1949 годах

В очередном номере «Комсомольской правды» от 19 декабря 1946 года был напечатан обширный материал под рубрикой «В классе у молодого учителя». Автором статьи значилась Ф.А. Вигдорова, однако весь текст внешне представлял собой не журналистский репортаж, а монологическую реплику героини – «учительницы 593 московской школы Марины Николаевны Катилиной». Рассказ Марины Николаевны совсем незначительно отличается от окончательной редакции соответствующих фрагментов повести «Мой класс» (история об охлаждении к школе «соседки» Гали; описание первого урока 1 сентября и решение «загадки» Коли Савенкова); те же особенности имеет и вторая часть учительского монолога, опубликованная в следующем номере от 20 декабря (история братьев Воробейко и «загадка» Феди Лукарева, которого в этот момент еще зовут Андреем)170. Общая идея двух этих фрагментов легко вычитывалась из их заглавий: первый назывался «Они казались мне безнадежными…», а второй – «В каждом ищи хорошее». Рассказ Марины Николаевны завершался итоговым комментарием автора материала, Ф. Вигдоровой, и предлагал эмблематическое изображение тех педагогических принципов, которые учительница открыла в процессе собственной работы с детьми:

«У Горького, который так помог Марине Николаевне в ее работе, есть среди сказок об Италии одна – об отце и сыне, попавших в беду: на море их застала буря. Волны безжалостно кидали их маленькую лодку во все стороны, а берег убегал все дальше и дальше. Перед лицом неминуемой смерти отец стал рассказывать юноше-сыну обо всем, чему научила его жизнь, и о том, как надо жить с людьми.

– Никогда не подходи к человеку, думая, что в нем больше дурного, чем хорошего: думай, что хорошего больше в нем – так это и будет! Люди дают то, что спрашивают у них!

Быть может, это не всегда применимо ко взрослым, сложившимся людям, но в применении к детям – это бесспорно. В этом – вся суть воспитания. И думается, когда читают курс педагогики в вузах, хорошо бы первую лекцию начинать этой сказкой. Горьковское слово вернее всяких иных вступлений проникло бы в душу, и студенты сразу почувствовали бы, какая это интересная и увлекательная наука – наука о воспитании человека»171.

Этот же горьковский фрагмент помещен впоследствии в финал повести, – только сопровождается другим, не методическим, но, скорее, экзистенциальным комментарием Марины Николаевны:

«С тех пор сын прожил долгую жизнь, и вот, уже глубоким стариком, он с благодарностью вспомнил справедливые и мудрые слова отца.

Я тоже вспоминаю их.

Любить. Знать. И постоянно искать в каждом хорошее. Учить ребят и самой учиться у них. И если любишь их, а они любят тебя и верят тебе – всё будет хорошо. Ты преодолеешь самое трудное, найдешь путь к самому упорному сердцу и будешь счастлив, очень счастлив»172.

История класса Марины Николаевны получила продолжение спустя полтора года, в апреле 1948-го, когда повесть, вероятно, была подготовлена (или почти подготовлена) к публикации. В газете появился материал под названием «История одного письма»173. В нем рассказывалось, что на «интервью» Марины Николаевны «откликнулось много читателей», а среди этих писем оказалось письмо моряка-североморца Негоды; Марина Николаевна прочитала письмо в классе, и между моряком и ее учениками завязалась переписка и крепкая дружба. Этот эпизод составляет одну из центральных линий второй части повести, где действуют уже пятиклассники. Моряк получает фамилию Нехода, а остальные детали совпадают с тем, что описано в газетной публикации: письмо приходит как реакция на статью (только не самой Марины Николаевны, а о ней), переписка продолжается несколько месяцев и заканчивается приездом Неходы в Москву. Ученики показывают ему свой класс, свой город и вечером встречают на набережной салют в честь третьего Дня Победы. Так тесно и неразрывно сплетаются история журналистики и история литературы.

«Интервью» Марины Николаевны Катилиной было не первой публикацией «Комсомольской правды» о работе школьного учителя, где в центре стоял бы рассказ о поиске подходящего «ключа» к тому или иному ученику. В апреле 1946 года в газете появилась рубрика «Записки учителя», в которой последовательно в трех номерах (20, 23 и 24 апреля) публиковались отрывки из книги московского учителя Семена Абрамовича Гуревича, также предварявшиеся редакторским пояснением: «С.А. Гуревич пятнадцать лет записывал все, что было интересного в его работе, – свои успехи и неудачи, открытия и ошибки, огорчения и радости. Так родилась эта книга, почти дневник. Ее следует прочесть и педагогу и студенту, который собирается стать учителем, пионервожатому, комсомольцу, каждому, кто работает или хочет работать с детьми»174.

Книжная публикация учительского дневника Гуревича так и не состоялась. Однако в 1960 – 1970-е годы он стал известен как сторонник «передовых» методик в обучении литературе и «профессиональному» чтению и как создатель нескольких книг, посвященных методике преподавания литературы в старших классах. Авторы пособий по педагогике называют его «настоящим педагогом-новатором»175, однако на фоне более известных разработок второй половины 1950 – 1970-х годов забытыми оказались его публикации второй половины 1940-х.

«Когда мы вместе с ним шли из школы домой, мне удалось на мгновенье заглянуть в его мир, такой далекий от школы и такой чуждый ей…» – рассказывал Гуревич историю одного из своих прежде нерадивых учеников, который, как оказалось, увлекался голубями и голубятнями, а потом, с помощью своего проницательного учителя, стал углубляться в основы биологических наук. Других двух учеников он так же «поймал» на живом интересе – и попросил сделать макеты театральных декораций. Публикация завершалась выводом: «Путь от голубятни до Дарвина, от спичечной коробки до театральных макетов вовсе не прост и не короток. Не думает пятиклассник на прогулке, что наблюдающий за ним учитель видит его уже взрослым, увлекающимся “Письмами об изучении природы” Герцена. Не думает он об этом, и не нужно, чтобы думал. А учитель, основываясь на настоящем, глубоком знании своего воспитанника, должен представить себе перспективный план развития личности и не только видеть цель, к которой он его собирается вести, но и знать пути, приемы, средства, которыми он старается вести его к этой цели. Путь этот многолетен и извилист»176.

Три месяца спустя после очерков Гуревича в «Комсомольской правде» публиковалась подборка писем повзрослевших учеников к их любимым учителям. Одно из писем читается как очередная глава длинного романа про «внимательного учителя», который видит в своем ученике «больше хорошего», чтобы это «хорошее» в нем действительно прорастало.

«Помню: как-то на уроке русского языка вы подошли ко мне и, заглянув в тетрадь, положили руку мне на плечо, – пишет сельская учительница К. Петрушова своей бывшей преподавательнице Е.Е. Смирновой. – Мне почему-то стало хорошо от вашей неожиданной ласки. Помню и другое: вы нам давали задания по развитию речи. С каким увлечением я придумывала эпитеты, сравнения, синонимы. Но я очень стеснялась отвечать. Вы это заметили и всегда терпеливо выжидали, пока я возьму себя в руки. Пусть вас не удивляет, что я запомнила и сейчас говорю о таких пустяках! Для меня это все очень важно. Ведь я теперь учительница, веду третий класс. Иногда трудно приходится, но я не унываю. Во-первых, я знаю по себе, как благотворно действует на ученика внимание, теплое слово, проницательный, но не сердитый взгляд учителя. Во-вторых, я стараюсь как можно больше узнать, чтобы на уроках у меня не было скучно. В-третьих, я люблю ребят, а это главное в нашем деле»177.

А еще через несколько дней номер газеты открывается передовицей, открыто (насколько открыто это вообще было возможно делать в 1946 году) обсуждающей тему психологических и материальных проблем послевоенных сирот, согласно тексту передовицы, эти проблемы могут быть преодолены только благодаря пристальному и чуткому вниманию взрослых: «Материальная забота о детях, всесторонняя помощь нуждающимся – дело необходимое. Но это далеко не все. Нужно еще одно: простое человеческое внимание к каждому ребенку. <…> В селе, в колхозе осиротевшие, нуждающиеся дети известны наперечет, и каждого из них комсомольцы должны взять под личную опеку. Мало знать, что школьник сыт, одет и обут, – надо знать также, как он учится, как живет, о чем думает. Если он сегодня почему-то не пришел в школу, сегодня же надо узнать, что с ним случилось. Это важно и для младших ребят и для старшеклассников – они не должны чувствовать себя одинокими, тогда не будет “неожиданных” провалов в учебе, не будет такого отсева, который до сих пор еще значителен и в старших классах»178.

Публикация всех этих материалов, несомненно, стала возможной благодаря инициативе корреспондента, отвечавшего за «школьную» проблематику газеты, – Фриды Вигдоровой. Под «интервью» Марины Николаевны стоит ее подпись; да и без нее мы распознали бы в этих текстах фрагменты будущей повести. Под предисловием к публикации Гуревича и передовицей о сиротах такой подписи нет, но общие идеи, мыслительные ходы, интонации настолько отчетливы, что ошибиться невозможно. Кроме того, из опубликованных недавно дневников Ф. Вигдоровой и из воспоминаний ее родных мы знаем, что Семен Гуревич был близким другом семьи Ф. Вигдоровой – А. Раскина именно в конце 1940-х годов179.

Мы оказываемся перед очевидным фактом: идея «индивидуального подхода» начинает распространяться, хотя еще и без использования этого термина, до совещания и постановления 1947 года о второгодниках. Более того, можно предположить, что она попадает на это совещание и венчавшее его постановление из тех педагогических кругов, с которыми была связана Ф. Вигдорова. Вспомним: впервые о необходимости знать «историю болезни» неуспевающих учеников на совещании заговорил директор 110-й школы Иван Кузьмич Новиков. Видимо, совсем не случайно Новиков стал автором предисловия к книге «Мой класс»180.

История «изобретения» и распространения идеи «индивидуального подхода» во второй половине 1940-х позволяет нам задуматься о том, как была устроена работа послевоенного Министерства просвещения, во всяком случае в тот непродолжительный период, когда во главе его стоял А.Г. Калашников. Отдельные решения и методические указания министерства, вероятно, могли рождаться не только по прямому указанию ЦК или Политбюро и не только в результате работы чиновников и инспекторов. Публикации, подготовленные по инициативе Ф. Вигдоровой в «Комсомольской правде», стенограммы выступлений И.К. Новикова на коллегиях министерства, наконец, вызвавшая такой спрос в педагогическом сообществе повесть «Мой класс» свидетельствуют о том, что в эти годы существовала узкая, но влиятельная группа экспертов-практиков, мнение и инициативы которых могли в некоторых случаях влиять на формирование государственной образовательной политики181. Именно им мы и обязаны столь ранним началом «оттепели» в советской педагогике.

Мария Кристина Гальмарини

Морально дефективный, преступник или психически больной?

Детские поведенческие девиации и советские дисциплинирующие практики: 1935 – 1957182

Два подхода к детской поведенческой девиации: медикализация и криминализация


Поделиться книгой:

На главную
Назад