По-своему интересна и эпиграмма «Суд о басельниках»:
По композиционному рисунку это такой тип эпиграммы, где вроде бы нет двучленного деления. Принцип параллельного развития частной и общей, «большой» темы заменен последовательным изложением, точнее — изображением авторской мысли. Причем нарастание сатирической экспрессии идет в обратном порядке: Тому, кто стоит на конце, достаются самые высокие оценки, в которых схвачена качественная определенность крыловского юмора[9]. Когда речь заходит о Дмитриеве, эпиграмматист проявляет сдержанность, касаясь лишь тематики, правда, так, что становится недвусмысленной и качественная сторона творчества баснописца. В строке о Хемницере отношение передается не словами, а жестом: «С усмешкой первому сжал руку — и ни слова». При этом где-то посредине пересекаются искусно протянутые две линии. Одна, логически, можно даже сказать графически, прочерченная, развертывает перечень фамилий; другая — оценочная, фиксирует шкалу авторских мнений. Как видим, здесь двучленность, вернее двуплановость, тоже сохраняется, но только предстает в измененном и усложненном виде.
В XIX веке реализм прокладывал себе дорогу как в борьбе с классицистической догмой, так и в тяжбе с сентиментальным направлением, выступая подчас рука об руку с романтизмом.
В области эпиграммы начало столетия ознаменовано оживленной деятельностью эпигонов классицизма. Появляются десятки, сотни такого рода произведений. Наиболее популярные адресаты эпиграмм того времени: стихотворец-графоман, малограмотный переводчик, литератор, не брезгающий плагиатом, и т. п. Нередки и темы бытового плана — дурно лечащие врачи, глупцы, невежды, взяточники, сутяги. Словом, весь тот паноптикум профессиональных и нравственных уродцев, который уже был достойно представлен эпиграммой XVIII века, вновь демонстрировался нашей сатирой, и притом во множестве вариантов. Кроме того, псевдоклассицисты пользовались отработанными приемами, комбинируя для создания типажности черты, ставшие привычными полвека назад.
В начале XIX века эти типажи стали отжившим свой срок материалом, а приемы назидательного иносказания — стертыми от частого употребления. Однако, как ни странно, именно теперь на читателей пролился каскад знаменательных фамилий (Вралевы, Хвастоны, Кокоткины, Взятколюбовы, Подлоны и т. п.). Казалось, вместо того чтобы раскрывать противоречия жизни или хотя бы указать на новые объекты, достойные порицания, эпиграмматисты состязались совсем в ином — в придумывании кличек позамысловатее и позаковыристее.
Если сатира не желала обвинений в затверженности тем и обидной для всякого подлинного искусства вторичности, она должна была искать выход. Один путь предложили писатели-сентименталисты (H. М. Карамзин, И. И. Дмитриев). Поэзия чувства сменила рационалистическую сухость классицизма. Однако личное, субъективное переживание отнюдь не усилило обличительного пафоса, но, наоборот, скорее привело к затушевыванию тех коллизий, которые хорошо видели и показывали писатели-классицисты. Легкость, «чувствительность» становились не только приметой стиля, но характеризовали сам тип изящно-салонного мышления сентименталистов.
Эпиграмму классицистов — негодующую или язвительную тираду — сменила картинка, лишенная какого-либо намека на злободневность, хотя и нацеленная на некоторые несовершенства бытия. Дурное входит в такое произведение в сильно эстетизированном и «снятом» виде. Потому-то эпиграмма поэтов-сентименталистов порой напоминает скорее идиллию, нежели сатиру.
Соответственно, и стих у сентименталистов гладкий, плавный. По размеру это тот же ямб (как правило, равностопный, что придавало спокойную мерность и невозмутимость ритму), без энергии и упругости колючих строк Капниста, Державина, Нахимова.
Сентименталисты выработали свои излюбленные виды эпиграмм. Один из них — форма короткой стихотворной сентенции (философско-медитативной или лирической). Здесь господствуют размышления над бренностью земного бытия, мотивы горестных утрат и несбывшихся желаний. Все это освещено мягкой улыбкой утомленного под тяжестью житейской ноши поэта, сдобрено изящной и едва ощутимой иронией. Юмор сентименталистов затушевывает, смягчает жизненные коллизии, улыбка гасит злость.
Такое понимание комического неплохо согласовывалось с теоретическими построениями лидеров этого литературного течения. Так, например, тезис о примиряющей и целебной роли смеха был главным в статье В. А. Жуковского «О сатире и сатирах Кантемира»: «Смех оживляет душу, или рассевая мрачность ее, когда она обременяема печалию, или возбуждая в ней деятельность и силу, когда она утомлена умственною, трудною работою»[10].
Крупнейший поэт русского романтизма первой четверти XIX века Жуковский не оставил сколько-нибудь значительных опытов в жанре эпиграммы. Это легко объяснимо. Меланхолически-элегический стих поэта был не в ладах с эпиграмматическим стилем, которому, как известно, присущи насмешливость тона, острота и резкость характеристик. Кроме того, личная склонность Жуковского к благодушию, его зависимость от службы при дворе не оставляли никакой надежды не то что на памфлетность или оппозиционность, но даже на полемичность. А без этого о какой же эпиграмматической поэзии может идти речь?
В начале XIX века выходит из печати ряд теоретических и учебно-прикладных трудов, на страницах которых делаются попытки наметить новые пути в развитии жанра эпиграммы. Так, например, в книге Ивана Рижского «Наука стихотворства» (1811) проявилась тенденция к иному толкованию задач эпиграмматиста, нежели те, что были определены несколько десятилетий ранее в «Правилах пиитических…» Аполлоса Байбакова. Здесь впервые вводится понятие «непритворности замысла», куда более свойственное реалистической поэтике, нежели классицистической. Автор «Науки стихотворства» это нововведение расшифровывает следующим образом: «Непритворность замысла состоит в том, когда содержащаяся в нем мысль кажется произведением не остроумия сочинителя, но самого предмета…»[11]
Однако не так-то легко было, пробиваясь сквозь мощный поток классицизма XVIII века и влияние его эпигонов в начале XIX столетия, разрабатывать принципы эпиграмматического искусства нового типа. Поэтические руководства нередко просто фиксировали предшествующий опыт, нежели делали попытки творческого осмысления новой современной практики. Не случайно тот же И. Рижский еще никак не отразил в своем труде достижения Крылова-баснописца, целиком построив раздел о басне на основе творчества Сумарокова, Дмитриева и Хемницера.
То же самое можно сказать и об эпиграмме. Когда речь заходила о ней, то чаще всего встречались попытки гальванизации жанра в тех границах и формах, в каких он отлился много лет назад[12].И все-таки побеждала тенденция к реалистическому осмыслению задач и целей эпиграмматического искусства. Плодотворное наблюдение И. Рижского о «непритворности замысла» у эпиграмматиста оказалось развитым несколько лет спустя — в трудах Н. Остолопова. Характеризуя особенность «новейшей эпиграммы», Н. Остолопов говорит прежде всего о том, что она «заключает
Рядом с этим близким к реалистическому пониманию функций сатирического искусства рассуждением содержится тонкое замечание о роли различных видов комического в эпиграмме: «Эпиграмма более понравится, когда принимает вид важный, желая быть шутливою; вид простоты, желая быть замысловатою; вид кротости, желая быть язвительною»[14].
Поиски эстетической мысли начала XIX века, несомненно, отражали наступление каких-то существенных перемен. Страна, омытая «грозой 12 года», вынашивающая в своих недрах деятелей декабристского движения, стояла перед переломным моментом в истории отечественной литературы. У истоков этого обновления — мощная фигура И. А. Крылова.
Эпиграммы Крылова немногочисленны, имеют случайный характер, в художественном отношении малооригинальны. Пожалуй, за исключением только одной:
Зато как реформатор русской басни Крылов оказал сильнейшее воздействие на развитие самого малого сатирического жанра. В. Г. Белинский, оценивая значение подвига, совершенного автором «Волка на псарне» и «Рыбьей пляски», заметил: «…явился на Руси национальный баснописец — Крылов»[15]. Емкая формула великого критика нуждается в расшифровке.
Если у Сумарокова и его последователей господствовал сословный и этнографический подход к изображению жизни, то у Крылова видим качественный скачок — в его баснях постигается социальное и национальное. Рационалистическое осмысление жизни, в котором главенствовала позиция негодующего разума, сменяется конкретно-историческим анализом жизненных коллизий. Так пришло открытие социального человека. Отсюда вместо условных классицистических одежд, всех этих Дамонов и Глупонов, появляются простецкие кум Фома и Лука, Федька и Ерема.
Демократизм мышления, народность мироощущения определяют весь строй крыловской сатиры. Элементы лубочного балагурства, грубовато-натуралистического просторечия, что в глазах писателя-классициста вполне сходило за народность, сменяются органичным юмором, лукаво-простодушным комизмом, идущим от самой сущности русского человека. Конкретность жизненных образов, неповторимые краски окружающего мира, обилие реалистических деталей — все это были уже не просто отдельные особенности стиля (порознь имевшие место и у некоторых предшественников), но признаки, сливавшиеся в единое целое и определявшие качественно иной тип художественного видения и изображения действительности.
В отличие от тяжеловесных комедо- или шуто-трагедий, где механически смешивались «высокий» (трагедия) и «низкий» (комедия) жанры, в баснях Крылова появляется то, что абсолютно чуждо эстетике классицизма, — ощущение самой жизни как трагикомедии. Это сообщило новые краски его юмору и в чем-то предварило органический синтез сатирического и трагического в «Горе от ума», гоголевский «смех сквозь слезы». Дидактическая, однолинейная сатира, усовершенствованная предшественниками, наконец получила объемность, психологическую и драматическую насыщенность.
Все это имело как прямое, так и косвенное влияние на эпиграмму. Стилизованные под басню произведения несли на себе следы крыловских открытий — от содержания и системы художественных образов до фабульных ходов. Однако не в этом прямом воздействии жанровых признаков крыловской басни заключается основное. Демократизация во всем — от тематики до языка и стиля, новое качество народности — вот что охотнее всего заимствовала реалистическая эпиграмма.
Разве случайно, скажем, у такого блестяще образованного и изысканного эпиграмматиста, как П. А. Вяземский, обилие живых разговорных оборотов, которые были впервые введены Крыловым: «…друг, убытчишься некстати», «Педантствуй сплошь, когда охота есть» и т. д.
Основные философско-эстетические течения начала XIX века объединялись вокруг идеи личности и мысли о значении и роли народа. Открытие причин внутренней дисгармонии жизни, ее социально-классовых противоречий отменило просветительские концепции уравновешенности и гармонии мира под эгидой просвещения. Постижение конкретных социально-исторических пружин общественных конфликтов становится основным, определяющим. Вот почему в обстановке, когда борьба литературно-общественных группировок становится знамением эпохи, резко возрастает не только число периодических изданий, но и значение самого инструмента журнальной полемики, одно из первых мест среди художественной публицистики отводится эпиграмме. Если XVIII век избрал басню, вторая половина XIX столетия проходит под знаком фельетона, то в первой трети этого века тон задает эпиграмма.
Расцвет эпиграммы пушкинской поры выразился и в ее более значительном удельном весе среди других литературных жанров и в невиданном доселе сближении с самыми насущными потребностями литературного и социально-политического развития. Меняется и существенно расширяется ее типология как по средствам и способам изображения: сатирическая, юмористическая, шутливо-развлекательная, пародийная, так и по тематике: политическая, бытовая, литературная и т. д. При этом бытовая оттесняется на второй план политической эпиграммой. Так еще раз подтверждается тесная связь жанра с эволюцией социального и национального сознанья общества.
Идея служения народному благу обрела новые очертания и горизонты. Невиданные масштабы получает гражданская лирика, пробужденная великим патриотическим порывом 1812 года. А на крыльях гражданской поэзии высоко взлетало гневное слово сатирика. В эту пору эпиграмма из жанра преимущественно субъективно-лирического, основанного на формах ораторского красноречия, становится жанром с крепкой сюжетностью, реалистической системой образов, словом, жадно вбирает приемы эпоса. Обращение к сокровищнице русского фольклора подразумевало усвоение не только народной лексики, народно-поэтических оборотов речи (что было и раньше), но и опыта фольклорных жанров: сатирической сказки, песни, прибаутки, анекдота (сатирические «ноэли» и сказочки Пушкина, подпольные сатирические стихи поэтов-декабристов, использующие мотивы и ритмы народной песни).
Открытия Крылова пока были на периферии эстетических интересов и привязанностей современных поэтов. Однако юный Пушкин — и это неотъемлемая черта его гения — в несколько лет проделал путь, который прошла русская эпиграмма за столетие. Уже первые лицейские опыты обнаруживали зрелость ума и оригинальность художественной позиции юного поэта. Пушкин вводит не просто пародийный элемент (это было и до него), но на основе пародии строит эпиграммы на «внука Тредиаковского» — Хвостова, Карамзина, Жуковского. В них высмеиваются либо классицизм и его эпигоны, либо туманный и вялый стиль сентименталистов.
Классицистическая эпиграмма, опираясь на идею гармонии мира и разума, стояла в оппозиции к абсолютистской монархии. Пушкин вступает в непримиримый конфликт с феодально-крепостническим государством, вселяя разрушительный дух сомнения в ценность всех государственных устоев. В эпоху классицизма эпиграмма преимущественно передавала взаимоотношения личности и государства. У Пушкина на первом месте проблема: личность и народ.
Пушкинская эпиграмма в сжатом виде воплощает процесс перехода тогдашней поэзии к новому художественному методу. Нарастание эстетических качеств, ознаменовавшее победу реализма, прослеживается здесь особенно отчетливо. Прежде всего обращает на себя внимание быстрота эволюции Пушкина от литературной и бытовой миниатюры 1810-х годов к политической эпиграмме. Эпиграмма 1818 года на книгу H. М. Карамзина «История государства Российского» только внешне напоминает литературный отклик. Вся история, и не столько государства, сколько русского народа, как бы заново прочитана и переосмыслена поэтом. На смену иронии, задорному юмору литературных эпиграмм приходит бичующий сарказм:
Пушкина-эпиграмматиста волнуют коренные социально-политические проблемы России: самодержавие, крепостничество, мракобесие церковников, основные общественно-литературные вопросы. Многогранность его таланта и в широте тематики и — главное — в глубине ее трактовки. Если эпиграмма предшествующего периода в лучшем случае будила национальное самосознание, то теперь на прицел берется другое — антимонархические и антикрепостнические, то есть прежде всего политические, объекты.
Эпиграмматисты XVIII века, испытывая неприязненное чувство к тому, что они осмеивали, рассчитывали все же на взаимное понимание, на некоторый диалог между объектом сатиры и просвещенным автором. Пушкинская эпиграмма этот вариант исключает. В сатирических миниатюрах Пушкина отражено непримиримое противоречие двух идеологий, двух нравственно-философских систем, и потому пушкинская эпиграмма с полным основанием может быть названа революционной.
Самодержавие чутко отреагировало на появление вольнолюбивых произведений Пушкина. Реплика царя: «Он наводнил Россию возмутительными стихами»[16] — относится прежде всего к пушкинским эпиграммам. Поэт был строго наказан, выслан из Петербурга на Юг, где оказался в сфере дружеского общения с декабристами, то есть, по иронии судьбы, в атмосфере еще более радикально настроенной, нежели в северной столице.
В политической миниатюре Пушкин выступает родоначальником эпиграммы-инвективы, эпиграммы — сатирического памфлета. Парадоксальность и неожиданность концовки у Пушкина — показатель нелепости социально-политического уклада, абсурдности утвердившихся общественных институтов. Но это не обличения вообще, не предание анафеме отвлеченных пороков, а вполне конкретные и в то же время предельно типизированные зарисовки царя, временщика Аракчеева, архимандрита Фотия, царских министров, сановных вельмож. Если в эпиграмме на Карамзина светилась дерзость вольнодумца, то в политических инвективах — трезвая, поражающая силой негодования смелость.
Среди пушкинских эпиграмм к числу наиболее резких относятся выступления против реакционного публициста А. С. Стурдзы («Холоп венчанного солдата…»), против Аракчеева («Всей России притеснитель…»), наконец, эпиграммы на графа Воронцова и самого Александра I («Воспитанный под барабаном…»). Сдержанная, но тем более клокочущая ярость пронизывает сатирическое четверостишие на идеолога Священного союза Стурдзу. Имя определенного лица мало кого вводило в заблуждение. Не случайно в некоторых списках эта эпиграмма адресовалась самому Аракчееву. Это и понятно. Здесь конкретный образ вырастает до символа самодержавного режима, разящее слово эпиграмматиста метит в самую сердцевину порока:
Памфлетные краски, гневное слово политического сатирика переплавляются в ядовитую иронию, когда речь заходит о графе Воронцове — наместнике царя в Южном крае. В четырех строчках создан портрет упоенного собой англомана, презирающего все русское. А главное — показан один из тех твердолобых столпов режима, который своей реакционностью и консерватизмом готов перещеголять самого августейшего монарха:
Если сатирики XVIII века верно схватывали черты общие, свойственные всему человечеству или какой-либо его части, то в пушкинской эпиграмме вместе с тем запечатлено индивидуально-неповторимое, исторически характерное. Взамен говорящих имен-масок торжествует принцип реалистической портретности:
Пушкинская эпиграмма естественно вырастала из общего пафоса его свободолюбивой поэзии. Сатирические образы «самовластительного злодея» и «барства дикого», тираноборческие мотивы и высокие демократические, революционные идеалы оплодотворяли его «музу пламенной сатиры».
К середине 1820-х годов творчество Пушкина обогащается принципом художественного историзма. Сам поэт так характеризовал умение писателя верно передавать явления действительности, когда «не он, не его политический образ мнений, не его тайное или явное пристрастие» выступают в произведении, но сама жизнь и «минувший век во всей его истине»[17].
В просветительской эпиграмме отрицательный персонаж трактуется как раб порочных страстей, понимаемых довольно отвлеченно. Правда, врывается и социальная тематика, но тоже истолкованная в духе классицистической эстетики. В эпиграмме такого рода постигалось не конкретно-историческое качество явлений, а изображались отдельные мотивы чувствований и поступков.
Представление о социальной и национально-исторической обусловленности — достояние реалистической эпиграммы, выявляющей связь злого и порочного с господствующей общественной системой.
Место аллегоричности и описательности занимает прием живописной изобразительности. Эпиграмма усваивает внутренний драматизм как эквивалент напряженности постигаемых ею жизненных коллизий, диалектически противоречивой природы социальных явлений. В такой эпиграмме схвачено, как правило, одно состояние, раскрыты отдельные черты. И вместе с тем запечатлена кульминация процесса, у которого имеется своя предыстория. Причем она раскрыта явно или при помощи намека, прозрачно выраженного через соответствующие ассоциации. Итак, помимо аналитичности и историзма жанру сообщается отсутствовавшая ранее динамика как воплощение поступи человеческой истории.
Энергия негодования переходит не просто в обличение неприглядного лица, предмета или явления, а воплощается в нечто более сложное и опосредствованное — в комическую ситуацию. А значит, возникает потребность в отказе от условной маски и тяга к конкретному, интерес и вкус к бытовой детали, неповторимости индивидуального облика. Вместо безликих Дамонов и Глупонов, выступавших лишь оболочкой авторской идеи, — пластичность реалистического образа.
Универсальный гений Пушкина объял все типы эпиграмм и в каждом из них создал шедевры. Скажем, даже антологическая эпиграмма («во вкусе древних», по терминологии самого поэта) в таких ее образцах, как «Труд», «Отрок», «Рифма» и др., зазвучала совсем по-новому.
Существенно преобразуется и такая разновидность жанра, идущая от античности, как литературно-полемическая эпиграмма. Собственно литературная проблематика под пером Пушкина и поэтов его круга (Вяземский, Баратынский, Соболевский), выражаясь современным языком, идеологизировалась. Выступления не только против бездарных поэтов и дурных переводчиков, но против староверов и ретроградов в искусстве, не против тех или иных дурных изданий, газет, журналов, но против рептильной прессы, осуждение не просто подхалимства, но продажности правительственных шпионов и доносчиков в литературе. Как видим, литературная эпиграмма тоже становится публицистическим жанром.
Открытия в области содержания, поэтики и образности повлекли за собой и другие нововведения в жанре эпиграммы.
Как известно, к диалогу нередко прибегали уже классицисты. Введение элементов разговорной речи, диалогических сценок оживляло однообразие ритмической интонации. Однако в XVIII веке сама функция диалога была иной, язык героев и собственно авторская речь еще не дифференцировались настолько, чтобы слово, произносимое персонажем, можно было выделить по сумме индивидуальных признаков. Поэтому оно не могло выступать достаточно гибким и сильным средством лепки человеческого образа. Пушкин и эпиграммах-диалогах («Любопытный», «Разговор Фотия с гр. Орловой», «Жив, жив курилка!» и др.) вводит не только разностопный ямб, но добивается необходимой индивидуализации речи обоих участников сатирического рандеву.
Заметим попутно, что эпиграммами на архимандрита Фотия поэт, опираясь на линию антипоповской народной сатиры, начинал в русской литературе традицию обличения князей церкви, то есть открыл направление, которое получило завершение в публицистике позднего Л. Толстого и сатире первой русской революции.
Языковое богатство, речевая полифония, искусство владения различными стилевыми стихиями с целью создания комического эффекта — все это неотъемлемые черты пушкинской эпиграммы. Впрочем, и до Пушкина (особенно в творчестве П. Сумарокова и Нахимова) найдем немало народных словечек, примеров просторечия. Инкрустации такого рода в пушкинской эпиграмме как раз редки, ибо специфика народного мышления передается самим образно-стилевым строем его миниатюр.
В отличие от прежней традиции просторечно-ругательные слова типа «дурень», «болван», «козел» и т. п. употребляются не часто. Впрочем, Пушкин не избегал бранных кличек, но пользовался ими каждый раз особенным образом:
Внешне отказываясь от оскорбительных кличек, Пушкин тем не менее наградил ими М. Т. Каченовского, адресата своей знаменитой эпиграммы («Журналами обиженный жестоко…»). Если позволительно было бы истолковать приведенные строки буквально, то разрыв с прямолинейной, бранной манерой обличительства был, действительно, сознательной позицией Пушкина-эпиграмматиста.
Весь упор у Пушкина сделан не на существительные, а на глагольные формы, к которым, начиная с Крылова, потянулась наша сатира. Все эти «кряхтел», «марает», «пролез», «околел», «тиснул» и др. наряду с гневными или лукаво-ироническими эпитетами-прилагательными определяют оценочную лексику пушкинских эпиграмм, помогая преодолевать статику обличительного описания, сообщают ему живость и экспрессию.
Из приемов комического заострения мысли (гротеск, шарж, гипербола и т. п.) Пушкин в своих стихотворных миниатюрах особенно охотно прибегал к каламбуру. В литературной атмосфере той поры, насыщенной остроумием, каламбур из редкого гостя становится чуть ли не обязательной принадлежностью сатирического стиля Пушкина, П. А. Вяземского, Д. В. Давыдова, С. А. Соболевского и др.
Каламбурный репертуар Пушкина широк и многообразен. Использование нескольких значений одного и того же слова или близких по звучанию слов (эффект омонимии) становится не просто приемом веселой шутки, но средством создания язвительной иронии. При этом выявляется скрытая в слове (фамилии) сатирическая двуплановость. Когда эта работа по раскрытию многозначности звучания фамилии завершена, то по-новому освещается и весь характер деятельности литературного противника. Именно тогда Булгарин становится тем, кем ему и надлежит быть по причине частой перемены убеждений, — Флюгариным или Фигляриным; автор легковесных комедий кн. Шаховской — Шутовским, а яростный хулитель всего прогрессивного в литературе Каченовский — Кочерговским.
Порою у Пушкина игра скрытой двусмыслицей слова настолько тонкая, что каламбурная природа ее не всегда заметна с первого взгляда, как, например, в эпиграмме «Гр. Орловой-Чесменской»:
Особой остроты достигает каламбур, основанный на замене привычных лексических связей:
Эти четыре стиха, сымпровизированные В. А. Соллогубом при посещении книжной лавки А. Ф. Смирдина, Пушкин, сопровождавший Соллогуба, тут же завершил блестящим пуантом-каламбуром:
Здесь читатель как бы приглашался к восстановлению обычного значения слова («наступить во что-либо…»), а осмеиваемое лицо получало убийственную оценку.
Иногда комическое, сатирическое отношение поэта распространяется не на лицо, а на ситуацию, явление, предмет. Тогда раскрывается двуплановость прямого и переносного смысла слова в том или ином контексте. Именно так используется каламбурное звучание слова «скоты» в эпиграмме «Напрасно ахнула Европа…». Здесь гротескно-шаржированно обыграна картина петербургского наводнения 1824 года. Но такое решение отнюдь не кощунственно, ибо речь идет, собственно, об альманахе А. А. Бестужева «Полярная звезда», который собрал под одной обложкой писателей самых разных направлений и дарований:
Еще более показателен пример с эпиграмматическими стихами «На картинки к „Евгению Онегину“ в „Невском альманахе“». Здесь комическая игра со словом переходит границы дерзости, дозволенной в подцензурной печати, когда поэт затрагивает тему отношения к такому оплоту царизма, как Петропавловская крепость:
В творчестве Пушкина помимо отдельных вкраплений каламбурных слов и оборотов появляются и сочетания их. Это нововведение получит дальнейшее развитие в сатирической поэзии 60–70-х годов. У Д. Д. Минаева, например, уже не просто развернутые каламбуры, но целые стихотворения, основанные на остроумных каламбурных рифмах.
В пушкинскую эпоху искусство эпиграммы достигло высокого совершенства. Без этого умения поэт не считался достойным служителем муз, ни один разговор в литературном и светском кругу не обходился без шутки, острого слова, эпиграммы. Ядовитые уколы стихотворных миниатюр нередко становились последним словом в затянувшейся литературной и не только литературной перепалке. Пушкин говорил: «Благоговею перед созданием „Фауста“, но люблю и эпиграммы»[18].
Русская речь зазвучала в эпиграмме Пушкина как острое и гибкое средство воплощения неповторимых черт характера отрицательного персонажа. Социально-нравственные контрасты раскрываются в соответствующей форме словесной, фразовой, синтаксической конструкции, а ирония и смех в изящно отточенной оболочке шутки, каламбура, афоризма завершают начатое в первой части эпиграммы. Принцип двучленности остается, но приближается к тому типу, который отлился в композиции народной пословицы. При этом содержание второй части либо контрастирует с первой, либо развивает, поясняет, уточняет ее.
Пушкиным разработан такой вид стихотворной миниатюры, как сатирический портрет, исполненный саркастических красок и поистине памфлетной силы разоблачения. В пушкинской эпиграмме находят отражение все основные мотивы его свободолюбивой лиры. Но есть объединяющая их мысль, которая и сообщает его сатирическому стиху революционный характер, — призыв к борьбе с деспотизмом. Все это коренным образом изменяет социально-эстетический облик древнего жанра, сообщает ему черты агитационности. Пушкинская эпиграмма — высшая точка взлета демократического и национального самосознания русского народа в первой половине XIX столетия.
Исходя из новых представлений о назначении сатиры, ведущие поэты пушкинской поры обосновали принципиально новые функции эпиграммы как оружия в литературно-общественной борьбе эпохи. Открыто социальные мотивы стали определять тональность, образный строй, стилистику жанра. Так эпиграмма из произведения гражданского звучания стала политической.
Эти тенденции с особой отчетливостью проявились в эпиграмматике поэтов-декабристов. Значительны заслуги А. С. Грибоедова. Хотя автор «Горя от ума» почти не писал эпиграмм (известны лишь единичные его выступления в этом роде), однако великая комедия, написанная им в атмосфере подъема декабристского движения, насыщена эпиграмматическими стихами, как грозовая туча электричеством. Не случайно многие строки из пьесы вскоре стали крылатыми, перешли в пословицы и поговорки.
Другие поэты декабризма — К. Ф. Рылеев, В. К. Кюхельбекер, A. А. Бестужев, В. Л. Давыдов — тоже редко обращались к жанру эпиграммы. Политическая сатира находила у них воплощение прежде всего в стихотворной инвективе, приобретавшей форму либо сатиры, либо оды. Те же немногие эпиграммы, которые созданы виднейшими представителями декабристской поэзии: «Эпиграмма на B. А. Жуковского» (1824), «Приписка к богатому надгробию в бедности умершего поэта» (1831) А. А. Бестужева, «На Николая I» В. Л. Давыдова, — все это великолепные образцы остросатирического стиха. Здесь нравственно-политические идеалы декабризма приобретали отточенную, лапидарную форму.
Убийственно разоблачительный характер носит эпиграмма А. Бестужева на В. А. Жуковского:
Вот, например, «Четверостишие» Кюхельбекера (1843). Спустя почти двадцатилетие после разгрома декабризма поэт остается верен его идеям и с той же страстностью и силой обрушивается на один из наиболее распространенных пороков, который несколько позже Щедрин заклеймит формулой «применительно к подлости»:
Особенной остротой и силой политического негодования насыщены декабристские эпиграммы, ходившие в списках и авторов которых установить не удалось. Агитационный призыв ниспровергателей тронов сочетается с холодным, едким презрением к самодержавию. Эти эпиграммы и по языку самобытны: живость и естественность интонации отлично сочетаются с грубоватым просторечием:
Декабристская эпиграмма — краткий, но яркий эпизод в истории русской сатирической поэзии. Не к явлениям быта, морали или культуры тогдашнего общества обращена эта эпиграмма. Нет, тематика ее не отличается широтой и многообразием. Зато в той сфере, где она господствовала, не было ей равных. Принципиальная ее новизна состояла в том, что эпиграмматисты декабризма выразили прямое столкновение двух антагонистических идеологий, двух полярных общественно-политических воззрений. Вот почему их опыт станет исходной точкой для поэтов-сатириков первого поколения русской революционной демократии, а их эпиграмма высоким образцом для агитационной сатиры конца 1850-х — начала 1860-х годов.
Особое место в истории русской эпиграммы первой половины XIX века принадлежит П. А. Вяземскому, Е. А. Баратынскому, С. А. Соболевскому. Весьма неоднозначен вклад этих поэтов в развитие отечественной словесности. Но всех их сближает редкое искусство владения остроумным словом, стойкая приверженность к самому лапидарному и оперативному стихотворному жанру.
Противоречива позиция Вяземского, эволюционировавшего после 1830-х годов из стана союзников декабризма в лагерь откровенных консерваторов. В своих талантливых эпиграммах 1820-х годов он выступал как единомышленник Пушкина, смело обличая литературных ретроградов, придворных шаркунов и лакеев, пустую и спесивую знать. Много страсти и злости вложил Вяземский в цикл сатирических стихотворений, направленных против Булгарина.
В манере Вяземского-эпиграмматиста привлекает неистощимая игра остроумия, колкости, впрочем не чуждая не только язвительной ироничности, но и сарказма. Таковы, например, его выступления против мракобесов, гонителей университетского образования, готовых чтением псалтыря и священного писания подменить все науки:
В эпиграмме на М. М. Сперанского финал («Стал ненавистен мне угодник самовластья») напоминает лучшие строки гневной пушкинской музы. Те же мотивы звучат и в сатирической миниатюре на П. И. Свиньина, воспевшею прелести Грузина, имения царского временщика Аракчеева, с одной «благородной» целью — как бы поскорее «выкланяться в чин».
Дар Вяземского, полемиста-эпиграмматиста, раскрылся в эпизоде борьбы вокруг «Горя от ума». Комедия Грибоедова буквально потрясла русское общество неукротимостью негодования, духом свободолюбия, неотразимой силой афористического, исполненного ядовитой соли и меткости стиха. Злободневность, социально-политическая глубина пьесы, ее горький сарказм живо задели эстетических рутинеров, сочинителей салонных ложноклассицистических комедий, литературных будочников, зорко охранявших шлагбаумы официального вкуса. По этим мишеням и били эпиграммы Вяземского «К журнальным близнецам» (1824), хотя конкретный адрес их был определен выступлениями А. И. Писарева и М. А. Дмитриева.
П. А. Вяземский вошел в историю поэзии как блестящий мастер каламбура. Есть среди его эпиграмм примеры сравнительно невинной игры со словом. Вот поэт выводит на чистую воду незадачливого уездного врача, неожиданно пустившегося в переводы:
Значительно содержательнее эпиграмма на одного из ревнителей классицизма и старинного слога — адмирала А. С. Шишкова. Было бы упрощением считать, что в деятельности главы «Беседы любителей русского слова» все было реакционно. Стремление защитить основы русской национальной самобытности, попытки противопоставить экспансии карамзинистов, охваченных идеей все и вся «европеизировать», заботу о судьбе живой народной речи, коренного русского слова, несомненно, содержали определенные рациональные зерна. Уже здесь как бы предварялись будущие схватки славянофилов и западников. Однако главное направление борьбы шишковистов, безусловно, шло вразрез с социальным и эстетическим прогрессом. На эту сторону вопроса и обращает внимание Вяземский:
Еще большей остроты достигают каламбуры в эпиграмме «На Ф. Глинку» (1826). Здесь высмеиваются потуги поэта Ф. Н. Глинки на «опыты священной поэзии», содержатся смелые атеистические выпады против религиозной догмы.
Гражданские мотивы в сатире молодого Вяземского весьма сильны. Встречаются у него и открыто политические выступления. В своем басенно-эпиграмматическом творчестве поэт воюет с крепостничеством, осуждает произвол и деспотизм царской администрации. Но социальный протест введен в определенные рамки, обусловлен степенью неудовлетворенности поэта лживыми принципами светского общества. Позитивная программа Вяземского не шла далее либеральных реформ, улучшения нравов путем распространения просвещения.
Заметный след оставил в истории сатирической миниатюры и другой крупный поэт первой половины XIX века — Е. А. Баратынский. Если у Вяземского колкость и озорной дух определяют комический строй эпиграммы, то главной особенностью сатирической миниатюры Баратынского следует считать философическую иронию.