Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Русская эпиграмма второй половины XVII - начала XX в. - Антология на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Эпиграмма Баратынского отягощена, как тогда говорили, «рефлексией», то есть размышлением, и потому она, быть может, менее злободневна и оперативна, чем ожидаешь от этого мобильного журнального жанра. В большинстве эпиграмм поэта запечатлено борение комического начала с элегическим, в них сплав сарказма и грусти. При этом далеко не всегда первое побеждает второе. Отсюда ощущение трагической неустроенности жизни и особые краски юмора, тонкой, но грустной улыбки поэта.

В творчестве Баратынского преимущественно представлены эпиграммы на литературных противников (Хвостов, Булгарин, Каченовский, И. А. Полевой и др.), впрочем его перу принадлежит и очень острая политическая эпиграмма на Аракчеева. Так же как и пушкинской, эпиграмме Баратынского присуща аналитичность. Хотя оппозиционность поэта, в отличие от шедшего к консерватизму Вяземского, сохранялась до конца дней, ярость обличений Баратынского умеряется «гамлетовским» философским раздумьем, ощущением утраты (после декабря 1825 года) прежней веры и отсутствием новой. Моральное превосходство поэта над окружающей его действительностью сообщает особый настрой его сатирической музе.

Как сладить с глупостью глупца? Ему впопад не скажешь слова; Другого проще он с лица, Но мудреней в житье другого.

В этой эпиграмме верх берут не обличительные тона, а вопросительно-элегические. Сердце поэта удручено видом человеческой глупости, разливом той пошлости обыденной жизни, где именно тот, кто «бестолково любит» и «бестолково ненавидит», пользуется всеми благами. В том же ключе написана эпиграмма «Глупцы не чужды вдохновенья…». Но здесь изображение запутанных противоречий в современном обществе завершается уже не сетованием, а резким сатирическим штрихом. Хотя все растущее на земле «равно весна животворит», она все же на глупца действует избирательно:

Его капустою раздует, А лавром он не расцветет.

Есть у Баратынского стихотворная миниатюра, открывающаяся такими строками:

Сначала мысль воплощена В поэму сжатую поэта…

Произведение это написано в манере, весьма характерной для философской лиры поэта. Не случайно в журнальной публикации оно имело заглавие «Мысль». Вот именно мысли, раздумья по поводу тех или иных привлекших взор художника опасных, вредных или печальных сторон жизни и становятся объектом его иронической музы. Этим обстоятельством диктуется характер циклизации эпиграмм Баратынского, объединяемых не просто темой или нравственной позицией сатирика, но способом развития идеи, диалектикой пытливой авторской мысли.

С именами каждого из рассмотренных выше поэтов связано если не новое направление (этому требованию отвечает лишь Пушкин), то новое завоевание в истории русской эпиграммы. В разной мере им выпала участь пролагателей новых путей в нелегком искусстве стихотворной сатирической миниатюры.

Совсем иное дело эпиграмма С. А. Соболевского. Для него она была единственным поэтическим жанром, а работа в этой области принесла ему широкую известность.

По воспоминаниям современников, Соболевский увлекался песнями Беранже, и, по-видимому, потому манера куплета врывается в традиционную фактуру его эпиграмм. Ритмы сатирической песни, идущей от замечательного французского поэта-демократа и от сатирико-юмористического куплета, исполнявшегося на театрально-эстрадных подмостках, придают особый колорит его стихотворной миниатюре. Вместе с тем Соболевский успешно использовал и традиционный пяти-, шестистопный ямб (см. его великолепную эпиграмму на Г. Н. Геннади — незадачливого издателя сочинений А. С. Пушкина).

3

Ускоренное развитие новой русской литературы обусловлено прежде всего своеобразием социально-исторического пути России. Оно сопровождалось взаимодействием и взаимопроникновением различных литературных жанров. Закономерность эта прослеживается на любом из них. История эпиграммы подтверждает это с особой наглядностью.

Например, становлению эпиграммы в XVIII веке во многом содействовало ее тесное сотрудничество с басней. Басня, щедро представленная в журнальной периодике сумароковско-державинской поры, не только популяризировала отвлеченные моральные принципы, но и откликалась на злобу дня, выполняя тем самым роль отсутствовавшего в те годы фельетона. Басня широко опиралась на всю предшествующую мировую традицию (от Эзопа и Федра до Лафонтена), свободно используя прежние сюжеты, творчески пересаживая их на русскую почву. Этому на первом этапе училась у басни и эпиграмма — отсюда обилие переводов из Луцилия, Марциала и других античных авторов вплоть до французских и немецких эпиграмматистов XVIII века.

В первой четверти XIX века прежние достижения, связанные с басенным влиянием (преимущественно сюжетно-композиционного и образно-аллегорического свойства), не были утрачены. Но их теперь оказалось недостаточно, ибо потребовалось преобразование эпиграмматического языка, насыщение самого стиля насмешливой экспрессией. Вот здесь и пригодилось тонкое искусство пародии.

Несколько десятилетий спустя то же самое происходит с фельетоном, усилившим публицистические возможности эпиграммы. Таким образом, проникновение одного жанра в другой обогащало изобразительную палитру, расширяло зону действия эпиграммы, умножая ее социально-эстетические функции.

Помимо этого развивались и другие более широкого плана процессы, касавшиеся характера и направления всего сатирического искусства. На смену пушкинской эпохе приходит гоголевский период в истории русской литературы. В 40-е годы В. Г. Белинский, опираясь на творчество Гоголя, создает новую концепцию русской сатиры. Достижения критического реализма у художников «натуральной школы» позволили выявить качественное своеобразие сатиры на ином историческом рубеже. В уже цитированной статье о Кантемире критик писал: «…сатирическое направление никогда не прекращалось в русской литературе, но только переродилось в юмористическое, как более глубокое в технологическом отношении и более родственное художественному характеру новейшей русской поэзии»[19].

Следовательно, сатира не переставала оставаться сатирою, но гоголевский юмор придал ей еще большие возможности, позволив художнику проникать в такие социально-психологические сферы, которые прежде были ей неподвластны или представлялись случайными, малозначащими, не достойными критического анализа.

Еще А. А. Бестужев-Марлинский, характеризуя манеру Крылова-баснописца, отмечал, что «его каждая басня — сатира, тем сильнейшая, что она коротка и рассказана с видом простодушия»[20].Лукавым и тонким юмором пронизаны пушкинские фельетоны 1831 года, направленные против Ф. Булгарина. Пушкин создает простодушную маску Феофилакта Косичкина, чтобы с тем большим блеском и едким сарказмом разделаться со своим литературным противником. В этих фельетонах появляются совсем иные по сравнению с эпиграммами-нивективами, эпиграммами-памфлетами 20-х годов интонации, чем-то предваряющие простодушно-«объективный», лирико-иронический стиль Гоголя.

Пушкинские открытия в области фельетона, гоголевские в сфере повести и романа станут достоянием эпиграммы 40-х годов. Симптоматичным явлением следует считать эпиграмму Н. А. Некрасова на Ф. Булгарина (1845):

Он у нас осьмое чудо — У него завидный нрав. Неподкупен — как Иуда, Храбр и честен — как Фальстаф.

Обратим внимание на качественно иной тип насмешки, нежели тот, который определял пафос пушкинской эпиграммы-инвективы. Некрасов казнит литературного шпиона и доносчика, с которым как с немаловажной силой приходилось всерьез считаться Пушкину, веселым презрением. Эта эволюция коренилась в существенных социально-исторических сдвигах. Не просвещенные одиночки, как в XVIII веке, не опора на литературно-общественные кружки, как в пушкинскую эпоху, а ощущение того, что художник — представитель «партии народа» в литературе, — вот что рождает совсем иное мироощущение, определяет новые краски сатиры. Поэтому первая же некрасовская эпиграмма отметила новую тенденцию в развитии жанра (во всяком случае в ее передовом, революционно-демократическом изводе) на грядущие полвека.

Это не значит, конечно, что намеченный путь был единственным в революционно-демократическом лагере. Скажем, эпиграмма в вольной русской печати, эпиграмма, лишенная цензурных оков, во многом продолжала традиции беспощадной инвективы, охотно пользовалась приемами открыто плакатной сатиры (Н. П. Огарев, а также революционная анонимная эпиграмма 1860-х гг.).

В существенно изменившейся литературно-общественной атмосфере эпохи назревало желание самых радикальных политических перемен. Все это вызвало бурное развитие сатиры в различных жанрах — от злободневного очерка до социально-обличительного романа, от фельетона и памфлета до эпиграммы.

Летучая анонимная миниатюра воплощала прежде всего политическое, классовое содержание поступка, события, явления. От этого неизмеримо возрастало эмоциональное «силовое поле» произведения. Да и объекты, которые выбирались авторами революционных эпиграмм — от венценосного монарха до жадной толпы царедворцев и министров, — все это придавало ей особую остроту и действенность. Открытие памятника царскому сатрапу — генерал-губернатору Москвы А. А. Закревскому — было отмечено целой серией ядовитых четверостиший, среди которых выделяется следующее:

Позор и чести и уму, Кому пришла охота Поставить памятник тому, Кто стоит эшафота. («На монумент А. А. Закревскому»)

В анонимной эпиграмме второй половины XIX века встречаются в изобилии оценочные эпитеты. И это не случайная черта, но характерная примета, выявляющая гневную направленность произведения, клокочущую ненависть его создателя. Впрочем, это отнюдь не значило, что к приемам иронического осмеяния, комического контраста, гротескно-гиперболической деформации такие авторы не прибегали. Вот эпиграмма «Попросту», с убийственной меткостью запечатлевшая типическое явление эпохи:

Не мудря, он всех живущих, От людей до насекомых, Разделяет на секомых                    И секущих.

Либеральная эпиграмма (М. Розенгейм, В. Бенедиктов и др.) избрала манеру крикливого обличительства, внешне задрапированного в ювеналовские одежды. Выступая против несущественных отрицательных сторон действительности, а в лучшем случае против крайностей социального неблагоустройства, либеральные обличители тем самым в наиболее опасный для царской монархии момент конца 50-х — начала 60-х годов, когда политика ярых крепостников привел с бы к нежелательным осложнениям, помогали сохранить в неприкосновенности власть господствующих классов. Их стрелы метили в индивидуальные недостатки, в чиновничьи плутни, но отнюдь не в общественные устои. Если на наиболее трудном этапе кризиса крепостнической системы, в период революционной ситуации 1859–1861 годов, наблюдается рост либерально-обличительной литературы, то последующие годы характеризуются ее упадком.

Это и не случайно. К 1865 году были осуществлены те реформы, борьба за которые являлась конечной целью тогдашней политической программы либералов. Таким образом, новая историческая обстановка, естественно, отменила стимулы, определившие в какой-то мере литературу этого направления. Кроме того, либеральные обличители быстро обнажили подлинные свои намерения.

М. Е. Салтыков-Щедрин, вскрывая причину недолгого успеха либерально-обличительного направления, указывал именно на эту сторону. «Почему, например, — писал он в 1863 году, — так скоро потеряла кредит так называемая обличительная литература? А потому именно, что большая часть обличителей относилась к делу обличения неискренно; потому что между обличителями являлись большею частью такие личности, которые заливаются-заливаются всевозможными либеральными колокольчиками, да вдруг как гикнут… ну, и выйдет мерзость неестественная! „Эге, да вы гуси!“ — скажет публика и бросит книжку под стол»[21].

Но именно в то время, когда псевдообличительная литература отживала последние дни и сходила со сцены, знаменем передовой демократической сатиры становится журнал «Искра». Некрасов, В. С. Курочкин и Д. Д. Минаев выступают основоположниками русского стихотворного фельетона. Их сатирические куплеты, пародии и эпиграммы завоевывают огромную популярность и авторитет.

Писатели эпохи классицизма обращались «к уму». Реалисты, отдавая должное и силе непосредственного человеческого чувства, привели в гармонию разум и эмоции, расширив сферу воздействия сатирического слова. Либеральные псевдосатирики 50–60-х годов пылкой эмоциональностью своих стихов подменяли аргументы разума, доводы мысли. Безобидным обращением к поверхностно трактованному «чувству» они засоряли сознание хламом и ветошью квази-ювеналовских филиппик. Трескучий фейерверк гневных фраз, нетерпимых будто бы ко всяческому злу эскапад, жарких обвинений в устах розенгеймов, бенедиктовых и других оборачивался блистательной пустотой. В результате создатели всей этой либерально-эмоциональной плотины «возмущения» и «негодования» представали эпигонами эпигонов классицизма начала XIX века.

В передовой сатирической поэзии 40–70-х годов происходит усиление как интеллектуально-аналитического начала (сознательное революционное отрицание), так и обогащение усложняющегося сатирического метода посредством приемов самораскрытия отрицательного персонажа с помощью иронической насмешки, язвительной издевки.

Некрасов-сатирик начинает свою деятельность с пародийно-иронического преодоления некоторых традиционно высоких жанров. Например, строго торжественный жанр оды переводится в «низкий», сатирический план. Характерно, что спустя 60 лет по этому же пути пойдет и ранний Маяковский. Создавая свои знаменитые пародийно-сатирические гимны, он травестирует уже ту стихотворную разновидность, которая составляет «самый выспренний род оды»[22].

«Современная ода» (1845) Некрасова — это зерно, из которого прорастает вся последующая сатира поэта. Внешняя шутливость тона «Современной оды», «Колыбельной» и других ранних произведений Некрасова никого не обманывала. Внутренний сарказм — вот что определяло тональность его сатиры. При этом негодующе-ораторские приемы сменяются либо несобственно-авторской речью, либо монологом-исповедью персонажа. Революционно-демократическая направленность творчества Некрасова определила некоторые существенные сдвиги в области эпиграмматического жанра. Поэт выступает от имени партии народа в литературе. Так эпиграмма-инвектива, отражая эволюцию общественного мнения и углубление метода критического реализма, перерастает в эпиграмму-приговор.

Гоголевский совет «припречь подлеца» как нельзя лучше отвечал задачам революционно-демократической сатиры. Некрасов, постигая сущность нового типа государственного служащего, сформированного условиями буржуазно-помещичьей действительности и совершенно непохожего на заскорузлого сутягу-подьячего сумароковских времен, подмечает главную его особенность: «Будешь ты чиновник с виду и подлец душой». Позднее эта оценка современного момента отольется в афористические строки: «Бывали хуже времена, Но не было подлей» — так удивительно совпадающие со щедринским «применительно к подлости».

Итак, подлость, маскируемая добродетелью и благонамеренностью, — вот родовые черты капиталистического хищника, не любящего выставлять на публичное обозрение скрытый механизм злого и пошлого. В 60–70-е годы Некрасов создает серию сатирических портретов буржуазных дельцов, финансовых и промышленных воротил, «рыцарей» первоначального накопления. Однако эпиграмм на них не пишет, а прибегает к жанру фельетона или памфлета, временами поднимаясь до сатирической поэмы («Суд», «Современники»). В те же годы поэт выступает против М. Н. Каткова и А. А. Краевского, но посвящает им не эпиграммы, а стихотворения фельетонно-памфлетного типа.

В том же духе ранее была создана и эпиграмма на П. В. Анненкова («За то, что ходит он в фуражке…»). Таким образом, эпиграмма в некрасовском творчестве претерпевает известную трансформацию. Даже в том случае, когда поэт не выходит за границы традиционного четырехстишия, у него появляются такие модификации, которые заметно обновляют привычные жанровые формы («На И. И. Кауфмана», экспромт «При отъезде Дмитриева в Киев из Ярославля»).

Эпиграммы создаются Некрасовым и на личность и на отвлеченные нравственные пороки, но они затрагивают и определенные социальные течения, процессы, политические партии. Например, четверостишие «За желанье свободы народу…» разоблачает тот строй угнетения, при котором все лучшие человеческие устремления подавляются чугунной пятой самодержавия.

Если Пушкин, отвергнув каноны классицизма, запрещавшего сатиры «на личность», выступил основоположником эпиграммы — сатирического портрета, то у Некрасова эпиграмм на личность почти нет. «Остроумие Некрасова, — отмечал исследователь его творчества, — такое же сжатое и по яркости не уступающее остроумию Пушкина, совершенно чуждо отдельных лиц, оно носит широкий общественный характер»[23]. Большинство сатирических миниатюр поэта революционной демократии посвящено течениям и направлениям социально-политического свойства — крепостничеству, буржуазно-дворянскому либерализму, капиталистическому хищничеству и т. п.

В тех же случаях, когда в центре отдельная личность, побеждает установка на раскрытие определенного исторического пласта русской жизни, стремление создать обобщенный социальный тип. Скажем, есть у Некрасова эпиграмма «К портрету»:

             Твои права на славу очень хрупки,                     И если вычесть из заслуг Ошибки юности и поздних лет уступки, —                     Пиши пропало, милый друг.

Долгое время считалось, что это четверостишие направлено против Александра II. Однако разыскания советских исследователей опровергли эту версию, основанную на традиционном представлении о жанре некрасовской эпиграммы. Выяснилось, что миниатюра «К портрету» захватывает предмет шире. Поэт запечатлел эволюцию буржуазно-дворянского либерализма, лишив представителей этого течения даже иллюзорных надежд на сколько-нибудь самостоятельную роль в истории русской общественной мысли.

Опыт работы в жанре фельетона подсказывал нередко остросюжетный поворот темы; эпиграмма оснащалась той крепкой фабульно-бытовой основой, которая столь характерна для некрасовского стиха. Именно в таком ключе написана «Эпитафия», лапидарно и метко запечатлевшая в единичном типическое, в истории одного помещика — быт и нравы дореформенной русской жизни:

Зимой играл в картишки В уездном городишке, А летом жил на воле, Травил зайчишек груды И умер пьяный в поле От водки и простуды.

«Мужицкий» демократизм определяет тематику и поэтику некрасовской эпиграммы. Народный юмор его сатирической миниатюры резко противостоял напыщенной тенденциозности либералов-обличителей, этих, по меткому слову поэта, «лакеев мыслей благородных». Некрасовской сатире присуще то новое представление о природе социально-исторических противоречий, которое лучше всего выразил Щедрин, создавая концепцию народа исторического и народа как носителя идеи демократизма. В эпиграмме Некрасова усиливается ощущение дисгармонии жизни, враждебности действительности человеку. Это и понятно, ибо после гениальных открытий Гоголя («Мертвые души», «Шинель») стало невозможно состояние той «ренессансной» уравновешенности, которой еще отличалась эпиграмматика Пушкина.

Идеи революционной демократии обогатили рефлектирующее сознание художника бесценным качеством: усилением остроты социального зрения. Вот почему, если пушкинская сатира была осуждающей, то некрасовская «муза мести и печали» стала карающей.

Во второй половине XIX века вместе с Некрасовым выступила плеяда выдающихся эпиграмматистов — Д. Д. Минаев, В. С. Курочкин, Н. П. Огарев. По-своему интересно работали и пользовались популярностью такие известные мастера лаконичной сатирической строки, как Н. Ф. Щербина и А. М. Жемчужников.

В революционно-демократической эпиграмме 50–60-х годов выделяются два разнящихся друг от друга типа, обусловленных в значительной мере местом публикации. Так, например, метод и стиль эпиграмм Огарева всецело определялись тем, что они предназначались для вольной русской прессы, для революционной листовки, подпольной прокламации. Если эпиграмма в подцензурной печати била по тщательно маскируемому адресату, выводила на чистую воду очередного кандидата в «тузы», а о деспотизме, самодурстве, хищничестве говорила с негодованием, выражаемым не открыто, а намеком или полунамеком, то вольной русской эпиграмме не нужна была эзоповская речь. В сатирической миниатюре Огарева «кипучая злоба» на угнетателей находила прямой и непосредственный выход.

Эпиграмма под пером Огарева вновь стала открыто публицистическим жанром, заговорившим с читателем языком политической прокламации. Отсюда обилие таких оценочных характеристик и беспощадных выражений, как «розгоблудия вития», «дел заплечных цеховой», «палач свободы», «палач науки» и т. д. Поэт как бы возвращает нас к обличительно-ораторской манере классицистической эпиграммы XVIII века. Но это чисто внешнее ощущение. Ибо, во-первых, тут воплощен гнев не человека, уязвленного видом отвлеченных пороков, но представителя революционной демократии, выступающего против всей социально-политической системы самодержавия. А во-вторых, здесь учтен опыт критического реализма: его искусство индивидуальной обрисовки персонажа, острота и меткость реалистической детали, выразительность отточенного народного языка.

Если Некрасов в своих эпиграммах был по преимуществу сатириком, то другой видный поэт «некрасовской школы», Минаев, скорее юморист, поднимающийся лишь в отдельных произведениях до ядовитой и «кусательной» сатиры. Свою программу в стихотворении «Смех» он определил так:

Всегда неподкупен, велик И страшен для всех без различья, Смех честный — живой проводник Прогресса, любви и величья.

Буржуазно-дворянское псевдообличительство (произведения М. Розенгейма и В. Соллогуба), реакционные и либеральные тенденции общественно-литературной жизни, капиталистическое хищничество, стяжательство в городе и деревне — вот основные мишени Минаева. Приемы эзоповской речи и намека определили структуру и ладово-интонационный строй минаевской эпиграммы. Отсюда и мнимо доброжелательный или легкомысленный тон, столь характерный для поэта-«искровца».

Рецензируя двухтомное собрание стихотворений В. С. Курочкина, Минаев в статье «Старая и новая поэзия» (1869) нашел специфику поэзии своего соратника по литературно-общественной борьбе в ее юморе, часто переходящем «в ту злую наивность, которая язвительнее всякого негодования»[24]. Этому же принципу был верен и сам автор цитированных строк.

Минаев — блестящий мастер недосказанности и намека, эзоповского иносказания, ибо в нем соединились редкий дар комического и виртуозное владение составной каламбурной рифмой. Не случайно в дореволюционных исследованиях Минаева именовали не иначе как «королем рифмы». Из вынужденной цензурными условиями полуконспиративной «тайнописи» Щедрин в прозе, Минаев в поэзии выковали политическое оружие значительной силы.

При этом надо заметить, что если Щедрин и Некрасов были по преимуществу сатириками, то Минаев оставался прежде всего юмористом. Игра слов, перебои интонации, иносказание, приглашающее читателя досказать недосказанное, — все это способствовало неожиданному освещению, казалось бы, примелькавшейся темы, придавало особую прелесть и выразительность его стиху. Энергия сжатой до предела мысли аккумулировалась в нескольких строках и, воплощенная в остроумно отточенной форме, глубоко врезалась в сознание.

Весьма изобретательно сделана эпиграмма «Журналу „Нива“», стоявшему на консервативно-охранительных позициях. Вся она написана вроде бы в высшей степени благожелательном духе. От стиха к стиху умело нагнетается интонация уважительного, почти коленопреклоненного отношения к печатному органу помещичье-дворянских усадеб. Когда это крещендо умиления достигает нужного подъема, неожиданно звучит отрезвляющая нота. Возникает каламбурно-ассоциативный ряд, и тем убийственнее и неотразимее авторская ирония;

              Пусть твой зоил тебя не признает, Мы верим в твой успех блистательный и скорый:               Лишь «нива» та дает хороший плод,               Навоза не жалеют для которой.

Сопоставление высказываемого и подразумеваемого покоилось на использовании богатейшей синонимики русского языка, отдельных слов (в том числе и фамилий) или фразеологических сочетаний. Поэт не просто использует эти возможности, но неожиданными параллелями или антитезами вскрывает второй, часто комический или сатирический, план определенного явления, предмета, процесса.

Скажем, сколько ядовитых стрел было выпущено по такому неприглядному явлению русской жизни, как откуп и откупщики, еще с середины XVIII века. Ту же тему делает объектом эпиграммы и Минаев. Однако, верный своему принципу не сбиваться на тон крикливого и шумного обличительства, сатирик строит стихотворение совсем не так, как это имело место в предшествующей эпиграмматической традиции. Вот сатирическая миниатюра на богатого откупщика и крупного промышленника В. Кокорева:

Вот имя славное. С дней откупов известно Оно у нас, — весь край в свидетели зову; В те дни и петухи кричали повсеместно:                       Ко-ко-ре-ву… («В. Кокорев»)

Как видим, здесь нет ни слова осуждения. Наоборот, четверостишие начинается с откровенного панегирика: «Вот имя славное». Последующий текст выдержан тоже совсем не в духе эпиграммы, а скорее в тоне мадригала. Чтобы подтвердить, что похвала его отнюдь не притворна, поэт призывает в свидетели «весь край». Только неожиданно и остроумно сделанный финал все ставит на свои места. Последняя строка, состоящая, кстати, из одного лишь слова, вобрала в себя весь страшный смысл эпиграммы. Точнее, даже не слово-строка, а конечные два слога разбитой на четыре части фамилии откупщика Поэт остался верен своей манере: только последние два слога намекнули на состояние России, залитой кокоревской сивухой, а значит, и рекой народных слез.

Минаев, как и другие «искровцы», следуя примеру Некрасова, основной мишенью избрал не личность (хотя у него найдем немало эпиграмм, посвященных деятелям литературы, живописи, журналистики), а те или иные отрицательные тенденции русской жизни. Нередко фельетонное обозрение завершало как итог наблюдений и раздумий поэта эпиграмматическое резюме. Порой эпиграмма вкрапливалась в фельетон, подтверждая особую близость этих художественно-публицистических жанров, являлась его своеобразной «изюминкой» (см. особенно показательные в этом отношении фельетонные эпиграммы другого «искровца» — В. И. Богданова).

Видовое и тематическое своеобразие минаевской эпиграммы определило ее образно-стилевую окраску. Если для Пушкина характерны, например, такие врезающиеся в память слова, как «полу-милорд», «полу-купец», «полу-невежда», то у Минаева вторую часть сделанной по этому же типу сатирической формулы представляют слова отвлеченного значения: «полупрогресс», «полусвобода», «полумеры» и т. п.

Хотя до Минаева каламбур встречался и у других русских авторов эпиграмм (Пушкин, Вяземский, Д. Давыдов), однако именно с его творчеством в основном связано возникновение такого термина поэтики, как каламбурная рифма. Этот прием получил широчайшее распространение потому, что индивидуальная одаренность поэта, склонного к парадоксальной игре со словом, к алогизму и шаржу, совпала с объективными потребностями времени. Раскрывая многозначность слова, заменяя слова в устойчивых фразеологических сочетаниях, Минаев не просто пробуждал интерес к смысловым ассоциациям. Так, в непринужденно веселой, порой озорной до дерзости, порой шутливо-развлекательной форме предавался осмеянию порядок вещей, где алогизм почитался торжеством смысла, бесправие — порядком, а беззаконие — законом.

Изобретательность Минаева как мастера каламбура проявилась в бесчисленном разнообразии форм и типов этого поэтического приема. И, надо заметить, словесная игра не становилась самоцелью, но была на редкость содержательной, помогая выявить ту или иную модификацию или ипостась общественно-политического, социально-нравственного порока.

Если в 20–30-е годы XIX века образ писателя, близкого к III Отделению, отождествлялся с одинокими фигурами Булгарина и Греча да, пожалуй, с именем одиозного и бездарного Б. М. Федорова, то к 60-м годам картина сильно изменилась. Появляется некий тип литератора, не только услужающего властям предержащим, но и попросту захаживающего в охранку. Метаморфозу эту отмечает Минаев, создавая образ «служителя» при искусстве, отстаивающего необходимость жить «с полицией в сердце».

С образом этим тесно связана тема доносов. В одном случае это образ литератора, который некогда «подавал надежды», а «теперь доносы подает». В другом (эпиграмма на реакционного беллетриста и публициста Б. Маркевича) автор набрасывает живую уличную сценку, изображающую Маркевича, который несет «с собою огромных два портсака». Зеваки смотрят на него почти с сочувствием: «„Ему не донести!“ — вкруг сожалел народ». Однако какой-то забияка уверенно выкрикивает: «Не беспокойтесь — донесет!»

Не менее остроумно и зло использован еще один вид каламбура для воплощения все той же актуальной темы в следующей эпиграмме:

Я не гожусь, конечно, в судьи, Но не смущен твоим вопросом. Пусть Тамберлик берет do грудью, А ты, мой друг, берешь do-носом.

Под пером эпиграмматиста каламбур стал гибким средством выявления и изображения различных по своим истокам комических несообразностей тогдашней действительности, будь то политика, искусство или быт. Этот прием иронической параллели позволяет достойно оценить направление «текущей журналистики»: «Она поистине „текущая“, Но только вспять» («Необходимая оговорка»). Столь же действенна другая разновидность того же приема, с помощью которой развенчиваются претензии некоего стихотворца, провозгласившего себя «новым Байроном»: «Поэт Британии был хром, А ты — в стихах своих хромаешь» («Аналогия стихотворца»).

Ироническая экспрессия создается тогда, когда возникает несоответствие между обиходным, обычным значением слова и одним из непривычных его смыслов. Достоинство Минаева-эпиграмматиста состояло в том, что он этот источник речевого комизма переводил в сатирический план, делал инструментом выявления социальных контрастов.

Между двумя полюсами русской эпиграммы второй половины XIX века — революционно-демократической и либерально-обличительной — имелось немало оттенков и течений переходного типа. В одних случаях побеждало тяготение к передовому демократическому лагерю, и тогда автор становился постоянным вкладчиком «Искры» или «Будильника». В другом, когда верх брало либеральное фразерство, ему рукоплескали «Заноза» и «Оса».

Творчество Н. Ф. Щербины — популярного в 60-е годы эпиграмматиста, — строго говоря, нельзя причислить ни к тому, ни к другому лагерю. Оно представляло некий конгломерат противоречивых тенденций, одно из тех промежуточных явлений, которые бывают характерны и неизбежны в переходные моменты жизни общества.

До начала 60-х годов Щербина выступал против либерализма «с монаршего соизволенья», заклеймив «монархо-либералов» в «Четверостишии Викентия Курильского», он выпустил немало ядовитых стрел в адрес рептильной прессы. Эпиграммы Щербины брали на прицел и консерватизм под маской леворадикальной фразы, они били и по славянофильской концепции, и по пережиткам феодально-крепостнических порядков и нравов («Русская история», «Еще о Ксенофонте», «Льстивый раб, царем забытый…»). Поэт выступал против теории «чистого искусства».

Неприятие многих явлений в жизни тогдашней России было настолько сильным и искренним у Щербины, что он считал использование эзоповской речи, приемов иносказания вещью ненужной и неуместной. Мнение это, не свидетельствуя о большой прозорливости автора, привело к двум довольно серьезным последствиям. Во-первых, многие эпиграммы Щербины так и не стали достоянием печати, распространялись лишь в списках. Во-вторых, и это, пожалуй, главное, подобная позиция резко ослабила собственно художественные достоинства его миниатюр. Ибо в необходимости прибегать к эзоповской манере была, выражаясь щедринским словом, и «небезвыгодность». Писатель тем самым понуждался к высшей изобретательности, к виртуозному использованию всех тайн и резервов русского языка.

Щербина не слишком заботился обо всем этом и часто там, где требовалась искусно сделанная форма, изящный и тем более неотразимый комизм, рубил сплеча. Вот почему его эпиграммы нередко представляли собой рифмованные тирады, изреченные в состоянии запальчивости, в желчном настроении. Вряд ли можно сомневаться в том, что Щербина так же остро ненавидел российский откуп и миллионера-откупщика В. Кокорева, как и Минаев. Но стоит сравнить великолепно сделанную сатирическую миниатюру Минаева с эпиграммой Щербины «Кокоревский либерализм», как выявится разительное отличие. Богатство оттенков минаевского юмора, где скорбь и гнев, мнимое великодушие и язвительная издевка слились воедино, заменены здесь однолинейно звучащим приговором:

Я не хочу быть либералом: Ведь целовальник-либерал, Дела покончивши с кружалом, Либерализм на откуп взял…

Да, поэт был прав: «невозможность эпиграммы» в тогдашних российских условиях реально существовала. Однако не так непреодолимо было это препятствие, как порою казалось эпиграмматисту, возмущенному картиной царящего в стране беззакония, торжеством посредственности и тупоумия. Опыт Щедрина, Некрасова и поэтов «Искры» подсказывал выход из трудного положения. Но этим путем Щербина не пошел ввиду неустойчивости, а точнее сказать, по причине отсутствия демократических убеждений.

Конец XIX века не обогатил жанр эпиграммы сколько-нибудь ярким явлением. Оскудение и девальвацию русской поэзии на излете столетия показал такой чуткий барометр общественного мнения, как сатирическое слово. В эту пору завершал свою деятельность последний крупный эпиграмматист XIX века А. М. Жемчужников. Его сатирические миниатюры заметно выделялись на фоне беззубой и мелкотравчатой юмористики, кредо которой с достаточной выразительностью воплощено в афоризме популярного в те годы журнала «Шут»: «Теща, даже самая хорошая, все-таки хуже городового»[25].

Заметное оживление в судьбу медленно угасавшего жанра внесла эпоха первой русской революции 1905–1906 годов. Гневная политическая сатира расцвела на страницах таких периодических изданий, как «Зритель», «Жало», «Дятел», «Красный смех» и др. Мишенью эпиграммы стали все общественные институты тогдашней России, основные буржуазные партии от кадетов до монархистов, «герои дня» от царя и всесильного К. П. Победоносцева до таких душителей свободы, как Трепов, Дубасов, Дурново. Не только деяния, но и сами фамилии этих царских сатрапов давали благодарный материал для сатирических экспромтов:

Господь Россию приукрасил — Он двух героев ей послал: Один в Москве народ дубасил. Другой же в Питере — трепал.

Даже внешне безобидная фамилия царя — Романов — остроумно и едко обыгрывалась в эпиграмме В. С. Лихачева «Писателю Самозванову»:

Сочинена тобою, Самозванов, Романов целая семья, Но молвлю, правды не тая: Я не люблю твоей семьи романов.

Для передовых сатириков не было секретом, что именно царь и приближенная к нему камарилья являются вдохновителями поднимающей голову реакции. Вот почему столь актуально было четверостишие того же Лихачева «Сомнение», развеивающее остатки былых верований, расстрелянных еще 9 января:

«Без царя в голове» — говорят про того,         Головою кто слаб иль недужен… Я ни против, ни за не скажу ничего;         В голове царь, быть может, и нужен.

«Во Франции гильотина, а у нас фонарь»[26] — вот основной мотив передовой эпиграммы 1905–1906 годов. Разоблачению кадетского предательства, лживых октябристских посулов, конституционных иллюзий и либерального соглашательства тоже отводилось немало места. Неприятие дарованных царем «свобод», Государственной думы и велеречивых манифестов зафиксировано во множестве ядовитых четверостиший и сатирических афоризмов. Вот один из таких:

Печатай книги и брошюры, Свободой пользуйся святой — Без предварительной цензуры, Но с предварительной тюрьмой.

Призыв к выступлению против царизма с оружием в руках, обогащение эпиграммы элементами политического лозунга — характерные особенности сатирической миниатюры той поры.

Кратковременный, но мощный взлет политической эпиграммы в эпоху русской революции вновь сменился полосой ослабления наступательного пафоса сатиры. Боевая сатира большевистских изданий не могла говорить полным голосом в условиях разгула реакции и жестоких цензурных репрессий. В этой обстановке широкое распространение получила сатирическая литература либерального толка, представленная на страницах многочисленных легальных изданий. Попытка «Сатирикона» влить свежую кровь в гаснущее и хилое дитя века не могла быть сколько-нибудь состоятельной. Ибо сочетать законным браком припудренный классицизм XVIII века с модернизмом, как пытались делать в своих стихах и рисунках «сатириконцы», — занятие по меньшей мере малоперспективное. Неправильно было бы присутствие элементов горечи, пессимизма (эпиграммы Саши Черного) воспринимать как попытку неприятия общественных устоев, критики государственной системы. Пессимизм, доходящий до отчаяния в сатирических стихах Саши Черного, — это, скорее, следствие предчувствия гибели того мира, над несообразностями которого поэт смеется или негодует.

Индивидуальное мастерство Саши Черного было достаточно высоким. Поэт верно подмечал крайности и вывихи буржуазного искусства («Рождение футуризма»). В эпиграмматическом цикле «Вешалка дураков» он зло высмеял засилье пошлости, глупости, самодовольства. Однако в сатире его бросалась в глаза какая-то вторичность. Неоклассицизм в графике, отчасти в поэзии, культивировавшийся на страницах «Сатирикона», определил некоторые существенные черты художественной практики ведущего поэта журнала. Возвратом к классицистической манере были многочисленные эпиграммы на дураков, болванов, «баранов», нацеленные на отвлеченные пороки вообще. В ряде случаев давало себя знать понимание сатиры как искусства второго и даже третьего отражения. Отсюда многочисленные стилизации Саши Черного, его пародии на пародии («Юнкер Шмидт», «До реакции» и др.).

Как видим, через полтора века круг замкнулся. Чтобы его разорвать, нужна была революция. Но это уже принципиально иной этап в истории древнего и вечно обновляющегося жанра, этап, заслуживающий особого рассмотрения, выступающий за хронологические рамки настоящего издания. Одно обстоятельство тем не менее заслуживает по крайней мере беглого упоминания.

С начала 1910-х годов и вплоть до 1917 года, в период неуклонного нарастания освободительного движения и подготовки решающей классовой битвы, русская эпиграмма еще раз превосходно послужила делу революции. Нельзя не вспомнить в этой связи многочисленные эпиграмматические стихи Демьяна Бедного. В его боевой, хлесткой сатире находят воплощение идеи русской социал-демократии: необходимость союза рабочего класса и крестьянства, борьба с буржуазно-помещичьей реакцией, с враждебными большевизму политическими партиями. При этом в отличие от басни, где торжествовали аллегория, иносказание, намек, в эпиграмме — лаконичной и часто афористической — поэт бил по крупнейшим политическим мишеням. Особенно доставалось царским министрам, лидерам буржуазных партий, ликвидаторам и меньшевикам. Остроумно и зло разрабатывались Д. Бедным темы, выдвигаемые и отстаиваемые большевистской «Правдой». Отсюда особый накал и страстность обличительных выступлений поэта, ставшего одним из крупнейших родоначальников революционной пролетарской сатиры.

Близкую к Д. Бедному позицию занимали И. С. Логинов, В. В. Князев, Красный (К. М. Антипов). Их эпиграммы сыграли известную роль в разоблачении реакционных сил. Здесь были продолжены традиции некрасовской сатиры, эпиграммы, культивируемой плеядой демократических поэтов 1860-х годов.

Русская эпиграмма прошла вместе со всей литературой путь от просветительского дидактизма к реалистической полнокровности, от грубоватой инвективы к отточенному совершенству сатирической типизации и индивидуализации, от абстрактно-отвлеченной тематики к постижению актуальных социально-политических проблем.

Для становления эпиграммы как самостоятельного и неповторимого вида сатирического искусства важное значение имело взаимодействие ее с близкими или родственными жанрами. Жадно впитывались на протяжении без малого двух веков уроки басни и пародии, фельетона и памфлета. Так эпиграмма научилась в самой своей структуре воплощать конфликтность, внутренний драматизм жизни.

Постепенно расширялись тематические границы эпиграммы, обогащалось ее внутривидовое разнообразие. Сложились такие жанровые подвиды, как диалогическая сценка и анекдот, мимолетный очерк нравов и философская сентенция — то в форме лаконичного куплета, то, наоборот, развернутой до нескольких строк пословицы.

На протяжении двух столетий жанр развивался неравномерно. Были взлеты, но были годы и десятилетия подготовительной, упорной работы, а то и просто провалы. Так случилось, например, в самом начале XIX века, в период мрачного семилетия 1848–1855 годов. Так обстояло дело и позже — в самом конце XIX — начале XX века. Однако общая тенденция развития эпиграммы шла по восходящей линии. Пролагателями новых путей, авторами, обозначившими крупнейшие вехи в ее истории, стали Кантемир, Сумароков, Пушкин, Некрасов, Минаев, Д. Бедный. Выдающиеся художники поднимали новые жанровые пласты не в одиночестве. Они были окружены в свое время мастерами меньшего масштаба, так сказать, популяризаторами их достижений. Это тоже по-своему интересная страница в истории эпиграммы. Насыщение эпиграммы социальным и философским содержанием сопровождалось усовершенствованием собственно художественно-эстетического плана.

В конце XIX — начале XX века эпиграмма не достигла уровня классических мастеров этого жанра. Даже на страницах лучших изданий, таких, как «Сатирикон» и «Бич», искусство эпиграммы приходило в упадок, заменялось стилизованной безделушкой. Острое жало сатиры притуплялось, сглаживалось. Исключением, как уже говорилось, была эпиграмма в наиболее передовых изданиях 1905–1906 годов, а позднее на страницах большевистской печати.



Поделиться книгой:

На главную
Назад