Каким образом Настасья королевишна могла разъезжать по полям, ища, кто бы побил ее и женился на ней, в то время как сестра ее Афросинья сидела взаперти, за двенадцатью булатными замками; каким образом Афросинья королевишна превращается, ни с того ни с сего, в княгиню Апраксеевну, которая Дуная называет зятем, а Настасью – сестрою, – об этом нечего и спрашивать у сказки. И неужели все жены Владимира превращались в Апраксеевну?.. Не забудьте притом, что в предшествовавшей поэме Апраксеевна уже отличалась с Тугарином Змеевичем; она не могла видеть Екима прежде замужства Афросиньи, а между тем Еким видел ее прежде, чем увидел Афросинью: стало быть, Владимир называл себя холостым и хотел жениться от живой жены, а Афросинья превратилась в Апраксеевну для того, чтоб избавить Владимира от греха двоеженства?.. Вот тут и извольте составлять одну целую поэму из народных рапсодов!..
* * *Читатели, конечно, заметили в предшествовавшей поэме, когда Дунай просит платья для своей жены, следующие стихи:
А втапоры Владимир-князь он догадлив был,Знает он кого послать:Послал он Чурила ПленковичаВыдавать платьице женское цветное.Стало быть, где касалось дело до чего-нибудь женского, Чурила Пленкович был на своем месте? Оно так и есть, как мы сейчас увидим. В лице Чурилы народное сознание о любви как бы попротиворечило себе, как бы невольно сдалось на обаяние соблазнительнейшего из грехов. Чурило – волокита, но не в змеином роде. Это молодец хоть куда и лихой богатырь. Но он нисколько не противоречит нашему взгляду на сознание народное о любви. Крайности сходятся; в фанатической Испании бывали примеры вольнодумства, а в Риме иерархия встретила себе оппозицию прежде, чем в самой Германии{135}. В этих случаях должно брать в соображение перевешивающий элемент, а в исключительных явлениях видеть или случайности, или возможность – в будущем вступления в свои права и даже перевеса противоположного элемента. И потому мы смотрим на Тугариных, как на нечто положительное, действительное и настоящее в жизни древней Руси; а на Чурилу – как на факт, свидетельствовавший о возможности в будущем другого рода любовников, как на новый элемент жизни, только подавленный, но не несуществующий.
Думая, что мы уже довольно познакомили читателей с манерою и слогом поэмы, расскажем о Чуриле своими словами и короче{136}.
Во время столования Владимира к нему являются незнаемые люди, человек за триста избитых, израненных молодцов:
Булавами буйные головы пробиваны,Кушаками головы завязаны,Бьют челом, жалобу творят.Это стрельцы княжие; целый день они рыскали по займищам и не встретили ни одного зверя, а встретили триста молодцов, которые зверей всех повыгнали и повыловили, а их перебили и переранили, и оттого «князю добычи нет», а им жалованья нет, «дети, жены осиротели, пошли по миру скитаться».
А Владимир-князь стольный киевскийПьет он, ест, прохлаждается,Их челобитья не слушает.Не успела эта толпа сойти со двора – валит другая. Это рыболовы: с ними та же история.
А Владимир-князь стольный киевский,Пьет он, ест, прохлаждается,Их челобитья не слушает.Не успела и эта толпа свалить со двора – валят вдруг две новые: то сокольники и кречетники. И с ними то же. Против других, они прибавили в своем челобитье, что ограбившая и прибившая их ватага называется дружиною Чуриловою. Тут Владимир-князь за то слово спохватится: «Кто это Чурила есть таков?» Выступался тут старый боярин Бермята Васильевич:
«Я-де, осударь, про Чурилу давно ведаю,Чурила живет не в Киеве,А живет он пониже малого Киовца.Двор у него на семя верстах,Около двора железный тын,На всякой тынинке по маковке,А и есть по жемчужинке, —Середи двора светлицы стоят,Гридни белодубовые,Покрыты седым бобром,Потолок черных соболей,Матица-то валженая,Пол середа одного серебра,Крюки да пробои по булату злачены.Первые у него ворота вальящетые,Другие ворота хрустальные,Третьи ворота оловянные».Итак, Чурила Пленкович – щеголь, франт, живет, как сатрап восточный. Владимир-князь едет к нему со двором своим, в числе пятисот человек. Встречает их старый Плен; для князя и княгини отворяет ворота вальящетые, а князьям и боярам – хрустальные, а простым людям – ворота оловянные. Пошло столованье великое – веселая беседа, на радости день. Увидев в окно толпу людей, князь говорил таково слово:
«По грехам надо мною князем учинилося,Князя меня в доме не случилося,Едет ко мне король изОрды Или какой грозен посол».Старый Пленка Сароженин только усмехается, сам потчевает и говорит, что то не король и не посол едет, а едет-де дружина хорабрая сына его, молода Чурилы Пленковича. К вечеру, когда пир был во полупире, а и стол был во полустоле[22], едет сам Чурила Пленкович, а перед ним несут подсолнечник, чтоб не запекло солнце бела его лица. Брал он, Чурила, ключи золотые, ходил в подвалы глубокие, вынимал золоту казну: сорок сороков черных соболей, другую сорок печерских лисиц и камку белохрущату, а цена камке сто тысячей; приносил он ко князю Владимиру, клал перед ним на дубовый стол.
Втапоры Владимир-князь стольный киевскийБольно со княгинею возрадовалися,Говорил ему таково слово:«Гой еси ты, Чурила Пленкович!Не подобает тебе в деревне жить,Подобает тебе, Чуриле, в Киеве жить, князю служить!..»Втапоры Чурила князя Владимира не ослушался. И вот они в Киеве; посылает князь Чурилу князей и бояр в гости звать к себе, «а зватого приказал брать со всякого по десяти рублев». Обходя гостей звать, Чурила зашел ко старому боярину Бермяте Васильевичу, ко его молодой жене, к той Катерине прекрасный, – и тут он позамешкался. Князь Владимир то замешканье ему ни во что положил. Пошло столованье и пированье. Когда на другой день рано поутру князи и бояре к заутрени пошли, – в тот день выпадала пороха снегу белого – и нашли они свежий след, сами они дивуются: либо зайка скакал, либо бел горностай.
А иные тут усмехаются, сами говорят:«Знать это не зайка скакал, не бел горностай,Это шел Чурила ПленковичК старому Бермяте Васильевичу,К его молодой жене Катерине прекрасныя».Чурила Пленкович выдается из всего круга Владимировых богатырей: это, так сказать, самая гуманная личность между ими, по крайней мере в отношении к женщинам, которым он, кажется, посвятил всю жизнь свою. И потому в поэме о нем нет ни одного грубого или сального выражения; напротив, его отношения к Катерине прекрасной отличаются какою-то рыцарскою грациозностию и означаются более намеками, нежели прямыми словами. В первый раз он позамешкался у молодой жены старого Бермяты; во второй раз тайна его посещения выдается предательскою порошею и оглашается не его хвастовством, а речами других, и речами, против обыкновения, умеренными, даже поэтическими. За Чурилу можно поручиться, что он не стал бы ломаться над жертвою своего соблазна, не стал бы хвастаться победою во честном пиру; тем более можно поручиться, что он не стал бы бить женщину по щекам или толкать ее пинками – «женский-де пол от того пухол бывает». А между тем он не неженка, не сентиментальный воздыхатель, а сильный могучий богатырь, удалой предводитель дружины храброй. Конечно, он смешон, когда перед ним, вместо китайского зонтика, несут подсолнечник{137}, чтоб не загорелось от солнца его лицо белое; но он смешон грациозно: он женский угодник, который дорожит своею наружностию, а не неженка запечный, не беззубый и безкогтный лев нашего времени.
* * *Просим читателей вспомнить, что в поэме о женитьбе князя Владимира вскользь является лицо Ивана Гостиного сына: теперь мы познакомимся с ним., как с героем особенной поэмы. Это представитель другого сословия, всегда столь важного в начале гражданских обществ: хоть он не торговец, а богатырь, однако он явно сын купца, силою и храбростию севший при дворе князя Владимира на богатырское место.
У князя Владимира было пирование – нечестный пир, а и было столование – почестный стол на многи князи, бояра и на русские могучие богатыри и гости богатые. Будет день в половину дня, будет пир во полупире: Владимир-князь распотешился, по светлой гридне похаживает, таковые слова поговаривает: «Есть ли-де кто в Киеве таков молодец, что похвалился бы на триста жеребцов – из Киева бежать до Чернигова два девяносто-та мерных верст, промеж обедней и заутреней?»
Вызвался Иван Гостиный сын и побился о велик заклад – не о сте рублях, не о тысяче, о своей буйной головушке. Князья, бояре и гости-корабельщики держат заклад за Владимира на сто тысяч; а за Ивана никто поруки не держит; пригодился тут владыка черниговский и держит за него поруки крепкие на сто тысячей. Выпил Иван чару зелена вина в полтора ведра, походил он на конюшню белодубову, ко своему к доброму коню бурочке, косматочке, троелеточке, падал ему во пряное копытечко, сам плачет, что река льется. Выслушал добрый конь про кручину Ивана и сказал ему не печалиться:
«Сива жеребца того не боюсь,Кологрива жеребца того не блюдусь,В задор войду – у Воронка уйду».Только велел он своему ласковому хозяину водить себя по три зари, поить сытою медвяною и кормить сорочинским пшеном. «А как, говорит, придет тот час урочный, ты не седлай, Иван, меня добра коня, только берись за шелков поводок; вздень на себя шубу соболиную, котора шуба в три тысячи, пуговки в пять тысячей; я стану бурка передом ходить, копытами за шубу посапывати и по черному соболю выхватывати, на все стороны побрасывати, – князи, бояры подивуются, и ты будешь жив – шубу наживешь, а не будешь жив – будто нашивал». И все было по сказанному, как по писанному. Зрявкает бурко по-туриному, он шип пустил по-змеиному; триста жеребцов испужалися, с княженецкого двора разбежалися; сив жеребец две ноги изломил, кологрив жеребец тот и голову сломил, полонен Воронко в Золоту Орду бежит, он, хвост подняв, сам всхрапывает, а князи, бояры и все люди купецкие испужалися, окарачь они по двору наползалися; а Владимир-князь со княгинею печален стал; кричит в окошко косящатое, чтоб 'Иван уродье увел со двора, «за просты поруки крепкие, записи все изодраны». Втапоры владыко черниговский на почестном пиру у великого князя велел захватить три корабля на быстром Днепре с товарами заморскими, – «а князи-де и бояры никуда от нас не уйдут».
* * *Трудно объяснить значение этой поэмы иначе, как народным апофеозом коня – животного высоко уважаемого в ратном деле, товарища, сподвижника и друга ратнику. Странна неустойка князя, отказавшегося платить проигранный заклад; еще страннее нецеремонная разделка с ним со стороны черниговского владыки. Не менее удивительно и то, что этот черниговский владыко всегда держит заклады против князя и всех за того, за кого никто не хочет поручиться. Все это должно быть или совсем без значения, просто сказочная болтовня, или от времени потерян ключ к разрешению этих вопросов.
* * *Теперь пора нам познакомиться с знаменитым Добрынею Никитичем, воспетым в трех поэмах и упоминаемом вскользь и прямо еще в нескольких. Он и Илья Муромец – знаменитейшие богатыри двора Владимира.
Жил в Рязани богатый гость Никита, живучи-то Никита состарелся, – состарелся; после переставился; его веку долгого осталось житье-бытье, богатество: матера жена Амелфа Тимофеевна да чадо милое Добрынюшка Никитич млад. Присадила его матушка грамоте учиться, а грамота Никите в наук пошла. А будет ему двенадцать лет, попросился он у матушки купаться на Сафат-реку; она вдова многоразумная его Добрыню отпускала, а сама наказывала: «Израй-де река быстрая, а быстрая она, сердитая; не плавай, Добрыня, за перву струю, не плавай ты, Никитич, за другу струю». Добрыня не послушался: две-то струи сам – переплыл, а третья струя подхватила молодца, унесла во пещеры белокаменны. Тут откуда ни возьмись лютый зверь – Змей Горынчище, сам приговаривает:
«А стары люди пророчили,Что быть Змею убитомуОт молода Добрынюшки Никитича,А ныне Добрыня у меня сам в руках».Говорит Добрыня: «Не честь, хвала молодецкая, на нагое тело напутаешься». Хочет змей Добрыню огнем спалить, хоботом ушибить; Добрыня нагреб в шапку песку желтого, и тем песком змею глаза запорошил, два хобота ушиб. Попалась тут ему дубина, и он, Добрыня, той дубиной Змея до смерти убил. Поплыл он по реке и заплыл в пещеры белокаменны, в гнездо змея, и его малых детушек всех перебил, пополам перервал; нашел он в палатах у змея много злата, серебра и свою любимую тетушку Марью Дивовну. Владимир-князь о Добрыне больно запечалился – сидит он, ничего свету не видит, а увидел Добрыню, скочил на ноги резвые, целовал его в уста сахарные. Бросилася его матушка родимая, хватала за белы руки, целовала его во уста сахарные; стали его выспрашивати, а где был, где ночевал? Послали за тетушкою, привели ее к князю во светлу гридню.
Владимир-князь светел, радошен;Пошла-то у них пир, радость великая,А для ради Добрынюшки Никитича,Для другой сестрицы родимыя – Марьи Дивовны.* * *Что сказать об этой поэме? Это какая-то бессвязная болтовня больного похмельем воображения… Тут нет не только мысли – даже смысла. У Добрыни нет ни лица, ни характера; это просто – призрак. Подобная нелепица могла бы иметь значение мифа, если б от ее чудовищных образов веяло фантастическим ужасом; но в русских сказках, как и во всей народной русской поэзии, фантастического элемента почти вовсе нет. И потому странно слышать, когда человек, который на мир смотрит простыми глазами, не видя в нем ничего таинственного и необъяснимого, – странно слышать, когда такой человек спокойно, без увлечения, без экстаза, рассказывает несбыточные вещи. Что за тетушка Марья Дивовна была у Добрыни, как попала она к Змею Горынчату; что за река Сафат, которая через пять строк превращается в Израй-реку? как Владимир, живя в Киеве, мог знать двенадцатилетнего Добрыню, жившего в небывалой тогда Рязани, и печалиться, что тот ушел купаться на Сафат-реку?..
Но вторая поэма о Добрыне – одна из интереснейших поэм. В ее диких, неопределенных образах есть смысл и значение, если нет мысли.
В стольном в городе во Киеве, у славного, сударь, у князя у Владимира, три года Добрынюшка стольничал, три года Никитич приворотничал; он стольничал, чашничал девять лет, на десятый год погулять захотел по стольному городу по Киеву. Взявши он колчан с калеными стрелами, идет он по широким по улицам, по частым мелким переулочкам; по горницам стреляет воробушков, по повалушкам стреляет он сизых голубей. Зашел в улицу Игпатьевскую, в Маринин переулок, видит он у Марины у Игнатьевны, на ее высоком хорошем терему, сидят тут два сизые голубчика, они целуются, милуются, желты носами, обнимаются. Тут Добрыне за беду стало, будто над ним насмехаются: а спела ведь тетива у туга лука, взвыла да пошла калена стрела. Тут над Добрынею по грехам учинилося, нога его поскользнулася, рука удрогнула, не попал он в сизых голубей, попал в окошечко косящето, проломил он оконницу стекольчатую, отшиб все причалины серебряные, расшиб он зеркальцо стекольчатое; белодубовы столы пошаталися, что питья медвяные восплеснулися. А втапоры Марине безвременье было – она умывалася, снаряжалася; и бросилася она на свой на широкий двор: «А кто это невежа на двор заходил? а кто это невежа в окошко стреляет?» Брала она, Марина, следы горячие молодецкие, клала беремя дров белодубовых в печку муравленую, разжигала их огнем палящатым, и сама дровам приговаривает: «Сколь жарко дрова разгораются со теми следы молодецкими, разгоралось бы сердце молодецкое, как у молода Добрынюшки Никитьевича». А и божье крепко, вражье-то лепко! Взяло Добрыню пуще острого ножа по его сердцу богатырскому, со полуночи Добрынюшке не уснется. По его-то щастки великие рано зазвонили ко заутреням; пошел Добрыня ко заутрени, прошел он церкву соборную, зайдет ко Марине на широкий двор, у высокого терема подслушает; у молодой Марины вечеринка была; сидели тут душечки красны девицы и молоденьки молодушки, все тут жены молодецкие. К ним бы Добрыня в терем не пошел, а стала его Марина в окошко бранить, ему больно пенять, да завидел он, Добрыня, Змея Горынчата – тут ему за беду стало, за великую досаду показалося. Ухватил он бревно в обхват толщины и вышиб им двери железные. Учала Марина Добрыню бранить, а Змеища Горынчшца чуть его огнем не спалил, а и чуть молодца хоботом не убил, а и сам тут Змей почал бранити его, больно пеняти: «Не хочу я звати Добрынею, не хощу величать Никитичем, называю те детиною деревенщиною и засельщиною; почто ты, Добрыня, в окошко стрелял?» Вынимал Добрыня сабельку острую, воздымал выше буйной головы своей, грозится Змея изрубить на мелкие части, туловище разбросать по чистому полю. А и тут Змей Горынич, хвост поджав, да и вон побежал; взяла страсть, так зачал…; околыши метал по три пуда…; бегучи он Змей у Марины бывать заклинается: «Есть-де у ней не один друг, есть лучше меня и повежливее». А Марина высунулась по пояс в окно в одной рубашке без пояса, Змея уговаривает: «Воротись, мил надежа; воротись, друг!» Обещает оборотить Добрыню во что он Змей похочет – клячею водовозною или гнедым туром. И оборотила она Добрыню гнедым туром, пустила далече во чисто поле, а где-то ходят девять туров, девять братаников, что Добрыня им будет десятый тур, всем атаман – золотые рога. И нету о Добрыне слуху шесть месяцев, а по-нашему, по-сибирскому, словет полгода.
У великого князя вечеринка была, а на пиру были вдовы честные, и мать Добрыни, честна вдова Афимья Александровна (Амелфа Тимофеевна?!..), а друга честна вдова, молода Анна Ивановна, крестная матушка Добрынина. Промежду собою разговоры говорят – все были речи прохладные. Не отколь взялась тут Марина Игнатьевна, водилася с дитятами княженецкими, она больно Марина упивалася, голова на плечах не держится. Она больно Марина похваляется: нет-де в Киеве и хитрее и умнее ее, обернула-де она гнедыми турами девять богатырей, десятого Добрыню Никитича. Втапоры за то слово изымается честна вдова Афимья Александровна, наливала она чару зелена вина, подносила любимой своей кумушке, а сама она за чарою заплакала: «Гой еси ты, любимая кумушка, молода Анна Ивановна! А и выпей чару зелена вина, поминай ты любимого крестника, а и молода Добрыню Никитича: извела его Марина Игнатьевна, а ныне на пиру похваляется». Проговорит Анна Ивановна: «Я-де сама эти речи слышала, а речи ее похваленые». А и молода Анна Ивановна выпила чару зелена вина, а Марину она по щеке ударила, сшибла с резвых ног и топчет ее по белым грудям, сама она Марину больно бранит: «А и сука ты, …., еретница, ….! Я-де тебя хитрее и мудренее, сижу я на пиру не хвастаю; а и хошь ли я тебя сукой оберну? А станешь ты, сука, по городу ходить, много за собой псов водить: а и женское дело прелестивое, переходчивое».
Марина обернулась касаткою, полетела в чисто поле, села Добрыне на правый рог, сама она Добрыню уговаривает: «Нагулялся ты, Добрыня, во чистом поле, тебе чистое поле наскучило и зыбучие болота напрокучили: а и хошь ли, Добрыня, женитися, возьмешь ли, Никитич, меня за себя?» – «А право возьму, ей-богу возьму, а и дам те, Марина, поученьице, как мужья жен своих учат».
Обернувшись девицею, Марина обернула Добрыню добрым молодцом; они в чистом поле женилися, круг ракитова куста венчалися. Пришедши в Маринин терем, Добрыня говорит: «А и гой еси ты, моя молодая жена, Марина Игнатьевна! У тебя в высоких хороших теремах нету Спасова образа: некому у тебя помолитися, не за что стенам поклонитися; а и чай моя острая сабля заржавела». А и стал Добрыня свою жену учить, молоду Марину Игнатьевну, еретницу, …., безбожницу; он первое ученье – ей руку отсек; сам приговаривает: «Эта мне рука не надобна: трепала она, рука, Змея Горынчища!» А второе ученье – ноги ей отсек: «А и эта-де нога мне не надобна: оплеталася со Змеем Горынчищем». А третье ученье – губы ей обрезал и с носом прочь: «А эти-де губы не надобны мне: целовали они Змея Горынчища!» Четвертое ученье – голову ей отсек и с языком прочь: «А и эта голова не надобна мне, и этот язык не надобен: знал он дела еретичные!»
* * *Какая холодная и ужасная ирония! Сколько в ней грубого и нечеловеческого! Это не казнь, а постепенное, продолжительное мучение. Здесь нет мгновенного порыва-страсти, которая разит вдруг, как молния: здесь долго скрываемое, медленно разгоравшееся чувство мести, вырывается сосредоточенно, холодно и медленно. Вдруг сверкающая и мгновенно убивающая страсть не в русской натуре: много нужно, чтоб возбудить в русском человеке страсть, и глухо, медленно разгорается она в неприступных и сокровенных глубинах сердца; зато и нескоро остывает, а выказывается с какою-то ужасающею ледяностию, тяжело и неповоротливо. От нее нет спасения, от нее нет пощады. И потому русский богатырь не тороплив на мщение: его мщение не остынет от сладкого обеда, не заснет от зелена вина; он может и покушать и выспаться, без всякого влияния на владеющее им чувство. Это чувство проявляется у него грубо и жестоко, как у Добрыни Никитича, который казнит злую еретницу Марину. Что такое эта Марина – не мудрено понять: это родная сестра княгини Апраксеевны, и притом старшая сестра, далеко превосходящая ее в полноте выражаемой ею идеи. Это тип женщины, живущей вне общественных условий, свободно предающейся своим страстям и склонностям. Она в связи со Змеем Горынчатым – типом русского любовника, как мы заметили выше; но она не должна отличаться излишнею верностию своему любовнику: она только больше других любит его. Она умеет и приворожить, и отлучить, и оборотить оборотнем. Она предается сама всем неистовствам и помогает другим: ее терем – приют для всех веселых людей обоего пола. Она горькая пьяница; она еретница и безбожница. О грациозности ее нечего и говорить. Но вот о чем следует заметить: Анна Ивановна, крестная мать Добрыни, еще мудренее и хитрее самой Марины: она и саму Марину может обратить во что захочет. Она друг честной вдовы – матери Добрыни; она принимает горячее участие в правом деле; она сидит на пиру, не хвастается: по всему этому, она – представительница доброго начала, как Марина злого; она добрая, благодетельная волшебница, как Марина злая и вредная. Но она пьет зелено вино; ее слова к Марине дышат площадным цинизмом; она бьет Марину по щекам, валяет ее на пол, топчет ногами ее груди белые, словом: она в грации ни на волос не уступает Марине… Далее, из других сказок, мы увидим, что идеал женщины по русской фантазии всегда один и тот же: это все та же Марина, только в разных видах…
* * *Великий князь на пиру вызывает охотника очистить «дороги прямоезжие» до его зятя{138} любимого, до грозна короля Етмануйла Етмануйловича, вырубить чудь белоглазую, перекрошить сорочину долгополую, а и тех черкес пятигорскиих, и тех калмыков с татарами, чукчи все бы и алюторы (лютеране?){139}. Вызвался только один Добрыня Никитич. Просил он у своей матушки благословенья на шесть лет, да еще в запас на двенадцать. Мать спрашивает его, на кого он покидает свою молоду жену, когда еще не прошли и свадебные дни. «Что же мне делать и как же быть? из чего же нас богатырей князю и жаловати?» – отвечает Добрыня и наказывает своей молодой жене, душе Настасье Никулишне, ждать его двенадцать лет, а там, пожалуй, хоть и идти замуж за кого похочет, а только бы не ходить за его брата названого – Алешу Поповича. Добрыня удачно совершил свой подвиг, а между тем проходит шесть лет, проходит и двенадцать – и никто на Настасье не сватается; а посватал ее великий князь за Алешу Поповича. Когда ту свадьбу ко венцу повезли, едет Добрыня в Киев; старые люди переговаривают: «Знать-де полетка соколиная, видать и поездка молодецкая – что быть Добрыне Никитичу». Входит он в опустелый терем, некому его встретить – матушка его старехонька. Поздоровавшись с нею, он спешит к великому князю Владимиру отдать отчет в своем поручении. Втапоры за то князь похвалил: «Исполать тебе, добрый молодец, что служишь правдою и верою». Говорит тут Добрыня Никитич млад: «Гой еси, сударь, мой дядюшка, ласково солнце, Владимир-князь! Не диво Алеше Поповичу – диво князю Владимиру: хочет у жива мужа жену отнять». Втапоры Настасья засовалася, хочет прямо скочить, обесчестить столы; говорил Добрыня Никитич млад: «А и ты, душка Настасья Никулишна! прямо не скочи, не бесчести столы: будет пора, кругом обойдешь». Взял за руку ее и вышел из-за убранных столов, извинялся князю Владимиру да и молодому Алеше Поповичу: «Гой еси, мой названый брат, Алеша Попович млад! Здравствуй женившись – да не с кем спать!»
* * *Мы еще встретимся с Добрынею Никитичем; но и теперь уже видно, что он такое. Это честный и добрый богатырь, ненавистник лжи, притворства и хитростей, заклятый враг Змею Горынчату, которому стары люди напророчили погибнуть от него, от Добрыни. Хотя Алеша и названый брат Добрыне, но Добрыня всегда держит камень за пазухою против Алеши и не кладет ему пальца в рот: так противоположен его прямой и честный характер лукавому и на всякие пакости способному характеру Поповича. Добрыня, по прошествии двенадцати лет, позволяет жене своей идти за кого ей угодно, кроме одного Алеши. Упрекая князя за жену свою, он говорит: «Не диво Алеше Поповичу – диво князю Владимиру: хочет у жива мужа жену отнять». А впрочем, они – братья названые и взаимно уважают друг друга в качестве сильных могучих богатырей. Оба эти характера – два разные типа народной фантазии, представители разных сторон народного сознания. К дополнению характера Добрыни, мы должны прибавить, что в нем есть какая-то простоватость, и хотя в одной поэме и говорится, что «у Алеши вежество нерожденное», а «у Добрыни вежество рожденное и ученое», – однако это должно отнести больше к честности и доброте, чем к рыцарской ловкости Добрыни. Никитич – нечего греха таить – простоват и мешковат, – гнет дугу – не парит, переломит – не тужит. Целуются голуби – ему за беду становится и за великую досаду учиняется. Хочет он застрелить голубей – и попадает в окно к Марине. Не для чего-нибудь, а для шутки, его можно назвать русским Аяксом Теламонидом.
* * *Илья Муромец отличается от всех других богатырей. Он – стар человек, на пирах не похваляется, он тридцать лет сидел сиднем, и вся остальная часть жизни его посвящена была на очищение проезжих дорог от разбойников и разных чудищ. Это русский Геркулес. В первый раз он является ко Владимиру во время пира. Поднесли ему, Илье, чару зелена вина в полтора ведра, он принял ее одной рукой и выпил единым духом. Говорил ему ласковый Владимир-князь: «Ты скажись, молодец, как именем зовут, а по имени тебе можно место дать, по изотчеству пожаловати». – «А ты, ласковый стольный Владимир-князь! а меня зовут Илья Муромец, сын Иванович; и проехал я дорогу прямоезжую из стольного города из Мурома, из того села Корочаева». – Говорят тут могучие богатыри: «А ласково солнце, Владимир-князь! В очах детина завирается, а и где ему проехать дорогою прямоезжею, залегла та дорога тридцать лет от того Соловья-разбойника». Илья говорит, что он привез с собою Соловья-разбойника, и просит князя выйти на двор – посмотреть его «удачи богатырские». Когда все вышли, Илья стал Соловья уговаривать: «Ты послушай меня, Соловей-разбойник млад! посвисти, Соловей, по-соловьиному; пошипи, змей, по-змеиному; зарявкай, зверь, по-туриному – и потешь князя Владимира». Послушался Соловей-разбойник – накурил он беды несносные: князи и бояра и все богатыри могучие на карачках по двору наползалися, гостины кони со двора разбежалися, а Владимир-князь едва жив стоит со душой княгиней Апраксеевной: «А и ты гой еси, Илья Муромец, сын Иванович! Уйми ты Соловья-разбойника, а и эта шутка нам не надобна».
Калин, царь Золотой Орды, осадил Киев; а войска с ним было на сто верст. Зачем мать сыра земля не погнется, зачем не расступится? От пару кониного месяц и солнце померкнуло. Садился Калин на ременчат стул, писал ярлыки скорописчаты – от мудрости слово поставлено; посылал ко князю Владимиру татарина мерою трех сажен, голова с пивной котел в сорок ведер, промеж плечами косая сажень; посылал его сказать князю, что возьмет его, князя, в полон, божьи церкви на дым пустит. Татарин Спасову образу не молится, Владимиру-князю не кланяется и в Киеве людей ничем не зовет; бросил ярлыки на круглый стол перед князя Владимира, а князь запечалился, глядючи в ярлыки, – заплакал свет: по грехам над князем учинилося, богатырей в Киеве не случилося. Втапоры Василий-пьяница взбежал на башню на стрельную, берет он свой тугой лук разрывчатый, калену стрелу переную, наводил он трубками немецкими, стрелял он в Калина-царя, не попал во собаку Калина-царя, а попал в зятя его Сартака: угодила стрела ему в правый глаз и ушибла его до смерти. И тут Калину за беду стало; послал он другого татарина к князю Владимиру, чтоб выдал того виноватого. Втапоры с тоя стороны полуденный, что ясный сокол в перелет летит, как белый кречет перепархивает, бежит паленица удалая, старый казак Илья Муромец. Входит он во гридню светлую, Спасу со Пречистою молится, бьет челом князю со княгинею и на все четыре стороны, а сам Илья усмехается: «Гой еси, сударь Владимир-князь! Что у тебя за болван пришел, что за дурак неотесанный?» Князь просит Илью пособить ему думушку подумати: сдать ли, не сдать ли Киев-град без бою, без драки великия, без того кровопролития напрасного. Илья не советует ему печаловаться, а велит на Спаса надеяться, да велит ему насыпать мису чиста серебра, другую красна золота, а третью скатного жемчуга. Взяв дары, Муромец пошел с татарином в стан к царю Калину. А не честно у него Калин принял золоту казну, сам прибранивает. И тут Илье за беду стало: «Собака проклятый ты, Калин-царь! отойди с татарами от Киева; охота ли вам, собаки, живым быть?» И тут Калину за беду стало – велел связать Илье руки белые чембурами шелковыми; а втапоры Илье за беду стало: «Собака проклятый ты, Калин-царь!» и проч. И тут Калину за беду стало, и плюет Илье во ясны очи: «А русский люд всегды хвастлив, опутан весь – будто лысой бес, еще ли стоит передо мною, сам хвастает». Илья пожал плечами – чембуры лопнули, схватил Илья татарина за ноги, который ездил в Киев-град, и зачал татарином помахивати: куда ли махнет – тут и улицы лежат, куды отвернет – с переулками, а сам татарину приговаривает: «А и крепок татарин, не ломится, а и жиловат, собака, не изорвется!»[23] Разбежались татарские полчища; воротился Илья ко Калину-царю, схватил он Калина во белые руки, сам он Калину приговаривает: «Вас-то, царей, не бьют, не казнят, не бьют, не казнят и не вешают». Согнет его корчагою, воздымал выше буйныя головы своей, ударял его о горюч камень, расшиб его в крохи… Достальные татары на побег бегут, сами они заклинаются: «Не дай бог нам бывать во Киеву! Не дай бог нам видать русских людей! Неужто в Киеве все таковы, один человек всех татар прибил?» Илья Муромец пошел искать своего товарища, того ли Ваську-пьяницу, и скоро нашел его на кружале Петровскиим, привел ко князю Владимиру. А пьет Илья довольно зелена вина с тем Васильем со пьяницею, и называет Илья того пьяницу Василья братом названыим.
* * *Хотя лицо Васьки-пьяницы является как бы вскользь, мимоходом, однако оно столь же, если еще не более, важно, как и лица всех других героев народной фантазии. Знаете ли вы, читатели, что такое Васька-пьяница? Если вы засмеетесь над этим приложением к собственному имени, над этим тривияльным и безнравственным прозвищем пьяницы, если оно покажется вам смешным или пошлым, – вы не понимаете глубоко мифического значения Васьки… Этот Васька – любимое дитя народного сознания, народной фантазии; это не олицетворение слабости или порока, в поучение и назидание других; это, напротив, похвальба подразумеваемою слабостию{140}. Мы не спорим, что пьянство порок; но если тот или другой порок есть порок нации, – на него должно уже смотреть с философской точки зрения, должно обращать внимание, во-первых, на исторические причины, вследствие которых тот или другой порок сделался общим для целой нации, а во-вторых, на то, как являет себя народ в этом пороке. Общественная нравственность древней Руси исключила пьянство из числа пороков: оно было улегитимировано общественным сознанием. Русский человек пьет и с горя и с радости, и перед делом, чтоб дело живее кипело, и после дела, чтоб отдых был приятнее; и перед опасностью, чтоб море было по колено, и по избежании опасности, чтоб веселее было похвастаться ею. У русского человека много пословиц в пользу пьянства: пьяный проспится, дурак никогда; пьяному море по колено: пьян да умен – два угодья в нем; и т. п. Кружало – турнир, бал русского человека. В нашем простонародье и теперь все пьют – и старики, и молодые, и женщины, и дети. У нас пьяного на улице не оберут, не прибьют, но бережно обойдут. Просвещение уже уничтожает и уничтожит этот порок, и дай бог, чтобы это скорее сделалось; но в этом пороке русский человек является не с одной дурной стороны своей. Виноват ли русский мужичок в том, что для пего не существует ни театра, ни книги, ни вечеринки (ибо вечеринка, только там, где женщина играет первую роль и где все для нее)? Я очень уважаю трезвость, но мне случалось встречать таких пьяниц, которые лучше многих трезвых, и едва ли только не на одной святой Руси можно встретить таких. Человек с слабой натурой гнется от несчастия, как тростинка от ветру; человек с сильной натурой, если не устоит против несчастия, то сокрушается, от него, как дуб от напора грозы. Русский человек, женившись не по любви, получал отвращение от жены, которую должен кормить трудами своими. Немец и тут не потерялся бы – он сделался бы примерным супругом, аккуратным хозяином и вообще «нравственным» человеком (то есть человеком, которому можно обходиться в жизни и без любви, с одним картофелем, пивом и кнастером). Попавши в состояние противоречия, русский человек делался суровым, бил жену, колотил детей, не жил дома, трудовую копейку нес на кружало, отдавал ее за зелено вино, которое в диком, животном, но широком и могучем размете души заставляет его забывать тяжкое горе зло насмеявшейся над ним жизни. В старину на Руси отъявленными пьяницами были богатыри, грамотники, умники, искусники, художники. Если теперь слова «художник» и «ученый» не имеют ничего общего с словом «пьянство», так это потому, что общественное мнение нашего времени улегитимировало наконец звание художника и ученого, общество приняло их в среду свою и дало им почетное место; а то ведь тяжело жить умному среди глупых, быть игрушкою и предметом презрения их глупости – поневоле пойдет он на кружало да, приложив руку к уху, затянет:
А и горе, горе-гореваньице,А и в горе жить – некручинну быть!Неопределенность общественных отношений, сжатая извне внутренняя сила всегда становят народ и человека в трагическое положение. Пьянство русского человека есть не слабость, – как слабость, пьянство особенно гнусно: – пьянство русского человека есть порок, и порок не комический, а трагический… Удивительно ли после этого, что русские богатыри единым духом выпивают чару зелена вина в полтора ведра, турий рог меду сладкого в полтретья ведра?.. Удивительно ли, что на Руси пьяницы спасали отечество от беды и допускались к столу Владимира Красна солнышка?.. Васька-пьяница – это человек, который знает правило: пей{141}, да дело разумей, человек, который с вечера повалится на пол замертво, а встанет раньше всех и службу сослужит лучше трезвого. Это – повторяем – один из главнейших героев народной фантазии: оттого-то и Илья Муромец с ним выпил довольно зелена вина и назвал того пьяницу Василья братом названыим.
* * *Раз поехал Илья Муромец с своим братом названыим, Добрынею Никитичем, и будут они у реки Череги, у матушки у Сафат-реки, и сказал Илья Добрыне, чтоб он ехал за горы высокие, а сам-де я останусь у Сафат-реки. И наехал Добрыня на бел шатер; из того шатра выходила баба Горынинка, и у них с Добрынею учинился бой, драка великая, бросали они палицы тяжкие, стали драться рукопашным боем. А Илья наехал по следу бродучему на богатыря Збута Бориса-королевича, который в то время со руки спускал ясна сокола-выжлоку, а увидев Илью, сказал выжлоку, чтоб летел, куда хочет: теперь-де мне не до тебя. Збут-королевич угодил стрелою в грудь стара казака Ильи Муромца, а Илья не бьет его палицею тяжкою, не вымает из налушна тугой лук, из колчана калену стрелу, не стреляет он Збута Бориса-королевича – его только схватил в белы руки и бросает выше дерева стоячего. Подхватив его на лету, положил на сыру землю и стал спрашивать о дядине, отчине. «Кабы у тебя на грудях сидел, я спорол бы тебе старому груди белые», – сказал Збут. И до того его Илья бил, пока всю правду сказал: «Я того короля Задонского». А втапоры заплакал Илья Муромец, глядючи на свое дитя милое. Приехав домой, Збут Борискоролевич рассказал свою удачу матушке. А втапоры его матушка разилася о сыру землю и не может во слезах слова молвити: «Зачем ты на Илью напущался, а надо бы тебе ему поклонитися о праву руку до сырой земли: он по роду тебе батюшка, старый казак Илья Муромец, сын Иванович». Поехал Илья искать своего брата названого Добрыню Никитича: и дерется он с бабой Горынинкой – едва душа его в теле полуднует. Говорит ему Илья Муромец: «Не умеешь ты, Добрыня, с бабой дратися: а бей ты бабу … по щеке …, а женский пол от того пухол». А и втапоры она, баба, покорилася, говорит она, баба, таковы слова: «Не ты меня побил, Добрыня Никитич млад: побил меня старый казак Илья Муромец единым словом». Добрыня скочил ей белы груди пороть чингалищем булатным; взмолилася баба Илье Муромцу, обещает много злата, серебра и повела их в погреба глубокие, они сами богатыри дивуются; оглянулся Илья Муромец во те во раздолья широкие – молодой Добрыня Никитич млад втапоры бабе голову срубил.
* * *Из этой сказки видно, что Илья Муромец был сильнее всех богатырей, и самого Добрыни, и что хотя он с дамами обращался в духе русского рыцарства, однако не чужд был и любовных похождений. Добрыня тут является в неизменном своем характере – заклятого врага всех Горынчатов и Горынинков, мужеска и женска пола; но что за баба Горынинка – бог весть! Вообще, это одна из самых нескладных и диких сказок.
Последняя сказка об Илье Муромце «Станишники» сбивается своим содержанием на его приключение с Соловьем-разбойником. На него напали разбойники, а он, вместо их, выстрелил в краковястый дуб и разбил его в щепы; разбойники со страху попадали, пять часов без ума лежали, а там будто от сна пробуждалися: а Сема встает пересемывает, а Спиря встает, то постыривает, – и все они просят его взять их в свое холопство вековечное. А Илья говорит им: «А и гой еси вы, братцы станишники! поезжайте от меня во чисто поле, скажите вы Чуриле, сыну Пленковичу, про старого казака Илью Муромца».
* * *На пиру у себя Владимир-князь сказал Потоку Михаилу Ивановичу – сослужить службу заочную, съездить к морю синему, на теплые, тихи заводи, настрелять гусей, белых лебедей, перелетных малых уточек к его столу княженецкому, «до люби-де тебя молодца пожалую». Настреляв птиц вдоволь, Поток хотел воротиться в Киев, как вдруг увидел белую лебедушку, она через перо была вся золота, а головушка у ней увивана красным золотом и скатным жемчугом усажена. Натянул он свой тугой лук – заскрипели полосы булатные и завыли рога у туга лука, а и чуть было спустит калену стрелу – провещается ему лебедь белая, Авдотьюшка Лиховидьевна: «А ты, Поток Михайло Иванович! не стреляй ты меня, лебедь белую, не в кое время пригожуся тебе!» Обернулась она красной девицей, воткнул Поток копье в землю, привязал к нему коня, схватил девицу за белы руки и целует ее в уста сахарные. Авдотьюшка Лиховидьевна втапоры больно его уговаривала: «А ты, Поток Михайло Иванович! хотя ты на мне и женишься, и кто из нас прежде умрет, второму за ним живому во гроб идти». Согласившись, он поехал к Киеву, а она полетела, обернувшись лебедушкой. И дивуется Поток, что он нигде не мешкал, не стоял, а она опередила его и под окошечком косящатым сидит. Приехав к князю, Поток рассказал свое похождение и просил его сделать для него пир свадебный, веселый. Обвенчавши Потока с Авдотьей, попы взяли с них присягу, кто прежде кого умрет, второму живому в гроб идти. Через полтора года Авдотья Лиховидьевна с вечера она расхворалася, ко полуночи разболелася, поутру и преставилася. Вырыли могилу глубиною, шириною по двадцати сажен, погребали тело Авдотьино, и тут Поток Михайло Иванович с конем и со сбруею ратною опустилися в тое ж могилу глубокую, и заворочали потолком дубовыим, и засыпали песками желтыми, а над могилою поставили деревянный крест, – только место оставили веревке одной, котора была привязана к колоколу соборному. В могиле для страху Поток зажигал свечи воску ярого, и в полночь собиралися к нему все гады змеиные, а потом пришел большой змей – он жжет и пышет пламенем огненным. А Поток не робок был, саблю схватил да змею голову отрубил, и тою головою змеиною учал тело Авдотьино мазати. Втапоры она еретница из мертвых пробуждается, Поток за веревку схватил; услышав звон, пришли и разрыли их, объявили князю Владимиру и тем попам соборныим, поливали их святой водой, приказали жить по-старому. Когда Поток умер, его молоду жену с ним вместе зарыли живую, и тут им стала быть память вечная.
* * *Трудно сказать что-нибудь об этой сказке – так чужда она всякой определенности. Все лица{142} и события ее – миражи: как будто что-то видишь, а между тем ничего не видишь. Почему Авдотья Лиховидьевна – колдунья, не знаем, потому что она ни образ, ни характер. Или все женщины, по понятию наших добрых дедов, были колдуньи? Не мудрено: ведь и сама любовь понималась ими не иначе, как дьявольским наваждением… Поток – тоже что-то вроде ничего, и вообще вся эта сказка – ничего, из которого ничего и не выжмешь.
* * *Как издалеча было из Галичья, из Волынца города из Галичия, выезжал удача добрый молодец, молодой Михайло Назарянин, ехал он ко князю Владимиру; спрашивал его Владимиркнязь, отколь приехал и как зовут, чтоб по имени ему место дать, по изотчеству пожаловати; наливал он ему чару зелена вина – не велика мера в полтора ведра, и проведывает могучего богатыря, чтоб выпил чару зелена вина и турий рог меду сладкого в полтора третья{143}. Затем он сделал ему такое же порученье, как и Потоку Михаилу Ивановичу. Когда он возвращался с настрелянною дичью ко Владимиру, наехал в поле сыр кряковистый дуб, на дубу сидит тут черный ворон, с ноги на ногу переступывает, он правильно перушко поправляет, а и ноги, нос – что огонь горят. За беду Казарину показалося, и хочет он застрелить черного ворона, а черный ворон ему провещится – просит его не трогати, а велит ему ехати дальше, а там-де ему, богатырю, добыча есть. И увидел Казарянин в поле три шатра, стоит беседа – дорог рыбий зуб, на беседе сидят три татарина, три собаки наездники, перед ними ходит красна девица, русская девица-полоняночка, Марфа Петровична, в слезах не может слово молвити, добре жалобно причитаючи: «О злосчастная моя буйна голова! Горе-горькое, моя руса коса! а вечор тебя матушка расчесывала, расчесала матушка, заплетала; я сама, девица, знаю, ведаю – расплетать будет мою русу косу трем татарам наездникам». Наш рыцарь перебил татар, но с девицею-полопяночкою поступил совсем не по-рыцарски: «Повел девицу во бел шатер, как чуть ему с девицею грех творить, а грех творить, с нею блуд блудить»; как девица расплачется и скажет ему свое имя, что она-де из Волынца города, из Галичья, гостиная дочь. Казарянин узнает в ней родную сестру свою. Взяв ее с собою, коней, оружие и беседу татар, приехал ко князю Владимиру, который и берет себе всю его добычу, а ему говорит: «Исполать тебе добру молодцу, что служишь князю верою и правдою».
* * *Из-за моря, моря синего, из славна Волынца, красна Галичья, из тоя Карелы богатыя, как ясный сокол вон вылетывал, как бы белый кречет вон выпархивал, – выезжал удача добрый молодец, молодой Дюк, сын Степанович, а и конь под ним, как бы лютый зверь, лютый зверь конь – и бур, космат, у коня грива на леву сторону, до сырой земли; он сам на коне, как ясен сокол, крепки доспехи на могучих плечах; немного с Дюком живота пошло, что куяк и панцирь чиста серебра – в три тысячи, а кольчуга на нем красна золота – цена сорок тысячей, а и копь под ним в пять тысячей. Почему коню цена пять тысячей? – За реку он броду не спрашивает, котора река цела верста пятисотная, он скачет с берегу на берег: потому цена коню пять тысячей. Еще с Дюком живота немного пошло: пошел тугой лук разрывчатой, а цена тому луку три тысячи; потому луку цена три тысячи: полосы были серебряны, а рога красна золота, а и тетивочка была шелковая, а белого шелку шимаханского; и колчан ношел с ним каленых стрел, а в колчане было за триста стрел, всякая стрела по десяти рублев, а еще есть во колчане три стрелы, а и тем стрелам цены не было: колоты они были из трость древа, строганы в Новегороде, клеены они юьеем осетра рыбы, перены они перьицем сиза орла, а сиза орла, орла орловича, а того орла, птицы камские, – не тоя-то Камы, коя в Волгу пала, а тоя-то Камы за синим морем, – своим устьем впала в сине море (то есть не той Камы, которая есть на земле, а той, которой не бывало); а летал орел над синим морем, а ронял он перьица во сине море, а бежали гости корабельщики, собирали перья на синем море, вывозили перья на святую Русь, продавали душам красным девицам: покупала Дюкова матушка перо во сто рублей, во тысячу. Почему те стрелки дороги? – потому они дороги, что в ушах поставлено по тирону, по каменю, по дорогу самоцветному, а и еще у тех стрелок подле ушей перевивано аравитским золотом. Ездит Дюк подле синя моря и стреляет гусей, белых лебедей, перелетных серых малых уточек; он днем стреляет, в ночи те стрелки собирает: как днем-то тех стрелочек не видети, а в ночи те стрелки что свечи горят – свечи теплются воска ярого: потому они, стрелки, дороги. Когда Дюк вошел во гридню Владимирову, все гости скочили с мест на резвы ноги: смотрят на Дюка – сами дивуются. Пошло пированье и столованье. Дюк с теми князи и боярами откушал калачики крупичаты – он верхшо корочку отламывает, а нижню корочку прочь откидывает. А во Киеве был щастлив добре как бы молодой Чурила, сын Пленкович – оговорил он Дюка Степановича: «Что ты, Дюк, чем чванишься? – верхню корочку отламываешь, а нижнюю прочь откладываешь». Говорил Дюк Степанович: «Ой ты, ой еси, Владимир-князь! в том ты у меня не прогневайся – печки у тебя биты глиняны, а подики кирпичные, а помелечко мочальное в лохань обмакивают; а у меня, Дюка Степановича, у моей сударыни матушки, печки были муравлены, а подики медные, помелечко шелковое в сыту медвяную обмакивают; калачик съешь – больше хочется».
Эта неслыханная роскошь возбудила в князе желание быть в доме у Дюка, и, взяв с собою Чурилу и двор, он поехал. На крестьянских дворах Дюк так угостил Владимира, что он сказал ему: «Каково про тебя сказывали, таков ты и есть». Переписывал Владимир-князь Дюков дом, переписывали его четверо суток, а и бумаги не стало. Втапоры Дюк повел гостей к своей сударыне матушке – и ужасается Владимир-князь, что в теремах хорошо изукрашено. Угостила матушка Дюкова дорогих гостей, говорил ей ласковый Владимир-князь: «Исполать тебе, честна вдова многоразумная, со своим сыном Дюком Степановым! Употчевала меня со всеми гостьми, со всеми людьми; хотел было ваш и этот дом описывати, да отложил все печали на радости». Втапоры честна вдова многоразумная дарила князя своими честными подарками: сорок сороков черных соболей, вторые сорок бурнастых лисиц, еще сверх того каменьи самоцветными.
То старина, то и деянье:Синему морю на утешенье,Быстрым рекам слава до моря,А добрым людям на послушанье,Веселым молодцам на потешенье!* * *Эта сказка одна из примечательнейших, особенно по этому тону простодушной иронии, с какою описывается бедность вооружения и вообще живота, бывшего с Дюком, – по этой лукавой скромности, с какою Дюк объясняет князю причину, почему он ест у калачиков только верхнюю корочку. Эта простодушная ирония есть один из основных элементов русского духа: русский человек любит похвастаться, но никогда не хвастает прямо, а всегда обиняком, более же всего с скромным самоунижением, вроде следующего: «Где-ста нам дуракам чай пить! Что наше за богатство – всего тысяч сто в месяц получаем, да и те с горем пополам: не знаем-де, куда класть и прятать». – Дюк богаче князя Владимира, за то Владимир велит описывать его имение, и только будучи уж слишком употчеван, «отлагает все печали на радости», а матушка Дюка дарит князю трое сороков мехов и каменьев самоцветных: – черта чисто восточная!..
* * *Высота ль, высота поднебесная,Глубота, глубота океан-море;Широко раздолье по всей земле,Глубоки омуты днепровские!Из-за моря, моря синего, из глухоморья зеленого, от славного города Леденца, от того-де царя ведь заморского, выбегали, выгребали тридцать кораблей, тридцать кораблей – един корабль славного гостя богатого, молода Соловья, сына Будимировича. Хорошо корабли изукрашены – один корабль получше всех: у того было сокола у корабля вместо очей было вставлено по дорогому каменю, по яхонту, вместо бровей было прибивано по черному соболю якутскому, и якутскому ведь сибирскому; вместо уса было воткнуто два остра копья мурзамецкие{144}, и два горностая повешены, два горностая, два зимние; у того было сокола у корабля вместо гривы прибивано две лисицы бурнастые; вместо хвоста повешено на том было соколе-корабле два медведя белые заморские; нос, корма по-туриному, бока взведены по-звериному. На том корабле был сделан, в чердаке была беседа – дорог рыбий зуб, подернута беседа рытым бархатом; на беседе-то сидел Купав молодец, молодой Соловей, сын Будимирович; спрашивал он гостей корабельщиков и целовалыциков любимых, чем ему князя Владимира будет дарить. (После мы увидим, что они ему присоветовали.) Прибежали корабли под славной Киев-град, якори метали в Днепр-реку, сходни бросали на крут бережок, товарную пошлину платили. Соловей у князя в гридне и подносит ему свои дороги подарочки: сорок сороков черных соболей, вторые сорок бурнастых лисиц; княгине поднес камку белохрущатую, недорога камочка – узор хитер: хитрости Царяграда, мудрости Иерусалима, замыслы Соловья, сына Будимировича; на злате и серебре – не погневаться. Князю дары полюбилися, а княгине наипаче того. Говорил ласковой Владимиркнязь: «Гой еси ты, богатый гость Соловей, сын Будимирович! займуй дворы княженецкие, займуй ты боярские, займуй ты дворы и дворянские». Соловей ото всего отказывается, а просит только загон земли, непаханые и неораные, у княженецкой племянницы, у молодой Запавы Путятишной, в ее зеленом саду, в вишенье, в орешенье, построить ему, Соловью, снаряден двор. Походил Соловей на свой червлен корабль: «Гой еси вы, мои люди работные! берите вы топорики булатные, подите к Запаве во зеленый сад, постройте мне снаряден двор, в вишенье, в орешенье». С вечера, поздним-поздно, будто дятлы в дерево пощелкивали, работала его дружина хорабрая, ко полуночи и двор поспел: три терема златоверховаты, да трои сени косящатые, да трои сени решетчатые. Хорошо в теремах изукрашено: на небе солнце – в тереме солнце; на небе месяц – в тереме месяц; на небе звезды – в тереме звезды, на небе заря – в тереме заря, и вся красота поднебесная. Рано просыпалася Запава, посмотрела Запава в окошечко косящатое, в вишенье, в орешенье, – чудо Запаве показалося: «Гой еси, нянюшки и мамушки, красные сенные девушки! подите-тко посмотрите-тко, что мне за чудо показалося в вишенье, в орешенье!» Те отвечают ей: «Счастье твое на двор к тебе пришло». Бросилася Запава в терема; у первого терема послушала: тут в тереме щелчит, молчит-лежит Соловьева золота казна. Во втором тереме послушала: помаленьку говорят, все молитвы творят – молится Соловьева матушка со вдовы честны, многоразумными. У третьего терема послушала: тут в тереме музыка гремит. Входила Запава в сени косящатые, отворяла двери на пяту, – больно Запава испугалася, резвы ноги подломилися, чудо в тереме показалося: на небе солнце – в тереме солнце, и проч. Подломились ее ноженьки резвые; втапоры Соловей, он догадлив был, бросал свои звончаты гусли, подхватывай девицу за белы руки, клал на кровать слоновых костей да на те ли перины пуховые. «Чего-де ты, Запава, испужалася: мы-де оба на возрасте». – «А и я-де девица на выданье, пришла-де сама за тебя свататься». Тут они и помолвили, целовалися, миловалися, золотыми перстнями обменялися. Проведав про то, Соловьева матушка свадьбу посрочила: «Съезди-де за моря синие, и когда-де там расторгуешься, тогда-де и на Запаве женишься». Втапоры же поехал и голый шап Давид Попов, скоро он за морями исторгуется, а скорей того назад в Киев прибежал, приходит ко князю с подарками – принес сукно смурое да крашенину печатную. Втапоры его князь о Соловье спрашивал; отвечал ему голый шап, что видел Соловья в Леденце-городе, у того царя заморского; Соловей-де в протаможье попал и за то посажен в тюрьму, а корабли его отобраны на его ж царское величество. Больно Владимир закручинился, скоро вздумал о свадьбе – что отдать Запаву за голого шапа Давида Попова. Тысяцкий – ласковый Владимир-князь, свашела – княгиня Апраксеевна, в поезду– князи и бояре, поезжали ко церкви божией. Втапоры на девяноста кораблях прибыл Соловей во Киев-град. Тотчас по поступкам Соловья опознывали, приводили его ко княженецкому столу. Сперва говорила Запава Путятишна: «Гой еси, мой сударь дядюшка, ласковый, сударь, Владимир-князь! Тот-то мой прежний обрученный жених, прямо, сударь, скачу – обесчещу столы». Говорил ей ласковый Владимир-князь: «Гой еси ты, Запава Путятишна! а ты прямо не скачи – не бесчести столы». Выпускали ее из-за дубовых столов, пришла она к Соловью, поздоровалась, взяла его за рученьку белую и села с ним на болыно место, а сама она Запава говорила голому шапу таково слово: «Здравствуй, женимши, да не с кем спать!» Втапоры Владимир-князь весел был, а княгиня наипаче того; поднимали пирушку великую.
* * *Раз на пиру Владимир-князь сказал Ивану Годиновичу: «Гой еси, Иван ты Годинович! а зачем ты, Иванушка, не женишься?» – «Рад бы, осударь, женился, да негде взять: где охота брать, за меня не дают; а где-то подают, ту я сам не беру». Князь велел ему садиться на ременчат стул, писать ярлыки скорописчаты о добром деле, о сватанье, к Дмитрию, черниговскому гостю богатому. А Владимир-князь ему руку приложил: «А не ты, Иван, поедешь свататься, сватаюсь я-де, Владимир-князь». А скоро Иван поездку чинит ко городу Чернигову: два девяносто верст переехал в два часа. Прочитав ярлык, Дмитрий-гость: «Глупый Иван, неразумный Иван! где ты, Иван, перво был? ныне Настасья просватана, душа Дмитревна запоручена в дальше землю Загорскую, за царя Афромея Афромеевича; за царя отдать – ей царицею слыть, – нановья и улановья все поклонятся, а немецких языков счету нет; за тебя, Иван, отдать – холопкой слыть, избы мести, заходы скрести». Тут Иванушке за беду стало – схватил ярлык, да и прямо в Киев, ко Владимиру-князю. Тут ему, князю, за беду стало, рвет на главе черны кудри свои, бросает о кирпищет пол: «Гой еси, Иван Годинович! возьми ты у меня, князя, сто человек русских могучих богатырей, у княгини ты бери другое сто, у себя, Иван, третье сто; поезжай ты, по добром деле – о сватанье: честью не даст, ты и силой бери». Выпала пороша – наехал Иван с дружиною на три звериные следа: сто человек посылал за гнедым туром, другое сто – за лютым зверем, а третье сто – за диким вепрем; велел изымать их бережно – без тоя раны кровавый, и привесть их в Киев-град; а сам он, Иван, поехал один в Чернигов-град. У Димитрия-гостя богатого сидят мурзы, улановья, по-нашему, сибирскому, дружки словут, привезли они от царя платье цветное на душку Настасью Дмитревну; а сам он, царь Афромей, от Чернигова в трех верстах стоит, и с ним силы три тысячи. Взял Иванушка Годинович душку Настасью из-за занавесу белого за руку белую, потащил он Настасью – лишь туфли звенят. Взговорит ему Дмитрий-гость: «Гой еси ты, Иванушка Годииович! суженое пересуживает, ряженое переряживает; можно тебе взять не гордостью– веселым пирком, свадебкою». – «Не мог ты честью мне отдать – ноне беру и не кланяюсь». – Посадил Настасью с собой на добра коня, переехал он девяносто верст и поставил тут свой бел шатер, изволил он, Иван, с Настасьей опочив держать.: Пересказали царю мурзы и улановья телячьим языком весточку нерадостную, а и тут царь закричал, заревел зычным голосом; Иван предложил царю боротися – кому Настасья достанется. Согнет он царя корчагою, опустил на сыру землю – царь лежит, свету не видит. Отошел Иван за кустик …, а царь пропищал: «Думай, Настасья, не продумайся; за царем за мною быть – царицею слыть; за Иваном быть – холопкой слыть, избы мести, заходы скрести». А и снова борьба начинается – втапоры Настасья Ивана за ноги изловила – тут его двое и осилили. Притязал его царь за руки белые ко сыру дубу, стал с Настасьей поигрывати, а назолу дает ему, молодому Ивану Годиновичу. По его было талану добра молодца, прибежала перва высылка из Киева, они срезали чембуры шелковые, его, Ивана, опрастывали. Говорил тут Иванушка Годинович: «А и гой еси, дружина храбрая! Их-то царей не бьют, не казнят, не бьют, не казнят, не бьют и не вешают: повезите его ко городу Киеву, ко великому князю Владимиру». А сам он, Иван, остался во белом шатре, стал жену учить. (Поученье Ивана есть повторение того, которое Добрыня делал Марине, с следующею разницею в конце: «И этот язык мне не надобен – говорил он с царем неверным и сдавался на его слова прелестные».) Приехав к князю, Иван благодарит его за милость великую, что женил его на душке Настасье Дмитревне. Услышав от Ивана о поучении, втапоры князь весел стал, отпускал Вахромея царя, своего подданника, в его землю Загорскую: только его увидели, что обернется гнедым туром, поскакал далече в чисто поле к силе своей.
* * *На пиру у князя Владимира пригодились тут две честные вдовы – Чесовая жена и Блудова жена – обе жены богатые, богатые жены дворянские. Промежду собой сидят, за прохлад говорят. Сватала Блудова жена сына своего Гордена за дочь Чесовой жены, Авдотью Чесовичну. Втапоры Авдотья Чесовична (мать) осердилася, била ее по щеке, таскала по полу кирпищету и при всем народе, при беседе, вдову опозорила, и весь народ тому смеялися. Скоро пошла вдова Блудова ко своему двору, а идет она шатается; выбежал к ней за ворота широкие Горден сын Блудович; поклонился матушке в праву ногу: «Гой еси, матушка! что ты, сударыня, идешь закручинилася? Али место тебе было не (по) отчине? али чарой зеленым вином обносили тебя?» Авдотья Блудовна жалобу приносит сыну своему Гордену Блудовичу; молодой Горден уклал спать свою родимую матушку – втапоры она была пьяна. И пошел Горден на двор к Чесовой жене, сжимал песку горсть целую, бросил он по высоком терему, где сидит молода Авдотья Чесовична, – полтерема сшиб, виноград подавил. Втапоры Авдотья Чесовична бросилась, будто бешеная, из высокого терема, пробежала мимо Гордена, ничего не говоря, на княженецкий двор своей родимой матушке жаловатися. Втапоры пошел туда же и Горден – рассматривать вдову, Чесову жену. Вдовины ребята с ним заздорили, взяли Гордена пощипывати, надеючись на свою родимую матушку. Горден им взмолится: «Не троните меня, молодцы! а меня вам убить, не корысть получить!» Они не послушались, он их всех перебил, а было их пять человек. Вдова Чесова посылала еще своих четырех сыновей – убить Гордена, и только один хотел было ударить его по уху – Горден верток был: того он ударил о землю и до смерти ушиб, а также и остальных троих. Взял он, Горден, Авдотью Чесовичну за руки белые да и повел ко божьей церкви венчатися; а поутру стол собрал, позвал князя со княгинею и молоду свою тещу, Авдотью Чесову жену. Втапоры было Чесова жена загординилася, не хотя идти к своему зятю; тут Владимир-князь стольный киевский и со княгинею стали ее уговаривати, чтоб она то больше не кручинилася, не кручинилася и не гневалася, – и она тут их послушалася, пришла к зятю на веселый пир, стала пити, ястп, прохлаждатися.
* * *Был пир у князя Владимира. Князи и бояра пьют, едят, потешаются и великим князем похваляются; и только из них один боярин Ставр Годинович не пьет, не ест и при всей{145} братьи не хвастает, только наедине с товарищем таковы речи сказывает: «Что это за крепость в Киеве, у великого князя Владимира? У меня-де, Ставра-боярина, широкий двор не хуже города Киева, а двор у меня на семи верстах, а гридни, светлицы белодубовы, покрыты гридни седым бобром, потолок во гриднях черных соболей, пол, середа одного серебра, крюки да пробои по булату злачены». Слуги верные донесли о том князю Владимиру: приказал князь сковать Ставра-боярина, посадить в погреба глубокие, двор его запечатати и молоду жену его взять ко двору. Перепала весть нерадошна молодой жене Ставровой; скоро она наряжается и скоро убирается: скидывала с себя волосы женские, надевала кудри черные, а на ноги сапоги зелен сафьян, и надевала платье богатое, богатое платье посольское, и называлась грозным послом, Василием Ивановичем, а и будто из дальней Орды, золотой земли, от грозна короля Етмануйла Етмануйловича – брать с князя Владимира дани невыплаты, не много не мало за двенадцать лет, за всякий год по три тысячи. А и тут больно князь запечалился: кидался, метался, то улицы метут, ельник ставили, перед воротами ждут посла. Вывела княгиня князя за собой и во те во подвалы, погреба, молвила словечко тихонько: «Ни о чем ты, осударь, не печалуйся: а не быть тому грозному послу Василию Ивановичу – быть Ставровой молодой жене Василисе Микулишне; знаю я приметы по-женскому: она по двору идет, будто уточка плывет, а по горенке идет – частенько ступает, а на лавку садится – коленки жмет; а и ручки беленъки, пальчики тоненьки, дюжины{146} из перстов не вышли все (??)». Втапоры князь употчевал посла допьяна, хочет его проведати, вызывает его боротися с семью богатырями, и того посол Василий не пятится, вышел он на двор боротися: первому борцу из плеча руку выдернет, а другому борцу ногу выломит, она третьего хватила поперек хребта, ушибла его середи двора. А плюнул князь, да и прочь пошел: «Глупая княгиня, неразумная! у тя волосы долги, ум короток: называешь ты богатыря женщиною – такого посла у нас не было еще и видано». А княгиня стоит на своем; втапоры князь опять посла проведает, вызывает его из туга лука стрелять со своими могучими богатырями. От тех стрелочек каленых и от той стрельбы богатырский только сырой дуб шатается, будто от погоды сильный. Посол от лука отказывался, есть-де у меня лучонко волокитный, с которым я езжу по чисту полю. Кинулися ее добры молодцы, под первый рог несут пять человек, под другой – столько же, л колчан каленых стрел тащит тридцать человек. Вытягивала она лук за ухо, хлестнет по сыру дубу, изломила его в черенья ножовые, и Владимир-князь окарачь наползался, и все тут могучие богатыри встают, как угорелые. Плюнул Владимир-князь, сам прочь пошел, говорил себе таково слово: «Разве сам Василья посла проведаю». Стал с ним в шахматы играть, три заступи заступовали и три заступи посол поиграл, и стал требовать дани, выходы, невыплаты. Говорит Владимир-князь: «Изволь меня, посол, взять головой с женой». Посол спросил князя: «Нет ли у тебя кому в гусли поиграть?» Втапоры Владимир спохватился, велел расковать и привести Ставра-боярина; втапоры посол скочил на резвы ноги, посадил Ставра против себя в дубову скамью. И зачал тут Ставр поигрывати: сыгриш сыграл Царяграда, танцы навел Иерусалима, величал князя со княгинею, сверх того играл еврейский стих. Посол задремал и спать захотел, отказывался от даней, выходов и просил себе только весела молодца, Ставра-боярина Годиновича; и поехал с ним ко Днепр-реке, во свой бел шатер, а князь провожал его со княгинею. Говорил посол таково слово: «Пожалуй-де, осударь, Владимир-князь, посиди до того часу, как я высплюся». Раздевался посол из своего платья посольского, и убирался в платье женское, притом говорил таково слово: «Гой еси, Ставр, весел молодец! как ты меня не опознываешь? А доселева мы с тобою в свайку игрывали, у тебя ли была свайка серебряная, а у меня кольцо позолоченное, и ты меня поигрывал, – и я тебе толды, вселды». И втапоры Ставр-боярин догадается, скидавал платье черное и надевал на себя посольское; и с великим князем и со княгинею прощалнся, отъезжали в свою землю дальнюю.
* * *Теперь нам остается проститься с ласковым Владимиром Красным солнышком и со княгинею Апраксеевною: в поэме, которой содержание мы готовимся изложить, они являются в последний раз – Владимир мельком, Апраксеевна – героинею, во всем апофеозе своей женственности, грациозности и нравственности.
Сорок калик с каликою шли на поклонение в Иерусалим из пустыни Ефимьевы, из монастыря Боголюбова, выбрали они себе большого атамана, молода Касьяна сына Михайловича, и положили они заповедь великую: кто что украдет или пустится на женский соблазн, да не скажет атаману, того закопать по плеча в сыру землю и во чистом поле одного оставить. Под Киевом они встретились со Владимиром-князем, а он, князь, охотился; завидели его калики перехожие, становилися во един круг, клюки, посохи в землю потыкали, а и сумочки неновесили, кричат калики зычным голосом, дрогнет матушка сыра земля, с дерев вершины попадали, под князем конь окарачился, а богатыри с коней попадали, а Спиря стал поспиривати, а Сема стал посемывати, они-то ему, князю Владимиру, поклонилися, прошают у него милостыню великую, а и чем бы молодцам душа спасти. Князь – оговаривает, что с ним на охоте ничего нету, и посылает их, в Киев-град, ко душе княгине Апраксеевне; честна роду дочь королевична, напоит, накормит она молодцов, наделит всем в дорогу злата, серебра. Пришли калики, рявкнули, с теремов верхи попадали, а с горниц охлопья попадали, в погребах питья всколебалися; становилися во един круг, прошают милостыню великую у молоды княгини Апраксеевны. Молода княгиня испужалася, а и больно она передрогнула, звала калик во гридни светлые; молода княгиня Апраксеевна, поджав ручки будто турчаночки, со своими нянюшки и мамушки, со красными сенными девушки; молодой Касьян сын Михайлович садился на место большого; от лица его молодецкого, как бы от солнышка от красного, лучи стоят великие. После пиру хотят они калики во путь идти, а у молодой княгини Апраксеевны не то на уме, не то в разуме; шлет она Алешу Поповича атамана их уговаривати, чтоб не идти им сего дня и сего числа; зовет он, Алеша, Касьяна Михайловича ко княгине Апраксеевне на долгие вечеры поеидети, забавны речи побаити, а Сидеть бы наедине в спальне с ней. Замутилось его сердце молодецкое – отказал он Алеше Поповичу. На то княгиня осердится, велела Алеше прорезать у Касьяна суму рыта бархата, запихать бы чарочку серебряну. Когда калики ушли, княгиня посылает Алешу в погонь за ними; у Алеши вежество нерожденное, он стал с каликами задорити, обличает ворами, разбойниками; не давалися калики в обыск ему, поворчал Алеша и назад поехал. Втапоры Владимир-князь приехал в Киев-град, со Добрынею Никитичем. Молода княгиня Апраксеевна посылала Добрыню Никитича в погонь за Касьяном Михайловичем; у Добрыни вежество рожденное и ученое – настиг он калик во чистом поле, вскочил с коня, сам челом бьет: «Гой еси, Касьян Михайлович! не наведи гнева на князя Владимира, прикажи обыскать калики перехожие, нет ли промежу вас глупого». Нигде-то чарочка не явилася, у молода Касьяна пригодилася. Закопали атамана по плеча во сыру землю, едина оставили во чистом поле. Калики в путь пошли, а Добрыня в Киев с тою чарочкой серебряною. А с того время-часу захворала скорбью недоброю, слегла княгиня в великое во гноище. Сходили калики в Иерусалим-град, святой святыне иомолилися, господню гробу приложилися, во Ердане-реке искупалпся, нетленною ризою утиралася. На дороге назад увидели молода Касьяна; он ручкой машет, голосом кричит, подает он, Касьян, ручку правую, а они-то к ручке приложилися, с ним поцеловалнся. Молодой Касьян выскакивал из сырой земли, как ясен сокол из тепла гнезда, а все они, молодцы, дивуются на его лицо молодецкое, а и кудри на нем молодецкие до самого пояса: стоял Касьян в земле шесть месяцев. Пришедши в Киев, ко дворцу, стоят они, калики, потихохоньку. Касьян посылает легкого молодчика доложиться князю Владимиру: прикажет ли идти нам пообедати; князь послал им поклонимся и звать их. Касьян спрашивает князя о княгине; князь едва речи выговорил: «Мы-де уже неделю другу не ходим к ней». Молодой Касьян тому не брезгует, пошел со князем во спальню к ней, а и князь идет, свой нос зажал, молоду Касьяну то ничто'ему, никакого духу он не верует. Втапоры княгиня прощалася, что нанесла речь напрасную. Молодой Касьян, сын Михайлович, а и дунул духом святым своим на младу княгину Апраксеевну – не стало у ней того духу-пропасти, оградил ее святой рукой, прощает ее плоть женскую, захотелось ей – пострадала она, лежала в сраму полгода. Затем пошел пир горой, калики в путь наряжаются, а Владимир-князь убивается. Молода княгиня Апраксеевна вышла из кожуха, как из пропасти; тут же к ним ко столу пришла, молоду Касьяну поклоняется без стыда, без сорому, а грех свой на уме держит. Калики с Касьяном собрались и в путь пошли до своего монастыря Боголюбова и до пустыни Ефимьевы.
* * *Эта поэма носит на себе характер легенды и замечательна по противоречию тона первой ее половины с тоном последней: там калики – сущие сорванцы, «орут, рявкают, прошают милостыню»; тут они – если не грациозны, мужиковаты, зато кротки и очестливы. В Касьяне выражена идея человека, освятившегося страданием от неправого наказания; в его великодушном поступке с Апраксеевною есть что-то умиряющее душу. Только одна Апраксеевна осталась в своем прежнем характере: молоду Касьяну поклоняется без стыда, без сорому, а грех свой на уме держит…
* * *По саду, саду, по зеленому, ходила, гуляла молода княжна Марфа Всеславьевна, она с камени скочила на лютого на змея; обвивается лютый змей около чебота зелен сафьян, около чулочика шелкова, хоботом бьет по белу стегну. А втапоры княгиня понос понесла, а понос понесла и дитя родила; (а) и на небе просвети светел месяц, а в Киеве родился могуч богатырь, как бы молодой Волх Всеславьевич: подрожала сыра земля, сотряслося славно царство Индийское, а и сине море сколебалося для ради рожденья богатырского, молода Волха Всеславьевича; рыба пошла в морскую глубину, птица полетела высоко в небеса, туры да олени за горы пошли, зайцы, лисицы по чащицам, а волки, медведи по ельникам, соболи и куницы по островам…
Это начало поэмы есть высочайший зенит, крайняя апогея, до какой только достигает наша народная поэзия; это апофеоза богатырского рождения, полная величия, силы и того размашистого чувства, которому море по колено и которое есть исключительное достояние русского народа{147}. Мы не будем пересказывать всей этой поэмы, потому что не найдем в ней, как и в прежних, никакого определенного идеала народной фантазии. По-прежнему это – что-то силящееся стать образом и все остающееся символом; сквозь произвольную и узорочную ткань этого «что-то» брезжится, как искра во тьме, призрак мысли, но никак не может разгореться в светлое пламя. Волх – и богатырь и колдун; оборотившись горностаем, он сбегал в царство Индийское, «у тугих луков тетивки накусывал, у каленых стрел железны повынимал, у того ружья, ведь у огненного кременья и шомполы повыдергал, и все он в землю закопывал»[24]. Обернувшись ясным соколом, полетел к своей дружине хорабрыя, повел ее в царство Индийское – стена стоит; Волх оборотил своих молодцов мурашиками, велел им всех поголовно бить в царстве Индийском, и только на семя оставить по выбору семь тысячей душечки красны девицы. Пришедши к царю индийскому, Салтыку Ставрульевичу, говорил ему таково слово: «А и вас-то, царей, не бьют, не казнят»; ухватя его, ударил о кирпищат пол, расшиб его в крохи… И тут Волх сам царем насел, взявши царицу Азвяковну, молоду Елену Александровну, а и то его дружина хорабрая на тех девицах переженилися.
Вообще, идеал русского богатыря – физическая сила, торжествующая над всеми препятствиями – даже над здравым «смыслом. Коли уж богатырь – ему все возможно, и против него никто не устоит; об стену лбом ударится – стена валится, а на лбу и шишки нет. Героизм есть первый момент пробуждающегося народного сознания жизни, а дикая животная сила, сила железного кулака и чугунного черепа – первый момент народного сознания героизма. Оттого у всех народов богатыри целых быков съедают, баранами закусывают, а бочками сороковыми запивают. Но народ, в жизни которого развивается общее, идет далее, – и просветление животной силы чувством долга, правды и доблести бывает вторым моментом его сознания героизма. Наши народные песнопения остановились пока на первом моменте и дальше не пошли. И потому наши богатыри – тени, призраки, миражи, а не образы, не характеры, не идеалы определенные. У них нет никаких понятий о доблести и долге, им всякая служба хороша, для них всякая удаль – подвиг: и целое войско побить, конем потоптать, и единым духом выпить полтора ведра зелена вина и турий рог меду сладкого в полтретья ведра, и настрелять к княженецкому столу гусей, белых лебедей, перелетных малых серых уточек, и стольничать, и приворотничать… А между тем в этих неопределенных, диких и безобразных образах есть уже начало духовности, которой недоставало только исторической жизни, идеального развития, чтоб возвыситься до мысли и возрасти до определенных образов, до полных и прозрачных идеалов: мы разумеем эту отвагу, эту удаль, этот широкий размет души, которому море по колено, для которого и радость и горе – равно торжество, которое на огне не горит, в воде не тонет, – этот убийственный сарказм, эту простодушно-язвительную иронию над жпзнию, над собственною и чужою удалью, над собственною и чужою бедою, эту способность не торопясь, не задыхаясь, воспользоваться удачею и так же точно поплатиться счастием и жизнию, эту несокрушимую мощь и крепость духа, которые – повторяем – есть как бы исключительное достоинство русской натуры…{148} Русская поэзия, как и русская жизнь (ибо в народе Жизнь и поэзия – одно), до Петра Великого есть тело, полное избытком органической жизни, крепкое, здоровое, могучее, великое, вполне способное, вполне достойное быть сосудом необъятно великой души, но – тело, лишенное этой души и только ожидающее, ищущее ее… Петр вдунул в него душу живу – п замирает дух при мысли о необъятно великой судьбе, ожидающей народ Петра…
* * *Собирался царь Саул Леонидович за сине море, в дальню орду, в половецку землю – брать дани и невыплаты; прощался он с царицей на двенадцать лет, оставлял ее черевасту и наказывал: буде дочь родится – воспоить, воскормить, замуж отдать, а любимого зятя за ним послать; а буде сын родится – воспоить, воскормить и за ним послать. Родился у царицы сын Константинушко, растет не по дням, по часам, а который ребенок двадцати годов, он, Константинушко, семи годов. Присадила его матушка учиться, скоро ему грамота далася и писать научился. Стал он, Константинушко, по улицам похаживати, стал с ребятами шутку шутить с усатыми, бородатыми, он шутку шутит не но-ребячью, а творки творил не по маленьким: которого возьмет за руку, из плеча тому руку выломит; и которого заденет за ногу, по … ногу оторвет прочь; и которого хватит поперек хребта, тот кричит, ревет, окарачь ползет, без головы домой придет. Князи, бояра дивуются, и все купцы богатые: а что это у нас за урод растет?..{149} Стали на него царице жалобу творить, а царица стала его журить, бранить, а журить, бранить – на ум учить смиренно жить.
(Он спрашивает у матери, есть ли у него батюшка; мать рассказывает ему все дело; много царевич не спрашивает: вышел на крылечко, закричал коня оседлать – да и был таков. На пути он перебил войско татарское – царя Кунгура Самородовича.)
И поехал Константинушко ко городу Угличу; он бегает, скачет по чисту полю, хоботы метает по темным лесам, спрашивает себе сопротивника, сильна, могуча богатыря, с кем побиться, подраться и поратиться. А углицки мужики были лукавые: город Углич крепко заперли, а сами со стены Константинушку обманывают: «Гой еси, удалой молодец! поезжай ты под стену белокаменну, а и нету у нас царя в Орде, короля в Литве, мы тебя поставим царем в Орду, королем в Литву». У Константинушки умок молодешенек, зеленешенек – сдавался на их слова прелестные: подъезжал он под стену, а мужики углицки крюки да багры закинули и его, молодца, и с конем подымали на стену высокую; связали да и засадили в погреба глубокие, запирали дверями железными, засыпали хрящом, пески мелкими. Царь Саул воротился в свое царство Алыберское, узнал, в чем дело, поскакал в Углич, а те же мужики-угличи, извозчики, с ним ехавши, рассказывают, какого молодца засадили, и приметки его поведают. Царь упрекает их, что не спросили ни дядины, ни отчины и посадили в подвалы глубокие – а он-де у Кунгура немало силы перебил – можно за то вам его благодарити и пожаловати. Когда Саулу выдали его сына, он спросил заплечного мастера и приказал главных мужиков в Угличе казнити и вешати. Приехал Саул с сыном домой – не пива у царя варить, не вина курить, пир пошел на радостях.
* * *Следующая песня отличается каким-то поэтически унылым тоном. Содержание ее состоит в том, что добрый молодец, переехав через реку Сомородину, похаял ее; река провещала ему человеческим голосом, как бы душою красной девицей, что он забыл на том берегу два ножа булатные; когда он вновь переправлялся, река Сомородина потопила его, отвечая на его мольбы, что не она топит его, молодца безвременного, а топит-де тебя похвальба твоя, пагуба. Вот начало этой наивной и грустной песни:
Когда было молодцу пора, время великое, честь-хвала молодецкая: господь бог миловал, государь-царь жаловал, отец, мать молодца у себя во любви держат, а и род, племя на молодца не могут насмотретися; соседи ближние почитают и жалуют; друзья и товарищи на советы съезжаются, совету советывать, крепку думушку думати они про службу царскую и службу воинскую. Скатилась ягодка с сахарного деревца, отломилась веточка от кудрявыя от яблони; отстает добрый молодец от отца, сын от матери; а ныне уж молодцу безвременье великое: господь бог прогневался, государь-царь гнев возложил, отец и мать молодца у себя не в любви держат, а и род, племя молодца не могут и видети; соседи ближние не чтут, не жалуют, а друзья и товарищи на совет не съезжаются,{150}. А ныне уж молодцу кручина великая и печаль немалая. Со кручины-до молодец, со печали великий, пошел он на свой на конюшенный двор, брал добрый молодец он добра коня стоялого, поехал добрый молодец на чужу, дальню сторону.
Как гармонирует грустное окончание этой поэмы с ее грустным началом!..
И вот мы кончили весь цикл собственно богатырских сказок, чуждых всякого исторического значения. Теперь нам следует приступить к лучшему, благоуханнейшему цвету народных поэм – поэм Великого Новагорода, этого источника русской народности, откуда вышел весь быт русской жизни. Новогородских поэм немного – всего четыре; но эти четыре стоят всех, как по преимущественно поэтическому достоинству, так и по субстанциальности своего содержания. Они – ключ к объяснению всей народной русской поэзии, равно как и к объяснению характера быта русского. После них мы приступим к обозрению сказок собственно так называемых, потом к песням историческим, казацким{151}, разбойничьим, а наконец уже к семейным и обрядным; все это сделаем мы в четвертой и последней нашей статье, которую, по недостатку места и значительной величине настоящей статьи, отлагаем до следующей книжки «Отечественных записок». Мы уверены, что высокий интерес предмета нашей статьи – русская народная поэзия, на которую доселе еще не обращалось должного внимания, – извинит в глазах читателей нашу невольную отсрочку окончания статьи.
Статья IV-я и последняя