Цикл новогородских поэм очень не обширен: их всего четыре. Две из них посвящены одному герою, другие две – другому герою; следовательно, четыре поэмы воспевают только двух героев. Бедность поразительная! Но, вникнув в их дух и содержание, мы увидим, что перед ними бедна вся остальная сказочная поэзия русская; увидим мир новый и особый, служивший источником форм и самого духа русской жизни, а следовательно, и русской поэзии. Новгород был прототипом русской цивилизации и вообще форм общественной и семейной жизни древней Руси. Все это яснее можно видеть из новогородских поэм; почему и приступаем немедленно к изложению их содержания, которое должно снабдить нас данными для суждений и выводов.
Во славном Великом Новеграде, а и жил Буслай до девяноста лет,
(Васька и его молодцы бросаются на
А и будет день к вечеру; от малого до старого начали уж ребята боротися, а в ином кругу в кулаки бьются; от тое борьбы от ребячия, от того бою от кулачного началася драка великая; молодой Василий стал драку разнимать, а иной дурак зашел с носка, его по уху оплел; а и тут Василий закричал громким голосом: «Гой еси ты, Костя Новоторженин, и Лука, Моисей, дети боярские! уже Ваську меня бьют».
Васькины молодцы пошли на выручку: много народу перебили до смерти, больше того переуродовали. Тогда Васька вызывает новогородских мужиков на великий заклад: «Напущаюсь-де я на весь Новгород битися, дратися, со всею дружиною хораброю»; если возьмет сторона мужицкая, – Васька платит мужикам дани, выходы по смерть свою, на всякий год по три тысячи; буде же его сторона одолеет, – мужики платят ему такую же дань. И в том договоре руки они подписали. Василий Буслаев начал с своими молодцами одолевать противников; тогда мужики новогородские бросились с дорогими подарками к Васькиной матушке: «Уйми-де свое чадо милое, Василья Буслаевича». Тут является на сцену совершенно новое и до крайности странное лицо –
Мужики новогородские побиты – они покорилися и помирилися; насыпали чашу чистого серебра, а другую чистого золота; пошли ко двору дворянскому, к матерой вдове Амелфе Тимофеевне, бьют челом, поклоняются: «О сударыня матушка, принимай ты дороги подарочки, а уйми свое чадо милое, молода Василья со дружиною; а и рады мы платить на всякий год по три тысячи, на всякой год будем носить: с хлебников по хлебину, с калачников – по калачику, с молодиц – повенечное, с девиц – повалешное, со всех людей со ремесленных,
Амелфа Тимофеевна посылает девушку-чернавушку привести Василья с дружиною; бежавши та девка запыхалася, нельзя пройти девке по улице, что
Не говоря уже о том, что в этой поэме очень много – по крайней мере сравнительно с прежними – поэзии и силы в выражении, – в ней есть еще не только мысль, но и что-то похожее на идею. Эту поэму должно понимать как мифическое выражение исторического значения и гражданственности Новагорода. История Новагорода не могла дать содержания для чисто исторической поэмы; или, лучше сказать, государственная идея Новагорода не могла выразиться в историческо-поэтической форме и по необходимости должна была ограничиться смутными, неопределенными и дикими мифическими полуобразами, очерками и намеками. Точность и определенность – одни из главнейших и необходимейших качеств и условий истинной поэзии; но эти качества зависят от одного содержания: чем содержание существеннее, действительнее, субстанциальнее, тем и форма точнее и определеннее, образы яснее, живее и полнее. Всякая народная поэзия начинается мифами; но и мифы могут иметь свою ясность, определенность и, так сказать, прозрачность: только для этого необходимо, чтоб выражаемое ими содержание было общечеловеческое и заключало в себе возможность дальнейшего диалектического развития, а следовательно, и возможность служить содержанием для поэзии, развившейся и возросшей до своей апогеи – до художественности. Новогородская жизнь была
Но, с другой стороны, нельзя не признать Новагорода весьма примечательным явлением, имевшим важное влияние даже на Московское царство. Торговля родила в Новегороде богатство, а богатство породило дух какого-то самодовольствия, приволья, удальства, отваги, молодечества. Вследствие этого в Новегороде образовался род какой-то странной и оригинальной гражданственности; явилась аристократия богатства, с особенными формами жизни, своим церемониалом, своими общественными нравами и обычаями, своею общественною исемейною нравственностию. Все это, вместе взятое, сделалось типом русского быта. Новгород был богат, силен и славен на Руси, в то время когда Русь была бедна и бессильна, когда в ней не было никакой общественности, никакой гражданственности, когда в ней было не до прохлады, не до роскоши, не до удальства и разгула: ее терзали сперва междоусобия, потом татары. Теперь очень понятно, что Новгород для тогдашней Руси был тем же, чем теперь Париж для Европы. Новгород был городом аристократии, в смысле сословия, которое, много имея денег, много и тратило их на свои прихоти: аристократия без денег нигде и никогда не бывала, и если выскочек называют мещанами в дворянстве, то бедных аристократов должно называть дворянами в мещанстве. Богатство родит множество нужд и прихотей, страсть к удобству и уважение к приличию, и если оно не в состоянии возвысить душу, от природы низкую, то всегда может смягчить внешнюю грубость, дать душе больший простор и полет в сфере житейского и общественного образования, потому что богатство освобождает человека от низких нужд, забот и работ жизни. И потому мы думаем, что русский этикет, свадебные и другие обряды образовались первоначально в Новегороде и оттуда, вместе с венецианскими и немецкими товарами, разлились и распространились по всей Руси. Мы здесь разумеем собственно Северную Русь, бедную и грубую, центром которой был сперва Владимир на Клязьме, а после Москва. Северная Русь резко отделилась от Южной, превратившейся впоследствии в Малороссию; Червонная Русь, более близкая к Киевско-Нерниговской, также не имела ничего общего с Северною. Явно, что тип общественного быта Северной Руси образовался и развился в Новегороде. Лучшим доказательством этому могут служить все поэмы, в которых упоминается о великом князе Владимире и которые мы разбирали в предыдущей статье: в них нет ничего, принадлежащего и свойственного южнорусской поэзии, в них нет ничего общего ни в изобретении, ни в колорите с «Словом о полку Игореве». Напротив, в них все новогородское: и изобретение, и выражение, и тон, и колорит, и замашка, и, наконец, эти герои-богатыри из
Но не по одному этому влиянию на Русь замечателен Новгород: он и сам по себе есть интересное явление с своим меньшим братом, Псковом. Это какой-то неразвившийся, но большой зародыш чего-то, какая-то неудавшаяся, но размашистая попытка на что-то. По преобладанию восточного элемента, все славянские народы являли собою одни зачатки жизни, которым не суждено было развиться во что-нибудь действительное и определенное из самих себя, собственною самодеятельностию, не приняв в себя общечеловеческих элементов европейского духа. Повторяем: Новгород был не республикою, как думают некоторые из наших так называемых историков, а скорее карикатурою на республику. Ничем нельзя так хорошо охарактеризовать Новагорода, как его же собственным прозванием, простодушным и бессознательным, но метким и верным:
Такова была историческая действительность Новагорода; такова и его поэзия: никакие летописи, никакие исторические изыскания не могут так верно выразить смутного его существования, как его поэзия. Начнем с «Василья Буслаева»: это – апофеоза Новагорода, столь же поэтическая, удалая, размашистая, сильная, могучая и столь же неопределенная, дикая, безобразная, как и он сам. С самого начала поэмы вы видите существование в Новегороде двух сословий – аристократии и черни, которые не совсем в ладу между собою. Как бы в похвалу Буслаю, отцу Василья, говорится, что он «с Новым городом жил, не перечился, со мужики новогородскими поперек словечка не говаривал». Да и как не хвалить за это: из чего же и ссориться было сему благородному дворянину со мужики новогородскими? В Риме вражда между патрициями и плебеями имела свои важные причины:{160} первые возникли и образовались из племени завоевателей, вторые – из племени побежденного и завоеванного:{161} вот первый исходный пункт вражды двух сословий. Далее: патриции образовывали собою правительственную корпорацию; в их руках была высшая государственная власть; они были полководцами и сенаторами, из них преимущественно выбирались консулы и диктаторы; вообще, сословие патрициев пользовалось большими правами, которые составляли часть коренных государственных законов, владели большими имениями: а народ был беден и правами и полями, ему предоставлено было только лить кровь за отечество и повиноваться его законам. Наконец, патриций считал себя существом высшим плебея и гнушался вступить с ним в родство или допустить его в свое общество. Патриций оскорблял плебея и самым превосходством своим в образовании. Все это поддерживало борьбу, бывшую источником римской истории и причиною ее колоссального развития. Но в Новегороде дворянам и боярам не из чего было перечиться с мужиками, а мужикам не из чего было враждовать против дворян и бояр: при равенстве прав, или совершенном отсутствии прав с той и другой стороны, и при равенстве образования, или при совершенном отсутствии всякого образования с той и другой стороны, там только бедный мог завидовать богатому, а не мужик дворянину, ибо там и мужик мог быть богаче боярина и потому больше его иметь весу на вольном вече. Но тут была боярская бессмысленная спесь, которая основывалась не на превосходстве образования, общественного или умственного, не на праве заслуги, а на пергаментных грамотах; спесь с одной стороны вызывала вражду с другой; а как неважные причины родят неважные следствия, то вражда и разрешалась кулачными боями и телесным увечьем. Василий Буслаев есть представитель аристократической партии в Новегороде: он человек превосходно образованный – умеет читать, писать и петь: чего же больше?.. Повадился он со пьяницы, со безумницы; но быль молодцу не укора, тем более что общественная нравственность Новагорода отнюдь не презирала этих господ, потому что они были не только пьяницы, безумницы, но и «веселые, удалые
Теперь мы докончим историю
Под
Вышед из корабля, Василий идет к своей матушке, матерой вдове Амелфе Тимофеевне, просит у нее благословения великого «идти в Ерусалим-град, господу помолитися, святой святыне приложитися, во Ердане-реке искупатися». Мать отвечает: «Коли ты пойдешь на добрые дела, тебе дам благословение великое; коли ты, дитя, на разбой пойдешь, я не дам благословения великого, а и не носи Василья сыра земля». Камень от огня разгорается, а булат от жару растопляется, материно сердце распущается; и дает она много свинцу, пороху, и дает Василью запасы хлебные, и дает оружье долгомерное. «Побереги ты, Василий, буйну голову свою».
Поехал Буслай со дружиною по Ильменю-озеру во Ерусалимград; плывут они уже другую неделю (
На вершине горы,
Наскакавшись вдоволь, молодцы едут далее и достигают заставы казачьей; и скочил-то Буслай на крут бережок, червленым вязом подпирается. Атаманы сидят, не дивуются, сами говорят таково слово: «Стоим мы на острову тридцать лет, не видали страху великого: это-де идет Василий Буслаевич; знать-де полетка соколиная, видеть-де поступка молодецкая». Василий спрашивает их о пути в Иерусалим, а они просят его «за единый стол хлеба кушати». Втапоры Василий не ослушался, садился с нидш за единый стол, наливали ему чару зелена вина в полтора ведра, принимает Василий единой рукой и выпил чару единым духом, и только атаманы тому дивуются: а сами не могут и по полуведру пить. Когда Василий собрался в путь, атаманы казачие дали подарки свои: перву мису чиста серебра и другу красна золота, третью скатного жемчуга. Просит он у них до Иерусалима провожатого; тут атаманы Василью не отказали, дали ему молодца провожатого. По Каспийскому морю молодцы прибежали прямо во Ердань-реку и пошли в Ерусалим-город. Пришел Василий во церкву соборную, служил обедню за здравие матушки и за себя, Василья Буслаевича; и обедню с панихидою служил по родимом своем батюшке и по всему роду своему, на другой день служил обедни с молебнами про удалых добрых молодцов,
Отпуская Буслаева, мать дает ему благословение только на добрые дела, а за разбой заклинает землю не носить его. Когда Василья корабельщики спрашивают о цели поездки, он отвечает: «А мне-то ведь гулянье неохотное:
И Буслаевич поехал совсем не смиренным пилигримом: удальство и молодечество заглушают в нем всякое другое чувство, если только было что заглушать в нем… Узнав, что прямая дорога сопряжена с опасностию, он выбирает ее, говоря, что «не верует он, Васинька, ни в соп, ни в чох, а верует в свой червленый вяз». Не доезжая до казачьей заставы, он видит гору: ему надо побывать на ней – а зачем? – да так, из удали. Роковое предвещание мертвой головы и надпись на камне не только не отвращают его от безумного желания «тешиться, забавлятися, поперек того каменю поскакивати», но вызывают на эту потеху. Что такое эта Сорочинская гора, мертвая голова и камень с надписью, и почему можно было скакать только поперек его, а не вдоль, – все это имеет смысл разве того пошлого мистицизма, который видит таинственное и глубокое во всем, что, за отсутствием здравого смысла, непонятно рассудку. Скачи поперек, а вдоль не скачи: это так нелепо, что простому, неразвитому размышлением и наукою уму непременно должно было показаться необыкновенно таинственным и глубоко знаменательным, подобно мистическим числам
Страх, а вследствие его и уважение, обнаруженные казаками к герою поэмы, указывают на славу Василья Буслаева, как удальца из удальцов, как человека, с которым плохи шутки. Баба залесная, которая предсказывает купающейся в Ердане дружине Василья о гибели его, – одно из тех чудовищных порождений лишенной всякого содержания фантазии, которыми особенно любит щеголять русская народная поэзия. Смерть Василья выходит прямо из его характера, удалого и буйного, который как бы напрашивается на беду и гибель. Слова матери Василья к его осиротелой дружине не отличаются особенною материнскою нежностию; однако видна истинная грусть по безвременно погибшем сыне в выражении:
Теперь мы должны перейти к другому герою, по преимуществу новогородскому. Это уже не богатырь, даже не силач и не удалец в смысле забияки и человека, который никому и ничему не дает спуску, который, подобно Васиньке Буслаевичу, не верует ни в сон, ни в чох, а верует в свой червленый вяз; это и не боярин, не дворянин: нет, это сила, удаль и богатырство денежное, это аристократия богатства, приобретенного торговлею, – это купец, это апофеоза купеческого сословия.
По славной матушке Волге-реке а гулял Садко молодец тут двенадцать лет; никакой над собою притки и скорби Садко не ведывал, а все молодец во здоровьи пребывал. Захотелось молодцу побывать в Новегороде, отрезал хлеба великий сукрой, а и солью насолил, его в Волгу опустил: «А спасибо тебе, матушка Волга-река! А гулял я по тебе двенадцать лет, никакой я притки, скорби не видывал над собой и в добром здоровьи от тебя отошел; а иду я, молодец, в Новгород побывать». Проговорит ему матка Волга-река: «Гой еси, удалой добрый молодец! когда придешь ты во Новгород, а стань ты под башню проезжую, поклонися от меня брату моему а славному озеру Ильменю». Правил Садко Ильменю-озеру челобитье великое: «А и гой еси, славный Ильмень-озеро! Сестра тебе Волга челобитье посылает
В этой поэме ощутительно присутствие
Но Садко обязан своим богатством не себе, а Волге да Ильменю, да Новугороду Великому. Волга прислала с ним поклон брату своему Ильменю; Ильмень разговаривает с Садкою в виде удалого доброго молодца; это олицетворение имеет великий смысл: реки и озера судоходные – божества торговых народов. Превращение рыбы в деньги – тоже не без смысла: это язык поэзии, выразивший собою прозаическое понятие о выгодном торговом обороте. Садко выкупил все товары в Новегороде; остались только битые горшки – и те надо скупить: пусть играют ребятишки да поминают Садку гостя богатого. Новгород унижен, оскорблен, опозорен в своем торговом могуществе и величии: частный человек скупил все его товары, и все остался богат, а товаров больше нет… Но этот Садко стал так богат благодаря Новугороду же, – и потому пусть ребятишки играют битыми черепками да поминают Садку гостя богатого, что
Итак, Садко велик и полон поэзии не сам по себе, но как один из представителей Великого Новагорода, в котором всего много, все есть – от драгоценнейших заморских товаров до битых черепков. Последние слова, выставленные нами курсивом, удивительно замыкают собою поэму, дают ей какое-то художественное единство и полноту, делают осязательно ясною скрытую в ней идею. Вся поэма проникнута необыкновенным одушевлением и полна поэзии. Это один из перлов русской народной поэзии.
Последняя новогородская поэма едва ли уступает в поэтическом достоинстве этой{169}. Можно сказать утвердительно, что, уступая ей с одной стороны, она превосходит ее с другой. В ней опять два героя: один видимый – Садко, другой невидимый – Новгород, но уже не сам собою, а своими божествами-покровителями – морями, озерами и реками, особенно тою, которая поила его из своих берегов. Все эти моря, озера и реки олицетворены в поэме и являются поэтическими личностями, что придает поэме какой-то фантастический характер, столь вообще чуждый русской поэзии, и тем более поразительный в этой поэме.
Плывут по синему морю тридцать кораблей, един сокол-корабль самого Садки, гостя богатого. Все корабли что соколы летят, а сокол Садкин корабль на море стоит. Садко
Взглянул Садко на Новгород, узнал он церкву, приход свой, того Николу Можайского, перекрестился он крестом своим. И глядит Садко по Волх-реке: от того синя моря Хвалынского, по славной матушке Волх-реке, бегут, побегут тридцать кораблей, един корабль самого Садки гостя богатого. И встречает Садко-купец, богатый гость целовальников любимыих, и со всех кораблей в таможню положил казны своей сорок тысячей – по три дни не осматривали.
Кто бы ожидал такой развязки от левой ноги?.. Какая широкая, размашистая фантазия! А пляска морского царя, от которой само море всколебалося, а и быстры реки разливалися!.. Да, это не сухие, аллегорические и реторические олицетворения: это живые образы идей, это поэтическое олицетворение покровительных для торговой общины водяных божеств, это поэтическая мифология Новагорода, которая в тысячу раз лучше религиозной славянской мифологии с ее семью дрянными богами!.. Замечательная черта характера русского человека видна в хитростях Садки, чтоб отделаться от наказания: видя, что его хмельное перо потонуло, он предлагает новую пробу, наоборот; но когда он видит, что его булатный жеребий в десять пуд поплыл поверх воды, а ветляные жеребьи товарищей потонули, – то уже более не отвертывается, но, по-русски, бросается страху прямо в глаза, со всею решимостию, отвагою и удалью…
Есть еще новогородское сказание, но то уже не поэма, а сказка, в которой новогородского – только герой. Мы говорим об «Акундине», помещенном в первой части «Русских народных сказок», изданных г. Сахаровым{170}. Так как мы теперь, кончив весь цикл богатырских поэм, должны сказать что-нибудь и о сказках, – то кстати перейти прямо к «Акундину». На этот раз мы ограничимся только общею характеристикою, не пускаясь в подробности. Акундин – богатырь в сказочном роде. Жил он в старом Новегороде, а был со посадской стороны, со торговой, – ни пива не варил, ни вина не курил, ни в торгу торговал; а– ходил он, Акундин, со повольницей и гулял по Волге по реке на суденышках. Понаскучило ему, Акундину, повольницу водить; вот и думает Акундин: кабы ему до Киева дойти, в Москве побывать. Сел он на суденышко и поплыл по Волге-реке, через тридцать три дня увидел себя у крута бережка. Навстречу ему попался калечище перехожий, он спрашивает у него: что то за сторона, что за город? И узнает Акундин от калечища, что «сторона та широкая, что от Оки-реки потягла до Дону глубокого, зовут Рязанью, а правит тою стороной стольный князь Олег; и что город-то поселен по Оке-реке, то зовут Ростиславль, а на столе княжит рязанского роду князь молодой Глеб Олегович». Акундин призадумался, да и сказал себе невзначай: «А кабы ту широкую сторону Рязань и с молодым князем Глебом Олеговичем и со всеми его исконными слугами покорить Новугороду». Здесь виден новгородец, член вольной и торговой общины, который все относит к своей родине и о ее выгодах заботится, как о своих собственных. Слушая Акундина, калечище думает: «Не корыстна сторона для Новагорода! кабы Рязань не полонили злые татарове, да не обложили данью великою, постояла б Рязань за себя. Да и Рязань не та чета Новугороду»{171}.
Калечище показывает Акундину, что на Оке плывет чудовище невиданное – Змей Тугарин. Длиною-то был тот Змей Туггрин в триста сажень, хвостом бьет рать рязанскую, спиною валит круты берега, а сам все просит стару дань. Разгорелось богатырское сердце у Акундина: хочет он сражаться с Змеем за Рязань. Калечище, узнав о роде-племени Акундина, снимал с себя платье перехожее, надевал платье посадничье и называется Замятнею Путятичем, дядею Акундина: брат его, отец Акундина, был посадским в Новегороде, и невзлюбили его люди новогородские – вишь, правил ими не так, и порешили сгубить с родом, с племенем, сокрушили его со всем домом; а Замятия Путятич пошел в Киев, и с той-де поры во тоске, во кручине, горе-гореваньицем качу, свое милое детище (Акундина) дожидаючи. Но каким образом, дожидаясь в Киеве, увиделся он с племянником на Оке – бог весть…{172} Не помолвивши речи вестные, стал Замятия Путятич кончатися, со белым светом расставатися:)
Какая поэтическая и умилительная картина любви к родине со стороны оскорбленного ею сына!.. Сколько простодушия, чувства, любви, бесконечного стремления и порывания выражаются в простых, но глубоко поэтических словах умирающего гражданина Великого Новагорода! Последняя мысль, последнее слово изгнанника – благословение неправой, но все милой родине!.. Да, это поэзия! Тут есть мысль – и мысль глубокая!..
Глеб Олегович женится, а Змей Тугарин грозит потопить Ростиславль. Старый посадник Юрья Никитич дает совет князю – послать послов к Тугарину. Змею понравилось смирение князя; он вступил в переговоры, принимал от послов хлеб-соль и съедал за единый раз. Послы говорили, что мир готовы урядить, а дани не ведают за собою никакой. Змей называет их смердами Ростиславичами и ссылается на записи. Хитрый старый дьяк Чеботок развернул записи поручные и свел по ним, что долгу нет. Змей требует мешка золота за Ростиславичей, мешка серебра за отцов их и мешка каменьев самоцветных за дедов; иначе грозит затопить город, а жен в Орду продать. Здесь Змей Тугарин – ясно апофеоза татар, обыкновенно делавших набеги свои из-за Оки, и прежде всего опустошивших Рязанское княжество. Хитрый дьяк Чеботок просит у Тугарина мешков и, получив, думает их сжечь: без мешков-де не во что будет и дани собирать. Но посадский Юрья Никитич думает иначе: ему жаль золотой казны княжеской, и он напустил на дьяка Чеботка: «А постой ты, дьяк! А и погоди ты, дьяк! А ты-то, дьяк, злой еретик, заодно с Тугариным держишься еретичества. А и знаю я, как тебя изнять, а и знаю я, как тебя со бела света согнать!» Взял да и посадил дьяка в мешки, да и послал к Змею. И он, дьяк Чеботок, на ту пору догадлив был: давай мешки глодать, свету божьего искать; как проедал он един мешок, два зуба сломал; как проедал он второй мешок, три зуба сломал; как проедал он третий мешок, все пять сломал. И начал дьяк Тугарину всю вину на посадника слагать, что жаль ему золотой казны княжеской. И стал Тугарин пытать дьяка, сколько-де у князя золотой казны, каменьев самоцветных и силы ратной. «А и право скажу, ничего не утаю: лишь, дядюшка, окунись в Оку, да достань белосыпучего песку». Змей достал и подал дьяку, а дьяк учал бегать по полю, утекаючи к городу, крича: «А и вот какова сила ратная у молода князя Глеба Олеговича!» И туто Тугарин догадался, что дьяку в обман дался, а догадавшись, давай Оку-реку гонять, город Ростиславль затоплять. А дьяк, пришедши в город, объявил князю, что Змей готов на мир, да только хочет переговоры вести с одним посадником Юрьем Никитичем. И тому-то старый посадник веру имал. А и не знал он, старый посадник, что дьяк-то его избывал.
Этот интересный эпизод о хитрых проделках дьяка Чобота показывает, что поэзия иногда лучше всех летописей может быть историческим фактом{173}. Дьяки Чоботы мало изменились с тех пор…
Князь Глеб собирает войско, идет на Тугарина, попадает ему стрелою в правый глаз; но рязанцам скоро стало не в мочь. Тогда Акундин напустился на Змея Тугарина и убил его. Князь Глеб одарил его шубою соболиною, гривною золотою, а князья и бояре повели его, Акундина, под белые руки во гридницы княженецкие, сажали за столы дубовые, за скатерти браные, за ества сахарные, прошали хлеба-соли покушать, белыих лебедей рушить. Князь оставлял его у себя, жаловал боярством, давал усадьбище немалое, палаты посадничьи. Но Акундин от всего отказывался и поехал на своем суденышке оснащенном в Киевград. Доехав до Мурома, он узнал, что татары полонили много народу из Мурома и дочь воеводы муромского, Настасью Ивановну. Акундину стало жаль добрых муромцев, а жальчей того (дочь) воеводы муромского. Он отправился на своем суденышке в Орду немирную, перебил ее всю до одного человека, и выручил из полону Настасью Ивановну, и отправил ее вперед в Муром с молодым боярином Замятнею Микитичем, который ходил с ним в Орду из Мурома. На дороге ему попалась другая Орда – он и ту изрубил. Приехал в Муром, а там свадьба: Настасья Ивановна выходит за Замятию Микитича. Воевода говорит Акундину: «А и думали мы, что тебя в живых не стало; за твои услуги великие награжу я тебя золотой казной, а на нашей лебедушке не погневайся». Уезжая, Акундин слово молвил: «Не дай же то, боже, вовек в Муроме бывать, того воеводу муромского видать; а и его-то, воеводины, слова перелетные –
Эта сказка – целый роман; мы выжали из нее, так сказать, один сок и опустили множество подробностей, превосходно характеризующих общественный и семейный быт древней Русн. В этом отношении сказка «Акундин» имеет даже исторический интерес – и г. Сахаров{174} заслуживает особенную благодарность за спасение от забвения этого во всех отношениях любопытнейшего факта русской народной поэзии, русского духа и русского быта{175}.
Мы не будем пересказывать содержания других сказок в сборнике г. Сахарова: все они, исключая «Акундина» и «Семи Семионов» – те же самые поэмы, которые уже рассказаны и разобраны нами в предыдущей статье:{176} разница, как мы заметили там же, состоит только в некоторых подробностях, в несколько особенной (сказочной) манере, а главное – в том, что сказка объемлет собою всю жизнь героя, от рождения до смерти, и, следовательно, заключает в себе содержание иногда нескольких поэм; ибо поэма схватывает только один, отдельный момент из жизни героя и представляет его как бы чем-то цельным и оконченным. Так, сказка о Добрыне начинается кручиною и печалью князя Владимира, испуганного каким-то неизвестным богатырем, разбившим свой шатер перед Киевом. Этот богатырь был уже знакомый нам Тугарин Змеевич. «Чохнул он чох по полю заповеданному – дрогнула сыра земля; попадали ничь могучие княжие богатыри. А и был же Тугарин Змеевич не в урост человечь: голова-то с пивной котел, глаза-то со пивные ковши, туловище-то со круту гору, ноги-то со дубовы колоды, руки-то со шесты вязовы. А и сам-то Тугарин Змеевич едет по лесу – ровен с лесом, едет по полю – ровен со поднебесью. А и держится Тугарин Змеевич еретичеством, да и хвастает, собака, он молодечеством». Когда от Тугарина пришлось плохо, вдруг откуда ни возьмись сильный могучий богатырь: это наш давнишний знакомец, Добрыня Никитич. Он родом из Новагорода, и приехал служить князю Владимиру верою и правдою. И вышел он, с своим Торопом слугою, на Тугарина Змеевича и, как у богатырей уж исстари заведено, дал ему карачун. «И со той-то поры Добрынюшка Никитич жил во славном городе во Киеве, у ласкова осударя Владимира-князя свет Святославьевича. Три года Добрынюшка стольничал, три года Добрынюшка приворотничал, три года Добрынюшка чашничал. Стало девять лет; на десятом году он погулять захотел». Дальнейшие похождения Добрынюшки уже известны нашим читателям.
Сказка о Василии Буслаеве отличается от поэмы многими подробностями: в ней мужики новогородские, провидя в Буслаеве опасного для свободы общины человека, сами задирают его, чтоб заранее отделаться от него. Они приглашают его к себе на пир, сажают его на первое место, но Буслаев
Застучали стопы с зеленым вином, понеслись яства сахарные. Пьют, едят, прохлаждаются, вполпьяна напиваются, речи держат крупные. Один Васька сидит не пьян, сидит не молвит ни словечушка. Стали мужики посадские похвальбу держать. Садко молвит: «А и нет нигде такого ворона коня супротив моего сокола: он броду не спрашивает, реки проскакивает, дороги промахивает, горы перелетывает». Чурило молвит: «А и нет нигде такой молодой жены супротив моей Настасьи Апраксеевны! Уж она ли ступит, не ступит по алу бархату; ест яства сахарные, запивает сытой медовой; уж у моей ли молодой жены очи сокольи, брови собольи, походка павлиная, грудь лебединая, а и краше ее нет нигде во всей околице поднебесной». Костя Новоторжении молвит: «А и нет нигде такого богачества супротив моего: три корабля плывут за синими морями с крупным жемчугом, три корабля плывут по лукоморью с соболями, три корабля плывут по морю Хвалынскому со камнями самоцветными; а золотом, серебром потягаюсь со всем Новым городом». Ставр молвит: «А и нет нигде такого удалого молодца супротив Ставра: едет ли он во поезде богатырском, не ветры в полях подымаются, не вихри бурные крутят пыль черную – выезжает сильный могуч богатырь Ставр Путятич, на своем коне богатырском, с своим слугой Акундином. На Ставре доспехи ратные словно жар горят; на бедре висит меч-кладенец, во правой руке копье булатное, во левой шелковая плеть, того ли шелку шемаханского, на коне сбруя красна золота. Наезжает Ставр на чудь поганую, вскрикивает богатырским голосом, заовистывает молодецким посвистом: сыры боры приклоняются, зелены листы опускаются; он бьет коня по крутым бедрам: богатырский конь осержается, мечет из-под копыт по сенной копне; бежит в поле – земля дрожит, изо рта пламя валит, из ноздрей пыль{177} столбом. Ставр гонит силу поганую: конем вернет – улица, копьем махнет – нет тысячи, мечом хватит – лежит тьма людей».
Мужики спрашивают Буслаева, отчего сидит он задумался, сам ничем не похваляется. «На что мне, молодцу, радоватися, чем перед вами похвалятися? Оставил меня осударь батюшка во сиротстве, а сударыня матушка живет во вдовстве. Есть у меня золота казна, богатства несметные:
От слова умного Васьки Буслаева мужики посадские дивовалися, стали его промеж себя перешептывать: «Зло держит Васька на сердце». Наливают братину зелена вина, ставят на столы дубовые, отошед кланяются и все едину речь говорят: «Кто хочет дружить Новугороду, тот пей зелено вино досуха!» Садятся мужики посадские за дубовы столы, усмехаючись, и ждут отповеди от Васьки. Встает Васька, поклоняется, принимает братину во белы руки, выпивает зелено вино единым духом. И стала братина пуста досуха, а Васька сидит вполпьяна. Заиграла хмелинушка, закипела кровь молодецкая, и стал Васька похвалятися: «Глупые вы, неразумные, мужики посадские! Взять будет Василию Вуслаевичу Новгород за себя; править будет мужиками посадскими на своей воле: брать будет пошлины даточные со всей земли; с лову заячьего и гоголиного, с заезжих гостей пошлины мытные, а мужикам посадскиим будет лежать у ног моих».
Не любы стали мужикам посадскиим речи спорные; закричали все во едино слово: «Млад еще ты, детище неудалое; не зрел твой ум, не бывать за тобой Новугороду; потерять тебе буйну голову; не честь тебе с нами жить; нет про тебя с нами земли».
Разгорается сердце молодецкое пуще прежнего; распаляется голова буйная. «Не честь мне с вами жить (отповедь держит Васька) – иду с вами переведаться». Встает Васька из-за стола дубового, встает, идет, не кланяется; и только его видели!
И вот мы прошли весь цикл богатырских поэм. Что до сказок{178} – их в сборнике г. Сахарова так мало, что мы обо всех по крайней мере упомянули, а в хранилище народной памяти так много, что обо всех не переговоришь. Скажем коротко об общем характере этих поэм и сказок. Содержание их бедно до пустоты, а потому и однообразно до утомительности. Отсутствие мифических созерцаний, как зерна развития внутреннего и гражданственного, ограниченная сфера народного быта, так сказать, стоячесть жизни, вращавшейся вокруг себя без движения вперед, – вот причина скудости и однообразия в содержании этих поэм. Только в Новегороде, где, вследствие торговли и плода ее – всеобщего богатства и довольства – жизнь раскинулась пошире, поразмашистее, а дух предприимчивости, удальства и отваги, свойственных русскому племени, нашел себе более свободную сферу, – только в Новегороде народная поэзия могла явиться более яркими проблесками{179}. Мы уже говорили выше, что новогородский штемпель лежит на всем русском быте, а следовательно, и на всей русской народной поэзии; что даже сам Владимир, великий князь киевский стольный, и все богатыри его говорят, действуют и пируют как-то по-новогородски, как будто по-купечески.
Но, несмотря на всю скудость и однообразие содержания наших народных поэм, нельзя не признать необыкновенной, исполинской силы заключающейся в них жизни, хотя эта жизнь и выражается, по-видимому, только в материальной силе, для которой все равно – побить ли целую рать ординскую, или единым духом выпить чару зелена вина в полтора ведра, турий рог меду сладкого в полтретья ведра. Богатырь всегда – богатырь, и сила, в чем бы ни выражалась она, – всегда сила: сильный пленяется только силою, и богатырь богатырством. В грезах народной фантазии оказываются идеалы народа, которые могут служить мерою его духа и достоинства. Русская народная поэзия кипит богатырями, и если в этих богатырях незаметно особенного избытка каких-либо нравственных начал, – их сила все-таки не может назваться лишь материальною: она соединялась с отвагою, удальством и молодечеством, которым – море по колено, а это уже начало духовности, ибо принадлежит не к комплексии, не к мышцам и телу, а к характеру и вообще нравственной стороне человека. И эта отвага, это удальство и молодечество, особливо в новогородских поэмах, являются в таких широких размерах, в такой несокрушимой, исполинской силе, что перед ними невольно преклоняешься. Одни эти качества – отвага, удаль и молодечество – еще далеко не составляют человека; но они – великое поручительство в том, что одаренная ими личность может быть по преимуществу человеком, если усвоит себе и разовьет в себе духовное содержание. Мы уже сказали и снова повторяем: Русь, в своих народных поэмах, является только телом, но телом огромным, великим, кипящим избытком исполинских физических сил, жаждущим приять в себя великий дух и вполне способным и достойным заключить его в себе… Долго ждала она своего духовного возрождения, приготовлялась к нему тяжелым и кровавым испытанием, долгою годиною ужасных бедствий и страданий – и дождалась: нестройный хаос ее существования огласился творческим глаголом «да будет!» – и бысть…{180}
Форма народных поэм совершенно соответствует их содержанию: та же исполинская мощь – и та же скудость, та же неопределенность, то же однообразие в выражении и образах. Если у князя или гостя богатого пир, – то во всех поэмах описание его совершенно одинаково: «А и было пированье – нечестный пир, а и было столованье – почестный стол; а и будет день во полудне, а и будет пир во полупире, а и будет стол во полустоле». Если богатырь стреляет из лука, то непременно: «А и спела ведь тетивка у лука – взвыла да пошла калена стрела». Обезоруженный ли богатырь ищет своего оружия, то уже всегда: «Не попала ему его палица железная, что попала-то ему ось тележная». Если дело идет об удивительном убранстве палат, то: «На небе солнце – в тереме солнце» и проч. Одним словом, все источники нашей народной поэзии так немногочисленны, что как будто перечтены и отмечены общими выражениями, которые и употребляются по надобности.
Форма русской народной поэзии вообще оригинальна в высшей степени. К главным ее особенностям принадлежит музыкальность, певучесть какая-то. Между русскими песнями есть такие, в которых слова как будто набраны не для составления какого-нибудь определенного смысла, а для последовательного ряда звуков, нужных для «голоса». Уху русский человек жертвовал всем – даже смыслом. Художник легко примиряет оба требования; но народный певец по необходимости должен прибегать к повторениям слов и даже целых стихов, чтоб не нарушить требований ритма. Сверх того, в русской народной поэзии большую роль играет рифма не слов, а смысла: русский человек не гоняется за рифмою – он полагает ее не в созвучии, а в кадансе, и полубогатые рифмы как бы предпочитает богатым; но настоящая его рифма есть – рифма смысла: мы разумеем под этим словом двойственность стихов, из которых второй рифмует с первым по смыслу. Отсюда эти частые и, по-видимому, ненужные повторения слов, выражений и целых стихов; отсюда же и эти отрицательные подобия, которыми, так сказать, оттеняется настоящий предмет речи: «Не грозна туча во широком поле подымалася, не полая вода на круты берега разливалася: а выводил то молодой князь Глеб Олегович рать на войну»; или: «Не высоко солнце по поднебесью восходило, не румяная заря на широком поле расстилалася: а выходил то молодой Акундин».
Все эти повторения и ненужные слова:
Таких примеров можно найти бездну, но для пояснения нашей мысли довольно и этих{181}. Теперь, сообразно плану нашей статьи, мы должны перейти к песням историческим; этот отдел русской народной поэзии беден во всех отношениях: и числом, и содержанием, и поэзиею. Трудное и тяжкое историческое развитие Руси до Петра Великого было слишком сухою и бесплодною почвою для поэзии.
Древнейшая историческая песня в рассматриваемых нами сборниках находится в книге Кирши Данилова и называется «Щелкан Дудентьевич». Она носит на себе характер сказочный; но явно, что историческое событие дало для нее содержание. Герой ее, Щелкан Дудентьевич, не получил себе от своего шурина, царя Азвяка Ставруловича, удела, потому что был во время раздачи уделов в Литве: «Брал он, млад Щелкан, дани, выходы{182}, царски невыплаты; с князей брал по сту рублев, со бояр по пятидесяти, с крестьян по пяти рублев; у которого денег нет, у того дитя возьмет, у которого дитя нет, у того жену возьмет; у которого жены-то нет, того самого головой возьмет». Возвратившись к царю Азвяку с данями, невыплатами, он просит у него себе в удел старую Тверь. Азвяк отвечает ему: «Гой еси, шурин мой, Щелкан Дудентьевич! заколи-тко ты сына своего любимого, крови ты чашу нацеди, выпей ты крови тоя, крови горячия, и тогда я тебя пожалую Тверью богатою, двумя братцами родимыми, дву удалыми Борисовичами». Выполнив это
В другой песне царь Алексий Михайлович три года стоит под Ригою, потом едет в Москву; войско просит царя не оставлять его под Ригою: «Она скучила нам Рига, напрокучила: много голоду, холоду приняли, наготы, босоты вдвое того». Царь отвечает: «Когда прибудем в каменну Москву, забудем бедность, нужу великую, а и выставлю вам погреба царские, что с пивом, с вином, меды сладкие».
Лучшие исторические песни – об Иване Грозном. Тон их чисто сказочный, но образ Грозного просвечивает сквозь сказочную неопределенность со всею яркостию громовой молнии. В драгоценном сборнике Кирши Данилова{185}, к сожалению, далеко не вполне перепечатанном г. Сахаровым, есть песня под названием «Мастрюк Темрюкович», в которой описывается кулачный бой царского шурина, Мастрюка, с двумя московскими удальцами. Грозный пировал по случаю женитьбы своей на Марье Темрюковне, сестре Мастрюковне, купаве крымской, царевне благоверной, дочери Темрюка Степановича, царя Золотой Орды (о история!..). На пиру все были веселы; не весел один Мастрюк Темрюкович, шурин царский: он еще нигде не нашел борца по себе и думает Москву загонять, сильно царство Московское. Узнав о причине его кручины-раздумья, царь велел боярину Никите Романовичу искать бойцов по Москве. Два братца родимые по базару похаживают, а и бороды бритые, усы торженые, а платье саксонское, сапоги с раструбами. Они спрашивают боярина: «Сметь ли нога ступить с царским шурином и сметь ли его побороть?» Царь велел боярину сказать им: «Кто бы Мастрюка поборол, царского шурина, платья бы с плеч снял, да нагого с круга спустил, а нагого как мать родила, а и мать на свет пустила». Прослышав борцов, «скачет прямо Мастрюк из места большого, угла переднего, через столы белодубовы, повалил он тридцать столов, да прибил триста гостей: живы – да негодны, на карачках ползают по палате белокаменной:
Другая песня содержит в себе сказочное описание исторического происшествия, касающегося до ужасной личности грозного царя – убийства сына его Василия, смешанного в сказке, ради вящей исторической истины, с Федором Ивановичем. У Грозного пир во дворце, «а все тут князья и бояра на пиру напивалися, промеж собой расхвасталися; а сильный хвастает силою, богатой-ет хвастает богатством. Злата труба в царстве протрубила, прогласил царь-государь, слово выговорил: «А глупы бояра, вы неразумные! и все вы безделицей хвастаетесь; а смею я, царь, похвалитися, похвалитися и похвастати: что вывел измену я из Киева, да вывел измену из Новагорода, а взял я Казань, взял и Астрахань». Царевич Федор говорит отцу, что не вывел он измены в Москве, что три большие боярина, а три Годуновы изменники. Царь велит сыну назвать трех изменников, говоря, что одного велит в котле сварить, другого – на кол посадить, а третьего – скоро казнить. «Ты пьешь с ними, ешь с единого блюда, единую чару с ними требуешь», – отвечал царевич; но царю то слово за беду стало, за великую досаду показалося, скричал он, царь, зычным голосом: «А есть ли в Москве немилостивы палачи? возьмите царевича за белы ручки, ведите царевича со царского стола, за те за вороты москворецкие, за славную матушку Москву-реку, за те живы мосты калиновы, к тому болоту поганому, ко той ко луже кровавыя, ко той ко плахе белодубовой». Все палачи испужалися, по Москве разбежалися: един палач не пужается, един злодей выстунается – Малюта-палач, сын Скурлатович. До старого боярина Никиты Романовича дошла весть нерадошна, кручинная, что-де «упала звездочка поднебесная, потухла во соборе свеча местная, не стало царевича у нас в Москве, а меньша-то Федора Ивановича». Боярин скачет к болоту поганому, настиг палача на полупути, кричит ему зычным голосом: «Малюта-палач, сын Скурлатович! не за свойский кус ты хватаешься, а этим куском ты подавишься; не переводи ты роды царские». Малюта отвечает, что дело невольное, что не самому же ему быть сказнену; чем окровенить саблю острую, руки белые, и с чем прийти к царю пред очи, пред его очи царские? Никита Романович советует ему сказнить его конюха любимого и в его крови предстать пред очи царские. Как завидел царь Малюту в крови, «а где-ко стоял, он и туто упал, что резвы ноги подломилися, царски очи помутилися, что по три дня не пьет, не ест». А Никита Романович увез царевича в село Романовское. Царю докладывают: у тебя-де кручина великая, а у старого Никиты Романовича пир идет навеселе.
Покорение Казанского царства воспето в целых двух песнях, на основании которых, однако ж, нельзя сделать и одной поэмы. Одна из этих песен рассказывает, как Иван Васильевич под Казанью с войском стоял, за Сулай-реку бочки с порохом катал, а пушки и снаряды в чистом поле расставлял; как татары по городу похаживали и всяко грубиянство оказывали, и грозному царю насмехалися, что не быть-де нашей Казани за белым царем; как царь на пушкарей осерчался, приказал пушкарей казнить, что подрыв так долго медлился; и как – лишь пушкари слово молвить поотважились, – взрыв воспоследовал, а «все татары тут, братцы; устрашилися, они белому царю покорилися».
Другая песня почти вся состоит из сна казанской царицы Елены, который она рассказывает своему мужу, Симеону, что ей привиделось, «как от сильного царства Московского кабы сизый орлище встрепенулся, кабы грозная туча подымалася, что на наше ведь царство наплывала; а из сильного царства Московского подымался великий князь московский, а Иван, сударь, Васильевич,
И вся-то песня – сказка, поводом к которой было, впрочем, историческое событие; но что такое конец ее?.. Когда царь Иван Васильевич Казань взял, тогда только и на Московское царство насел, а до тех пор словно был без царства… И вот как отразился в народной поэзии колоссальный образ и отозвалась страшная память Грозного – этого исполина телом и духом{186}, который так ужасно рвался из тесных оков ограниченной народности и, явившись не вовремя, бессильный с самого себя свергнуть и разбить их, нашел в себе силу страшно выместить на своем народе враждебную себе народность!..
Из песни о Гришке Расстриге ясно видно, что этот даровитый и пылкий, но неблагоразумный и нерасчетливый удалец пал в глазах народа не за самозванство, а за то, что в ту пору, как «князи и бояра пошли к заутрени, а Гришка Расстрига, он в баню с женой; уже князи и бояра от заутрени, а Гришка Расстрига из бани с женой; выходит Расстрига на красный крылец, кричит, ревет зычным голосом: «Гой еси, ключники мои, приспешники, приспевайте кушанье разное, а и постное и скоромное: заутра будет ко мне гость дорогой, Юрья пан с паньею». Тогда, вишь, стрельцы догадалися, в Боголюбов монастырь бросалися, к царице Марфе Матвеевне; а узнав от нее всю правду, ко красному царскому крылечику металися и тут в Москве взбунтовалися; злая жена Расстриги, Маринка-безбожница, сорокою обернулась и из палат вон вылетела; а Расстрига догадается, на копья стрелецкие с крыльца бросается – и тут ему такова смерть случилась».
Но следующая песня, о «Борисе Шереметеве», достойном сподвижнике Петра Великого, лице нисколько не мифическом, вполне историческом и современном песне, – лучше всего обнаруживает историческую субстанциальность наших исторических песен. Шереметев, подходя с войсками к славному городу Орешку, послал в объезд донских и яицких казаков – снять шведские караулы. Они полонили майора и привели его к самому государю; злата труба в поле протрубила, прогласил государь, слово молвил государь московский – первый император: «А и гой еси, Борис сын Петрович! изволь ты майора допросити тихонько, помалешеньку: а сколько-де силы в Орешке у вашего короля шведского?» Майор наговорил силы несметное множество; тогда император велел Шереметеву морить его голодом. А втапоры Борис Петрович Шереметев
И вот как народная фантазия поняла великого преобразователя Руси!.. Какого же исторического содержания, какой исторической жизни можно требовать от русских народных песен, относящихся к эпохе Петра Великого!.. Не такова историческая поэзия Малороссии. История ее не принадлежит к истории всемирно-человеческой; круг ее тесен, политическое и государственное значение ее – то же, что в искусстве гротеск; но, несмотря на все это, Малороссия была органически-политическим телом, где всякая отдельная личность сознавала себя, жила и дышала в стихии своего общественного существования и потому знала хорошо дела своей родины, столь близкие к ее сердцу и душе. Народная поэзия Малороссии была верным зеркалом ее исторической жизни. И как много поэзии в этой поэзии! Вот на выдержку одна{187} песня, которую выписываем из сборника г. Максимовича, для лучшего уразумения, в русском прозаическом переводе, сделанном самим собирателем:{188}
Вот пошли казаки на четыре поля – что на четыре поля, а на пятое на Подолье. Что одним полем, то пошел Самко Мушкет; а за паном хорунжим мало-мало не три тысячи, все храбрые товарищи запорожцы – на конях гарцуют, саблями поблескивают, бьют в бубны, богу молитвы воссылают, кресты полагают.
А Самко Мушкет – он на коне не гарцует, коня сдерживает, к себе притягивает, – думает, гадает… Да чтоб сто чертей бедою пришибли его думу, гаданье! Самко Мушкет думает, гадает, говорит словами:
А что, как наше казачество, словно в аду, ляхи спалят? Да из наших казацких костей пир себе на похмелье сварят?..
А что, как наши головы казацкие, молодецкие по степи-полю полягут, да еще и родною кровью омоются, пощепанными саблями покроются?.. Пропадет, как порох из дула, та казацкая слава, что по всему свету дыбом стала, – что по всему свету степью разлеглась, протянулась, – да по всему свету шумом лесов раздалась, – Туречине да Татарщине добрым лихом знать далась, – да и ляхам-ворогам на копье отдалась?..
Или их сугробом занесло, или в аду потопило: что не видно чубатых – ни по степям, ни по лугам, ни по татарским землям, ни по Черным морям, ни по ляшским полям?..
Закрячет ворон, загрует, зашумит, да и полетит в чужую землю… Ан нет! кости лежат, сабли торчат, кости хрустят, пощепанные сабли бренчат…
А черная, сивая сорока оскалилась и скачет… А головы казацкие – словно швец Семен шкуру потерял! А чубы – словно черт жгуты повил: в крови все посохли: то-то и славы набрались!{189}
Это дифирамб исторической поэзии, это пафос патриотического сознания! Что перед одним этим отрывком скудный сборник всех русских исторических песен!..
Донские казачьи песни можно причислить к циклу исторических, – и они в самом деле более заслуживают название исторических, чем собственно так называемые исторические русские народные песни. В них весь быт и вся история этой военной общины, где русская удаль, отвага, молодечество и разгулье нашли себе гнездо широкое и привольное. Они и числом несравненно больше исторических песен; в них и исторической действительности больше, в них и поэзия размашистее и удалее. Взглянем бегло на те только, героем которых является Ермак.
На Бузане-острове сидели атаманы и есаулы – Ермак Тимофеевич, Самбур Андреевич, Анофрий Степанович; они думушку думали крепкую про дело ратное, про добычу казацкую. Есаул кричит голосом во всю буйну голову: «А и вы, гой еси, братцы, атаманы казачие! У
Какая широкая и размашистая поэзия, сколько в ней силы и простору душевного!{191} Но дальнейшее содержание этой песни мы расскажем своею прозою… Молодцам нашим повстречались двенадцать турецких кораблей – они взяли их в плен, а с ними и душу красну девицу, молоду Урзамовну, дочь мурзы турецкого. Потом они повстречались с послом царским, Семеном Константиновичем, возвращавшимся из Персии с своими солдатами и матросами.
Но во второй мы видим результаты этой старины: во славном понизовом городе Астрахани, против пристани матки Волгиреки, наши молодцы снова сходились думать думушку крепкую. Ермак Тимофеевич говорил: «А и вы, гой еси, братцы, атаманы молодцы! не корыстна у нас шутка зашучена; убили мы посла персидского и всем животом его покорыстовались: и как нам на то будет ответствовать? В Астрахани жить нельзя; на Волге жить – ворами слыть; на Яик идти – переход велик; в Казань идти – грозен царь стоит, грозен царь-осударь Иван Васильевич; в Москву идти – перехваченным быть, по разным городам разосланным и по темным тюрьмам рассаженным; пойдемте мы в усолья ко Строгановым, ко тому Григорью Григорьевичу, ко тем господам ко Вороновым – возьмем мы много свинцу, пороху и запасу хлебного». Дальнейшее содержание песни состоит в рассказе, как молодцы пошли в Сибирь, добрались до Тагиль-реки, до горы Магницкой, зимовали, настроили коломенок, наделали соломенных людей и, добравшись до Тоболя, обманули ими татар и выиграли великую битву; как Ермак Тимофеевич взял в полон Кучума, царя татарского; как Ермак, пошивши казакам шубы и шапки соболиные, приехал в Москву с повинной головою к грозному царю Ивану Васильевичу; как государь прощал Ермаку все вины его и снова посылал его в Сибирь – брать с татар дани, выходы в казну государеву; как татары взбунтовались против Ермака и напали на него на Енисее, когда у него было казаков только на двух коломенках; и как в битве погиб храбрый и удалый завоеватель Сибири. «Он хотел перескочити на другую свою коломенку – и ступил на переходню обманчивую, правою ногою поскользнулся он – и та переходня с конца верхнего подымалася и на него опущалася, расшибла ему буйну голову и бросила его в тое Енисей быстру реку:
Исключая поездки Ермака в Москву, на место есаула его Кольца, все остальное довольно правдоподобно для русской народной исторической песни. Впрочем, историческая верность – качество почти чуждое историческим русским песням. Причина очевидна: так как все явления исторической жизни старой Руси возникали как бы случайно, всякое само по себе, и не имели корня в политическом устройстве государства{192}, – то и казались народу сказочными явлениями. Оттого всякое историческое лицо для народа казалось мифом, и он делал из его жизни сказку. Так, в одной казацкой песне Ермак сидит в Азове в тюрьме, мимо которой случилось пройти турецкому царю Салтану Салтановичу (Ермак, видите, был послан к султану из Москвы с подарками, а мурзы, улановья ограбили его, да и посадили в темницу). Султан, одарив его златом, серебром, с честью отпускает в Москву; но донской казак «загулялся по матушке Волге-реке, не явился в каменну Москву».
Солдатские песни образуют собою особый цикл народной поэзии. По форме своей они ничем не отличаются от других русских песен; но содержание их оригинально по русско-простонародному разумению европейских вещей и по смеси чисто русских выражений с терминами и словами из сферы регулярно-военного быта. Недостаток места{193} не позволяет нам распространиться о солдатских песнях, а потому ограничимся только выпискою одной из них, которая показывает, что великий преобразователь России прежде всех других своих подданных встретил к себе сочувствие в храбрых солдатах созданного им войска:
Так называемые «удалые» песни должны следовать непосредственно за казацкими: что такое были казаки, как не удальцы, промышлявшие на Волге чем бог послал; и что такое были удальцы, как не казаки, только не имевшие определенного места для жительства? Существование «удальцов» не было улегитимировано правительственною властью, но было улегитимировано общественным мнением, – и потому в одной песне они сами про себя говорят:
В подобных явлениях нет ничего унизительного для национальной чести, ибо в них виновато было неустройство и шаткость общественного здания, а совсем не национальный дух. Италия и Испания – классические страны разбойников: там эти господа еще недавно разгуливали{196} на улицах столичных городов, середи бела дня, и их боялись многие, но никто не презирал; с массою народа они всегда были даже в больших ладах. Теперь этого уже нет:{197} нация все та же, да порядок в обществе другой – вот и все. Теперь можно изъездить и исходить святую Русь вдоль и поперек с туго набитым бумажником: может быть, вас обокрадут или засудят, но уже не ограбят и не зарежут. А прежде было не так, особенно до эпохи Петра Великого. Стесненность и ограниченность условий общественной жизни, безусловная зависимость слабого и бедного от произвола сильного и богатого, словом,
В поэмах о Ермаке читатели могут сами видеть справедливость всего сказанного нами об удалых казаках. Теперь взглянем на удальцов собственно, в глазах которых удаль и успех извиняли всякое дело. Здесь опять господствующий элемент – удальстве и молодечество, а сверх того и ироническая веселость, как одна из характеристических черт народа русского. Следующий отрывок из большой песни может служить лучшим примером такого рода сочинений:
Ах, доселева Усов и слыхом не слыхать, а слыхом их не слыхать, видом не видать; а нонече Усы проявились на Руси. Собиралися Усы на царев на кабак, а садилися молодцы во единый круг. Большой Усище и всем атаман, а Гришка Мурышка, дворянский сын, сам говорит, сам усом шевелит: «А братцы Усы, удалы молодцы! А и лето проходит, зима настает, а и надо чем Усам голова кормить, на полатях спать п нам сытым быть. Ах, нуте-тко, Усы, за свои промыслы! А мечитеся по кузницам, накуйте топоры со подбородышами, а накуйте ножей по три четверти, а и сделайте бердыши и рогатины и готовьтесь все; ах, знаю я крестьянина – богат добре, живет на высокой горе, далеко в стороне,
Теперь нам следовало бы перейти к собственно лирической поэзии; но это потребовало бы особой статьи, и мы ограничимся только теми песнями, которые особенно характеризуют дух народный; а для этого мы должны говорить и о песнях эпического содержания, но которых преобладающий элемент – лирический и которые могут служить зеркалом семейного быта древней Руси. Как отличительный характер эпической поэзии – дух удальства, отваги, молодечества, так отличительный характер лирической поэзии – заунывность, тоска и грусть души сильной и мощной. Климат и географическое положение страны имеют сильное влияние на образование характера нации. Ровное, степное положение России, этот климат срединный, ни южный, ни северный, ни жаркий, ни холодный; этот год, состоящий из краткого лета, длинной осени и длинной зимы, – все это не могло не способствовать развитию в русском народе чувства бесконечной и глубокой грусти, как основного мотива его поэзии и музыки. Не забудьте, что колыбелью настоящей, коренной Руси были Новгород, Владимир, Рязань, Москва и Тверь, где небо так часто бывает свинцово и мелкий дождь однообразно падает на скользкую траву и уличную слякоть… А продолжительная русская зима с ее трескучими морозами и усеянным звездами небом, с пушистыми метелями, залепляющими очи путника, и ее заунывным ветром, свободно гуляющим по необозримой снежной равнине, которой унылое однообразие изредка нарушается то печально зеленеющеюся елкою, то нагим лесом с беловатыми от инея сучьями!.. Вот скачет удалая тройка; борода лихого возничего покрыта пушистым инеем; путник глубоко забился в кибитку в своей тяжелой шубе; колокольчик надрывает ему сердце своим утомительным звоном; ямщик дает вздохнуть
Присовокупите ко всему этому медленное, тяжкое, испытательное историческое развитие Руси: междоусобия и темное владычество татар, которые приучили русского крестьянина считать свою жизнь, свое поле, свою жену, и дочь, и все свое скудное достояние, считать их чужою собственностию, которая ежеминутно готова отойти во владение первого, кто, с железом в руке, вздумает объявить на нее свое право… Далее, кровавое самовластительство Грозного, смуты междуцарствия – все это так гармонировало и с суровою зимою, и с свинцовым небом холодной весны и печальной осени, и с бесконечностию ровных и однообразных степей… Вспомните быт русского крестьянина того времени, его дымную, неопрятную хижину, так похожую на хлев, его поле, то орошаемое кровавым потом своего владельца, то пустое, незасеянное, или затоптанное татарскими отрядами, а иногда и псовою охотою помещика… Вспомните привычку русского человека, зашибив деньгу, зарывать ее в землю – и ходить в лохмотьях, есть черствый хлеб пополам с мякиною, стоная и жалуясь на нищету, – и поймите причину этой привычки… Если и этого мало, прочтите Кошихина, – и вам все будет ясно и без комментарий…
Но география (положение и климат) и история страны еще ничто в сравнении с семейным бытом древней Руси, о котором мы теперь, сравнивая его с нашим, современным, поневоле говорим, как о чем-то таком, что трудно понять, чему трудно поверить. Семейный быт – первый и непосредственный источник народной поэзии. Русская народная эпическая поэзия как будто совсем не приняла в себя элемента сердечной тоски и душевной грусти, составляющей основной элемент лирической поэзии. И это понятно: русская эпическая поэзия как будто совсем обошла и миновала семейный быт, посвятив себя преимущественно идее своей народности в общественном значении. И потому в эпической поэзии чувство отваги, удальства и молодечества составляет главный преобладающий мотив. Лирическая поэзия, напротив, вся посвящена семейному быту, вся выходит из него, – и потому она так грустна, так заунывна, нередко дышит таким сокрушительным чувством отчаяния и ожесточения…{200} Здесь кстати мы должны заметить, что грусть русской души имеет особенный характер: русский человек не расплывается в грусти, не падает под ее томительным бременем, но упивается ее муками с полным сосредоточением всех духовных сил своих. Грусть у него не мешает ни иронии, ни сарказму, ни буйному веселию, ни разгулу молодечества: это грусть души крепкой, мощной, несокрушимой. Все, что могло бы обессилить и уничтожить всякий другой народ, все это только закалило русский народ, – и то, что сказал Пушкин о России в отношении к ее борьбе с Карлом XII, можно применить к Руси в отношении ко всей ее истории:
Значительную часть семейных песен составляют так называемые «свадебные» песни. Их можно разделить на два рода – на веселые и печальные. В первых воспевается счастие обрученных и особенно обрученной. Следующая песня может служить образцом веселых свадебных песен:
Но в песнях такого рода личное чувство невест не принимало никакого участия: они слагались явно без их согласия, да и число их слишком невелико. Свадебные печальные песни гораздо многочисленнее и более исполнены поэзии. Все они выражают одно чувство – страх невесты к будущему, безусловному властителю ее участи, ужас при мысли о свекре и свекрови, горесть от разлуки с домом отца и матери.
И все песни, в которых изображается картина{202} зловещих предчувствий… И ни единой, ни единой, где бы жена не была жертвою насильственного брака, жестокости мужа и родни его…