Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: <Статьи о народной поэзии> - Виссарион Григорьевич Белинский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

(Здесь певец делает отступление, обращаясь к смутам и междоусобиям прежних времен и не находя в них ни одной битвы, которая могла бы сравниться с битвою Игоря и Всеволода с половцами.)

С утра до вечера, с вечера до света летят стрелы каленые, звучат сабли о шеломы, трещат копья булатные в поле незнаемом, среди земли половецкой. Черная земля под копытами костьми была посеяна, а кровию полита; возросла на ней беда для земли русской. Что мне звенит рано перед зарею? Игорь полки поворачивает: жаль бо ему милого брата Всеволода. Билися день, билися другой: на третий день к полудню пали знамена Игоревы. Тут разлучилися братья на береге быстрой Каялы. Недостало тут вина кровавого; тут и кончили пир храбрые русичи: сватов попоили, да и сами легли за землю русскую. Поникла трава от жалости, и дерево к земле преклонилось от печали.

(Здесь опять следует небольшое отступление, состоящее в жалобах на междоусобия. Все эти отступления особенно интересны как свидетельство, что поэма современна воспетому в ней событию.)

О, далеко залетел ты, сокол, гоня птиц к морю: а Игорева храброго полку уже не воскресити! Тогда взревели Карна и Жля и ринулись в русскую землю с огнем и мечом. Всплакались жены русские, приговаривая: уже нам своих милых лад ни мыслию взмыслити, ни думою вздумати, ни очами узрети; а золота и сребра не возвратити! Взстонал тогда, братие, Киев тугою, а Чернигов напастьми; тоска разлилася и печаль жирна потекла по земле русской; а князи сами на себя крамолу ковали…

(Здесь снова жалобы на междоусобия; воспоминание, как сильны были прежде князья русские, как громили они землю половецкую, как страшен был половцам великий князь киевский Святослав Грозный, отец Игоря и Всеволода.)

Немци и венедици, греци и морава поют славу Святославлю, кают[12] князя Игоря, «иже погрузи жир во дне Каялы, реки половецкий, русского злата насыпаша». Святославу-родителю приснился дурной сон. «В Киеве, на горах, в сию ночь одевали меня (говорит он боярам) черным покровом, на тесовой кровати. Наливали мне синего вина, с трудом смешанного; высыпали мне на лоно из пустых колчанов нечистые раковины с крупным жемчугом и неговали меня; а в моем златоверхом тереме все доски без перекладины[13]. Всю ночь с вечера каркали враны». И отвечали бояре князю: «Печаль одолела ум наш, княже; слетели бо два сокола с золотого престола отеческого поискати града тьмутораканского либо испити шеломом Дону, и тем соколам обрублены крылья саблями нечестивых, и сами они попались в путы железные. Темно стало на третий день: два солнца померкли, оба багряные столбы погасли, а с ними и молодые месяцы – Олег и Святослав – тьмою заволоклися. На реке на Каяле тьма свет покрыла: по русской земле рассыпались половцы, как из леопардова логовища. Раздаются песни красных девиц готских на берегу синего моря; звеня русским золотом, воспевают они время Бусово, лелеют песнь Шароканову[14]. Тогда великий Святослав изронил слово злато, с слезами смешано, и молвил: «О, сыны мои, Игорь и Всеволод! не вовремя вы начали добывать мечами землю половецкую, а себе славы искать. Нечестно ваше одоление, неправедно пролита вами кровь вражеская. Сердца ваши из крепкого булата скованы, а в буести закалены. Того ли ожидал я от вас серебряной седине моей? Уже не вижу я власти сильного и богатого брата моего, Ярослава, и его дружины великой! Они и без щитов, кликом одним врагов побеждали, гремя славою предков. Не говорили они: предстоящую славу сами похитим, а прошедшею с другими поделимся. А диво ли, братие, старому помолодети? Когда сокол в мытех бывает, то высоко гонит птиц и не даст гнезда своего в обиду. Но то горе, что мне князья не в пособие; время все переиначило.

(Непонятно то, что тотчас же следует за сим местом; есть ли это продолжение речи князя Святослава или тут поэт начинает говорить от себя?{91} Все это место состоит в жалобах на «усобицу», как причину настоящих бедствий, и в воззвании к современным князьям, которые, по своему разъединению, уже не в силах подать помощь плененному Игорю. Воззвание начинается с князя Всеволода):

Великий князь Всеволоде! не помыслишь ли ты прилетети издалеча постоять за златой престол отеческий? Ты можешь Волгу раскропить веслами, а Дон шеломами вычерпать. Когда ты был здесь, чага (?) ходила бы{92} по ногате, а кощей по резани[15]. Ты можешь посуху стреляти живыми ше<ре>ширами[16]{93} – удалыми сыновьями Глебовыми. И ты, буй Рюрик и Давыд, не вы ли плавали в крови по шеломы золоченые? Не ваша ли храбрая дружина рыкает подобно волам, израненным саблями калеными в поле незнаемом? Вступите, государи, в стремена златые, за обиду нашего времени, за землю русскую, за раны Игоря, буего Святославича! А ты, Ярослав, осмосмысл{94} галицкий! высоко сидишь ты на своем златокованом престоле, подпер ты горы угорские своими полками железными, заградил ты путь королю, запер ворота к Дунаю, меча бремена (?){95} за облаки, творя суд до Дуная! Гроза твоя по землям течет, отворяешь ты врата киевские, с отчего престола стреляешь в салтанов далеких! Стреляй, господине, в Кончака, кощея поганого, за землю русскую, за раны Игоря, буего Святославича! А ты, буй Роман и Мстислав, храбрая мысль носит ваш ум на дело. Высоко плаваете на дело в буести, словно соколы ширяяся на ветрах, стремяся и птицу одолеть в буести! У вас латы[17] железные под шлемами латинскими; от них потряслася земля и многие страны ханские. Литва, ятваги, деремела и половцы повергли перед вами свои копья[18] и главы свои преклонили под ваши мечи булатные!..[19] Заградите в поле путь своими острыми стрелами, за землю русскую, за раны Игоря, буего Святославича! Уже Сула не течет струями серебряными ко граду Переяславлю, и Двина болотом идет к грозным половчанам под кликами поганых. Един лишь Изяслав, сын Васильков, позвенел своими острыми мечами о шеломы литовские; помрачил славу деда своего, да и сам поблек под червлеными щитами, на кровавой траве, от литовских мечей. Не захотел скончаться на одре и рек самому себе: «Дружину твою, княже, крылья птиц приодели, а звери кровь полизали!» Не было тут с ним брата Брячислава, ни брата Всеволода: один он изронил жемчужную душу из храброго тела, чрез златое ожерелье. Уныли голоса, поникло веселие. О, Ярослав и все внуки Всеслава! поникнуть знаменам вашим, вложить вам в ножны свои мечи поврежденные; отстали вы от славы дедовской! Вы, своими крамолами, начали наводить нечестивых на землю русскую, на жизнь Всеславову. Когда прежде бывало насилие от земли половецкой?

(Здесь следует опять совершенно непонятное место, которое выписываем в подлиннике: «На седьмом веце Трояни върже Всеслав жребий о девицю себе любу. Тъй клюками подпръся о кони, и скочи к граду Кыеву, и дотчеся стружием злата стола киевскаго. Скочи от них (от кого?) лютым зверем в плъночи из Бела града, обесися сине мгле, утр же воззни стрикусы (?) отвори врата Новуграду, расшибе славу Ярославу, скочи влъком до Немиги с Дудуток». По всем вероятиям, темнота этого места происходит сколько от описок в рукописи, столько и оттого, что тут не описывается, а только намекается на обстоятельство слишком современное, а потому всём известное в эпоху певца «Слова»{96}. Всеслав, о котором идет речь, вероятно, был удалец из удальцов, и все это место есть поэтическая апофеоза, в духе того времени, его подвигов, отличавшихся удальством и быстротою. Клюки, которыми он подперся о кони, могут означать не костыли, необходимые для хромого, а название какого-нибудь прибора для верховой езды. Что же касается до «седьмого веку Трояни» – Троянов век и Троянова земля очень часто упоминаются в «Слове», и еще никто не объяснил их значения{97}. Хотя все последующее за выписанным нами в тексте местом также непонятно в историческом значении, однако понятно, за исключением одной фразы, по смыслу и полно необыкновенной поэзии):

На Немиге снопы стелют головами, молотят цепами булатными, на току жизнь кладут, веют душу от тела. Кровавые береги Немиги не травою засеяны: засеяны они костьми русских сынов. Всеслав-князь людей судил, князьям города раздавал, а сам по ночам волком рыскал от Киева до Курска и Тьмутаракани. Ему в Полоцке рано зазвонили заутреню у святой Софии; а он в Киеве звон слышал. Хотя и вещая душа была в его друзе (?) теле{98}, но и он часто от бед страдал. Про него-то вещий Бонн сложил сей разумный припев: ни хитру, ни горазду, ни птицю горазду, суда божиа не минути! О, стонать тебе, земля русская, вспоминая прежние времена и прежних князей! Того старого Владимира нельзя было пригвоздить к горам киевским…

Ярославнин голос раздается рано поутру:

Полечу я по Дунаю зегзицею, омочу бобровый рукав в Каяле-реке, отру князю кровавые раны на жестоцем теле его!

Ярославна рано плачет в Путивле на городской стене, аркучи:

О ветер, о ветер! зачем, господине, так сильно веешь? Зачем на своих легких крыльях мчишь ханские стрелы на воинов моей лады? Или мало для тебя гор, чтобы веять под облаками, лелеючи корабли на синем море? Зачем, господине, развеял ты мое веселие по ковыль-траве?

Ярославна рано плачет в Путивле на городской стене, аркучи:

О Днепр пресловутый! ты пробил каменные горы сквозь землю половецкую, ты лелеял на себе ладьи Святославовы до стану Кобякова: взлелей же, господине, мою ладу ко мне, чтобы не слала я к нему по утрам слез моих на море.

Ярославна рано плачет в Путивле на городской стене, аркучи:

Светлое и пресветлое солнце! всем и красно и тепло ты: зачем, господине, простер горячий луч свой на воинов моей лады, в безводном поле жаждою луки им сопряг, печалию им колчаны затянул?

Прыснуло море в полуночи; идут смерчи мглами: князю Игорю бог путь кажет из земли половецкой на землю русскую, к златому престолу отчему. Погасла заря вечерняя: Игорь испит и не спит. Игорь мыслию поля мерит от великого Дону до малого Донца. Конь готов с полуночи: Овлур свистнул за рекою, чтоб князь догадался. Уже нет там князя Игоря. Застонала земля, зашумела трава, всколебалися вежи половецкие; а Игорь-князь горностаем бросился к тростнику и гоголем на воду; вскочил на борзого коня, и соскочил с него босым (?) волком, и побежал к лугу Донца, и полетел соколом под облаками, избивая гусей и лебедей на завтрак, обед и ужин. Когда Игорь соколом летит, тогда Влур волком бежит, отрясая с себя росу холодную; ибо истомили они своих борзых коней. И молвил Донец: «Княже Игорю, не мало для тебя величия, а Кончаку нелюбия, а русской земле веселия!» И молвил Игорь: «О Донче! не мало тебе величия, что ты лелеял князя на волнах, постилал ему зелену траву на своих серебряных берегах, одевал его теплыми мглами под сению зеленого дерева, стерег меня и гоголем на воде, и чайками на струях, и чернядями{99} на ветрах. Не такова, примолвил он, река Стугна: дурна струя ее, пожирает чужие ручьи и разбивает струги о берег. Юноше князю Ростиславу затворил Днепр берега темные. Плачется мати Ростислава по юноше князе Ростиславе. Уныли цветы от жалости, и древо с тугою к земле преклонило».

По следу Игореву ездит Гзак с Кончаком. Тогда враны не каркали, галицы помолкли, сороки не стрекотали; ползая по сучьям, только дятлы тектом путь к реке кажут, соловьи веселыми песнями свет поведают. Молвит Гзак Кончаку: «Когда сокол к гнезду летит, то соколенка[20] расстреляем своими стрелами золочеными». Молвит Кончак к Гзаку: «Когда сокол к гнезду летит, то опутаем соколенка красною девицею». И сказал Гзак Кончаку: «Если опутаем его красною девицею, то не будет у нас ни соколенка, ни красной девицы, и почнут нас птицы бить в поле половецком».

Сказал Боян: тяжко голове без плеч, худо телу без головы, а русской земле без Игоря. Солнце светится на небеси, а Игорь-князь в русской земле. Девицы поют на Дунае. Вьются голоса через море до Киева. Игорь едет по Боричеву ко святой Богородице Пирогощей. Страны рады, грады веселы, поют песнь старым князьям, а потом молодым. Пета слава Игорю Святославичу, буйтуру Всеволоду, Владимиру Игоревичу. Да здравствуют князи и дружина, поборающие за христиан на неверные полчища! Князьям слава, дружине аминь!{100}

* * *

Мы хотели было ограничиться только изложением содержания «Слова о полку Игореве», и, чтоб некоторым образом заставить его говорить за себя, хотели только местами выписывать самые характеристические выражения и самые оригинальные образы; но против нашей воли до того увлеклись его красотами, что, вместо голого содержания, представили читателям полный по возможности перевод. Думаем, что читатели не посетуют на нас за это: «Слово о полку Игореве» играет в нашей литературе роль какого-то невидимки; публика слышит о нем самые противоречащие мнения, которых поверить ей нет возможности. При– чина очевидна: не у всякого станет терпения и охоты прочесть искаженный подлинник, писанный языком столь устаревшим, что он по своей устарелости требует гораздо больше труда, нежели сколько в состоянии доставить наслаждения, исполненный непонятных слов и оборотов, сомнительных, темных, а часто и бессмысленных мест. Переводы же не дают о нем верного понятия, потому что переводчики хотели переводить его все – от слова до слова, не признавая в нем непереводимых мест. Некоторые из них просто пересочиняли его и свои собственные, весьма неинтересные изделия{101} выдавали за простодушную и поэтическую повесть старых времен. Мы же, во-первых, исключили из нашего перевода все сомнительное и темное в тексте, заменив такие места собственными замечаниями, необходимыми для связи разорванных частей поэмы; а в переводе старались удержать колорит и тон подлинника, а для этого или просто выписывали текст, подновляя только грамматические формы, или между новыми словами и оборотами удерживали самые характеристические слова и обороты подлинника. И потому наш перевод может дать довольно близкое понятие о «Слове» и вместе с тем даст читателю возможность поверить наше мнение об этом примечательном произведении народной поэзии древней Руси.

Мы не считаем за нужное доказывать, что «Слово о полку Игореве» отличается неподдельными поэтическими красотами, оно исполнено наивных и благородных образов: мы для того{102} и включили его в нашу статью, чтоб не толковать о том, что дважды два – четыре. Читайте и судите сами; если не понравится, нам нечего делать с этим: кому само дело не говорит за себя тем уж не помогут толкования. Между читателем и критиком необходимо должно существовать нечто вроде симпатии, нечто вроде заранее заключенного условия о том, что хорошо и что худо; иначе они не будут понимать друг друга. Дело критика не доказывать, поэтическое или непоэтическое такое-то произведение: подобный вопрос решается непосредственным чувством читателя, а не доказательствами критики; дело критика – показать не поэтическое достоинство, а степень поэтического достоинства в данном произведении, его идею, полноту, оконченность. На этот счет мы не обинуясь скажем, что «Слово о полку Игореве» отличается неподдельными красотами выражения; что, со стороны выражения, это – дикий полевой цветок, благоухающий, свежий и яркий. Но в поэтических произведениях выражение еще не составляет всего: все заключается в идее, и выражение по той мере возвышает достоинство произведения, по какой в нем высказывается идея. В «Слове о полку Игореве» нет никакой глубокой идеи. Это больше ничего, как простое и наивное повествование о том, как князь Игорь с удалым братом Всеволодом и с своей дружиною пошел на половцев, сперва разбил их, а потом сам был разбит наголову, попался в плен, из которого, наконец, удалось ему ускользнуть. Беспрестанные обращения к междоусобиям князей, или намеки на них, также составляют содержание и, сверх того, исторический фон поэмы. Источником исторического произведения поэзии может быть только история народа, и произведение в той только степени может отличаться глубокою идеею, в какой полна «общим содержанием» жизнь народа. Времена междоусобий с первого взгляда могут показаться самым поэтическим периодом в русской истории; но если глубже и пристальнее заглянете в сущность и значение этого времени, то увидите, что в нем не было никаких элементов, которые могли бы дать поэзии содержание; там были только элементы для поэзии чувства и выражения, по общему закону – где жизнь, там и поэзия. Есть резкое различие между поэзиею души человеческой и поэзиею общества человеческого, поэзиею историческою: первая существует и у диких племен; вторая только у народов, играющих великую роль на арене всемирно-исторического развития человечества. И потому «Слово о полку Игореве» не только нейдет ни в какое сравнение с «Илиадою», но даже и с поэмами средних веков вроде «Артура и рыцарей Круглого стола». Для пояснения этой мысли{103} сравните жизнь Западной Европы средних времен с жизнию Руси в XII веке: какая разница! В феодализме заключалась идея; удельная система, по-видимому, была случайностию, порождением естественных, патриархальных понятий о праве наследства. Феодализм вышел из системы завоевания: целый народ двигался на завоевание другого народа; покорив его, основывался, делался оседлым на завоеванной земле. Так как у завоевателя личную силу давало не рождение, а храбрость и заслуга, то избранный главою войска брал себе часть завоеванной земли, а все остальное делил на участки между своими сподвижниками. Отсюда произошли бесчисленные следствия, без сознания которых не может быть объяснена даже современная нам история Европы. Сподвижники главного вождя, получив свои участки, естественно, смотрели на него не как на своего властелина, а как на старшего товарища по оружию, во всем прочем равного им, и почитали себя вправе по собственному произволу смотреть на него как на друга или как на врага и, сообразуясь с этим, становиться к нему в приязненное или неприязненное отношение. Простые воины, не получившие участков, поступали на жалованье к своим патронам, а не властелинам, – селились на их земле и платили им за то военного службою: образовался класс вассалов – свободных воинов, не рабов. Завоеванный же народ, по праву завоевания, делался собственностию, рабом завоевателя, кроме, разумеется, людей высшего сословия, которым политика завоевателей предоставляла равные права, на условии покорности. Из этого положения возникала борьба, результатом которой было разумное развитие. Завоеванный народ, питая ненависть к завоевателю, образовывал собою самостоятельный элемент государственной жизни, – и борьба не переставала ни на минуту. Когда же языки обоих народов сливались в один язык, а оба народа в один народ, тогда элемент завоевателя образовался в аристократию, элемент завоеванного – в низший класс общества, и из борьбы возникали, с одной стороны – натиск утвержденных временем исключительных прав, с другой – упругий отпор, или оппозиция. Отличительное свойство идеи таково, что она не стоит на одном месте, не является ни на минуту чем-то особенным, определившимся, оторванным от прошедшего и будущего, но беспрестанно движется, из старого рождая новое. Право аристократии сперва было не чем иным, как правом сословия, справедливо гордившимся высокостию своих чувств, благородным образом мыслей, и не без основания почитавшим себя вправе с презрением смотреть на низкую чернь, как на предназначенную от природы для низких нужд жизни. Возникновение городов и среднего сословия было первым шагом к изменению этих отношений. Еще прежде завязалась борьба между государями и феодалами, борьба, бывшая не случайностию, а естественным результатом положения дел, и необходимая для сформирования государства в единое политическое тело. Монархизм нашел себе естественного союзника в городах, города – в монархизме, и оба они стали грудью против рыцарства, до тех пор, пока рыцарство, переродившееся в аристократию, или вельможество, снова не явилось естественным союзником монархизма, и только в другом виде, но все прежним врагом и среднего сословия и народа.

Мы потерялись бы во множестве элементов, из которых слагается европейская жизнь, которые все вышли из одного источника и суть не что иное, как единая, бесконечно развивающаяся, вечно движущаяся из самой себя идея. Нет ни тени этого в древней русской жизни. Удельная система была точь-в-точь то же самое, что помещичья система: отец-помещик, умирая, разделяет поровну своих крестьян между своими сыновьями. В России не было завоевания, и потому одинокий элемент народной жизни, не сшибаясь в борьбе с другим элементом, лишен был возможности развития. Что ни говорят господа скандинавоманы и сколько трактатов ни пишут они, но, вопреки всем их обветшалым доказательствам, если Русь и призвала иноземных властителей княжити и володети, – кто бы ни были эти властители – турки или поморские славяне (померанцы), только не скандинавы{104}. Норманны, хоть бы и были сами призваны мирно и честно, не пришли бы с малою дружиною, не потеряли бы в управляемом ими племени своей народности, но внесли бы в его жизнь свою народность, внесли бы феодализм, военное право, рыцарские понятия, и самый русский язык не оставили бы в его первобытной чистоте, но вместе с новыми понятиями ввели бы и множество новых слов и оборотов. Этого не было, даже и следов этого не видно, и потому варяжские или, пожалуй, русские князья были просто-напросто или припонтийские татары (хозары), или прибалтийские славяне. И потому из немудреной причины и произошли немудреные следствия. Удельная система – самая естественная и простодушная из всех систем в мире – принесла только внешнюю пользу России, сделавшись причиною ее внешнего расширения и потом – сплочения. В междоусобиях князей нет никакой идеи, потому что их причина – не племенные различия, не борьба разнородных элементов, а просто личные несогласия. Народ тут не играл никакой роли, не принимал никакого участия. Черниговцы дрались с киевлянами не по племенной ненависти, а по приказанию князей своих. В повести Пушкина «Дубровский» превосходно выражена удельная борьба в раздоре крестьян Троекурова и Дубровского: бары поссорились, а слуги начали драться, вытаптывать поля, бить скот и поджигать избы.

«Слово о полку Игореве» принадлежит к героическому периоду жизни Руси; но как героизм Руси состоял в удальстве и охоте подраться, без всяких других претензий, то «Слово» и не может назваться героическою поэмою. Действие героической поэмы должно быть сосредоточено на одном лице, которое должно осуществлять собою все, или, по крайней мере, хоть одну из субстанциальных сторон духа народа. Игорь же только внешним образом является героем «Слова»: это какой-то образ без лица; в нем нет ничего индивидуального; он лишен всякого характера; личности его нисколько не видно; нет никаких данных считать его представителем народа. Сверх того, он заслоняется то удалым братом своим, буйтуром Всеволодом, то отцом своим, Святославом, то, наконец, своею храброю дружиною. Участие его в поэме больше страдательное, чем деятельное. Он объявляет дружине, что хочет или сложить голову в земле половецкой, или испить шеломом Дону великого; приглашает храброго брата своего Всеволода, ведет свою дружину в половецкую землю, выигрывает битву, потом проигрывает другую и, попавшись в плен, исчезает из поэмы: большая часть ее состоит из речи Святослава и плача Ярославны. Потом уже, в конце поэмы, Игорь снова является на минуту, убегая из плену. Вообще, он ничем не возбуждает к себе нашего участия. Хотя Всеволод тоже обрисован очень слабо и как бы вскользь, однако он больше является героем в духе своего времени. Его речь к Игорю дышит страстью и вдохновением боя. В битве он рисуется на первом плане и заслоняет собою бесцветное лицо Игоря. Святослав является не как действующее лицо, но голосом истории, выразителем политического состояния Руси: за ним явно скрывается сам поэт. Вообще, в поэме нет никакого драматизма, никакого движения; лица поглощены событием, а событие совершенно ничтожно само по себе. Это не борьба двух народов, но набег племени на соседнее племя. Очевидно, все эти недостатки поэмы заключаются не в слабости таланта певца, но в скудости материалов, какие могла доставить ему народная жизнь. Здесь причина и того, что сам народ является в поэме совершенно бесцветным: без верований, без образа мыслей, без житейской мудрости, с одним богатством живого и теплого чувства. И потому вся поэма – детский лепет, полный поэзии, но скудный значением, лепет, которого вся прелесть в неопределенных, мелодических звуках, а не в смысле этих звуков…

Мы выше сказали, что «Слово о полку Игореве» резко отзывается южнорусским происхождением. Есть в языке его что-то мягкое, напоминающее нынешнее малороссийское наречие, особенно изобилие гортанных звуков и окончания на букву ъ в глаголах настоящего времени третьего лица множественного числа. Но более всего говорит за русскоюжное происхождение «Слова» выражающийся в нем быт народа. Есть что-то теплое, благородное и человечное во взаимных отношениях действующих лиц этой поэмы: Игорь ждет милого брата Всеволода, и речь Всеволода к Игорю дышит кроткою и нежною родственною любовию без изысканности и приторности: «Один брат ты у меня, один свет светлый, о Игорь, и оба мы Святославичи!» Игорь отступает с полками не по боязни сложить свою голову: ему стало жаль своего милого брата Всеволода. В укорах престарелого Святослава сыновьям слышится не гнев оскорбленной власти, а ропот оскорбленной любви родительской, – и укор его кроток и нежен; обвиняя детей в удальстве, бывшем причиною Игорева плена, он в то же время как бы и гордится их удальством: «О сыны мои, Игорь и Всеволод! рано вы начали добывать мечами землю половецкую, а себе славы искать. Нечестно ваше одоление, неправедно пролита вами кровь вражеская. Сердца ваши из крепкого булата скованы, а в буести закалены! Сего ли ожидал я от вас серебряной седине своей!» Но особенно поразительны в поэме благородные отношения полов. Женщина является тут не женою и не хозяйкою только, но и любовницею вместе. Плач Ярославны дышит глубоким чувством, высказывается в образах, сколько простодушных, столько и грациозных, благородных и поэтических. Это не жена, которая после погибели мужа осталась горькою сиротою, без угла и без куска, и которая сокрушается, что ее некому больше кормить: нет, это нежная любовница, которой любящая душа тоскливо порывается к своему милому, к своей ладе, чтоб омочить в Каяле-реке бобровый рукав и отереть им кровавые раны на теле возлюбленного; которая обращается ко всей природе о своем милом: укоряет ветер, несущий ханские стрелы на дружину милого и развеявший по ковыль-траве ее веселие; умоляет Днепр – взлелеять до нее ладьи ее милого, чтоб она не слала к нему слез на море рано; взывает к солнцу, которое «всем и тепло и красно» – лишь томит зноем лучей своих воинов ее лады… И зато мужчина умеет ценить такую женщину: только жажда битвы и славы заставила буйтура Всеволода забыть на время «своея милыя хоти, красныя Глебовны, свычаи и обычаи»… Все это, повторяем, отзывается Южною Русью, где и теперь еще так много человечного и благородного в семейном быте{105}, где отношения полов основаны на любви, и женщина пользуется правами своего пола; и все это диаметрально противоположно Северной Руси, где семейные отношения дики и грубы и женщина есть род домашней скотины и где любовь совершенно постороннее дело при браках: сравните быт малороссийских мужиков с бытом русских мужиков, мещан, купцов и отчасти и других сословий, и вы убедитесь в справедливости нашего заключения о южном происхождении «Слова о полку Игореве», а наше рассмотрение русских народных сказок превратит это убеждение в очевидность.

Теперь нам следовало бы говорить{106} о «Сказании о нашествии Батыя на русскую землю» и о «Сказании о Мамаевом побоище»; но мы скажем о них очень немного. Оба эти памятника нисколько не относятся к поэзии, потому что в них нет ни тени, ни призрака поэзии: это скорее памятники даже не красноречия, а простодушной реторики того времени, которой вся хитрость состояла в беспрестанных применениях к Библии и выписке из нее текстов. Гораздо любопытнее «Слово Даниила Заточника». Оно также не относится к поэзии, но может служить образцом практической философии и ученого красноречия XIV века{107}. Даниил Заточник был человек глубокой учености в духе своего времени; «Слово» его отличается умом, ловкостию, а местами и чем-то похожим на красноречие. Главнейшее его достоинство состоит в том, что оно так и дышит духом своего времени. Писано оно в заточении, к князю, у которого наш Заточник надеялся вымолить себе прощение и свободу. Не теряя из виду главного предмета своего послания, Заточник беспрестанно пускается в разные суждения. Между прочим, распространяясь о своей нищете, говорит:

Богат муж везде знаем есть; и в чюжой земле друзи имеет, а убог и во своих невидимо ходит. Богат возглаголет, вси возмолчат и слово его вознесут до облак; а убог возглаголет, вси на нь кликнут и уста ему заградят: их же ризы светлы, тех и речь честна.

Подлещаясь к князю, он так восхваляет его:

Птица бо радуется весне, а младенец матери, так и аз, княжс господине, радуются твоей милости; весна убо украшает цветы землю, а ты, княже господине, оживлявши вся человеки своею милостью, сироты и вдовицы, от вельмож погружаеши. Княже господине! яви мне зрак лица твоего, яко глас твой сладок, и образ твой государев красен, и лицо твое светло и благолепно, и разум Твой государев яко же прекрасный рай многодлодовит.

Мольбы Заточника к князю возвышаются иногда до истинного красноречия:

Но егда веселишися многими брашны, а меня помяни сух хлеб ядуща; или пиеши сладкое питие, а меня помяни, теплу воду пьюща и праха нападша{108} от места заветреня; егда ляжеши на мягких постелях под собольими одеялы, а меня помяни под единым платом лежаща, и зимою умирающа, и каплями дождевыми яко стрелами сердце проницающе.

Особенно замечательно следующее место в «Слове» Заточника, где он дает князю совет уважать ум больше богатства и говорит о самом себе с каким-то наивным возвышенным сознанием собственного достоинства:

Княже, господине мой! не лиши хлеба нища мудра, ни вознеси до облак богатого безумна, несмысленна: нищ бо мудр, яко злато в калне сосуде, а богат красен несмыслен, то аки паволочитое зголовье, соломы наткано. Господине мой! не зри внешняя моя, но зри внутреняя: аз бо одеянием есть скуден, но разумом обилен; юн возраст имею, а стар смыслом, бых мыслию яко орел паряй по воздуху. Но постави сосуды скудельничьи под поток капля языка моего, да накаплют ти сладчайши меду словеси уст моих.

Описывая, далее, глупцов, Заточник впадает в истинный сарказм:

Не сей бо на браздах жита, ни мудрости на сердце безумных: безумных бо ни орют, ни сеют, ни в житницы собирают, но сами ся рождают. Как во утел мех воду лити, так безумного учити; псом и свиниям не надобно злато и сребро, ни безумному мудрая словеса{109}. Коли пожрет синица орла, коли камение восплывет по воде, коли свиния почнет на белку лаяти, тогда безумный уму научится.

Заметно, что Даниил Заточник пострадал от злых наветов со стороны бояр и жены князя; по крайней мере ничем иным нельзя объяснить следующей грозной филиппики против дурных советников и дурных жен:

Княже, мой господине! не море топит корабли, но ветри; а не огонь творит разжжение железу, но надымание мешное: тако же и князь не сам впадает во многие в вещи худые{110}, но думцы вводят. С добрым бо думцею князь высока стола додумается, а с лихим думцею думает, и малого стола лишен будет. Глаголет бо в мирских притчах: не скот в скотех коза, и не зверь во зверех еж, не рыба в рыбах рак, не птица во птицах нетопырь, а не муж в мужех, кем своя жена владеет; не жена в женах, иже от своего мужа…; не работа в работах под жонками воз возити. Дивее дива, кто поймает жену злообразну, прибытка ради….{111} лепше вол ввести в дом свой, нежели злая жена поняти: вол бо не молвит, ни зла мыслит; а злая жена биема бесится, а кротима высится, в богачестве гордится, а в убожестве иных осуждает. Что есть жена зла? гостиница неусыпаемая, купница бесовская. Что есть жена зла? мирскы мятежь, ослепление уму, началница всякой злобе, во церкви бесовская мытница, поборница греху, засада спасению.

Не выписываем до конца этой энергической выходки: это только начало, слабейшая часть ее. Вместо ее, выпишем окончание Заточникова послания: оно до такой степени в духе времени, что из красноречивого становится поэтическим, и потому особенно интересно.

Сии словеса аз Даниил писах в заточение на Беле озере, и запечатав в воску, и пустих во озеро, и взем рыба пожре, и яша бысть рыба рыбарем, и принесена бысть ко князю, и нача ее пороти, и узре князь сие написание, и повеле Данила свободити от горького заточения. – Не отметай безумному прямо безумия его, да не подобен ему будеши. Уже бо престану глаголати, да не буду яко мех утел, роняя богатство убогим; да не уподоблюся жерновам, яко те многие люди насыщают, а сами себе не могут насытися, да не возненавиден буду миру со многою беседою. Яко же бо птица учащает песни своя, скоро возненавидема бывает. Глаголет бо в мирских притчах: речь продолжна недобро, продолжена поволока. Господи! дай же князю нашему силу Самсонову, храбрость Александрову, Иосифов разум, мудрость Соломоню, кротость Давидову, и умножи, господи, вся человеки под руку его. Люте беснующемуся дати нож, а лукавому власть (?). Паче всего ненавижь стороника перетерплива. Аминь.

Кто этот Даниил Заточник и когда он жил – неизвестно. Известия о его заточении находятся в наших летописях под годом 1378{112}. Как бы то ни было, г. Сахаров заслуживает особенную благодарность за перепечатание в своей книге рукописи Даниила Заточника, столь интересной во многих отношениях. Кто бы ни был Даниил Заточник, – можно заключить не без основания, что это была одна из тех личностей, которые, на беду себе, слишком умны, слишком даровиты, слишком много знают и, не умея прятать от людей своего превосходства, оскорбляют самолюбивую посредственность; которых сердце болит и снедается ревностию по делам, чуждым им, которые говорят там, где лучше было бы молчать, и молчат там, где выгодно говорить; словом, одна из тех личностей, которые люди сперва хвалят и холят, потом сживают со свету и, наконец, уморивши, снова начинают хвалить…

Теперь нам следует приступить к сказочным поэмам, заключающимся в сборнике казака Кирши Данилова. Там их числом больше тридцати, кроме казачьих, а г. Сахаров поместил из них в своей книге, в отделе «Былины русских людей», только одиннадцать. Вообще, г. Сахаров обнаруживает к сборнику Кирши Данилова большую недоверчивость и даже что-то вроде неприязни. Это дело требует некоторого пояснения. Рукопись сборника Кирши Данилова была найдена г. Демидовым и издана (не вполне) г. Якубовичем в 1804 году, под титулом «Древние русские стихотворения». Потом рукопись перешла во владение графа Н. П. Румянцева, по поручению которого и издана была г. Калайдовичем в 1818{113} году, под титулом: «Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым и вторично изданные, с присовокуплением{114} 35 песен и сказок, доселе неизвестных, и нот для напева». В предисловии своем г. Калайдович говорит:{115}

Сочинитель, или, вернее, собиратель древних стихотворений, ибо многие принадлежат временам отдаленным, был некто Кирша, без сомнения, по малороссийскому выговору Кирилл, так как Павша – Павел; Данилов, вероятно, казак, ибо он изредка воспевает подвиги храброго сего войска с особенным восторгом. Имя его было поставлено на первом, теперь уже потерянном листе древних стихотворений. За справедливость сего ручается г. Якубович. В 36 пиесе «Да не жаль добра молодца битого, жаль похмельного», где он сам себя именует «Кириллом Даниловичем», посвящая сие произведение вину и дружбе. Место его рождения или пребывания означить трудно, ибо в пиесе «Три года Добрынюшка стольничал», на стр. 67{116}, говорит сочинитель:

А не было Добрыне шесть месяцев.По-нашему, по-сибирскому, словет полгода.

Посему не без вероятия заключить можем, что некоторые из стихотворений сочинены в Сибири. В статье «Василий Буслаев», на стр. 73:

А и нет у нас такого певцаВо славном НовегородеСупротив Василья Буслаева.

И, наконец, в «Чурилье игуменье», на стр. 383, представляет себя жителем киевским:

Да много было в Киеве божьих церквей,А больше того почестных монастырей;А не было чуднее Благовещения Христова.А у нашего Христово Благовещенья честнова,А был-де у нас Иван-пономарь.

Собиратель древних стихотворений должен принадлежать к первым десятилетиям XVIII века.

Г-н Сахаров спрашивает:{117} «На чем основано, что собирателем древних стихотворений был Кирша Данилов? На том, что имя его поставлено на первом листе рукописи. Где этот лист? Калайдович говорит, что он потерялся. Кто видел лист с подписью? Один только издатель Якубович, который, по словам Калайдовича, ручается за справедливость этого известия?»

Коротко и ясно: из всего этого г. Сахаров хочет вывести следствие, что Кирша Данилов отнюдь не был собирателем древних стихотворений. Прекрасно; но в чем спор и есть ли о чем тут спорить? Кирша Данилов – хорошо; не он, а другой, г. А., г. Б., г. В. – также хорошо: по крайней мере в обоих случаях стихотворения не делаются ни лучше, ни хуже. Впрочем, все причины стоят за Киршу Данилова, и ни одной против него; это ясно как день{118}. Во-первых, нужно же какое-нибудь общее имя для означения сборника древних стихотворений: зачем же выдумывать новое, когда уже глаза всей читающей публики пригляделись в печати к имени Кирши Данилова? Во-вторых, что имя его могло стоять на заглавном листе – это вернее, чем то, что его не было на нем, ибо это имя упоминается в тексте целой песни, сочиненной самим собирателем. Вот она:

А и не жаль мне-ко битого, грабленого,А и того ли Ивана Сутырина,Только жаль доброго молодца похмельного,А того ли Кирилу Даниловича.У похмельного доброго молодца буйна голова болит:А вы, милы мои братцы, товарищи, друзья!Вы купите винца, опохмельте молодца.Хоть горько да жидко – давай еще;Замените мою смерть животом своим:Еще не в кое время пригожусь я вам.

Разумеется{119}, смешно было бы почитать Киршу Данилова сочинителем древних стихотворений; но кто же говорил или утверждал это? Все эти стихотворения неоспоримо древние. Начались они, вероятно, во времена татарщины, если не раньше: по крайней мере все богатыри Владимира Красна-солнышка беспрестанно сражаются в них с татарами. Потом каждый век и каждый певун или сказочник изменял их по-своему, то убавляя, то прибавляя стихи, то переиначивая старые. Но сильнейшему изменению они подверглись, вероятно, во времена единодержавия в России. И потому отнюдь не удивительно, что удалой казак Кирша Данилов, гуляка праздный{120}, не оставил их совершенно в том виде, как услышал от других. И он имел на это полное право: он был поэт в душе, что достаточно доказывается его страстию к поэзии и терпением положить на бумагу 60 больших стихотворений. Некоторые{121} из них могут принадлежать и самому ему, как выше выписанная нами песня: «А и не жаль мне-ко битого, грабленого»{122}. На Руси исстари заведено, что умный человек непременно горький пьяница: так или почти так справедливо заметил где-то Гоголь{123}. В следующей песне, отличающейся глубоким и размашистым чувством тоски и грустной ирониею, Кирша Данилов является{124} истинным поэтом русским, какой только возможен был на Руси до века Екатерины Великой:

А и горе, горе-гореваньице!А и в горе жить – некручинну быть,Нагому ходить – не стыдитися,А и денег нету – перед деньгами,Появилась гривна – перед злыми дни.Не бывать плешатому кудрявому,Не бывать гулящему богатому,Не отростить дерева суховерхого,Не откормить коня сухопарого,Не утешити дитя без матери,Не скроить атласу без мастера.А горе, горе-гореваньице!А и лыком горе подпоясалось,Мочалами ноги изопутаны!А я от горя – в темны леса,А горе прежде век зашел;А я от горя – в почестный пир —А горе зашел, впереди сидит;А я от горя – на царев кабак —А горе встречает, уж пиво тащит.Как я наг-то стал, насмеялся он.

Кирша Данилов жил в Сибири, как это видно из частых выражений: «а по-нашему, по-сибирскому» и из некоторых поэм, посвященных памяти подвигов завоевателя Сибири, Ермака. Очень вероятно, что в Сибири Кирша имел больше, чем где-нибудь, возможности собрать древние стихотворения: обыкновенно колонисты с особенною любовию и особенным старанием хранят памятники своей первобытной родины. Вообще, в Сибири и теперь еще сохранился во всей чистоте первобытный духовный тип старой Руси.

«Древние стихотворения», заключающиеся в сборнике Кирши Данилова, большею частию эпического содержания в сказочном роде. Есть большая разница между поэмою или рапсодом и между сказкою. В поэме поэт как бы уважает свой предмет, ставит его выше себя и хочет в других возбудить к нему благоговение; сказочник – себе на уме: цель его – занять праздное внимание, рассеять скуку, позабавить других. Отсюда происходит большая разница в тоне того и другого рода произведений: в первом важность, увлечение, иногда возвышающееся до пафоса, отсутствие иронии, а тем более – пошлых шуток; в основании второго всегда заметна задняя мысль, заметно, что рассказчик сам не верит тому, что рассказывает, и внутренно смеется над собственным рассказом. Это особенно относится к русским сказкам. Кроме «Слова о полку Игореве», из народных произведений у нас нет ни одной поэмы, которая не носила бы на себе сказочного характера. Русский человек любит небылицы как забаву в праздные минуты долгих зимних вечеров, но не подозревает в них поэзии. Ему странно и дико было бы узнать, что ученые бары списывают и печатают его россказни и побасенки не для шутки и смеха, а как что-то важное. Он отдает преимущество песне перед сказкою, говоря, что «песня – быль, а сказка – ложь». У него нет никакого предчувствия о близком сродстве вымысла с творчеством: вымысел для него все равно, что ложь, что вздор, что чепуха. А между тем «Древние стихотворения» не сказки собственно, но, как мы сказали, поэмы в сказочном роде. Может быть, первоначально они явились чисто эпическими отрывками, а потом уже, изменяясь со временем, получили свой сказочный характер; может быть также, что, вследствие варварского понятия о вымысле, и с самого начала явились они поэмами-сказками, в которых поэтический элемент был осилен прозою народного взгляда на поэзию. В книжке г. Сахарова{125} «Русские народные сказки» есть несколько сказок почти одинакового содержания и почти так же изложенных, как некоторые «Былины русских людей», помещенные им в «Сказаниях русского народа»{126}. Разница в том, что в сказках есть некоторые лишние против былин подробности, и в том, что первые напечатаны прозою, а вторые стихами. И мы думаем, что г. Сахаров сделал это не без основания: хотя и все наши сказки сложены какою-то мерного прозою, но этот метризм, если можно так выразиться, составляет в них побочное достоинство и часто нарушается местами, тогда как в поэмах метр, хотя и силлабический, и притом не всегда правильный, составляет их необходимую принадлежность. Сверх того, есть некоторая разница в манере, в замашке рассказа между сказкою и поэмою: первая объемлет собою всю жизнь богатыря, начинается его рождением, а оканчивается смертию; поэма, напротив, схватывает один какой-нибудь момент из жизни богатыря и силится создать из него нечто отдельное и цельное. И потому одна сказка заключает в себе два, три и более эпические рапсода, как, например, о Добрыне и об Илье Муромце. В тоне сказок больше простонародного, житейского, прозаического; в тоне поэм больше поэзии, полету, одушевления, хотя те и другие рассказывают часто об одном и том же предмете и очень сходно, нередко одними и теми же выражениями. Так как русский человек почитал сказку «пересыпаньем из пустого в порожнее», то он не только не гонялся за правдоподобием и естественностию, а еще как будто поставлял себе за непременную обязанность умышленно нарушать и искажать их до бессмыслицы. По его понятию, чем сказка неправдоподобнее и нелепее, тем лучше и занимательнее. Это перешло и в поэмы, которые преисполнены самыми резкими несообразностями. Мы сейчас дадим это увидеть самим читателям нашим, – для чего и перескажем им вкратце содержание всех поэм, находящихся в сборнике Кирши Данилова.

Нам удавалось слышать до крайности странное мнение, будто из наших сказочных поэм можно составить одну большую целую поэму, подобно тому, как будто бы из рапсодов была составлена «Илиада»{127}. Теперь уже и о происхождении «Илиады» многими оставлено такое мнение, как неосновательное; что же до наших рапсодов, то мысль склеить их в одну поэму есть злая насмешка над ними. Поэма требует единства мысли, а вследствие ее – гармонии в частях и целости в общем. Из содержания наших рапсодов мы увидим, что искать в них общей мысли – все равно, что ловить жемчужные раковины в реке Фонтанке. Они ничем не связаны между собою; содержание всех их одинаково, обильно словами, скудно делом, чуждо мысли. Поэзия к прозе содержится в них, как ложка меду к бочке дегтю. В них нет никакой последовательности, даже внешней; каждая из них – сама по себе, ни вытекает из предыдущей, ни заключает в себе начала последующей. Внешнее единство «Илиады» основано на гневе Ахиллеса против Агамемнона за пленницу Бризеиду; Ахиллес отказывается от боя, и вследствие этого эллины претерпевают страшные поражения от троян, и погибает Патрокл; тогда Ахилл мирится с Агамемноном, поражает торжествовавших троян и убийством Гектора выполняет свою клятву мщения за смерть Патрокла. Потому-то в «Илиаде» вторая песня следует за первою, а третья за второю, и так далее, от первой до 24-й включительно, не по цифрам, в начале их произвольно поставленным собирателем, а по внутреннему развитию хода событий. В наших же рапсодах нет общего события, нет одного героя. Хоть и наберется поэм двадцать, в которых упоминается имя великого князя Владимира Красна-солнышка, но он является в них внешним только героем: сам не действует ни в одной и везде только пирует да похаживает по гриднице светлой, расчесывая кудри черные. Что же касается до связи этих поэм, то некоторые из них точно должны бы следовать в книге одна за другою, чего, к сожалению, не сделал Калайдович, напечатавший их, вероятно, в таком порядке, в каком они находились в сборнике Кирши Данилова. Но это относится к очень немногим, так что не более трех могут составить одно, – и это одно всегда имеет своего героя, помимо Владимира, о котором во всех равно упоминается. Герои эти – богатыри, составлявшие двор Владимира. Они со всех сторон стекаются к нему на службу. Это очевидно отголосок старины, отражение давней были, в которой есть своя доля истины. Владимир не является в этих поэмах ни лицом действительным, ни характером определенным, а, напротив, какою-то мифическою полутенью, каким-то сказочным полуобразом, более именем, нежели человеком. Так-то поэзия всегда верна истории: чего не сохранила история, того не передаст и поэзия; а история не сохранила нам образа Владимира-язычника, поэзия же не дерзнула коснуться Владимира-христианина. Некоторые из богатырей Владимира переданы нам этою сказочною поэзиею, как-то: Алеша Попович с другом своим Екимом Ивановичем, Дунай, сын Иванович, Чурило Пленкович, Иван Гостиный сын, Добрыня Никитич, Поток Михайло Иванович, Илья Муромец, Михайло Казаринов, Дюк Степанович, Иван Годинович, Гордей Блудович, жена Ставра-боярина, Касьян Михайлович; некоторые только упоминаются по имени, как-то: Самсон Колыванович, Сухан Домантьевич, «Светогор-богатырь и Полкан другой», Семь братов Сбродовичей и два брата Хапиловы… Но пусть само дело говорит за себя. Начнем с Алеши Поповича.

* * *

Из славного Ростова, красна города, вылетывали два ясные сокола, выезжали два могучие богатыря,

Что по имени Алешинька Попович младА со молодом Екимом Ивановичем.

Наехали они в чистом поле на три дороги широкие, а при тех дорогах лежит горюч камень с надписями; Алеша Попович просит Екима Ивановича, «как в грамоте поученого человека», прочесть те надписи. Одна из них означала путь в Муром, другая в Чернигов, третья – «ко городу Киеву, ко ласкову князю Владимиру». Еким Иванович спрашивает, куда ехать; Алеша Попович решает – к Киеву. Не доехавши до Сафат-реки (?), остановились на зеленых лугах покормить добрых коней. Здесь мы остановимся с ними, чтоб спросить, что это была за река Сафат, протекавшая между Ростовом и Киевом? Вероятно, она заплыла туда из Палестины… Разбив шатры, стреножив коней, добры молодцы стали «опочив держать».

Прошла та ночь осенняя,Ото сна пробуждается,Встает рано-ранешенько,Утреннею зарею умывается,Белою ширинкою утирается,На восток он, Алеша, богу молится.

Еким Иванович поймал коней, напоил их в Сафат-реке и, по приказанию Алеши, оседлал их. Лишь только хотели они ехать «ко городу Киеву», как попадается им калика перехожий.

Лапотки на нем семи шелков,Подковырены чистым серебром,Личико унизано красным золотом,Шуба соболиная, долгополая.Шляпа сорочинская, земли греческой,В тридцать пуд шелепуга подорожная,В пятьдесят пуд налита свинцу чебурацкого.

Вопрос: как же шелепуга могла быть в тридцать пуд, если одного свинцу в ней было пятьдесят пуд?.. Калика говорил им таково слово:

«Гой вы еси, удалы добры молодцы!Видел я Тугарина Змеевича:В вышину ли он, Тугарин, трех сажен,Промеж плечей косая сажень,Промежду глаз калена стрела;Конь под ним, как лютый зверь,Из хайлища пламень пышет,Из ушей дым столбом стоит».

Алеша Попович привязался к калике, отдает ему свое платье богатырское, а у него просит себе каличьего, – и его просьба состоит в повторении слово в слово выписанных нами стихов, изображающих одеяние и оружие калики. Калика соглашается, и Алеша Попович, кроме шелепуги, берет еще про запас чингалище булатное и идет за Сафат-реку:

Завидел тут Тугарин Змеевич млад,Заревел зычным голосом,Продрогнула дубровушка зеленая,Алеша Попович едва жив идет.Говорил тут Тугарин Змеевич млад:«Гой еси, калика перехожая!А где ты слыхал и где видалПро млада Алешу Поповича:А и я бы Алешу копьем заколол,Копьем заколол и огнем спалил».Говорил тут Алеша каликою:«А и ты ой еси, Тугарин Змеевич млад!Поезжай поближе ко мне,Не слышу я, что ты говоришь».Подъезжал к нему Тугарин Змеевич млад,Сверстался Алеша Попович младПротив Тугарина Змеевича,Хлестнул его шелепугою по буйной голове,Расшиб ему буйну голову —И упал Тугарин на сыру землю;Вскочил ему Алеша на черну грудь.Втапоры взмолится Тугарин Змеевич млад:«Гой еси ты, калика перехожая!Не ты ли Алеша Попович млад?Только ты Алеша Попович млад,Сем побратуемся с тобою».Втапоры Алеша врагу не веровал,Отрезал ему голову прочь,Платье с него снимал цветноеНа сто тысячей – и все платье на себя надевал.

Увидев Алешу Поповича в платье Тугарина Змеевича, Еким Иванович и калика перехожая пустились от него бежать; когда ж он их нагнал, Еким Иванович бросил себе назад палицу в тридцать пуд, попал Алеше в грудь – и тот повалился с коня замертво.

Втапоры Еким ИвановичСкочил со добра коня, сел на груди ему:Хочет пороть груди белые —И увидел на нем золот чуден крест,Сам заплакал, говорил калике перехожему:«По грехам надо мною, Екимом, учинилося,Что убил своего братца родимого».И стали его оба трясти и качать,И потом подали ему вина заморского;От того он здрав стал.

Алеша Попович обменялся с каликою платьем, а Тугариново положил себе в чемодан. Приехали в Киев.

Скочили с добрых коней,Привязали к дубовым столбам,Пошли во светлы гридни;Молятся Спасову образуИ бьют челом, поклоняютсяКнязю Владимиру и княгине Апраксеевне,И на все четыре стороны;Говорил им ласковый Владимир-князь:«Гой вы еси, добры молодцы!Скажитеся, как вас по имени зовут:А по имени вам мочно место дать,По изотчеству можно пожаловати».Говорил тут Алеша Попович млад:«Меня, осударь, зовут Алешею Поповичем,Из города Ростова, старого попа соборного».Втапоры Владимир-князь обрадовался,Говорил таковы слова:«Гой еси, Алеша Попович млад!По отечеству садися в большое место, в передний уголок,В другое место богатырское,В дубову скамью против меня,В третье место, куда сам захочешь».Не садился Алеша в место большоеИ не садился в дубову скамью,Сел он со своими товарищи на полатный брус (!!??).

Вдруг – о чудо! – на золотой доске двенадцать богатырей несут Тугарина Змеевича – того самого, которому так недавно Алеша отрубил голову, – несут живого и сажают на большое место.

Тут повары были догадливы:Понесли яства сахарные и питья медвяные,А питья все заморские,Стали тут пить, есть, прохлаждатися;А Тугарин Змеевич нечестно хлеба ест:По целой ковриге за щеку мечет,Те ковриги монастырские;И нечестно Тугарин питья пьет:По целой чаше охлестывает,Котора чаша в полтретья ведра.И говорил втапоры Алеша Попович млад:«Гой еси ты, ласковый сударь, Владимир-князь!Что у тебя за болван пришел,Что за дурак неотесаной?Нечестно у князя за столом сидит,Ко княгине, он, собака, руки в пазуху кладет,Целует во уста сахарные,Тебе князю насмехается».

Далее Алеша говорит, что у его отца была скверная{128} собака, которая подавилась костью и которую он, взявши за хвост, под гору махнул: «От меня Тугарину то же будет».

Тугарин почернел, как осенняя ночь,Алеша Попович стал, как светел месяц.

Начавши рушить лебедь белую, княгиня обрезала себе рученьку левую,

Завернула рукавцом, под стол опустила,Говорила таково слово:«Гой вы еси, княгини, боярыни!Либо мне резать лебедь белую,Либо смотреть на мил живот,На молода Тугарина Змеевича».

Тугарин схватил лебедь белую, да разом ее за щеку, да еще ковригу монастырскую. Алеша опять повторяет свое воззвание к Владимиру теми же словами; только, вместо собаки, говорит о коровище старой, которая, забившись в поварню, выпила чан браги пресныя и от того лопнула и которую он, Алеша, за хвост да под гору: «От меня Тугарину то же будет». Потемнев, как осенняя ночь, Тугарин бросил в Алешу чингалищем булатным, но Попович «на то-то верток был», и Тугарин не попал в него. Еким спрашивает Алешу: сам ли он бросит в Тугарина али ему велит? Алеша сказал, что он завтра сам с ним переведается, под великий заклад – не о сте рублях, не о тысяче, а о своей буйной голове. Князья и бояре скочили на резвы ноги, и все за Тугарина поруки держат: князья кладут по сту рублев, бояре по пятидесяти, крестьяне (?) по пяти рублев, а случившиеся тут гости купеческие подписывают под Тугарина три корабля свои с товарами заморскими, которы стоят на быстром Днепре; а за Алешу подписывал владыка черниговский.

Втапоры Тугарин и вон ушел,Садился на своего добра коня,Поднялся на бумажных крыльях под небесью летать.Скочила княгиня Апраксеевна на резвы ноги,Стала пенять Алеше Поповичу:«Деревенщина ты, заселыцина!Не дал посидеть другу милому».Втапоры Алеша того не слушался,Звился со товарищи и вон пошел.

На берегу Сафат-реки пустили они коней в зеленые луга, разбили шатры и стали «опочив держать». Алеша всю ночь не спит, со слезами богу молится, чтоб послал тучу грозную; молитва Алешина дошла до Христа, послал он «тучу с градом дождя», подмочил Тугарину крылья бумажные, и лежит он, как собака, на сырой земле. Еким извещает Алешу, что видел Тугарина на сырой земле, – Алеша снаряжается, садится на добра коня, берет сабельку острую.

И увидел Тугарин Змеевич Алешу Поповича,Заревел зычным голосом:«Гой еси, Алеша Попович млад!Хошь ли я тебя огнем спалю,Хошь ли, Алеша, конем стопчу,Али тебя, Алешу, копьем заколю!»Говорил ему Алеша Попович млад:«Гой ты еси, Тугарин Змеевич млад!Бился ты со мной о велик заклад,Биться, драться един на един:А за тобою ноне силы сметы нет»На меня Алешу Поповича».Оглянется Тугарин назад себя,Втапоры Алеша подскочил, ему голову срубил —И пала глава на сыру землю, как пивной котел.

Проколов уши голове Тугарина, Алеша привязал ее к седлу, привез в Киев в княженецкий двор и бросил середи двора. А Владимир-князь повел его во светлы гридни, сажал за убраны столы – тут для Алеши и стол пошел. За столом говорит ему Владимир-князь:

«Гой еси, Алеша Попович млад!Час ты мне свет дал;Пожалуй ты живи в Киеве,Служи мне, князю Владимиру, —До люби тебя пожалую».Втапоры Алеша Попович млад князя не ослушался,Стал служить верою и правдою;А княгиня говорила Алеше Поповичу:«Деревенщина ты, засельщина!Разлучил меня с другом милым,С молодым Змеем Тугаретиным».

Отвечает Алеша Попович млад:

«А ты гой еси, матушка княгиня Апраксеевна!Чуть не назвал я тебя сукою,Сукою-то, волочайкою».То старина, то и деянье!* * *

И вот, читатели, вы уже знакомы с одним из богатырей ласкова князя Владимира Красна солнышка; вы уже знаете, за какую службу и с какими обрядами Алеша был принят ко двору его. Тут не было рыцарского посвящения; не ударяли по плечу шпагою, не надевали серебряных шпор; битва была не за красоту, а против красоты, красоты весьма неграциозной и в словах, и в манерах, и в характере. Не ищите тут мифов с общечеловеческим содержанием; не ищите художественных красот поэзии; но в этих странных и оригинальных оборотах все-таки есть поэтические элементы, если не поэзия; в этих диких и неопределенных образах народной фантазии все-таки есть смысл и значение, если нет мысли, – даже, если хотите, есть мысль, только частная, а не общая, народу, а не человечеству принадлежащая; и – повторяем – несмотря на дубоватую неграциозпость образов, выражение, чуждое мысли, очень и очень не чуждо поэзии. Что же касается до героя, он является с характером. Попович – это богатырь больше хитрый, чем храбрый, больше находчивый, чем сильный. Он идет на битву с Тугариным переодевшись, под чужим видом; завидя врага, он едва жив идет (разумеется, от трусости);{129} на возглас Тугарина прикидывается глухим, – иногда тот подходит к нему ближе, чтоб говорить с ним, а не сражаться, – он вдруг хватает его по голове шелепугою в тридцать пуд; Тугарин предлагает ему побрататься, но не на таковского напал: Алеша не дастся в обман по великодушию рыцарскому – «втапоры Алеша врагу не веровал». Готовясь ко второй битве, он, в смиренном сознании своих богатырских сил, молится о дожде, чтоб подмочило у Змея бумажные крылья, – и когда тот полетел на него, он опять прибегает к обману: «Ты, – говорит он ему, – держал заклад биться со мною един на един, а за тобою сила несметная против меня»; Змей оглядывается назад и Алеша в эту минуту рубит ему голову. Еким Иванович – добрый и честный богатырь; но он служит Алеше и без его спросу ничего не делает. Это – меньшой названый брат его; это добродушная, честная сила, добровольно покорившаяся хитрому уму. Тугарин – хвастун, нахал, невежа; он при всех весьма не по-рыцарски, весьма неграциозно любезничает с Апраксеевною; он у князя, как у себя дома: ковригами глотает, ушатами запивает, как бы для показания полного своего презрения к обиженному супругу, как бы для того, чтоб при всех наругаться над ним. Неужели это идеал старинного русского любовника чужой жены, которому мало наслаждения – нужно еще и ругаться и ломаться над несчастным мужем?..{130} Мы еще не раз встретимся с этим лицом, состоящим, как видно, на ролях любовников в репертуаре народного театра жизни; он еще явится нам и под другим именем, но всегда змеем. В его безобразном и безобразном лице православный народ осуществил свое сознание о любви, – и если этот русский Дон Хуан, этот Ромео не совсем благообразен, – причина тому народное созерцание чувства любви{131}. Любовь до того изгнана у нас из тесного круга народного созерцания жизни, что в самом браке является каким-то чуждым, греховным элементом, враждебным святости союза, освящаемого религиею; вне же брака, она – бесовская прелесть, дьявольское наваждение, нечистое вожделение Змея Горынчата, преступная контрабанда жизни. Удивительно ли после этого, что эта любовь является в наших народных поэмах так простонародно-неэстетическою, так цинически чувственною, так оскорбительною и возмутительною для чувства, в таких грубых кабацких формах? Удивительно ли после того, что любовник в наших народных поэмах является в виде змея с характером хвастуна, наглеца и труса, а любовница представляется в виде грубой, наглой и бесстыдной бабы, с манерами площадной торговки, и даже, – как увидим это ниже, – в виде колдуньи, злой еретички?.. И самый разврат может иметь свою поэзию и свою грацию, если он выходит из пламенного клокотания необузданной страсти, из неукротимого стремления к наслаждению; но в наших «любовницах» не заметно ни тени поэзии или грации. Здесь опять та же причина: любовь, по нашему народному созерцанию, не есть чувство, не есть страсть, а какой-то холодный цинический разврат. В княгине Апраксеевне олицетворен идеал любовницы, – идеал, которого полное осуществление мы увидим в Марине, неприятельнице Добрыни Никитича и любовнице Змея Горынчата{132}. Странно только, каким образом народная фантазия, выразившая в Апраксеевне народный идеал эманципированной женщины{133} (femme emancipee), навязала ее в жены любимцу предания, солнцу своей древней жизни и поэзии – князю Владимиру. Нет сомнения, что Владимир мифический, Владимир, окруженный богатырями, женящийся от живой жены, есть Владимир-язычник: народная поэзия, как мы сказали, не смела коснуться Владимира исторического, и потому не передала нам ни его похода в Корсунь, ни отношений к Византии, ни последовавшего затем времени его царствования, переданного историею и церковью. Если же в этих поэмах нет ни языческих имен действующих лиц, ни языческих богов, а, напротив, часто упоминается о церквах, об образах, о венчании, – то это анахронизм, вроде того, что Владимировы богатыри, как мы увидим это ниже, беспрестанно сражаются с татарскими ханами, мурзами и улановьями и беспрестанно ездят в Золотую Орду. Это служит новым доказательством нашей мысли, что эти поэмы или сложены были во время татарщины, если не после ее (а от старины воспользовались только мифическими, смутными преданиями и именами), или что они были переиначены и переделаны во время или после татарщины.

Мы еще два раза встретимся с Алешею Поповичем и увидим, что, даже являясь вскользь, он не изменяет своего характера – Поповича; теперь же перейдем к другому богатырю, женившему князя Владимира.

* * *В стольном городе во Киеве,Что у ласкова, сударь, князя Владимира.А и было пированье, почестный пир,Было столованье, почестный стол,Много на пиру было князей и боярИ русских могучих богатырей;А и будет день в половину дня,Княженецкий стол во полустоле;Владимир-князь распотешился,По светлой гридне похаживает,Черные кудри расчесывает;Говорит он, сударь, ласковойВладимир-князь таково слово:«Гой еси вы, князи и бояра и могучие богатыри!Все вы в Киеве переженены,Только я, Владимир-князь, холост хожу,А и холост я хожу, не женат гуляю:А кто мне-ка знает супротивницу,Супротивницу знает красну девицу:Как бы та девица станом статна,Станом бы статна и умом свершна,Ее белое лицо, как бы белый снег,И ягодицы, как бы маков цвет,А и черные брови, как бы соболи,А и ясные очи, как бы у сокола».

Тут большой за меньшого хоронится, а от меньшого ответа князю нет; тогда выступает из стола Иван Гостиный сын и кричит зычным голосом, прося слово молвити, слово единое, безопальное: «Я ли-де Иван в Золотой Орде бывал у грозного короля Етмануйла Етмануйловича и видел его двух дочерей: первая дочь Настасья королевишна, а другая Афросинья королевишна; сидит Афросинья в высоком терему, за тридесять замками булатными; а и буйные ветры не вихнут на ее, а красное солнце по печет лицо: а то-то, сударь, девушка станом статна, станом статна и умом свершна (следует повторение четырех последних стихов из речи князя Владимира); посылай ты, сударь, Дуная свататься». Князь приказал налить чашу зелена вина в полтора ведра и подносить ее Ивану Гостиному за те слова его хорошие. Призвал он, князь, Дуная Ивановича в спальню к себе и посылал его на доброе дело, на сватанье, и давал ему золотой казны, триста жеребцов и могучих богатырей; подносил он ему, Дунаю, чару зелена вина в полтора ведра, турий рог меду сладкого в полтретья ведра, разгорелася утроба богатырская, и могучие плечи расходилися, как у молода Дуная Ивановича; не берет он золотой казны, не надо ему триста жеребцов и могучих богатырей, а просит он себе одного молодца, как бы молода Екима Ивановича, который служит Алеше Поповичу. А и князь тотчас сам Екима руками привел: «Вот-де те, Дунаю, будет паробочек». И приехали добры молодцы, Дунай да Еким, в Золоту Орду, к тому ли грозному королю Етмануйлу Етмануйловичу. Говорит тут Дунай таково слово:

«Гой еси, король в Золотой орде!У тебя ли во палатах белокаменныхНету Спасова образа,Некому у тебя помолитися,А и не за что тебе поклонимся».Говорит тут король Золотой орды,А и сам он, король, усмехается:«Гой еси, Дунай сын Иванович!Али ты ко мне приехал по-старому служить и по-прежнему?»

Дунай объявляет королю о цели своего приезда. А и тут королю за беду стало, а рвет на главе кудри черные и бросает о кирпищет пол и говорит, как бы не его, Дуиая, прежняя служба, велел бы посадить его в погреба глубокие и уморил бы смертью голодною за те его слова за бездельные. Тут Дунаю за беду стало, разгорелось его сердце богатырское, вынимал он сабельку острую и говорил таковы слова: «Как бы-де у тебя во дому не бывал, хлеба-соли не едал, ссек бы по плечи буйную голову». Тут король неладом заревел зычным голосом, псы борзы заходили на цепях, а и хочет Дуная живьем стравить теми кобелями меделянскими. Дунай закричал к Екиму, а те мурзы, улановья не допустят Екима до добра коня, до его палицы тяжкия, медныя, в три тысячи пуд; не попала ему палица железная, что попала ому ось-то тележная, а и зачал Еким помахивати, и побил он силы семь тысячей, да пятьсот кобелей меделянских. Король на все соглашался, и Дунай унимал своего слугу верного, н пошел к высокому терему, где сидит Афросинья, – двери у палат были железные, а крюки, пробои по булату злачены. «Хоть нога изломить, а двери выставить». Все тут палаты зашаталися, бросится девица, испужалася, хочет Дуная в уста целовать. Проговорил Дунай сын Иванович: «А и ряженый кус, да не суженому есть! Достанешься ты князю Владимиру». И хотят они ехать; спохватился тут король Золотой Орды, отрядил триста свои мурзы и улановья на тридцати телегах везти за Дунаем золото, серебро, жемчуг скатный и каменья самоцветные. Не доехав до Киева за сто верст, наехал Дунай на бродучий след, велел Екиму везти невесту ко Владимиру «честно, хвально и радостно», а сам поехал по тому следу свежему, бродучему. В четвертые сутки наехал он на тех на лугах на потешныих, – куда ездил ласковый Владимир-князь всегда за охотою, – на бел шатер, а во том шатре опочив держит красна девица, а и та ли Настасья королевишна[21]. Молодой Дунай он догадлив был: пустил он из лука калену стрелу семи четвертей —

Хлестнет он, Дунай, по сыру дубу,А спела ведь тетивка у туга лука,А дрогнет матушка сыра земляОт того удара богатырского, —Угодила стрела в сыр кряковистый дуб,Изломала его в черенья ножовые.Бросилася девица из бела шатра будто угорелая.А и молодой Дунай он догадлив был,Скочил он, Дунай, с добра коня{134},И горазд он с девицею дратися,Ударил он девицу по щеке,А пнул он девицу под… —Женский пол от того пухол живет,Сшиб он девицу с резвых ног,Он выдернул чингалище булатное,А и хочет взрезать груди белые;Втапоры девица взмолилася:«Гой еси ты, удалой добрый молодец!Не коли ты меня девицу до смерти,Я у батюшки, сударя, отпрошалася,Кто меня побьет во чистом поле,За того мне девице замуж идти».

А и туто Дунай тому ее слову обрадовался, думает он разумом своим: «Во семи ордах я служил семи королям, а не мог себе выжить красныя девицы; ноне я нашел во чистом поле обрушницу, сопротивницу». Тут они обручилися, вокруг ракитова куста венчалися. Приехали они во град Киев, а Владимир-князь от злата венца шел на свой княженецкий двор, и во светлы гридни убиралися, за убраные столы сажалися. А и Дунай приходил во церковь соборную просить честныя милости у того архиерея соборного обвенчать на той красной девице. Рады были тому попы соборные – в те годы присяги не ведали – обвенчали Дуная Ивановича; венчального дал Дунай пятьсот рублей. Приехав ко двору князя Владимира, Дунай велел доложить ему, что не в чем идти княгине молодой – платья женского только одна и есть епанечка белая. А втапоры Владимир-князь он догадлив был, знает он кого послать: послал он Чурила Пленковича выдавать платьице женское цветное. (После этого пошло столованье.) А жили они время не малое. На пиру у князя Владимира пьяный Дунай расхвастался, что нет в Киеве стрельца супротив его. Тут взговорит молода княгиня Апраксеевна (?), что нету-де в Киеве такого стрельца, как любезной сестрицы ее Настасьи королевишны. Тут Дунаю за беду стало, бросил с женою жребий, кому прежде стрелять. Досталось Дунаю на голове кольцо держать, отмерили версту тысячну, Настасья каленой стрелой сшибла с головы золото кольцо. Втапоры Дунай становил на примету свою молоду жену, и стала княгиня Апраксеевна его упрашивати: «то ведь шуточка пошучена».

Да говорила же и его молода жена:«Оставим-де стрелять до другого дня,Есть-де в утробе у меня могуч богатырь;Первой-де стрелкой не дострелишь,А другой-де перестрелишь,А третьею-де стрелкой в меня угодишь».

Князья и бояре и все сильны, могучи богатыри стали Дуная уговаривати, а он, Дунай, озадорился и стрелял перву стрелу.

И втапоры его молодая женаСтала ему кланятися и перед ним убиватися:«Гой еси ты, мой любезный ладушка,Молодой Дунай сын Иванович!Оставь шутку на три дни,Хоть не для меня, но для своего сына нерожденного.Завтра рожу тебе богатыря,Что не будет ему сопротивника».

Тому Дунай не поверовал, и третьей стрелой в жену угодил; прибежавши Дунай к молодой жене, выдергивал чингалище булатное, скоро порол ей груди белые: – выскочил из утробы удал молодец, он сам говорит таково слово:

«Гой еси, сударь, мой батюшка!Как бы дал мне сроку на три часа,А и я бы на свете был попрыжееИ полутчее в семь семериц тебя».А и тут молодой Дунай сын Иванович запечалился,Ткнул себя чингалищем в белы груди,Сгоряча он бросился во быстру реку.Потому быстра река Дунай словет —Своим устьем впала в сине море.* * *

Теперь мы знакомы с тремя богатырями Владимира. Последний выше первых двух – не правда ли? В нем и ум, и сметливость, и богатырская рьяность, и прямота силы и храбрости, на себя опирающейся. Если Дунай не совсем вежливо и далеко не по-рыцарски обошелся с Настасьей королевишной – это не его вина: тут выразилось сознание целого народа о любви и об отношениях полов. Сама Настасья не видит ничего странного или обидного для нее ни в том, что Дунай бил ее по щекам и потчевал пинками, ни в том, что он чингалищем булатным хотел вспороть ей груди белые: она с тем и отпросилась у батюшки, что кто ее в поле побьет, тот и за себя замуж возьмет. Колоченая посуда два века живет – русский человек свято верит глубокой мудрости этой киргиз-кайсацкой пословицы и потому других бьет – не кается, и самого побьют – не гонится. Притом же если б Настасья одолела Дуная, – она не задумалась бы вспороть ему груди белые чингалищем булатныим. В Настасье королевишне осуществлен идеал амазонки по понятию русского человека. Жена богатыря должна рождать богатырей, а для этого сама должна быть богатырем своего пола. Поэтому Настасья и мастерица такая из лука стрелять, что за версту сшибла кольцо с головы мужа. Отношения полов, по народному сознанию, всего лучше выражаются в смерти Настасьи. Все богатыри хвастливы, особенно в русских сказках; все богатыри любят подпить, особенно русские: потому не удивителен вызов Дуная состязаться с женою в стрельбе. Просьбы других, слезы жены только более подстрекают его богатырскую рьяность и раздражают упорный характер. Убив жену, он спешит вспороть ей белые груди: ни слезы, ни вздоха для нее; но при виде сына, которому он не дал своею опрометчивости») созреть настоящим образом, в нем пробуждается отеческое, а следовательно, и человеческое чувство. Печаль его переходит в отчаяние, разрешающееся самоубийством. Обстоятельство, по которому приписывается быстрому Дунаю его имя, заключает в себе много поэзии, и простые, безыскусственные стихи:

Потому быстра река Дунай словет —Своим устьем впала в сине море —

дышат каким-то успокоительным и примирительным чувством; в них высказывается широкое, хотя и совершенно неопределенное созерцание.



Поделиться книгой:

На главную
Назад