Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Избранное - Алехо Карпентьер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

После долгого и утомительного путешествия по грязным дорогам, усыпанным сосновыми шишками, которые жалобно поскрипывали под колесами, Эстебан наконец прибыл в Байонну; тут он отдал себя в распоряжение тех, кто готовил революционный переворот в Испании. В их число входили бывший моряк Рубин де Селис, алькальд Бастаррече и журналист Гусма́н, друг Марата, сотрудничавший в газете «LʼAmi du peuple»[207]. У Эстебана возникло тягостное впечатление, что и он сам, и его стремление безотлагательно действовать пришлись не по вкусу этим людям, которые в большинстве своем разделяли якобинские взгляды, но, так сказать, на испанский лад: они были весьма радикальны, пока речь шла о Франции, но сразу же становились необыкновенно кроткими и умеренными, едва их взоры обращались к реке Бидасоа. Молодого человека тут же отправили в городок Сен-Жан-де-Люз, незадолго перед тем переименованный в Шовен-Драгон, дабы почтить память геройски погибшего республиканского солдата, уроженца здешних мест. В городе имелась небольшая, но быстро работавшая типография, — в ней и должны были печатать многочисленные революционные прокламации и документы, подобранные аббатом Марченой, опытным агитатором, всегда готовым взяться за перо и откликнуться на происходящие события; однако аббат редко появлялся на дорогах, ведущих к границе, и много времени проводил в Париже, где его часто принимал Бриссо. Эстебан, полагавший, что ему не придется увидеть тут ни одного знакомого лица, очень обрадовался, когда однажды под вечер повстречал на берегу реки одинокого рыболова; юноша весело приветствовал его: то был шутник и острослов Фелисиано Мартинес де Бальестерос, в прошлом масон, а ныне свежеиспеченный полковник; он набрал из местных жителей большой отряд горных стрелков, и в случае нападения испанских войск его стрелки должны были оказывать сопротивление королевским солдатам и убеждать их переходить на сторону Республики.

— Надо быть ко всему готовыми, — заявил Бальестерос. — Ведь у нас на родине ублюдки растут, как сорная трава: достаточно только поглядеть на наших Годоев да на Мессалин из Бурбонского королевского дома[208].

Вместе с весельчаком испанцем Эстебан совершал долгие прогулки; они заходили в городки, которые только недавно получили новые названия: теперь Икстасон именовался Единство, Арбонн — Постоянный, Устарриц — Марат-сюр-Нив, Бегорри — Фермопилы. Первые недели молодой человек изумлялся, глядя на безыскусные баскские церкви с приземистыми колокольнями, похожими на сторожевые башни; сады вокруг них были обнесены оградой из гладких камней, врытых в землю. Эстебан останавливался и подолгу глядел на запряжку быков: они шли вперед, подгоняемые стрекалом, ярмо было обтянуто овечьей шкурой; он взбирался на горбатые мостики, переброшенные над потоками с талой водою, и на ходу собирал оранжевые грибы, притаившиеся в щелях меж камней. Ему нравились здешние дома с выкрашенными в ярко-синий цвет стропилами, покатыми крышами и вделанными в каменную кладку якорями из кованого железа. Горная цепь, воспетая в сказаниях о Карле Великом, с расходящимися в разные стороны обрывистыми хребтами, узкие тропинки, скала, которой в свое время, быть может, любовался рыцарь Роланд, огромные тучные стада, пастбища с сочными мягкими травами, зеленые, такие зеленые, какими бывают неспелые яблоки, пастбища, всегда одинаковые, неизменные, — все заставляло его мечтать о возможности буколического счастья, какое будет возвращено всем людям после торжества революционных принципов. Но когда Эстебан ближе познакомился с местными жителями, они несколько разочаровали его: эти баски с неторопливыми движениями, с бычьими шеями и лошадиными челюстями, легко ворочавшие каменные глыбы и валившие деревья, мореплаватели, которых можно было по праву сравнить с теми, кто, прокладывая путь в Исландию, первым увидел скованное льдом море, упрямо придерживались своих окостенелых традиций. Не было людей изобретательнее их, когда нужно было попасть на тайное богослужение, пронести благословенный хлеб в берете, спрятать колокола на гумне или в печи для обжига извести, тайно воздвигнуть алтарь на отдаленной ферме, или в задней комнате трактира, либо в пещере, которую сторожили овчарки, — словом, там, где этого меньше всего можно было ожидать. Когда несколько самых рьяных якобинцев разбили статуи святых в кафедральном соборе Байонны, епископ отыскал людей, которые помогли ему перейти испанскую границу, прихватив дароносицы, стихари и домашнее имущество. Властям пришлось даже расстрелять юную девушку, которая отправилась причащаться в Вилья-де-Вэра. Обитатели многих пограничных деревень, укрывавшие непокорных священников, были насильственно переселены в Ланды. Для местных рыбаков Шовен-Драгон по-прежнему оставался Сен-Жан-де-Люз, подобно тому как Бегорри в глазах здешних крестьян по-прежнему пребывал под покровительством святого Стефана. Жители Суля по-прежнему разводили костры в Иванову ночь и любили свои старинные средневековые пляски; тут никто не посмел бы донести на человека, который возносил в своем доме молитвы богородице или, осеняя себя крестным знамением, рассказывал о ведьмах из Сагаррамурди…

Эстебан уже два месяца жил в этом мире, который с каждым днем казался ему все более чуждым, коварным, изменчивым; он был убежден, что никогда не научится понимать язык басков, не научится угадывать по лицам людей их тайные мысли; внезапно, как гром среди ясного неба, его поразило известие о начале войны с Испанией. Стало быть, он так и не попадет на Пиренейский полуостров, не будет присутствовать при рождении новой страны, о чем он так часто мечтал, слушая исполненные надежды речи Мартинеса де Бальестероса, — тот упорно предсказывал, что народ Мадрида вот-вот восстанет. Эстебан оказался узником во Франции, которую со стороны Атлантического океана блокировали эскадры английских кораблей; для него не оставалось никакой возможности выбраться отсюда и вернуться на родину. До сих пор юноша не помышлял о возвращении в Гавану, им владело желание играть пусть даже самую маленькую роль в революции, которой предстояло преобразовать мир. Но достаточно было ему понять, что он не может уехать из Франции, и острая тоска по дому, по близким, по иным, но милым его сердцу краскам и запахам наполнила Эстебана отвращением к тем обязанностям, которые он ныне выполнял: ведь, в сущности, это были унылые и скучные обязанности. Стоило ли приезжать с другого конца света, стремясь увидеть революцию, а на самом деле не видеть ее? Стоило ли уподобляться человеку, который, расположившись в парке неподалеку от оперного театра, прислушивается к доносящимся оттуда громким звукам оркестра, но войти в зал не может?

Прошло еще несколько месяцев, и все это время Эстебан старательно выполнял свою монотонную работу, чтобы таким образом оправдать в собственных глазах ее необходимость. Ожидаемого переворота в Испании не произошло, даже война в этой части Франции приняла какой-то вялый, пассивный характер — она свелась к наблюдению за крупными воинскими частями, которые расположил вдоль границы испанский генерал Вентура Каро, — впрочем, сам генерал также не решался сдвинуться с занятых им позиций, несмотря на численное превосходство своих войск. По ночам в горах раздавались ружейные выстрелы, но дальше отдельных стычек и коротких столкновений между разведывательными отрядами дело не заходило. Кончилось долгое, солнечное и тихое лето; вновь задули осенние ветры; с наступлением первых холодов скотину загнали в хлева и стойла… По мере того как проходило время, Эстебан стал замечать, что, живя вдали от Парижа, он все чаще испытывает замешательство; теперь он уже нередко ловил себя на мысли, что перестает понимать крутые повороты политики — изменчивой, противоречивой, конвульсивной, часто противоречащей собственным ее целям; многочисленные комитеты и прочие органы управления издали казались не такими уж совершенными; то и дело приходили неожиданные вести о возвышении ранее никому не известных людей или о шумном падении какого-нибудь прославленного деятеля, которого еще вчера сравнивали с величайшими героями древности. Градом сыпались указы, законы и декреты, в провинции их еще считали действующими, а они уже отменялись или вступали в противоречие с новыми чрезвычайными распоряжениями. В неделе теперь насчитывалось десять дней[209], и месяцы получили новые названия — брюмер, жерминаль, фруктидор, — никак не связанные с прежними; были введены новые меры веса, длины и объема, они ставили в тупик людей, привыкших иметь дело с иными мерами, такими, как сажень, пядь и гарнец. Никто в здешних местах не мог бы с точностью сказать, что же все-таки происходит на самом деле, никто не знал, кому верить, так как баску, жившему во Франции, испанец из Наварры был ближе, чем чиновники, вдруг приезжавшие с далекого севера, чтобы навязать ему странный календарь или изменить название его родного города. Судя по всему, начавшейся войне не видно было конца, — ведь, в отличие от других войн, она велась не для того, чтобы удовлетворить честолюбие притязания какого-нибудь государя и даже не для того, чтобы захватить чужие земли. «Короли знают, что никакие Пиренеи не преградят путь философским идеям, — возглашали с трибун ораторы-якобинцы. — Миллионы людей пришли в движение, дабы преобразить облик мира»…

Стоял март; для Эстебана март по-прежнему оставался мартом, хотя ухо его уже привыкло к «нивозу» и «плювиозу». Стоял пепельный март, забранный, как решеткой, дождями, — холмы Сибура были окутаны дымчатой пеленою, вдоль них, точно призраки, скользили рыбачьи суда, возвращавшиеся в гавань: они оставляли позади серовато-зеленое море, печальное и неспокойное, его безбрежные просторы незаметно сливались с белесым туманным небом затянувшейся зимы. Из окна комнаты, где юноша трудился над переводами и правил корректуры, виднелось пустынное побережье, ощетинившееся кольями: там валялись мертвые водоросли, обломки досок, куски парусов, их выбрасывали сюда океанские волны после ночных бурь, когда ветер со стоном врывался сквозь щели ставен и заставлял стремительно вращаться покрытые ржавчиной, скрежещущие железные флюгера. Неподалеку от дома, где жил Эстебан, на площади, прежде носившей имя Людовика XVI, а теперь называвшейся площадью Свободы, высилась гильотина. Вдали от того места, где она была впервые торжественно установлена, вдали от забрызганной кровью короля площади, на которой гильотина сыграла свою роль в грозной трагедии, эта стоявшая под дождем машина казалась даже не устрашающей, а только уродливой, даже не роковой, а какой-то унылой и неотвязной; когда ее приводили в действие, она вызывала в памяти жалкие подмостки, на которых бродячие комедианты, кочующие по провинции, силятся подражать игре столичных актеров. Порою поглазеть на казнь останавливались рыбаки с вершами, трое или четверо прохожих, хранивших загадочное выражение лица и молча сплевывавших табачную слюну, подросток, деревенский сапожник, продавец кальмаров; а когда из шеи обезглавленного вырывалась потоком кровь, точно вино из вспоротого бурдюка, все они снова пускались в путь. Стоял март. Пепельный март, забранный, как решеткой, дождями, от которых намокала солома в хлевах, темнела шерсть у коз и едкий дым, с трудом выходя из высоких труб, наполнял кухни, где пахло чесноком и кипящим маслом. Уже несколько месяцев Эстебан не получал вестей от Виктора. Он знал, что Юг исполнял самым суровым образом обязанности общественного обвинителя при революционном трибунале в Рошфоре. Виктор даже потребовал — и Эстебан это одобрял, — чтобы гильотину установили прямо в зале судебных заседаний и вынесенный приговор без проволочек, сразу приводили в исполнение. Теперь, когда Эстебан не общался с этим пылким, неистовым и твердым человеком, окруженным ореолом сподвижника Бийо, Колло или какого-нибудь иного выдающегося деятеля, рыцаря на час, столь не похожим на людей, которые окружали юношу здесь, он испытывал странное ощущение: ему казалось, будто сам он мельчает, вырождается, теряет свой истинный облик, будто его подавляет все происходящее, а его скромное участие в событиях столь ничтожно, что оно никем не будет даже замечено. Чувство это было так унизительно, что Эстебану хотелось плакать. Охваченный тоскою, он испытывал потребность уткнуться головой в колени Софии, как он это не раз делал когда-то, желая обрести покой и найти опору в той силе материнской любви, которая исходила от ее девического лона… Думая о своем одиночестве, о своей неприкаянности, юноша однажды и в самом деле чуть было не разрыдался, но в эту минуту в комнату к нему вошел полковник Мартинес де Бальестерос. Командир горных стрелков был в сильном волнении и гневе, его влажные от пота руки дрожали — судя по всему, какая-то новость сильно взбудоражила испанца.

XIV

— Осточертели мне эти французишки! — крикнул Бальестерос, с размаху опускаясь на койку Эстебана. — Осточертели, говорю я вам! Пусть убираются к дьяволу!

Он закрыл лицо обеими руками и погрузился в молчание. Молодой человек протянул гостю кружку вина, тот разом осушил ее и попросил еще. А затем принялся ходить из угла в угол и торопливо рассказывать о том, что вызвало его гнев. Он только что был разжалован, смещен со своего поста — сме-щен — каким-то комиссаром, прибывшим из Парижа с неограниченными полномочиями для переформирования войск в этой части страны. Опала, которой подвергся испанец, была следствием начатого в Париже похода против иностранцев — теперь результаты этого сказались и на границе.

— Сперва они перестали доверять масонам, а сейчас решили расправиться с лучшими друзьями революции!

По слухам, аббат Марчена скрывался от преследований, ему каждую минуту угрожала опасность очутиться на эшафоте.

— А ведь этот человек столько сделал ради свободы! — возмущался Бальестерос.

Ныне французы взялись за комитет в Байонне, они удалили из него всех испанцев: одного за то, что он придерживался умеренных взглядов, другого потому, что он в прошлом был франкмасоном, третьего — так как он показался им подозрительным.

— Будьте осторожны, друг мой, ведь вы тоже иностранец. Вот уже несколько месяцев во Франции считают, что быть иностранцем — преступление. — И Мартинес де Бальестерос продолжал свой беспорядочный монолог: — Пока они развлекались в Париже, наряжая гулящих девок в костюм богини Разума, здесь они упустили из-за собственной неспособности и взаимной зависти великолепный случай перенести пламя революции в Испанию. А теперь им придется ждать… Впрочем, они и не собираются совершать революцию на всей земле! Они думают только о революции во Франции. Что же касается других… то пусть пропадают! Мы здесь занимаемся бессмысленным делом. Нас заставляют переводить на испанский язык Декларацию прав человека, а между тем сами французы каждый день нарушают по меньшей мере дюжину из семнадцати ее параграфов. Они взяли Бастилию и освободили при этом четырех фальшивомонетчиков, двух сумасшедших и одного педераста, но затем создали каторгу в Кайенне, которая гораздо хуже любой Бастилии…

Эстебан, боясь, как бы их не услышали соседи, сказал, что ему нужно купить писчую бумагу, — он хотел под благовидным предлогом увести неистового испанца на улицу. Они прошли мимо торгового дома Аранедер и направились в книжную лавку под вывеской «Богатство», которая теперь именовалась «Братство», — прежнюю надпись нетрудно было переделать в новую. Это помещение с низким потолком было слабо освещено, с балки свисала керосиновая лампа, хотя на улице стоял день. Эстебан обычно проводил тут долгие часы, перелистывая новые книги: обстановка в лавчонке отчасти напоминала ему ту, какая царила в дальнем помещении их склада в Гаване; здесь также лежали пыльные груды различных предметов, среди них виднелись армиллярные сферы, планисферы, подзорные трубы, физические приборы. Мартинес де Бальестерос с возмущением пожал плечами, бросив взгляд на недавно полученные гравюры, — на них были изображены памятные события из истории Греции и Рима.

— Нынче любой хлыщ воображает, будто он вылеплен из того же теста, что братья Гракхи, Катон или Брут, — пробормотал он.

Подойдя к расстроенному фортепьяно, он начал перелистывать ноты с последними песнями Франсуа Жируэ, изданные Фрером; их пели повсюду под аккомпанемент гитары, этому помогала упрощенная метода нотной записи. Испанец указал Эстебану на названия нескольких песен: «Дерево свободы», «Гимн разуму», «Поверженный деспотизм», «Республиканка-кормилица», «Гимн селитре», «Пробуждение патриотов», «Хорал тысячи кузнецов с оружейной мануфактуры».

— Даже музыку они сделали рассудочной, — проворчал он. — Дошли до того, что полагают, будто человек, который пишет сонату, наносит ущерб своему революционному долгу. Сам Гретри и тот заканчивает балеты «Карманьолой», дабы подчеркнуть свои гражданские чувства.

И, желая выразить протест против опусов Франсуа Жируэ, испанец бравурно заиграл аллегро из какой-то сонаты, словно хотел излить свой гнев на клавиатуру инструмента.

— Пожалуй, не стоило мне играть произведение такого франкмасона, как Моцарт, — сказал он, закончив пассаж, — ведь, чего доброго, в ящике фортепьяно спрятан доносчик…

Купив бумагу, Эстебан вышел из лавочки в сопровождении испанца, который не хотел оставаться наедине со своей яростью. Несмотря на начавшийся холодный дождь, палач в берете снимал чехол с гильотины: вот-вот должны были привезти приговоренного, которому предстояло сложить тут свою голову. И этого никто не заметит, если не считать нескольких солдат, стоявших у подножия эшафота…

— Казните да казнимы будете, — проворчал Мартинес де Бальестерос. — Казни в Нанте, казни в Лионе, казни в Париже…

— Человечество выйдет возрожденным из этой кровавой купели, — сказал Эстебан.

— Не повторяйте чужих слов, а главное, не говорите при мне о Красном море Сен-Жюста (испанец неизменно произносил это имя как «Сен-Ю»), ибо это дурная риторика, — отрезал Бальестерос.

Они повстречались со зловещей тележкой, в которой везли на эшафот священника со связанными руками; затем пошли вдоль пристани и остановились перед рыбачьим судном, на палубе которого трепыхались сардины и тунцы, а среди них, как на фламандском натюрморте, лежал желтый скат. Мартинес де Бальестерос сорвал железный ключ, висевший у него на цепочке часов, и яростным жестом швырнул его в воду.

— Ключ от Бастилии, — пояснил он. — А ко всему еще поддельный. Среди слесарей есть такие проходимцы, что изготовляют их тысячами, они наводнили весь мир этими талисманами. И теперь на свете ключей от Бастилии больше, чем кусочков дерева от креста, на котором распяли Спасителя…

Взглянув в сторону Сибура, Эстебан заметил необычайное движение на дороге в Андай. По ней отдельными группами в беспорядке двигались солдаты полка пиренейских стрелков; некоторые пели, но у большинства был утомленный вид, и каждый, кто только мог, старался забраться в какую-нибудь повозку, чтобы проехать в ней хотя бы часть пути; было понятно, что песни горланят только пьяные. Солдаты походили на поспешно отступающее войско, брошенное на произвол судьбы офицерами и бредущее куда глаза глядят, в то время как офицеры уже достигли берега и слезли с коней возле какого-то трактира, где рассчитывали просушить свою намокшую одежду возле огня. Панический страх охватил Эстебана при мысли, что эти части, быть может, разбиты и что их преследуют, по пятам войска маркиза де Сен-Симона[210], — тот командовал большим отрядом эмигрантов, который, как полагали, уже давно готовился к дерзкому нападению. Однако, внимательнее присмотревшись к вновь прибывшим, можно было понять, что они просто вымокли и перемазались в грязи, но вовсе не потерпели поражение в бою. В то время как простуженные и больные солдаты старались укрыться от дождя под навесами и выступами крыш, остальные располагались привалам и ели селедку с хлебом, запивая ее водкой. Маркитанты уже устанавливали свои жаровни, и к небу поднимался густой дым от мокрых дров; Мартинес де Бальестерос подошел к канониру, на плечах у которого болталась связка чеснока, и спросил у него о причине столь неожиданного передвижения войск.

— Мы отправляемся в Америку, — отвечал солдат, и слова эти пронзили мозг Эстебана, как яркий солнечный луч.

Дрожа от волнения и тревоги, испытывая мучительное беспокойство человека, которого изгоняют с празднества, происходящего в его собственном доме, Эстебан вместе с опальным полковником вошел в трактир, где расположились на отдых офицеры. И вскоре оба они узнали, что полк направляется на Антильские острова. Позднее к нему должны присоединиться другие части, входящие в экспедиционный корпус, формирующийся в Рошфоре. Солдат станут перевозить постепенно, на небольших судах, плыть придется, соблюдая необходимые меры предосторожности и держась неподалеку от берега из-за английской блокады. С кораблями отбудут два комиссара Конвента — Кретьен и некий Виктор Юг, по слухам, бывший моряк, хорошо знакомый с Карибским морем, где действует мощная британская эскадра… Эстебан вышел на площадь; он до такой степени боялся упустить удобный случай выбраться из этой дыры, где его подстерегала опасность (ко всему еще он понимал, что выполняет работу, бесполезность которой будет вскоре замечена его работодателями), что без сил опустился на каменную ступеньку, не обращая внимания на ледяной ветер, обжигавший щеки.

— Ведь Виктор Юг ваш приятель, — сказал ему Бальестерос, — добивайтесь же всеми средствами, чтобы вас отсюда увезли. Юг стал ныне человеком влиятельным, особенно с тех пор, как пользуется поддержкой Дальбарада, известного всем нам еще с той поры, когда он был корсаром в Биаррице. Здесь вы просто прозябаете. Документы, которые вам приходится переводить, лежат без движения в подвале. А ко всему еще вы иностранец.

Эстебан пожал руку испанцу.

— А что теперь собираетесь делать вы?

— Все равно буду продолжать свое дело. Человеку, посвятившему себя революции, нет пути назад, — ответил Мартинес де Бальестерос, и в голосе его прозвучала покорность судьбе.

Эстебан написал подробное письмо Виктору Югу — он снял с него несколько копий для того, чтобы послать одновременно в морское министерство, в Революционный трибунал Рошфора и одному бывшему масону, которого молодой человек убедительно просил разыскать адресата, где бы тот ни находился, — и принялся ждать ответа на свою просьбу. Он писал, что оказался жертвой чиновничьего равнодушия, а также раздоров среди испанских республиканцев, и объяснял слабый успех своего труда посредственностью людей, которые сменяли здесь друг друга у власти. Он жаловался на климат и говорил, что боится, как бы у него не возобновились приступы прежней болезни. Играя на дружеских чувствах Виктора, Эстебан напоминал ему о Софии и о доме в далекой Гаване, где все они «жили, как братья». В заключение он подробно говорил, чем именно может быть полезен революции в Америке. «Ко всему тебе известно, — прибавил он, — что в настоящее время положение иностранца во Франции не слишком-то завидное». Подумав о том, что письмо могут перехватить, Эстебан приписал: «Некоторые испанцы, живущие в Байонне, виновны в том, что, видимо, совершили достойные всяческого осуждения поступки, направленные против революции. Это сделало необходимым проведение чистки, в ходе которой, к сожалению, праведники могут поплатиться за деяния нечестивцев…» Потянулись долгие недели, наполненные тревожным ожиданием; все это время юношей владел страх, заставлявший его избегать Мартинеса де Бальестероса и тех, кто мог позволить себе неподобающим образом обсуждать недавние события в присутствии посторонних. Некоторые утверждали, будто аббат Марчена, о местопребывании которого никто ничего не знал, погиб на эшафоте. Великий страх охватывал по ночам обитателей бискайского побережья. В домах не зажигали света, и люди, притаившись, следили из-за прикрытых ставен за тем, что происходит на улице. Эстебан перед самой зарей покидал свое жилище; стремясь побороть владевшее им беспокойство, он прямо под дождем пешком отправлялся в соседние селения, выпивал бутылку красного вина в какой-нибудь деревенской харчевне или заходил в сельскую лавчонку, где пуговицы продают на дюжины, где можно купить булавку, бубенчик, остаток ткани и тут же какие-либо сласти в плетеной корзиночке. Возвращался он к себе уже после наступления сумерек, и всякий раз у него было такое чувство, будто в его отсутствие в доме побывал кто-то посторонний, будто за ним приходили, чтобы отвести его в старинный замок Байонны, превращенный в казарму и полицейский комиссариат: там ему придется отвечать на вопросы, касающиеся таинственного «дела, к которому он причастен». Эстебану стал так неприятен этот молчаливый, замкнутый со всех сторон край, где его на каждом шагу подстерегала теперь опасность, что все без исключения представлялось ему тут безобразным: орешник и дубы, построенные на испанский лад дома, парящий в небе коршун, кладбища, где виднелись странные кресты с изображением солнца… Когда посыльный протянул письмо, у Эстебана так задрожали руки, что он не мог распечатать конверт. Ему пришлось сорвать сургучную печать зубами, благо они его еще слушались. Почерк был ему хорошо знаком. Виктор Юг в ясных и точных выражениях предлагал юноше не мешкая прибыть в Рошфор, чтобы занять должность писца в морском экспедиционном корпусе, которому предстояло вскоре отправиться с острова Экс. Письмо это должно было послужить Эстебану своего рода охранным свидетельством; молодому человеку надлежало покинуть Сен-Жан-де-Люз вместе с полком баскских стрелков, который будет участвовать в далекой и опасной экспедиции: в ходе ее придется принимать решения на месте, так как за отсутствием известий никто не знал, захватили англичане французские владения на Антильских островах или нет. Предположительно местом назначения экспедиции был выбран остров Гваделупа, если же там нельзя будет высадиться, эскадра продолжит свой путь до Сен-Доменга… Когда Виктор увидел Эстебана после долгой разлуки, он холодно обнял его. Юг немного похудел, и лицо его с выступающими скулами дышало энергией, которая еще больше возросла с тех пор, как он стал командовать людьми. Окруженный группой офицеров, он был всецело поглощен последними приготовлениями к отъезду: изучал карты, диктовал письма, и происходило все это в зале, где было полным-полно оружия, хирургических инструментов, барабанов и свернутых знамен.

— Поговорим потом, — бросил он Эстебану и повернулся к нему спиной, чтобы прочесть какую-то депешу. — Ступай в интендантство, — прибавил Виктор и тут же поправился: — Ступайте в интендантство и ждите там моих приказаний.

Хотя обращение на «ты» в ту пору считалось доказательством революционного духа, Юг поспешил поправиться не случайно, а желая этим что-то подчеркнуть. И Эстебан понял, что Виктор решил неуклонно следовать важнейшему правилу, которого придерживаются те, кто управляет людьми; не иметь друзей.

XV

Это весьма важно.

Гойя

Четвертого флореаля II года Республики, без пения труб и барабанного боя, маленькая эскадра снялась с якоря; она состояла из двух фрегатов — «Копье» и «Фетида», брига «Надежда» и пяти транспортных судов для перевозки войск: на их борту разместилась артиллерийская рота, две пехотные роты и батальон пиренейских стрелков, вместе с которыми Эстебан прибыл в Рошфор. И вскоре позади остался остров Экс со своей крепостью, ощетинившейся дозорными башнями, и плавучей тюрьмой — кораблем, именовавшимся «Два союзника», где больше семисот человек ожидали отправки в Кайенну: трюмы были битком набиты арестованными, им даже негде было лечь, и они засыпали сидя, в полубреду; заключенные заражали друг друга чесоткой и эпидемическими болезнями, от их гноящихся ран распространялось зловоние. Началу путешествия сопутствовали дурные предзнаменования. Последние новости, полученные из Парижа, никак не могли обрадовать Кретьена и Виктора Юга — остров Тобаго и остров Сент-Люсия подпали под власть англичан; Рошамбо пришлось капитулировать на Мартинике. Что касается Гваделупы, то она все время подвергалась нападениям неприятеля, и силы, находившиеся под началом военного губернатора, таяли. К тому же всем было известно, что белые поселенцы принадлежащих Франции Антильских островов были презренными монархистами; после казни короля и королевы они открыто выступали против Республики и не только жаждали британской оккупации, но и всячески помогали врагу. Эскадра шла навстречу опасности, ей предстояло ускользнуть от английских кораблей, блокировавших берега Франции, и возможно скорее покинуть воды Европы, а для этого были предписаны весьма суровые меры: запрещалось зажигать огонь после захода солнца, и солдатам приходилось засветло укладываться на свои подвесные койки. На судах все время поддерживалось состояние боевой тревоги, солдаты не расставались с оружием, — каждую минуту можно было ждать столкновения с неприятелем. Погода, однако, благоприятствовала экспедиции — море все время окутывал туман. Суда были нагружены огнестрельным оружием и провиантом, всюду высились ящики, бочки, бочонки, лежали тюки и кипы, и людям приходилось делить узкое свободное пространство, остававшееся на палубе, с лошадьми, которые жевали сено, причем яслями им служили шлюпки. На судах везли баранов, из трюмов то и дело доносилось жалобное блеяние; в стоявших на подпорках ящиках с землею росли редис и другие овощи, предназначенные для офицерского стола. С самого отъезда Эстебану ни разу не удалось побеседовать с Виктором; молодой человек проводил все свое время в обществе двух типографов — отца и сына Лёйе, — они плыли на одном с ним корабле и везли небольшую типографию, чтобы печатать различные распоряжения и прокламации…

По мере того как корабли удалялись от Европейского континента, представление о бушевавшей там революции становилось более простым и ясным: теперь, когда шумные уличные споры, патетические речи, словесные баталии больше не заслоняли смысла событий, все происходящее казалось более схематическим, но зато менее противоречивым. Недавнее осуждение и казнь Дантона[211] воспринимались как одна из перипетий в становлении того будущего, которое каждый рисовал себе по-своему. Разумеется, трудно было понять, каким образом трибуны, которые еще накануне были народными кумирами и чьи речи вызывали овации, трибуны, за которыми следовали тысячи людей, внезапно оказывались негодяями. Но люди успокаивали себя тем, что после пережитой бури положение скоро определится и станет приемлемым для всех: ближайшее будущее дарует большую терпимость к религии, думал баск, пронесший на корабль ладанку; франкмасонов перестанут преследовать, говорил себе человек, который с тоскою вспоминал о масонских ложах; можно будет добиться большего равенства в имущественном и общественном положении людей, надеялся тот, кто мечтал решительно покончить с еще сохранившимися привилегиями. Теперь люди плыли навстречу битвам, битвам между французами и англичанами; вдали от кабачков и городских пересудов сомнения, прежде владевшие умами, улетучивались. Одна только мысль все время терзала Эстебана: он думал об аббате Марчене — тот, конечно же, не избежал рокового падения, так как был тесно связан с жирондистами, — и сожалел, что многие иностранцы, искренние друзья свободы, которые из-за этого подвергались на родине угрозе смерти, были уничтожены, хотя вся их вина состояла разве только в том, что они слишком верили в дальнейшее распространение революции. В ту пору придавали чрезмерное значение любым наветам и обвинениям. Даже сам Робеспьер в речи, произнесенной в Обществе друзей свободы и равенства, осудил необоснованные доносы, назвав их происками врагов Республики, стремящихся опорочить верных ее сторонников. Эстебан сказал себе, что он уехал вовремя, так как и в самом деле оказался бы среди тех, кто попал в немилость. И все же он с тоскою думал о крахе своей мечты послужить великому делу, ведь он надеялся на это, когда Бриссо посылал его на пиренейскую границу, заверяя, что Эстебан примет там участие в подготовке важных событий; на самом же деле эти важные события докатились только до Пиренеев, а по ту сторону горного хребта Смерть, верная средневековым традициям, и дальше пребудет такой, какой ее изобразили фламандские живописцы на религиозных аллегорических полотнах, которыми Филипп II украсил стены Эскуриала… В такие минуты Эстебану хотелось подойти к Виктору и поделиться с ним своими мыслями. Но комиссар Конвента мало появлялся на людях. А если и появлялся, то всегда неожиданно, внезапно, так сказать, для острастки. Как-то вечером, зайдя в кубрик, он обнаружил, что четверо солдат играют в карты при свете коптилки, прикрытой, точно абажуром, бумажным кульком. Он заставил провинившихся подняться на палубу, подталкивая их сзади острием сабли, и велел выбросить карты за борт.

— В следующий раз, — сердито сказал он, — я поступлю с вами, как с королями из этой колоды.

Юг проходил вдоль гамаков и подвесных коек, где спали солдаты, и ощупывал брезент, чтобы выяснить, не припрятана ли там похищенная бутылка спиртного.

— Дай-ка мне свое ружье, — обратился он однажды к карабинеру с таким видом, что тот решил, будто комиссару не терпится взять на мушку какого-то морского хищника, чьи плавники вырисовывались над водой. Но тут же, забыв, по-видимому, о своем первоначальном намерении, Юг внимательно оглядел ружье и нашел, что оно плохо вычищено и не смазано. — Ты просто свинья! — крикнул он, швыряя карабин на палубу.

На следующий день все оружие на корабле блестело так, словно его только что получили из арсенала. Иногда с наступлением ночи Юг взбирался на марс и усаживался там, упираясь ногами в перекладину веревочной лестницы, — когда ветер относил ее, ноги его повисали в пустоте; затем он устраивался рядом с дозорным; во тьме очертания фигуры комиссара почти не были видны, а скорее угадывались, над его головою раскачивался султан из перьев, Виктор был великолепен и походил на альбатроса, который уселся на мачту и распростер крылья над кораблем. «Спектакль», — думал в таких случаях Эстебан. Однако подобного рода спектакли действовали на него столь же неотразимо, как и на остальных, — они показывали бесспорное величие актера.

Однажды утром, услышав, как бортовые горнисты громко играют зорю, солдаты поняли, что опасная зона осталась позади. Штурман перевел часы назад и спрятал за пояс пистолеты, которые до того лежали прямо на карте. Отпраздновав переход к спокойному плаванию стаканчиком спиртного, все принялись за свои обычные занятия, на кораблях воцарилась шумная радость, она сразу же положила конец напряжению и беспокойству последних дней, когда у людей все время были хмурые лица. Солдат, сбрасывая в море конский навоз, который скопился возле лошадей, уткнувших головы в приспособленные под ясли шлюпки, что-то напевал. Напевали и те, кто усердно чистил оружие. Напевали мясники, точа ножи, чтобы резать баранов. Казалось, поет все — железо и мельничный жернов, малярная кисть и пила, скребница и лоснящийся круп коня; пела и наковальня — из-под навеса, где она стояла, доносился ритмичный шум мехов и молота. Последний европейский туман рассеивался под лучами солнца, еще скрытого дымкой и потому казавшегося слишком белым, но уже жаркого, заливавшего палубу от кормы до носа, так что все ослепительно сверкало — пряжки на мундирах, золотые нашивки, лакированные козырьки, штыки ружей, седельные луки. Пушкари снимали чехлы с орудий, но не для того, чтобы зарядить пушки, а чтобы почистить жерла банником и до блеска натереть бронзовые стволы. На юте оркестр полка пиренейских стрелков разучивал марш Госсека, к которому было прибавлено трио для барабана и баскских свирелей: трио исполняли настолько лучше марша (хотя его играли по нотам), что, когда раздавались нестройные и резкие звуки этого марша, солдаты встречали их смехом и шутками. Всякий занимался своим делом и без страха смотрел на горизонт, напевая, смеясь; хорошее настроение царило повсюду — от рей до трюма. Внезапно на палубе появился Виктор Юг в парадной форме комиссара Конвента, на его лице играла улыбка, но при этом он казался столь же неприступным, как прежде. Он прошел по палубе, остановился посмотреть на то, как приводят в порядок лафет орудия, затем поинтересовался работой плотника; похлопал по шее коня, пощелкал по коже барабана, спросил о самочувствии артиллериста, у которого рука была на перевязи… Эстебан заметил, что солдаты, завидев комиссара, внезапно умолкали: он внушал им страх. Юг медленно поднялся по лесенке, которая вела на нос корабля. На шкафуте рядами стояли покрытые брезентом бочки, пеньковые канаты прикрепляли брезент к бортам. Виктор что-то сказал офицеру, и тот распорядился откатить бочки в другое место. Вслед за тем шлюпка под трехцветным флагом была спущена на воду: комиссар воспользовался первым же спокойным, тихим днем и решил позавтракать на борту «Фетиды» в обществе капитана де Лессега, командовавшего флотилией. Кретьен, с первого дня страдавший от морской болезни, оставался у себя в каюте. Когда украшенный плюмажем головной убор Виктора Юга исчез за бортом брига «Надежда», шедшего теперь между двумя фрегатами, веселье снова воцарилось на борту фрегата «Копье». Даже офицеры будто избавились от всякой тревоги и разделяли хорошее настроение солдат, вместе с ними пели, смеялись над усилиями оркестра, который, благополучно справившись с баскскими мелодиями и виртуозными руладами свирелей, никак не мог хотя бы сносно сыграть «Марсельезу».

— Это ведь только первая репетиция! — воскликнул капельмейстер, желая прекратить град насмешек.

Однако люди смеялись над ним, как смеялись бы по любому другому поводу: они испытывали властную потребность в смехе, особенно сейчас, когда батареи «Фетиды» дружным залпом приветствовали комиссара Национального Конвента, свидетельствуя, что он уже далеко и его можно не опасаться. Этого Облеченного Властью человека страшились. И ему это, видимо, нравилось.

XVI

Прошло еще три дня. Всякий раз, когда штурман переводил часы назад, солнце, казалось, припекало сильнее, а море все больше начинало походить на то море, все запахи которого столько говорили сердцу Эстебана. Однажды вечером, желая немного освежиться, потому что жара в трюме и кубриках была просто невыносима, молодой человек поднялся на палубу и остановился у борта, созерцая безбрежный небосвод, который впервые за время путешествия был безоблачен и ясен. Чья-то рука опустилась на его плечо. Позади стоял Виктор — без мундира, в расстегнутой рубашке — и дружески улыбался ему, как в былые дни.

— Тут недостает женщин. Как ты считаешь? — спросил Юг.

И, внезапно оживившись, он начал вспоминать те места в Париже, которые оба посещали вскоре после приезда в столицу, и соблазнительных, доступных женщин. Прежде всего он припомнил Розамунду, немку из Пале-Рояля; Заиру, чье имя напоминало о пьесе Вольтера; Дорину в розовом муслиновом платье; затем заговорил об уютном гнездышке на антресолях, где за два луидора можно было вкусить любовные ласки Анжелики, Адели, Зефиры, Зои, Эстер и Зилии, столь непохожих друг на друга и воплощавших различные женские типы; каждая из них вела себя по-своему, каждая играла роль в строгом соответствии с характером своей внешности: одна походила на боязливую барышню, другая — на разбитную мещанку, третья — на танцовщицу из кордебалета, четвертая, Эстер, — на Венеру с острова Маврикий, пятая (эту роль исполняла Зилия) — на пьяную вакханку. После изощренных утех с одной или несколькими женщинами гость в конце концов оказывался в объятиях Аглаи, красавицы с остроконечными грудями, дерзко устремленными к твердому и властному подбородку античной царицы: близость с нею неизменно венчала пиршество страстей. В другое время Эстебан и сам бы посмеялся над столь легкомысленными воспоминаниями. Но он все еще чувствовал себя неловко с Виктором и не мог найти с ним общий язык — ведь Юг не обращал на него никакого внимания с самой их встречи в Рошфоре; поэтому неожиданная словоохотливость Виктора не нашла отклика у молодого человека: он отвечал через силу и односложно.

— Ты похож на жителя Гаити, — заметил Виктор. — Там в ответ слышишь только многозначительное: «О! О!» — и нельзя понять, что, собственно, думает твой собеседник. Пошли ко мне в каюту.

Большой портрет Неподкупного красовался на стене между крюками, на которых висели головной убор и мундир Юга; под портретом наподобие лампады горел светильник. Комиссар поставил на стол бутылку с водкой и наполнил две рюмки.

— Твое здоровье! — произнес он и чуть насмешливо взглянул на Эстебана.

Он извинился, — но при этом в голосе его звучала лишь холодная учтивость, — что ни разу не пригласил юношу к себе после отплытия с острова Экс: различные заботы, дела, обязанности и прочее… К тому же положение все время было неясное. Правда, им удалось ускользнуть от британских кораблей, которые блокировали побережье Франции. Однако кто знает, с чем еще придется встретиться флотилии, когда она прибудет к месту назначения. Их главная цель — вновь утвердить власть Республики во французских колониях в Америке и всеми средствами бороться против сепаратистских настроений, отвоевывая, если потребуется, земли, в настоящее время, быть может, потерянные. Монолог Виктора сопровождался долгими паузами, иногда он прерывал свою речь характерным «да», — оно было так хорошо знакомо Эстебану и походило то ли на ворчание, то ли на брюзжание. Юг похвалил дух высокой гражданственности, которым было отмечено полученное им письмо Эстебана, — именно поэтому он и решил воспользоваться его услугами.

— Тот, кто изменит якобинцам, изменит делу Республики и свободы, — объявил он.

У Эстебана вырвался негодующий жест. Его вывели из себя не сами слова, а то, что они принадлежали Колло ДʼЭрбуа, который по всякому поводу их повторял; этот бывший комедиант, за последнее время особенно пристрастившийся к алкоголю, казался ему человеком мало подходящим для выражения революционной нравственности. Юноша не сдержался и прямо высказал свое мнение.

— Быть может, ты и прав, — заметил Виктор. — Колло действительно злоупотребляет вином, но он настоящий патриот.

Осмелев после двух рюмок водки, Эстебан спросил, указывая на портрет Неподкупного:

— Как может этот гигант до такой степени доверять пьянчужке? От речей Колло разит вином.

Революция, продолжал Эстебан, выковала множество людей с возвышенным образом мыслей, это бесспорно; но в то же время она окрылила немало неудачников и людей озлобленных, они использовали террор в корыстных целях.

— Это и впрямь достойно сожаления, — ответил Виктор холодно. — Но мы не можем уследить за всеми.

Эстебан счел нужным изложить свое кредо, чтобы не оставалось сомнений в его верности революции. Однако его раздражали некоторые уж совершенно смехотворные гражданские церемонии, некоторые необоснованные назначения; он не понимал, как могут люди выдающиеся столь терпимо относиться к деятельности посредственных личностей. Власти благосклонно взирали на представления нелепых пьес, если в финале показывали фригийский колпак: дело дошло до того, что к «Мизантропу» добавили проникнутый гражданским пафосом эпилог, а в трагедии «Британик», подновленной театром «Комеди Франсез», Агриппина именовалась «гражданкою»; многие классические трагедии были под запретом, а правительство субсидировало некий театр, где шла бездарная пьеса: на сцене можно было увидеть папу Пия VI, который колотил тиарой Екатерину II, а та отвечала ему ударами скипетра; короля Испании в схватке валили на землю, и он терял при этом огромный нос из картона. Больше того, с некоторых пор поощрялось определенное пренебрежение к людям умственного труда. В различных комитетах раздавался варварский клич: «Опасайтесь всех, кто пишет книги». Все литературные клубы в Нанте — это общеизвестно — были закрыты по распоряжению Каррье[212]. Невежда Анрио дошел до требования сжечь Национальную библиотеку[213]; а в это самое время Комитет общественного спасения посылал на эшафот прославленных хирургов, выдающихся химиков, эрудитов, поэтов, астрономов…

Эстебан осекся, заметив, что Виктор выказывает признаки нетерпения.

— Вот еще критикан нашелся! — взорвался наконец Юг. — Рассуждаешь так, как, без сомнения, рассуждают в Кобленце[214]. Тебя интересует, почему были закрыты литературные клубы в Нанте? — Он грохнул кулаком по столу. — Мы изменяем облик мира, а их занимают только литературные достоинства и недостатки какой-нибудь театральной пьесы. Мы преобразуем жизнь людей, а они сетуют на то, что некоторые литераторы не могут собираться вместе и читать вслух идиллии и прочие бредни. Да они способны пощадить изменника, врага народа только потому, что он написал красивые стихи!

На палубе послышался шум — что-то перетаскивали. Пробираясь между тюками, плотники сносили на нос корабля доски, за ними шли матросы, сгибаясь под тяжестью больших продолговатых ящиков. Когда открыли один из ящиков, лунный луч скользнул по стальному предмету треугольной формы; при виде его Эстебан содрогнулся. Люди, чьи тени отражались в воде, казалось, выполняли какой-то жестокий и таинственный обряд: на палубе были разложены — пока еще в одной плоскости — опора, верхняя перекладина и боковые стойки, они лежали в порядке, указанном в листке с инструкцией, и плотники при свете фонаря молча сверялись с ней. Пока еще адское сооружение существовало лишь в проекции на горизонтальную плоскость; это был как бы чертеж с искаженной перспективой, выполненный в двух измерениях, он позволял представить себе то, что вскоре должно было приобрести высоту, ширину и грозную глубину. Словно следуя ритуалу, люди, казавшиеся в темноте черными, воздвигали под покровом ночи ужасное сооружение, они доставали брусья, скобы, шарниры из ящиков, походивших на гробы, — гробы, однако, слишком длинные для человеческого тела, но достаточно широкие, чтобы вместить колодку с круглым отверстием, которая сможет зажать шею любого размера. Послышались удары молотков, и зловещий их ритм нарушал глубокую тишину моря, на котором уже появились первые саргассовые водоросли.

— Стало быть, она тоже путешествовала вместе с нами! — воскликнул Эстебан.

— Разумеется, — ответил Виктор, прохаживаясь по каюте. — Она да походная типография — вот две самые необходимые вещи, которые мы везем с собой, если не считать пушек.

— Не так прочтешь — кровью изойдешь! — пробормотал Эстебан.

— Не приводи мне испанских поговорок, — отрезал Виктор, снова наполняя рюмки.

Затем, пристально и многозначительно посмотрев на своего собеседника, Юг достал портфель из телячьей кожи и медленно раскрыл его. Он извлек оттуда пачку листков, отпечатанных на гербовой бумаге, и швырнул их на стол…

— Да, мы везем с собой также и эту грозную машину, — продолжал Виктор. — Но знаешь ли ты, что я вручу жителям Нового Света?

Он сделал паузу и прибавил, выделяя каждое слово:

— Декрет от шестнадцатого плювиоза второго года Республики, которым отменяется рабство. Отныне и впредь все люди, живущие в наших колониях, независимо от цвета кожи провозглашаются французскими гражданами и получают полное равенство в правах.

Юг высунулся из двери каюты и стал наблюдать за работой плотников. Стоя спиной к Эстебану, он продолжал свой монолог, не сомневаясь, что собеседник слушает его:

— Впервые морская эскадра приближается к берегам Америки, не осененная знаком креста. Флотилия Колумба несла изображение креста на парусах своих каравелл. Крест знаменовал собою рабство, которое собирались навязать жителям Нового Света во имя искупителя; Христос, внушали капелланы, умер, дабы спасти людей, принести утешение беднякам и устыдить богатых. А мы, — Виктор резко обернулся и указал на декрет, — мы люди без креста, без искупителей, без бога, на наших кораблях нет капелланов, и мы плывем в Новый Свет, чтобы уничтожить все привилегии и установить равенство. Брат мулата Оже будет отомщен…

Эстебан опустил голову, устыдившись той критики, которую он перед тем поспешно высказывал Югу, словно стремясь избавиться от мучительных сомнений. Он взял в руки декрет и стал ощупывать бумагу, снабженную большими сургучными печатями.

— Так или иначе, — проговорил он, — но я предпочел бы, чтобы цели эти были достигнуты без применения гильотины.

— Все будет зависеть от людей, — отвечал Виктор. — И от других, и от тех, кто едет с нами. Не думай, что я доверяю всем, кто плывет на наших кораблях. Посмотрим, как каждый станет вести себя, ступив на твердую землю.

— Ты это для меня говоришь? — осведомился Эстебан.

— Может быть, для тебя, может, для других. По своему положению я обязан не доверять никому. Одни слишком много рассуждают. Другие слишком много жалуются. Некоторые до сих пор тайком носят на груди ладанки. Кое-кто утверждает, будто при старом режиме — в этом публичном доме! — жилось лучше. Среди военных скрываются заговорщики, они спят и видят, как бы избавиться от комиссаров Конвента, едва только придется обнажить сабли. Но я, я знаю обо всем, что говорят, что думают и что делают на этих проклятых кораблях. Поэтому внимательно следи за своими словами. Мне их тут же перескажут.

— Ты считаешь меня подозрительным? — спросил Эстебан с горькой улыбкой.

— Я подозреваю всех, — ответил Виктор.

— Отчего бы тебе нынче вечером не испробовать на мне, как действует гильотина?

— Плотникам пришлось бы слишком торопиться. Да и овчинка выделки не стоит. — Виктор принялся стаскивать рубаху. — Ступай-ка лучше спать.

Он протянул Эстебану руку с сердечностью и искренностью, которые прежде отличали его. Взглянув на Юга, юноша был поражен сходством между Неподкупным, чей портрет висел на стене каюты, и Виктором, который явно подражал манере Робеспьера держать голову, вперять в собеседника испытующий взгляд и смотреть на него одновременно учтиво и твердо: все это было запечатлено на портрете. И то, что Эстебан разглядел эту слабость Виктора — желание даже физически походить на человека, которым тот восхищался больше всего, — принесло юноше некоторое удовлетворение. Итак, Юг, который некогда, разыгрывая живые картины в Гаване, рядился в одежды Ликурга или Фемистокла, ныне, достигнув власти и исполнения своих честолюбивых помыслов, старался подражать другому человеку, чье превосходство признавал. Впервые гордый Виктор Юг склонялся — быть может, почти безотчетно — перед личностью более значительной.

XVII

Когда эскадра в полном составе вошла в теплые моря, укрытая чехлом грозная машина по-прежнему высилась на носу корабля, являя взору две плоскости — горизонтальную и вертикальную — и походя чистотою линий на чертеж из учебника геометрии. О близком соседстве суши говорили принесенные сюда морскими течениями древесные стволы, корневища бамбука, мангровые ветви, листья кокосовых пальм, которые плавали на поверхности воды, — в тех местах, где дно было песчаным, она казалась светло-зеленой. Снова возникла опасность встречи с британскими кораблями; со дня отплытия никто не знал, что же происходит на Гваделупе, и эта неизвестность держала всех в тревожном ожидании; день проходил за днем без особых происшествий, но беспокойство все возрастало. Если кораблям флотилии не удастся пристать к берегам Гваделупы, они продолжат свой путь в Сен-Доменг. Однако англичане могли завладеть и этим островом. В таком случае, решили Кретьен и Виктор Юг, надо будет любым способом добраться до Соединенных Штатов и отдать эскадру под покровительство дружественной державы. Эстебан сердился на самого себя, он мысленно возмущался тем, что считал недопустимым проявлением эгоизма, и все же сердце его замирало каждый раз, когда речь заходила о том, что флотилия, быть может, войдет в порт Балтимора или Нью-Йорка. Это означало бы конец долгого приключения, которое с каждым днем казалось ему все более нелепым; его присутствие на кораблях эскадры станет излишним, он попросит вернуть ему свободу действий или сам, без всякого разрешения, воспользуется ею и возвратится, опаленный Историей, наслушавшись разных историй и насмотревшись на них, туда, где ему станут внимать с таким же удивлением, с каким внимают пилигриму, вернувшемуся из странствий по святым местам. Его первый выход на арену мировых событий закончился бесславно, однако он приобрел немалый опыт, он приобщился к великим преобразованиям, и это как бы служило залогом его будущих деяний. Но пока надо было делать нечто такое, что придало бы смысл жизни. Эстебану хотелось писать, он надеялся, что, взявшись за перо и приведя мысли в строгую систему, он сможет сделать важные выводы из своих впечатлений. Молодой человек еще плохо представлял себе, каким именно будет этот его труд. Но он должен быть, во всяком случае, чем-то важным, отвечающим нуждам эпохи; чем-то таким, что весьма не понравится Виктору Югу, не без удовольствия думал Эстебан. Возможно, это будет новая теория государства. Возможно — критический пересмотр «Духа законов» Монтескье. Возможно даже — исследование ошибок, допущенных в ходе революции. «Словом, такую книгу вполне мог бы написать один из этих скотов эмигрантов», — сказал себе Эстебан, заранее отказываясь от своего замысла. За последний год-два юноша заметил, что в нем все больше развивается критический дух — порою он досадовал на эту свою новую черту, так как она мешала ему непосредственно восторгаться тем, чем восторгались другие, — и Эстебан все чаще отказывался подчиняться господствующему мнению. Когда при нем изображали революцию как нечто идеальное и возвышенное, когда не желали признавать за ней ни недостатков, ни заблуждений, она начинала представляться ему уязвимой и ущербной. Однако он защищал бы революцию от нападок монархистов с помощью тех же самых аргументов, которые раздражали его, когда ими пользовался, скажем, Колло дʼЭрбуа. Эстебана в равной мере возмущали и демагогические высказывания газеты «Отец Дюшен»[215], и чудовищные бредни эмигрантов. Он чувствовал себя священником, когда сталкивался с гонителями церкви, и гонителем церкви, когда сталкивался со священниками; он был похож на монархиста, когда при нем утверждали, что все короли — в том числе и Яков Шотландский, и Генрих IV, и Карл Шведский[216]— были дегенератами, и вел себя как ярый противник монархии, когда при нем прославляли испанских Бурбонов. «Я и впрямь критикан, — признавался он себе, вспоминая, что Виктор Юг назвал его так несколько дней тому назад. — Но спорю я с самим собою, а это хуже всего». У типографов Лёйе мало-помалу развязались языки, и они рассказали Эстебану, каким беспощадным был в Рошфоре общественный обвинитель Юг; юноша смотрел теперь на Виктора со смешанным чувством досады и недоброжелательства, нежности и зависти. Досаду он испытывал, так как видел, что Виктор отдалил его от себя; недоброжелательство к Югу родилось у Эстебана, когда он узнал, как тот неистовствовал в трибунале; почти женская нежность и благодарность возникала в душе молодого человека при мысли о дружеских чувствах Виктора к нему; зависть в Эстебане вызывало то обстоятельство, что комиссар владел декретом, благодаря которому этому сыну булочника, чье детство прошло между печью и квашней, предстояло войти в историю. Эстебан целые дни мысленно спорил с Виктором, давал ему советы, требовал отчета, повышал голос, — словом, готовился к беседе с Югом, которой, возможно, не суждено было состояться вообще, а если бы она когда-нибудь и состоялась, то юноша вел бы совсем не те речи, какие долго вынашивал: скорее всего чувства нахлынули бы на него, и вместо упреков, доводов, категорических требований и угроз разрыва, какие он теперь шептал про себя, прозвучали бы жалобы, а быть может, пролились бы даже и слезы… В пору этого тревожного ожидания Виктор Юг спозаранку отправлялся на фрегат «Фетида» в шлюпке под флагом Республики; там он совещался с командующим флотилией де Лессегом — оба разговаривали, облокотившись на карты, где были нанесены рифы и мели, меж которых в те дни шла эскадра. Когда комиссар возвращался, Эстебан стремился попасться ему на глаза: при этом он делал вид, будто погружен в какое-то дело и не замечает идущего мимо Виктора. Когда Юг бывал окружен офицерами и адъютантами, он не заговаривал с юношей. Эта группа людей в украшенных перьями головных уборах и расшитых мундирах составляла особый мир, куда Эстебану не было доступа. Провожая долгим взглядом комиссара Конвента, юноша со смешанным чувством восхищения и гнева смотрел на его широкие плечи, обтянутые пропотевшим мундиром: ведь плечи эти принадлежали человеку, посвященному в самые заветные тайны семьи Эстебана, человеку, который вторгся в его жизнь, как рок, и с тех пор ведет его все более и более опасными путями. «Не обнимай холодных статуй», — шептал молодой человек, с горькой иронией повторяя слова Эпиктета и думая о том, какое расстояние пролегло сейчас между ним и его товарищем прежних лет. А ведь он видел, как эта «холодная статуя», как этот человек предавался утехам любви с самыми изощренными в страсти женщинами — именно потому Виктор их и выбирал — во время их совместных похождений в первые дни жизни в Париже, когда искали только одного: наслаждений. Тогдашний Виктор Юг, сбросив рубашку, похвалялся своими мускулами перед случайными любовницами, ценил хорошее вино и соленую шутку, обладал живостью нрава, несвойственной нынешнему Югу, — теперь же он был вечно хмур, затянут в парадный мундир и гордился знаками отличия, дарованными ему Республикой; человек этот распоряжался ныне судьбами всей флотилии и присвоил себе права адмирала с самоуверенностью, приводившей в смущение самого де Лессега. «От расшитого мундира голова у тебя пошла кругом, — думал о нем Эстебан. — Берегись: опьянение мундиром — худший вид опьянения»… Однажды на рассвете два пеликана опустились на гик фрегата «Копье». Ветер донес запах пастбищ, патоки и дыма. Эскадра, замедлив ход, то и дело измеряя глубину лотами, приближалась к грозным рифам острова Дезирад. Еще в полночь солдаты и матросы были подняты по тревоге и теперь, столпившись у борта, жадно вглядывались в берег, суровые очертания которого с самой зари проступали на горизонте: остров этот походил на громадную тень, падавшую на море от низких, неподвижных облаков. Дело происходило в самом начале июня, царил полный штиль: казалось, можно расслышать, как вдалеке летающая рыба задевает плавником поверхность воды, такой прозрачной, что видно было, как на небольшой глубине скользят угри. Корабли остановились неподалеку от обрывистого берега, где не было ни посевов, ни жилищ. Шлюпка с несколькими матросами отделилась от фрегата «Фетида» и понеслась к острову. Вскоре командующий флотилией де Лессег в сопровождении генералов Картье и Руже прибыл на фрегат «Копье», чтобы вместе с Кретьеном и Виктором Югом дожидаться известий… Часа через два, когда терпение у всех уже истощилось, показалась шлюпка.

— Ну, что там? — крикнул комиссар матросам, когда, по его мнению, они уже могли расслышать вопрос.

— Англичане на Гваделупе и на острове Сент-Люсия, — послышался ответный крик, и на палубах кораблей раздались громкие проклятья. — Они завладели этими островами уже после того, как мы отплыли из Франции.

Напряжение уступило место досаде. Вновь вернулась неуверенность прежних дней: отныне начинался новый опасный переход по морям, кишевшим вражескими судами, к острову Сен-Доменг, — а он, вероятнее всего, тоже захвачен англичанами, которым помогали богатые колонисты, сторонники монархии, переходившие на сторону врага вместе с толпами своих рабов-негров. Если же и можно будет избежать британской опасности, то останется угроза со стороны испанцев; эскадре придется в самую дурную пору года бороздить море во всех направлениях, чтобы добраться до Багамских островов; при этой мысли Эстебан вспомнил стихи из «Бури»[217], где говорилось об ураганах, бушующих над Бермудскими островами. Солдатами овладевали пораженческие настроения. Коль скоро высадиться на Гваделупе нельзя, лучше всего убраться восвояси, да поскорее. Многие молча возмущались тем упорством, с каким Виктор Юг заставлял матроса, посланного за вестями, вновь и вновь повторять свой рассказ о коротком пребывании на суше. Места для сомнений не оставалось. Новость сообщили ему несколько человек: негр-рыбак, крестьянин, слуга из какого-то кабачка; кроме того, он беседовал с солдатами небольшого форта. Все они видели корабли эскадры, но на расстоянии приняли их сперва за флотилию адмирала Джервиса: она должна была сняться с якоря в Пуэнт-а-Питре, вернее, уже снялась или снималась в эту минуту, и взять курс на остров Сент-Кристофер… Оставаться тут, среди рифов, было крайне опасно.

— Думаю, ждать дольше не стоит, — заметил Картье. — Если они нас здесь окружат, то разобьют в пух и прах.

Генерал Руже придерживался того же мнения. Однако Виктор не уступал. Вскоре голоса спорящих зазвучали громче. Генералы не соглашались с комиссарами Конвента, в ножнах позвякивали сабли, сверкали нашивки, перевязи и кокарды, раздавались самые грубые ругательства, какие только можно было услышать от француза II года Республики, всего минуту назад с пафосом упоминавшего Фемистокла и Леонида. Внезапно Виктор Юг заставил всех замолчать, резко оборвав разговор.

— В Республике военные не спорят, а подчиняются. Нас послали на Гваделупу, и мы высадимся на Гваделупе.

Остальные опустили головы, словно львы под хлыстом укротителя. Комиссар приказал немедленно поднять якоря, и эскадра взяла курс на порт Салин в области Гранд-Тер. Вскоре показался остров Мари-Галант, окутанный опаловою дымкой; на кораблях объявили боевую тревогу. Послышался грохот лафетов, скрип канатов и шкивов, крики, шум, отрывистые слова команды, ржание лошадей, почуявших близость земли и зеленых пастбищ. По приказанию Юга типографы принесли несколько сот афиш, отпечатанных во время морского перехода: на них большими черными буквами был воспроизведен текст декрета от 16 плювиоза, который провозглашал отмену рабства и давал равные права всем обитателям острова, независимо от цвета кожи и имущественного состояния. Затем комиссар Конвента твердым шагом пересек шкафут, подошел к гильотине и сбросил просмоленный брезент, покрывавший ее: она впервые предстала всем взорам, сверкая в лучах солнца хорошо отточенным лезвием. Словно выставляя на всеобщее обозрение дарованную ему власть, Виктор Юг замер в неподвижности, упершись правой рукой в боковую перекладину грозной машины, и внезапно превратился в живую аллегорию. Вместе со свободой в Новый Свет прибывала первая гильотина.

XVIII

Бедствия войны.

Гойя

Кретьен и Виктор Юг отплыли в одной из первых шлюпок, — быть может, желая показать солдатам, что в решительный час комиссары Конвента не менее отважны, чем кадровые военные. Когда французы высадились на берег, грянуло несколько залпов, затем завязалась короткая перестрелка, но мало-помалу выстрелы замерли в отдалении. Спустилась ночь, и все затихло на кораблях, где еще оставались отряды военных моряков и две роты пиренейских стрелков под общим командованием капитана де Лессега. Прошло три дня, но за это время ничего не случилось, по-прежнему ниоткуда не поступало никаких известий. Стремясь усыпить тревогу, Эстебан развлекался рыбной ловлей в компании с типографами, которые поневоле сидели сложа руки. Теперь, когда большая часть солдат покинула корабли, на борту стало так много свободного места, что палубы походили на театральную сцену, какой она бывает после шумного представления. Повсюду свисали концы веревок, валялись брошенные тюки, стояли пустые ящики. Можно было без помех прогуливаться взад и вперед, дремать в тени паруса, съедать свою миску супа где-нибудь в холодке, искать блох на вольном воздухе, играть в карты, не сводя глаз с горизонта, — пока один сдавал, остальные внимательно следили, не появится ли вдали парус вражеского корабля. Все это походило бы на приятный отдых вблизи Наветренных островов, если бы отсутствие новостей не беспокоило солдат. На берег смотреть было бесполезно. Там ничего не происходило. Только какой-то мальчишка выкапывал съедобные ракушки из песка, несколько собак барахтались по брюхо в воде да целое семейство негров проходило, неся на головах огромные узлы, словно переселялось на новое место… Многие на кораблях уже готовились к худшему, когда на рассвете четвертого дня к борту «Фетиды» пристала лодка, и вестовой вручил приказ, предлагавший флотилии направиться в Пуэнт-а-Питр. Республиканцы одержали победу. После недолгой схватки, завязавшейся сразу при высадке, французы осторожно продвигались вперед, но не встречали ожидаемого сопротивления. Виктор Юг приписывал непрерывное отступление английских отрядов страху, который местные поселенцы-монархисты, защищавшие белый королевский штандарт, испытывали перед дерзкой отвагой бойцов, осененных трехцветными знаменами. Экипажи стоявших в гавани торговых кораблей проявили большую твердость духа и с помощью шестнадцати артиллерийских орудий оказали сопротивление французам в форте Флер дʼЭпе. Прошедшей ночью Картье и Руже внезапно пошли на приступ этого форта, который защищали девятьсот человек, и, пустив в ход холодное оружие, овладели им. Кретьен, подававший солдатам пример редкого мужества, пал на поле битвы. Англичане, деморализованные победой противника, отступили и укрепились в области Бас-Тер, за Ривьер-Сале, — этот узкий морской пролив, покрытый вдоль берегов мангровыми зарослями, разделяет Гваделупу на две части. Виктор Юг с полуночи находился в Пуэнт-а-Питре и уже осуществлял власть в городе. Восемьдесят семь брошенных в гавани торговых судов попали в руки французов. Склады ломились от товаров. В порту с минуту на минуту ждали прибытия эскадры… Шлюпки перевозили солдат на берег, а корабли тем временем входили в гавань. Всеобщая радость и глубокое удовлетворение охватили людей. Всюду — от трюма до марса — царило веселое возбуждение: солдаты и матросы куда-то карабкались, бежали, двигали вагу, поднимали паруса, свертывали и развертывали брезент, убирали все лишнее. Победа! Хорошо! Но, кроме того, вечером можно будет отведать доброго вина и жаркого из свежей баранины, нашпигованной дольками чеснока; да, вина будет вдоволь, будет и говядина с молодой морковью; вино потечет рекой, появится отличный ром и крепкий кофе, от которого на чашках остается налет; а потом, может, появятся женщины — краснокожие и бронзоволицые, белые и чернокожие, те, что щеголяют в туфельках на высоком каблуке и в кружевных юбках; от всех них пахнет духами, туалетною водой, ароматическими притираниями и, главное, — женщиной. На пристанях звучали песни, приветственные клики, гремело «ура» в честь Республики, песням и кликам вторили с кораблей, и под праздничный гул эскадра вошла в порт в тот памятный день прериаля II года Республики; на носу фрегата «Копье» высилась начищенная до блеска и сверкавшая новизной гильотина, освобожденная от брезента для того, чтобы все ее хорошо видели и внимательно разглядели. Виктор Юг и де Лессег обнялись. А затем вместе направились в старинную резиденцию наместника, — комиссар Конвента разместил там свою канцелярию и подчиненных, — чтобы воздать последние почести Кретьену: покойник лежал в мундире, с перевязью через плечо и в головном уборе с кокардой; черный катафалк был усыпан красными гвоздиками, белыми туберозами и голубыми вьюнками…

Эстебану пришлось сразу отправиться в порт, на таможню. Ему предстояло в тот же день приступить к исполнению своих обязанностей — составлять реестр трофеев, захваченных на вражеских кораблях. В городе повсюду был расклеен декрет об отмене рабства. Патриотов, заключенных в тюрьму богатыми колонистами, которых негры называли «белые начальники», выпустили на свободу. Пестрая и веселая толпа заполнила улицы, приветствуя вновь прибывших. Всеобщее ликование усилилось, когда пришло известие о том, что генерал Дандас, британский губернатор Гваделупы, скончался в Бас-Тере накануне высадки французов. Судьба явно благоприятствовала солдатам Республики. Однако пирушка, на которую рассчитывали моряки в тот вечер, не состоялась: сразу же после полудня капитан де Лессег приступил к работам по укреплению и защите порта, приказав для начала потопить несколько старых кораблей, чтобы преградить вход в гавань, и установить на пристанях пушки, жерла которых смотрели в море… Четыре дня спустя события внезапно приняли дурной оборот. Артиллерийская батарея, расположенная на холме Сен-Жан, по ту сторону Ривьер-Сале, начала планомерный обстрел города. Адмирал Джервис высадил свои войска в Гозье и приступил к осаде Пуэнт-а-Питра. Население охватил ужас; круглые сутки с неба падали снаряды — они обрушивались на город в разных местах, пробивая потолки и перекрытия, разнося вдребезги кровли, так что градом сыпалась красная черепица; отскакивая от каменных стен, от мостовых и тумб, ядра с грохотом катились до тех пор, пока не встречали на своем пути нечто менее устойчивое — колонну, балюстраду или человека, ошеломленного быстротою, с какой неслось на него ядро. В городе все время что-то рушилось, и над ним стоял запах известки, штукатурки, пепла и гари, от которого саднило в горле и щипало глаза. Отскочив от прочной каменной стены, ядро крушило деревянные дома; скатываясь по лестнице, оно разбивало в щепы буфет, набитый бутылками, или лавку горшечника, или, влетев в погреб, заканчивало свой зловещий путь, кроша бочки, либо разрывало на куски тело роженицы. Какой-то снаряд угодил прямо в колокол, и тот рухнул на землю с таким ужасающим грохотом, что медный гул услышали, должно быть, даже вражеские канониры. Все это царство жалюзи, легких ширм, воздушных балконов, ажурных галерей, деревянных стоек, виноградных беседок, устроенное так, чтобы пропускать малейшее дуновение ветерка, служило весьма слабой защитой от разъяренного металла. Каждый выстрел был подобен удару палицы, обрушенному на плетеную клетку, и от попадания снаряда под столом орехового дерева, где искали укрытия обитатели дома, оставалось по несколько трупов. Вскоре распространилась еще одна ужасная новость: на холме Савон англичане установили свою батарею, развели огонь и обстреливали теперь город калеными ядрами. Уцелевшие от обстрела дома загорались. К тучам известковой пыли прибавились дым и пламя. Не успевали потушить один пожар, как в другом месте вспыхивал новый — то загоралась лавка торговца сукнами, то лесопильня, то склад рома. Ром мгновенно вспыхивал и выливался на улицу неторопливым потоком синего пламени, сбегавшего вдоль домов под гору. Многие жилища бедноты были крыты сухими листьями и плетеным волокном, и одно каленое ядро испепеляло чуть не целый квартал. В довершение всего не хватало воды, и с пожарами приходилось бороться при помощи топора, пилы и мачете. То, чего не уничтожили падавшие с неба снаряды, растаскивали дети, женщины и старики. Снизу, оттуда, где на свалках горели всевозможный хлам и нечистоты, поднимались клубы густого черного дыма, и в полдень злосчастный город внезапно погружался в полумрак. То, что, казалось, невозможно было вынести и часу, длилось дни и ночи напролет: непрестанный грохот рушащихся строений сливался с воплями раненых, треск пламени сплетался с грозным шумом, который производили катившиеся по земле предметы; они ударялись друг о друга и о стены, сотрясая их, точно удары тарана. Чудилось, что бедствия достигли предела, что худшего нельзя себе и представить, а между тем разрушения и жертвы росли с каждым днем. Троекратная попытка заставить замолчать сеющие смерть батареи потерпела неудачу. Скончался генерал Картье, силы которого были подорваны бессонницей, нечеловеческой усталостью и непривычным климатом. Генерал Руже, раненный осколком снаряда, агонизировал в одном из залов здания, превращенного в военный лазарет. Из различных подземелий и тайных укрытий вышли на свет монахи-доминиканцы, они, как призраки, возникали у изголовья страдальцев, поднося им микстуру или отвар. При создавшихся обстоятельствах никто не обращал внимания на их монашеское платье: люди принимали уход и помощь, а затем появлялось и распятие, и священный елей. Это контрабандное проникновение религии шло успешнее всего там, где особенно свирепствовала гангрена, где гноились раны, и не было недостатка в людях, которые, почуяв приближение смерти, срывали с себя кокарду и молили об отпущении грехов…

К бесчисленным невзгодам прибавились теперь муки жажды. Несколько трупов упало в водоемы, и пользоваться зараженной водой было нельзя. Солдаты кипятили морскую воду и приготовляли солоноватый кофе, в который они клали очень много сахара, сдабривая напиток спиртным. Водовозы, обычно доставлявшие в город воду в бочках, которые грузили в лодки или на двуколки, не могли попасть к близлежащим речушкам из-за артиллерийского обстрела. Улицы кишели большими крысами, они шныряли среди обломков, проникая всюду; на город обрушилось еще одно бедствие — из ветхих деревянных домов, превращенных в руины, выползали серые скорпионы, вонзая смертоносные жала во всякого, кто оказывался рядом. От многих кораблей в гавани остались только плавучие остовы из обгорелых досок. Смертельно раненная «Фетида» накренилась, мачты ее рухнули, а корпус походил на призрачный скелет. На двадцатый день осады началась эпидемия кишечных заболеваний. Смерть уносила людей в несколько часов, могло показаться, будто жизнь уходит из них вместе с извергавшейся пищей. Хоронить покойников подобающим образом не было возможности, и трупы закапывали где придется: у подножия дерева, в какой-либо яме, возле отхожих мест. Несколько ядер упало на старое кладбище, кости из взрытых могил были выброшены на поверхность земли и валялись среди пробитых надгробных плит и вывороченных из почвы крестов. Виктор Юг вместе с последними еще остававшимися в живых старшими офицерами во главе отборных отрядов удерживал холм Губернатора, — эта возвышенность господствовала над городом, на ней стояла каменная церковь, обнесенная прочной оградой… Эстебан, подавленный и ошеломленный, неспособный думать ни о чем, кроме грозных бедствий, продолжавшихся уже почти месяц, проводил дни и ночи в наспех устроенном им самим укрытии — в своеобразной траншее, которую он проложил в груде мешков с сахаром, занимавших большую часть портового склада, где бомбардировка настигла его за описью товаров. Возле Эстебана, по его примеру, отец и сын Лёйе проделали в груде мешков углубление побольше и перетащили туда часть оборудования типографии, в первую очередь ящики со шрифтом, который в здешних местах раздобыть было бы почти невозможно. Добровольные узники не страдали от жажды, так как неподалеку нашлось несколько бочек вина, и они осушали целые кувшины этой тепловатой влаги, когда им хотелось немного освежиться, умерить страх или просто выпить: вино с каждым днем становилось все более терпким и запекалось на губах темно-лиловой корочкой. Старик Лёйе, чей отец был камизаром[218], в эти трудные дни, не таясь, читал захваченную из дому Библию, которую он прежде прятал в ящике с бумагой. Когда снаряды падали по соседству, старик, осмелевший от выпитого вина, выкрикивал из глубины своей пещеры какой-нибудь стих Апокалипсиса. И фразы, которые в пророческом бреду начертала рука Иоанна Богослова, удивительным образом перекликались с тем, что происходило вокруг: «Первый ангел вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю; и третья часть дерев сгорела, и вся трава зеленая сгорела».



Поделиться книгой:

На главную
Назад