Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Избранное - Алехо Карпентьер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Неслыханные деяния нечестивцев, — со стоном восклицал типограф, — привели к концу света.

Батареи адмирала Джервиса отождествлялись в его представлении с яростным гневом могучих древних богов.

XIX

Однажды утром вражеские батареи замолкли. Люди расправили плечи; лошади перестали прядать ушами; то, что неподвижно лежало на земле, так и осталось в неподвижности, но уже больше не подскакивало от взрывов. Стало слышно, как плещется вода в гавани, и звон стекла, разбитого на сей раз мальчишкой, напугал людей, которые отвыкли от столь слабых звуков. Оставшиеся в живых выползли на свет божий из своих нор, пещер, зловонных укрытий, они были перемазаны копотью, грязью, нечистотами, их раны и язвы были кое-как перевязаны заскорузлыми бинтами. И вскоре все узнали, что произошло почти чудо: позапрошлой ночью Виктор Юг, которому сообщили, что англичане уничтожили французские передовые посты и начали просачиваться в город, спустился со своими отрядами с холма Губернатора и с такой отчаянной яростью ударил по врагу, что британские части были сначала оттеснены, а затем обращены в бегство; им пришлось вновь перейти Ривьер-Сале и остановиться в укрепленном лагере Бервиль, возле города Бас-Тер. После этой победы в руках французов оказалась половина острова… В полдень на улицах появились первые водоносы, и на них буквально набросилась толпа людей в лохмотьях, вооруженная котелками, ведрами, тазами, чанами. Люди пили прямо из бочек, рядом с домашними животными, которые отталкивали их мордами, пили, до ушей погружая лицо в воду, захлебывались, лакали воду и извергали ее обратно, так как слишком жадно заглатывали, воровали друг у друга кувшины, — словом, стоял такой шум и суматоха, что некоторых приходилось даже усмирять прикладами. Утолив жажду, солдаты и местные жители принялись расчищать главные улицы, вытаскивать из-под обломков трупы. Время от времени вражеский снаряд еще падал на город, убивая прохожего, разрушая оконную решетку, разбивая скульптурное украшение. Но после страданий, пережитых за эти четыре ужасные недели, никто не обращал внимания на такие пустяки. Стало известно, что генерал Обер, последний из числа старших офицеров экспедиционного корпуса, умирает от желтой лихорадки. Таким образом, Виктор Юг становился единственным властелином доброй половины Гваделупы. Призвав отца и сына Лёйе в свой кабинет, где оконные стекла вылетели из рам, а обгоревшие занавеси свисали, как траурные полотнища, он продиктовал им текст приказа, который надлежало немедленно размножить: этим приказом в городе вводилось осадное положение и создавалось ополчение в две тысячи человек, которых следовало набрать среди цветного населения, способного носить оружие. Кроме того, объявлялось, что всякий, кто станет распространять ложные слухи, или выкажет себя врагом свободы, или попытается перейти в Бас-Тер, будет казнен по приговору военно-полевого суда; истинных патриотов призывали сообщать властям о каждом изменнике. Особым декретом капитан Пеларди был произведен в дивизионные генералы и назначен главнокомандующим французских вооруженных сил, размещенных на острове, а майор Будэ получил чин бригадного генерала, ему было поручено обучать и муштровать отряды, набранные из местных жителей… Эстебан дивился той энергии, какую выказывал комиссар Конвента со дня высадки на Гваделупе. Виктор Юг был прирожденным военачальником, и к дару командовать присоединялось его необыкновенное везение. Как нельзя более кстати для него оказалась гибель Кретьена, Картье, Руже и Обера, умерших один за другим. Смерть унесла всех тех, кто в какой-то мере мог противостоять ему. Отныне напряженность, то и дело возникавшая прежде между военным командованием и гражданской властью, перестала существовать. Юг, которому не раз приходилось вступать в резкие споры с генералами экспедиционного корпуса, которые кичились своим чином, расшитыми мундирами, военным опытом и былыми победами, теперь опирался на двух преданных помощников, и они, помимо всего прочего, знали, что от него зависит, утвердит Конвент их новое назначение или нет… В ту ночь вино в городе лилось рекой, и солдаты, у которых сохранилось достаточно сил, спешили вознаградить себя за долгое воздержание. Комиссар Конвента был весел, остроумен, разговорчив, он был душой офицерской пирушки, на которой присутствовали Эстебан и оба типографа. Прислуживавшие за столом мулатки разносили на подносах пунш и ром, при этом они не сердились, когда их невзначай обнимали за талию, щипали или даже забирались под юбку. Между тостами Виктор Юг объявил, что холм Губернатора будет переименован в холм Победы, а площадь Сартин, откуда так хорошо было любоваться гаванью, станет отныне именоваться площадью Победы. Что касается Пуэнт-а-Питра, то было решено, что в будущем он получит название «Порт Свободы». («Его по-прежнему будут называть Пуэнт-а-Питр, — подумал Эстебан. — Точно так же, как Шовен-Драгон останется для всех Сен-Жан-де-Люз».) Во время десерта — а к нему приступили уже на рассвете — Эстебан вместе с другими услышал из уст служанки, которую попросили спеть, меланхоличные куплеты, сочиненные маркизом де Буйе, двоюродным братом Лафайета. В ранней молодости маркиз был губернатором Гваделупы; отозванный во Францию двадцать четыре года назад, он, покидая остров, написал на местном диалекте грустную песенку, и ее с тех пор пели все здешние жители:

Прощай, фуляр, прощай, Мадрас, Прощай, колье, прощай, браслет, — Уехал милый мой дружок, Ему, увы, возврата нет. День добрый, сударь! Я с мольбой Пришла к вам, голову склоня: Верните милого домой, Пускай он радует меня. Мне, барышня, вас очень жаль, Но не могу его вернуть: Корабль уже уходит вдаль, На родину он держит путь.

Эстебан, захмелевший от выпитого пунша, поднялся со своего места: ему не давало покоя навязчивое желание во что бы то ни стало произнести тост в честь «милой девицы» со столь приятным голосом; однако при этом он настаивал, что обращение «сударь» и «барышня» должно быть выброшено из песни, ибо оно не отвечает демократическому духу, вместо него следует петь: «гражданин губернатор» и «гражданка». Виктор Юг бросил на юношу хмурый взгляд и жестом оборвал рукоплескания, которыми было встречено это проникнутое республиканским пылом предложение. Теперь уже все приглашенные запели хором новую песенку Франсуа Жируэ «Jʼai tout perdu et je mʼen fous»[219], которая как нельзя больше перекликалась с только что одержанной победой:

На стол мне прежде подавали Цыплят и жирных каплунов, Хлеб был вкуснее пирогов, Хлеб был вкуснее пирогов. Теперь война, и я пощусь, Пайком солдатским обхожусь. И все же громко мы поем: «Георг, Британии тиран, Позор вкушает, мы ж, друзья, Напиток славы пьем!»

Когда рассвело, обнаружилось, что все спят в креслах вокруг стола, на котором виднелись недопитые бокалы, подносы с фруктами и остатки жаркого; один только комиссар Конвента, стоя в своей комнате перед раскрытым окном, уже энергично растирался губкой, беседуя с цирюльником, точившим бритву…. Но вот заиграли зорю, и к восьми часам утра под дробный перестук молотков площадь Сартин, — впрочем, теперь уже бывшая площадь Сартин, — украсилась праздничными шестами, флажками, гирляндами, аллегорическими изображениями; оркестр пиренейских стрелков в парадной форме без перерыва исполнял революционные марши — звенела медь, и грохотали барабаны. Плотники сооружали помост, откуда представители властей должны были руководить торжественной гражданской церемонией, возвещенной глашатаями. Заслышав необычный утренний концерт, люди покидали полуразрушенные дома и толпами стекались на площадь. Эстебан возвратился в портовую таможню, где стояло его ложе, он пытался унять сильную головную боль уксусными компрессами и ложками глотал ревень, чтобы успокоить печень; он даже вздремнул часок в ожидании торжественной церемонии, которая — он недаром прожил некоторое время в Париже и потому знал это — непременно начнется с опозданием. Было часов десять, когда юноша пришел на площадь, уже запруженную шумной и живописной толпою, словно забывшей о недавних бедствиях. На помосте появились представители гражданских и военных властей во главе с Виктором Югом, генералами Пеларди и Будэ и командующим флотилией де Лессегом. Люди теснились, желая получше разглядеть новых властителей, которых они впервые видели в парадном одеянии, и на площади воцарилась тишина, — ее нарушали только голуби, хлопавшие крыльями в соседнем дворе. Медленно обведя взглядом собравшихся, комиссар Конвента начал речь. Он поздравил вчерашних рабов с тем, что они стали отныне свободными гражданами. С похвалой отозвался о мужестве, которое население города выказало в дни ужасных бомбардировок, воздал должное доблести павших и закончил вступительную часть своей речи взволнованным надгробным словом, посвященным памяти Кретьена, Картье, Руже и Обера, который скончался в военном лазарете за полчаса до начала празднества, — при этом Юг гневным жестом указал на здание лазарета, как бы угрожая смерти, истребляющей лучших из лучших. Затем Виктор произнес несколько слов о Христофоре Колумбе, который во время своего третьего путешествия в Америку открыл этот остров, населенный простодушными и счастливыми людьми, жившими здоровой жизнью, какая и должна быть естественным состоянием человеческих существ; Колумб назвал остров по имени своего корабля. Но одновременно с первооткрывателем сюда прибыли христианские священники, проповедники фанатизма и мракобесия, которое точно проклятие тяготеет над миром с тех пор, как апостол Павел распространил ложное учение иудейского пророка Иисуса, сына римского легионера по имени Пантер: ведь все, что касается Иосифа и яслей, — чистая легенда, опровергнутая философами. Указав рукой на холм Губернатора, комиссар объявил, что находящаяся на нем церковь будет снесена, дабы уничтожить всякий след идолопоклонства, а священники, которые, по его сведениям, еще прячутся в окрестностях Ле-Муль и Сент-Анн, должны будут принести присягу на верность Конституции…

Эстебан, внимательно следивший за красноречивыми жестами смазливой мулатки, головной платок которой был завязан тремя замысловатыми узлами, означавшими: «и для тебя в моем сердце найдется местечко», — этот своеобразный язык был понятен каждому жителю острова, — весь ушел в созерцание выразительных ужимок молодой женщины, то подносившей пальцы к браслетам, то поводившей плечами, отчего приходила в движение ее призывно темневшая спина, и рассеянно прислушивался к речи Юга, который в эту минуту объявлял о переименовании площади Сартин в площадь Победы. Громкий металлический голос Виктора доходил до него как бы порывами, особенно когда оратор повышал тон, желая подчеркнуть важный вывод, определение свободы или какое-либо классическое изречение. Речь Виктора, бесспорно, отличалась красноречием и силой. Но она мало гармонировала с настроением собравшихся на площади мужчин и женщин: они пришли сюда как на празднество, им хотелось развлечься, потолкаться среди людей, и временами они переставали улавливать мысль оратора, потому что язык Виктора — благодаря южному акценту, который он ко всему еще подчеркивал, словно гордился им, как дворянским гербом, — сильно отличался от сочного диалекта жителей острова. Но вот комиссар подошел к концу своей речи: он обрушился на Вест-Индскую компанию и «белых начальников» с Гваделупы и объявил, что борьба еще не окончена, что необходимо сокрушить англичан, засевших в Бас-Тере, и что скоро он начнет решительное наступление, — оно принесет мир стране, навсегда освобожденной от рабства. Юг говорил ясно, взвешивая каждое слово и не злоупотребляя ораторскими приемами; собравшиеся уже встретили рукоплесканиями заключительную фразу комиссара Конвента, увенчанную выдержкой из Тацита, но в эту минуту де Лессег заметил, что какое-то судно вошло в гавань и направилось к ближайшему причалу. Впрочем, жалкий вид корабля не внушал никакой тревоги: то было ветхое двухмачтовое суденышко, потрепанное, облезлое и грязное, с парусами из кое-как сшитой мешковины; оно походило на призрачный корабль из рассказов о кораблекрушениях. Суденышко пристало к берегу, и в толпе тотчас же возникла суматоха: к помосту, где стоял комиссар Конвента, приближались люди с изуродованными руками и ушами, беззубые, хромые; кожа у них серебрилась от шелушащихся волдырей. Это были прокаженные с острова Дезирад, они пожелали принести присягу на верность Республике. Виктор Юг торжественно назвал их «больными гражданами», вручил им трехцветную перевязь и заверил, что вскоре посетит остров прокаженных, дабы узнать нужды больных и облегчить их страдания. После этого неожиданного происшествия, которое еще больше упрочило зарождавшуюся популярность комиссара Конвента, Виктор, провожаемый приветственными возгласами и рукоплесканиями, которые заставляли его несколько раз возвращаться на помост, удалился в свою канцелярию в сопровождении генералов и старших офицеров. В безоблачном небе внезапно появилось ядро, выпущенное вражеской батареей, оно пронеслось над толпой и, никому не причинив вреда, врезалось в воду бухты. Над городом все еще плавал запах тления. Однако к вечеру зацвели лимонные деревья. И это было Возрождением дерева после долгой Тризны Мрака.

XX

Необычайная преданность.

Гойя

Хотя Виктор Юг объявил о скором наступлении на Бас-Тер, он долго не решался начать его. Возможно, комиссара Конвента останавливал недостаток живой силы и боевых припасов; он боялся, что ополчение, набранное из цветных жителей острова, пока еще плохо обучено, и с явным нетерпением ожидал прибытия подкреплений из Франции, о чем он просил уже тогда, когда только началась осада Пуэнт-а-Питра. Прошло еще несколько недель, и временами вражеская артиллерия вновь вела яростный обстрел города. Однако после пережитых испытаний люди относились к этому как к преходящей неприятности и находили некоторое утешение в том, что пренебрежительно пожимали плечами, бранились или яростно потрясали кулаками над головой. Из предосторожности гильотину все еще держали в запертом на ключ помещении, она была полностью собрана, смазана маслом и терпеливо ожидала часа, когда господин Ане, бывший палач трибунала в Рошфоре — мулат с изысканными манерами, получивший воспитание в Париже, хороший скрипач, всегда носивший в карманах конфеты, которыми он любил угощать детей, — пустит в ход надежный механизм, придуманный неким торговцем клавикордами. Комиссар Конвента хорошо знал, как дорого обошлось Франции слишком поспешное применение грозной машины в занятых войсками Республики пограничных областях. Он вовсе не хотел, чтобы Гваделупа превратилась для него в своего рода маленькую Бельгию. К тому же не поступало никаких жалоб от жителей, приученных всем ходом нелегкой истории их острова безропотно подчиняться очередному властителю. Пока что Виктор Юг опирался на поддержку множества людей, освобожденных от рабства; они не переставали радоваться своим новым гражданским правам, но это ликование вскоре опять поставило перед ним проблему управления: убедившись, что уже нет больше хозяина, которому надо подчиняться, бывшие рабы всячески уклонялись от обработки полей. Прежде плодородные земли теперь густо поросли сорной травою, но у властей пока что рука не поднималась строго наказывать тех, кто под самыми патриотическими предлогами отказывался гнуть спину на пашне; борозды, некогда проложенные плугом, зарастали, и на полях буйно цвели вовсе бесполезные кустарники и бурьян, — ведь солнце щедро лило свет и тепло на все растения, не разбираясь в том, какие из них нужны людям… Тем временем в Пуэнт-а-Питр пришло судно «Байоннеза» с грузом оружия и боевых припасов; на нем прибыл также небольшой отряд пехотинцев, насчитывавший гораздо меньше штыков, чем просило командование экспедиционного корпуса. Конвент испытывал нужду в солдатах и не мог распылять силы, посылая крупные отряды для защиты далекой колонии. Эстебан, неожиданно приглашенный в кабинет Виктора Юга для получения новых корректур, заметил, что комиссар погружен в чтение газет, — он всегда ожидал их почти с таким же нетерпением, как официальные депеши: в парижской прессе его имя время от времени упоминалось. Перелистывая газеты, которые Виктор уже просмотрел, Эстебан с крайним изумлением узнал, что установлен праздник в честь Верховного существа; молодой человек уже и вовсе пришел в замешательство, когда прочел об осуждении безбожия: оно теперь рассматривалось как нечто безнравственное, а стало быть, присущее аристократам и противникам революции. Атеистов внезапно стали считать врагами Республики. Народ Франции признавал отныне учение о Верховном существе и бессмертие души. Неподкупный заявил, что если даже вера в существование бога и в бессмертие души — всего лишь плод фантазии, то эту фантазию следует считать самым прекрасным созданием человеческого разума. Отныне людей, не верящих в бога, именовали «жалкими уродами»… Эстебан так искренне расхохотался, что Виктор Юг, нахмурив брови, посмотрел на него поверх газетных страниц.

— Что ты там нашел забавного? — спросил он.

— Стоило ли отдавать приказ о разрушении церкви на холме Губернатора, если нам предстояло узнать такие вещи, — ответил Эстебан, к которому вот уже несколько дней как вернулось хорошее расположение духа, свойственное его соотечественникам.

Очутившись среди привычной природы, вдыхая знакомые запахи моря, лакомясь любимыми плодами, любуясь тропическими деревьями, юноша постепенно вновь становился самим собой.

— По-моему, все это правильно, — сказал Виктор, уклоняясь от прямого ответа. — Такой человек, как Он, не может ошибаться. Если уж Он посчитал нужным поступить так, значит, это надо было сделать.

— А теперь его за это восхваляют, исполняя в его честь «Те Deum», «Laude», «Magnificat»[220], — заметил Эстебан.

— Ну что ж, он вполне заслужил, чтобы его боготворили, — отрезал Виктор.

— Вот только я никак не пойму разницу между Иеговой, Великим зодчим и Верховным существом, — настаивал Эстебан.

И молодой человек напомнил комиссару, что тот в прошлом гордился своим неверием и саркастически отзывался о «ритуальных маскарадах» масонов. Однако Виктор не слушал его.

— В ваших ложах было слишком много от иудейства. Что же касается католического бога, чьим именем монахи благословляли самые мрачные деяния инквизиции и тиранов, то нет ничего общего между ним и Верховным существом, бесконечным и вечным, которое надо почитать разумно и достойно, как и подобает свободным людям. Мы обращаемся не к богу Торквемады, а к богу философов.

Эстебан пришел в замешательство, наблюдая невероятное раболепие этого человека с сильным и независимым умом, но до такой степени поглощенного политикой, что он отказывался критически рассматривать происходящие события, не желал видеть самые явные противоречия; Юг был фанатически — да, именно фанатически — предан человеку, который облек его властью.

— А что, если завтра вновь откроют церкви, перестанут именовать епископов двуногими чудищами в митрах и на парижских улицах опять появятся процессии с изображениями святых и богородицы? — спросил юноша.

— Я скажу, что, без сомнения, имелись веские доводы так поступить.

— Но ты… Сам-то ты веришь в бога? — выкрикнул Эстебан, рассчитывая смутить этим вопросом Виктора.

— Это касается меня одного и не может поколебать мою преданность революции, — ответил Юг.

— Для тебя революция непогрешима?

— Революция… — медленно начал Виктор, устремив взгляд на гавань, где поднимали накренившуюся набок «Фетиду». — Революция наполнила смыслом мое существование. Мне отведена определенная роль в великих деяниях нашей эпохи. И я постараюсь свершить все, на что способен.

Наступила пауза, и теперь стали отчетливо слышны громкие возгласы моряков, которые дружно тянули канат.

— И ты введешь здесь культ Верховного существа? — спросил Эстебан, которому всякая попытка возродить религию казалась немыслимым отступничеством.

— Нет, — ответил, немного поколебавшись, комиссар Конвента. — Ведь еще не закончили разрушать церковь на холме Губернатора. Поэтому такой шаг был бы несвоевременным. Торопиться не следует. Если я сейчас заговорю о Верховном существе, местные жители вновь будут представлять его распятым на кресте, в терновом венце и с отверстой раной в боку, а это ни к чему хорошему не приведет. Ведь мы не на Марсовом поле, мы совсем в других широтах.

Эстебан испытал некоторое злорадство, услышав из уст Виктора Юга слова, которые мог бы произнести, скажем, Мартинес де Бальестерос. Между тем многие испанцы подверглись там преследованиям и были даже гильотинированы только потому, что утверждали: нельзя в странах, где сильны давние традиции, применять методы, предлагаемые Парижем. «Не следует приходить в Испанию с проповедью безбожия», — предупреждали они. По их мнению, какая-нибудь мадемуазель Обри, наряженная богиней Разума, не могла бы выставлять в кафедральном соборе Сарагосы на всеобщее обозрение свою красивую грудь, как это было в соборе Парижской богоматери (кстати сказать, вскоре после того собор в столице Франции был пущен с торгов, но никто не решился приобрести в личное пользование это готическое здание, монументальное, но малогостеприимное)…

— Какие неслыханные противоречия! — пробормотал Эстебан. — Нет, не о такой революции я мечтал.

— А зачем было мечтать о том, чего не существует? — спросил Виктор. — И потом, все это пустые слова. Англичане еще в Бас-Тере, только это одно должно нас сейчас заботить. — И он резко прибавил: — О революции не рассуждают, ее делают.

— Подумать только, — заметил Эстебан. — Ведь алтарь на холме Губернатора уцелел бы, если б почта из Парижа прибыла к нам немного раньше. Задуй над Атлантикой попутный ветер, и господь бог остался бы в своем доме. От какой малости зависит порою ход событий!

— Ступай и займись делом, — сказал Юг, опуская тяжелую руку на плечо юноши и подталкивая его к выходу.

Дверь кабинета захлопнулась с таким стуком, что певунья-служанка, до блеска полировавшая перила лестницы, спросила с ехидным смешком:

— Monsieur Victor fâchė?[221]

И Эстебан прошел через столовую, провожаемый хихиканьем и перешептыванием служанок.

Печатный станок Лёйе работал безостановочно; типографы печатали воззвания, обращенные к французским земледельцам с соседних островов: комиссар обещал поселенцам должности и земли, если они признают власть революционного правительства. Листовки делали свое дело, и ряды сторонников Республики росли, но проходила неделя за неделей, а французские войска все еще не решались переправиться через Ривьер-Сале. До конца сентября положение оставалось неизменным; но тут комиссар Конвента узнал, что желтая лихорадка опустошает ряды английских войск и что генерал Грей, опасаясь циклонов, которые в эту пору года обрушиваются на Наветренные острова, увел большую часть своей эскадры в Фор-Руайяль на острове Мартиника, так как в этой гавани легче укрыться от урагана. Долго думали, как лучше воспользоваться этим обстоятельством. Наконец было решено разделить французские войска на три колонны под командованием де Лессега, Пеларди и Будэ; колонны эти попытаются одновременно с трех сторон проникнуть в область Бас-Тер. Были конфискованы все челноки, лодки, даже каюки и пироги индейцев, и однажды ночью наступление началось. Два дня спустя французы уже были хозяевами городов Ламантен и Пти-Бур. А на заре 6 октября началась осада укрепленного лагеря в Бервиле… В Пуэнт-а-Питре все жили в тревожном ожидании. Некоторые полагали, что осада затянется надолго, так как у англичан было достаточно времени, чтобы хорошо укрепить свои позиции. Другие утверждали, что генерал Грэм обескуражен, видя, как быстро упрочилось республиканское правительство в Гранд-Тере: жители города, казалось, насмехались над ядрами, которые в бессильной ярости посылали в их сторону батареи, расположенные на холме Савон… В эти дни Эстебан часто виделся с Ансом, стражем гильотины и палачом, который устроил у себя в доме своего рода кунсткамеру: мулат собирал морские веера, обломки минералов, чучела луна-рыб, корни, напоминавшие своею формой животных, и ярко-красные морские раковины. Нередко они вдвоем отдыхали в красивой бухте Гозье, любуясь расположенным там островком, который сверкал под лучами солнца, словно сердце из халцедона. Зарыв в песок несколько бутылок вина, чтобы они немного охладились, Анс доставал из футляра свою старенькую скрипку и, повернувшись спиной к морю, исполнял прелестную пастораль Филидора, обогащая ее собственными вариациями. Он был незаменимый спутник для прогулок, всегда готовый прийти в восторг при виде куска серы необычной формы, редкостной бабочки или попадавшегося на пути незнакомого цветка. В полдень 6 октября Анс получил приказ погрузить гильотину на повозку и немедленно отправиться в сторону Бервиля. Крепость была занята французами. Виктор Юг, не приступая к атаке, предложил генералу Грэму сложить оружие не позднее чем через четыре часа. И когда по истечении этого срока комиссар Конвента вступил в укрепленный лагерь, где в беспорядке валялись различные предметы, брошенные при поспешном отступлении, он обнаружил там тысячу двести английских солдат, не знавших ни слова по-английски: уходя, генерал Грэм взял с собой только два десятка колонистов, сражавшихся за дело монархии, — тех, кто был ему хорошо знаком; остальных же бросил на произвол судьбы. Подавленные чудовищным вероломством человека, который ими командовал, французы, перешедшие под британские знамена, держались маленькими группами и даже не успели переодеться в штатское.

— Это нечто немыслимое, — заявил Анс перед отъездом, делая неопределенный жест в сторону повозки, на которой стояла грозная машина, укрытая брезентом.

Дул влажный ветер, а над островом Мари-Галант уже шел сильный дождь — над землей нависли грозовые тучи, и из светло-зеленого, каким он обычно представал взору, остров внезапно стал свинцово-серым…

— Это нечто немыслимое, — повторил Анс, возвратившись на следующий день в Пуэнт-а-Питр.

Палач вымок и дрожал от холода, хотя и старался согреться ромом во всех придорожных трактирах. Вот почему он слегка захмелел и принялся объяснять Эстебану, что гильотина не приспособлена для массовых казней. Ее работа рассчитана на определенный ритм с четкими перерывами во времени, и он, Анс, не понимает, как это комиссар, превосходный знаток грозной машины, пожелал, чтобы восемьсот шестьдесят пять человек, приговоренных к смерти, один за другим легли под нож гильотины. Было сделано все, что только в силах человеческих, дабы ускорить процедуру. Однако к полуночи только тридцать осужденных понесли кару за свою измену.

«Довольно!» — крикнул комиссар Конвента.

И остальные пленники были расстреляны группами по десять — двадцать человек; а повозка с гильотиной возвратилась в Пуэнт-а-Питр, избегая дорожных рытвин. Что касается горстки английских солдат, окруженных в Бервиле, то Юг выказал милосердие и разрешил им присоединиться к разбитому британскому войску, предварительно разоружив их. Обратившись к молодому капитану-англичанину, который замешкался и не сразу ушел, Виктор сказал:

— Я должен находиться тут. Но ты… Кто заставляет тебя смотреть, как течет французская кровь, которую я вынужден проливать?

Эра «белых начальников» на Гваделупе окончилась. Сообщение о том было обнародовано под оглушительный барабанный бой.

— Это нечто немыслимое, — вновь повторил Анс, расстроенный тем, как бесславно началась его деятельность. — Их было восемьсот шестьдесят пять человек. Каторжный труд!

Эстебан слушал его рассказ с рассеянным видом, как слушают рассказ об извержении вулкана, которое произошло где-то очень далеко. Бервиль был для юноши просто названием незнакомого города. Он никогда не видел ни одного из тех, кто был там казнен, и потому известие о гибели восьмисот шестидесяти пяти человек не произвело на него должного впечатления.

XXI

В Бас-Тере все еще оставалось несколько очагов сопротивления. Однако воля к борьбе у сторонников монархии, преданных генералом Грэмом, все больше слабела, и как только им удавалось раздобыть какое-нибудь рыбачье суденышко, они тотчас бежали на соседний остров. После падения Фор-Сен-Шарля военная кампания была практически окончена. Острова Дезирад и Мари-Галант, — их губернатор, перешедший на службу Англии, предпочел, не вступая в сражение, покончить самоубийством, — также оказались в руках французов. Виктор Юг был теперь полным хозяином Гваделупы и мог объявить жителям, что отныне они будут трудиться в мире. Желая подкрепить свои слова символическим жестом, он посадил несколько деревьев — в будущем их зелень должна была осенять площадь Победы. Тогда-то и произошло событие, которого все уже давно ожидали с тревожным любопытством: в городе, на глазах у жителей, начала действовать гильотина. В день первой публичной казни, когда решено было обезглавить двух священников-монархистов, прятавших на ферме ружья и боевые припасы, весь город устремился на площадь, где уже воздвигли прочный помост с боковой лестницей, как в Париже; он покоился на четырех столбах из крепкого кедра. К этому времени республиканские моды уже проникли в эту французскую колонию, и потому многие мулаты щеголяли в коротких синих куртках и белых панталонах в красную полоску, а мулатки выставляли напоказ новехонькие головные платки, выдержанные в тех же тонах. Никогда еще город не видел такой шумной, веселой толпы; в безоблачном небе этим солнечным утром колыхались на ветру трехцветные знамена, и цвета их повторялись в одежде людей. Юные служанки высовывались из окон канцелярии комиссара, что-то кричали и смеялись, когда нетерпеливая рука какого-нибудь офицера скользила вверх по их ногам. Мальчишки усеяли кровли домов, чтобы лучше видеть происходящее. На жаровнях дымилось мясо, в больших глиняных кувшинах пенился ананасный сок, а душистый ром, которым заблаговременно подкрепились зрители, усиливал возбуждение толпы. И все же когда на эшафоте появился Анс в парадной одежде, гладко выбритый и необыкновенно торжественный, воцарилась гробовая тишина. В отличие от Кап-Франсэ, где с некоторых пор существовал превосходный театр, в котором драматические труппы, направлявшиеся в Новый Орлеан, показывали новые пьесы, Пуэнт-а-Питр не был избалован зрелищами. Тут не только не ставили пьес, но жители никогда даже не видали сцены, открытой для публики. И потому в тот день люди впервые поняли, что такое трагедия. Рок присутствовал здесь, вместе с безжалостным и неотвратимым лезвием он нависал над теми, кто злонамеренно поднял оружие против своего города, против своего отечества. А роль античного хора исполняли зрители, слова их, как строфы и антистрофы, разносились гулким эхом над деревянным помостом. Внезапно появился глашатай, стражники расступились, и на запруженную народом площадь въехала повозка, в которой сидели двое осужденных: их запястья были перехвачены веревкой, а пальцами оба перебирали одни и те же четки…

Послышалась торжественная дробь барабанов; под тяжестью тучного тела рычаг гильотины пришел в движение, нож упал вниз, — толпа ахнула. Несколько минут спустя казнь двух приговоренных совершилась, все было кончено… Но люди не расходились, казалось, они были изумлены тем, что трагическое действо продолжалось так недолго, — только дымящаяся кровь все еще сочилась сквозь щели помоста. И вдруг многие из зрителей, видимо желая освободиться от ужаса, овладевшего ими, ощутили потребность в бурном веселье, — ведь день как-никак выдался праздничный и можно было не работать. Каждому хотелось похвастаться своим новым нарядом. И потом, надо было сделать нечто такое, что утвердило бы торжество жизни над смертью. А так как некоторые танцы лучше всего позволяли блеснуть туалетом — показать, например, как переливаются шелковые фалды карманьолы[222], то многие начали старательно выделывать фигуры контрданса, выступать вперед и отступать целыми шеренгами, менять партнерш, делать реверансы, кланяться и распрямляться, не обращая никакого внимания на добровольных распорядителей, которые тщетно пытались навести хоть какой-нибудь порядок. Шум все усиливался, и в конце концов желание поплясать, попрыгать, посмеяться и покричать сделалось столь неодолимым, что люди образовали огромный хоровод и, тут же разбившись на цепочки, стали танцевать фарандолу: потоптавшись вокруг гильотины, они устремились затем в соседние улицы, и до самого вечера людские волны то вновь набегали на площадь, то откатывались от нее, заполняя дворы и сады…

С этого дня на острове воцарился грозный террор. Гильотина безостановочно действовала на площади Победы, и смертоносный нож опускался все быстрее и быстрее. В городе жители знали друг друга в лицо, а многие были знакомы между собою, поэтому любопытство приводило на публичные казни множество людей — тот испытывал злобу к осужденному, другой не мог забыть перенесенного в прошлом унижения… И ужасная машина мало-помалу стала средоточием жизни в Пуэнт-а-Питре. Рыночные торговцы перебрались на эту красивую площадь вблизи гавани, перенесли сюда свои прилавки и жаровни, ларьки и просто лотки с навесами от солнца; и теперь во всякое время дня — в промежутках между казнями, когда скатывалась с плеч голова какого-нибудь человека, которого еще накануне все уважали и перед которым заискивали, — они предлагали покупателям горячие лепешки и стручки перца, корицу и слоеные пироги, ананасы и свежую рыбу. А так как место это оказалось очень удобным для торговли, то оно превратилось в толкучку, где бойко распродавали различную рухлядь и брошенные в спешке вещи: здесь, как на аукционе, можно было купить оконную решетку, заводную птицу, тарелки из китайского сервиза. Тут меняли конскую сбрую на котлы, игральные карты — на дрова, дорогие часы — на жемчуг с острова Маргарита. За один день прилавок зеленщика или лоток мелочного торговца превращался в антикварную лавку. Чего там только не было! Кухонная утварь, соусницы с гербами, серебряные столовые приборы соседствовали с шахматами, коврами и миниатюрами. Эшафот превратился в некую ось уличного банка, торжища, постоянного аукциона. Вокруг торговали, бранились, громко спорили, а казни между тем шли своим чередом. Гильотина постепенно стала чем-то привычным, обыденным. Рядом с пучками петрушки и душицы продавали игрушечные гильотины крохотного размера, и многие украшали ими свои жилища. Изобретательные мальчишки сооружали миниатюрные машины и обезглавливали кошек. Смазливая мулатка, пользовавшаяся особым расположением одного из лейтенантов де Лессега, подносила своим гостям напитки в деревянных фляжках в форме человеческого тела: их клали на подставку, а маленькая заводная фигурка палача опускала крохотный нож, — пробки, на каждой из которых были искусно изображены веселые физиономии, при этом отскакивали. Множество новшеств и развлечений вошли в эти дни в прежде сонную и провинциальную жизнь острова… Постепенно стали замечать, что террор неуклонно спускался по ступеням социальной лестницы и теперь уже косил людей из низов. Узнав, что многие негры в области Абисс отказываются обрабатывать земли, конфискованные у монархистов, и ссылаются при этом на то, что они, дескать, люди свободные, Виктор Юг приказал схватить главных зачинщиков и казнить их. Надо сказать, Эстебан с некоторым удивлением заметил, что комиссар Конвента, который так превозносил великое значение декрета от 16 плювиоза II года Республики, не выказывал особой симпатии к неграм.

— Хватит с них того, что мы рассматриваем их как французских граждан, — обычно повторял он резким тоном.

Виктор не чужд был расовых предрассудков, что объяснялось его долгим пребыванием в Сен-Доменге, где белые поселенцы особенно сурово обращались со своими рабами: заставляя негров работать от зари до зари, они при этом называли их бездельниками, кретинами, ворами, пустобрехами, которые при каждом удобном случае норовят сбежать. Что касается республиканских солдат, то они отнюдь не пренебрегали женщинами цветной расы, но по любому поводу издевались над неграми и колотили их, хотя и признавали, что некоторые, например, такие, как прокаженный гигант по имени Вулкан, стали отличными пушкарями. Пока шли бои, белые и черные сражались бок о бок, но с наступлением мира между ними возникла пропасть. Для начала Виктор Юг ввел для туземцев принудительный труд. Всякий негр, обвиненный в том, что он лентяй или проявляет непокорность, не подчиняется приказам или бунтует, приговаривался к смерти. Надо было преподать урок всем, а потому гильотина покинула площадь Победы и отправилась колесить по острову в разных направлениях: на рассвете в понедельник она прибывала в Ле-Муль; во вторник действовала в Гозье, где ей надлежало покарать злостного лодыря; в среду чинила расправу над шестью монархистами, прятавшимися в старинной церкви Сент-Анн. Ее перевозили из одного селения в другое, и у каждого трактира повозка с грозной машиной задерживалась. Палач и его помощники не заставляли себя долго упрашивать и после обильного угощения с выпивкой охотно показывали всем желающим, как действует механизм. Разумеется, во время этих разъездов гильотину не сопровождал целый эскорт больших барабанов, которые в Пуэнт-а-Питре заглушали предсмертные вопли осужденных, но зато в повозке везли один громадный барабан — когда гильотина работала на холостом ходу, кто-нибудь весело бил в него, и казалось, что происходит какое-то ярмарочное представление. Крестьяне, желавшие испытать силу грозной машины, клали под нож стволы бананов — ничто так не походит на человеческую шею, как банановый ствол, трубчатый и влажный, словно пронизанный сосудами. Случалось, для того чтобы разрешить загоревшийся спор, под нож просовывали шесть стеблей сахарного тростника сразу, и стальное лезвие разрубало их. Затем палач и его помощники продолжали путь к месту своего назначения, они курили и пели под звуки барабана, поправляя на голове фригийские колпаки, которые от пота из красных делались бурыми. По возвращении гильотина бывала до такой степени завалена фруктами, что повозка с нею походила на колесницу богини плодородия.

В начале III года Республики Виктор Юг находился в зените славы. Конвент с восторгом приветствовал одержанные им победы, утверждал в званиях представленных им к повышению офицеров, одобрял все его распоряжения и декреты, направлял ему пышные поздравления, извещал о посылке подкреплений, оружия и припасов. Но комиссар уже не нуждался в солдатах: после проведенного набора в его распоряжении было неплохо обученное войско в десять тысяч человек. В результате конфискации имущества монархистов сундуки ломились от добра, а на складах имелось все необходимое. Юг совершил путешествие в недавно отвоеванную у англичан часть острова, где ему уже довелось побывать несколько лет назад; и теперь он вновь с чувством, близким к умилению, любовался красотами города Бас-Тер, где повсюду журчали многочисленные родники и били фонтаны, так что на широких улицах, обсаженных тамариндами, царила приятная прохлада. Бас-Тер выглядел гораздо аристократичнее и изысканнее Пуэнт-а-Питра, улицы там были мощеные, набережная — тенистая, дома — сложены из тесаного камня, и некоторые места напоминали Рошфор, Нант или Ла-Рошель. Комиссар охотно перенес бы сюда свою резиденцию и разместился бы вместе с канцелярией в тихой и уютной обители святого Франциска; однако местный порт, пригодный для приема скота, который доставляли с соседних островов — животных швыряли за борт, предоставляя им вплавь добираться до берега, — не мог служить удобной стоянкой для французского флота. Продолжая свое триумфальное путешествие, Виктор Юг был восторженно встречен прокаженными острова Дезирад и небогатыми белыми поселенцами острова Мари-Галант, а также индейцами-карибами, аборигенами этого острова; от имени всех индейцев вождь племени обратился к комиссару с просьбой даровать им лестное звание французских граждан. Зная, что эти люди — великолепные моряки, хорошо знакомые с архипелагом, что их предки в своих быстроходных лодках побывали на всех соседних островах еще задолго до того, как в здешних местах появились корабли Великого адмирала Изабеллы и Фердинанда, Юг роздал индейцам кокарды и пообещал им все, что они просили. Он выказал гораздо больше симпатии к карибам, нежели к неграм; ему нравилась гордость индейцев, их воинственность и даже надменный девиз, гласивший: «Только кариб достоин считаться мужчиной». Они еще больше уверились в этом теперь, когда на их набедренных повязках красовалась трехцветная кокарда. Во время посещения острова Мари-Галант комиссар Конвента попросил показать ему то место на побережье, где карибы — незадачливые завоеватели Антильских островов — посадили на кол французских корсаров, которые много лет назад попытались похитить нескольких индеанок. На заостренных столбах, врытых в песок у самого моря, все еще виднелись человеческие скелеты и черепа; насаженные на острые колья, как насекомые на булавки, трупы долгое время привлекали к себе тучи стервятников, так что издали казалось, будто берег покрыт движущейся лавой… Приветственные клики и восторги толпы не заставили, однако, комиссара забыть, что англичане бороздят соседние моря и угрожают острову блокадой. По ночам Юг часто запирался вместе с де Лессегом, — на мундире моряка теперь уже красовались нашивки контрадмирала, — и они вместе разрабатывали планы морской кампании, которая должна была охватить бассейн Карибского моря. Проект этот хранился в величайшей тайне. Однажды Эстебан, войдя в кабинет комиссара, увидел, что потное лицо Виктора искажено гневом, а растрепанные волосы торчат во все стороны. Юг бегал вокруг длинного стола, за которым обычно заседал военный совет; время от времени он останавливался за спинами чиновников, — те, забросив дела, рвали друг у друга из рук только что прибывшие газеты.

— Ты уже знаешь? — крикнул он Эстебану, тыча дрожащей рукой в газетный лист.

Там было помещено невероятное сообщение о событиях 9 термидора в Париже.

— Негодяи! — прогремел Виктор. — Они низвергли лучших!

Неожиданное известие потрясло Эстебана. А ко всему еще на расстоянии события казались вдвойне драматическими. Бывает, что люди, долгое время созерцавшие какое-либо явление, еще считают его существующим, хотя оно уже кануло в прошлое, — подобно этому здесь, в комнате, только недавно все говорили о настоящей и даже будущей деятельности человека, жизнь которого оборвалась уже несколько месяцев назад. Тут еще спорили о культе Верховного существа, а его создатель уже издал у подножия эшафота ужасный стон, исторгнутый из его груди болью в раздробленной челюсти, когда палач грубо сорвал с нее повязку. Для Виктора Юга все случившееся было особенно грозным, оно сулило ему такие осложнения, что ум терялся в мучительных догадках. Титан, чей портрет по-прежнему висел на стене в кабинете комиссара, где все могли видеть его таким, каким он был в дни своей высшей славы, был повержен; Юг не мог больше рассчитывать на этого человека, который оказал ему доверие, облек его властью и создал ему авторитет; больше того, Виктору предстояло теперь долгие недели, а быть может, и месяцы жить в ожидании, ничего не зная о том, какой оборот примут события во Франции. Было вполне вероятно, что реакция постарается взять реванш за все. Возможно, в стране уже создано новое правительство, и оно перечеркнет то, что сделано прежним. И на Гваделупе появятся новые люди, облеченные властью, люди с угрюмым выражением лица, с резкими жестами и с таинственным приказом в кармане. Доклад, который Виктор Юг направил Конвенту по поводу казней в Бервиле, мог теперь обернуться против него. Возможно, он уже смещен со своего поста, возможно, против него уже возбуждено судебное дело, угрожавшее не только его карьере, но и самой жизни. Комиссар читал и перечитывал имена жертв термидора, как будто это могло пролить свет на то, что ожидает в будущем его самого. Некоторые чиновники переговаривались вполголоса, утверждая, что отныне наступит период более мягкой и терпимой политики, период восстановления религиозных обрядов. «Или реставрация монархии», — сказал себе Эстебан, в чьей душе боролись противоречивые чувства: он испытывал облегчение, думая о том, что после стольких страданий наступит покой, и вместе с тем ощущал отвращение и ненависть к трону. Слишком много усилий затратили люди, слишком много породили они пророков, мучеников, проповедников, погибших в огне пожаров или павших у подножия триумфальных арок в дни грандиозного апокалипсического видения, и потому нельзя было допустить, чтобы история повернула вспять. Слишком много пролито крови, чтобы все оказалось напрасным, чтобы вновь приобрели цену ржавые побрякушки монархии. Нет, еще могло возникнуть нечто справедливое, быть может, даже более справедливое, чем то, что перестало быть таким из-за многословных и абстрактных рассуждений, — а ведь многословие было одним из самых больших зол минувшей эпохи. Еще можно было надеяться на свободу, о которой будут меньше трубить, но которой будут больше пользоваться; на равенство, о котором будут меньше разглагольствовать, но которое будут охранять законами; на братство, которое будет придавать меньше значения наветам и найдет себе яркое выражение в подлинных судах, где вновь станут заседать присяжные… Виктор продолжал шагать по комнате, заложив руки за спину, но видно было, что он уже несколько успокоился. Под конец он остановился перед портретом Неподкупного.

— Так вот, здесь все останется, как прежде, — произнес он после паузы. — Я знать не желаю об этой новости. Я не приемлю ее. Я не признаю иной морали, помимо якобинской. И никто не заставит меня отступиться от этого. А если революции суждено погибнуть во Франции, она будет продолжена в Америке. Для нас пришло время заняться материком. — Повернувшись к Эстебану, Юг прибавил: — Немедленно приступи к переводу на испанский язык Декларации прав человека и гражданина и текста Конституции.

— Конституции девяносто первого или девяносто третьего года? — осведомился молодой человек.

— Конституции девяносто третьего года. Другой я не знаю. Нужно, чтобы с этого острова распространились идеи, которые всколыхнут Испанскую Америку. Ведь у нас нашлись сторонники и союзники в самой Испании, они у нас тем более найдутся на Американском континенте. Пожалуй, их здесь будет даже больше, ибо в колониях недовольных гораздо больше, чем в метрополии.

XXII

Когда старик Лёйе узнал, что ему предстоит печатать тексты на испанском языке, он вдруг с испугом обнаружил, что в его типографских кассах отсутствуют тильды — знаки, указывающие на мягкость звука «н».

— Кому могло прийти в голову, что испанцы употребляют для этой цели особый значок над литерой «н»? — с яростью вопрошал он самого себя. — Что ж теперь делать? Не могу же я искажать благородное слово «конь», набирая вместо этого «кон»!

По мнению типографа, тот факт, что никто его заранее не предупредил, свидетельствовал о полном беспорядке и неразберихе в среде людей, мнивших себя властителями мира.

— Они даже не вспомнили, что в испанском языке употребляются тильды! — негодовал он. — Сборище невежд!

В конце концов было решено вместо тильды над литерой «н» ставить тире, что должно было изрядно осложнить работу по набору текста. Тем не менее вскоре Декларация прав человека и гражданина была отпечатана, и весь тираж отнесли в канцелярию комиссара, где царила атмосфера неуверенности и тревоги. Ветер термидора ворвался в сознание многих. Критические высказывания, которые раньше каждый держал при себе, теперь произносились порою вслух, пусть пока и не для чужих ушей. Когда Эстебан принес Лёйе переведенную им на испанский язык Конституцию девяносто третьего года, старик обратил его внимание на то, к каким уловкам прибегают при пропаганде высоких идеалов, чтобы создать иллюзию, будто идеалы эти воплощены в действительность, хотя на самом деле этого не произошло, ибо самые лучшие намерения до сих пор приводили к самым неожиданным и ужасным последствиям. Быть может, американцы попытаются ныне применить в жизни те высокие принципы, которые в период террора были почти полностью попраны, а затем в свой черед отступятся от них, когда того потребуют преходящие политические соображения.

— Тут, в Конституции, ничего не говорится ни о ноже гильотины, ни о плавучих тюрьмах, — сказал Лёйе, намекая на баржи, которые до сих пор загромождали все порты на атлантическом побережье Франции, причем из их трюмов доносились стоны узников: печальную известность снискало себе, в частности, судно «Папаша Ришар», название которого, напоминавшее об альманахе Вениамина Франклина[223], звучало теперь как насмешка.

— Займемся лучше нашими оттисками, — отрезал Эстебан.

Пока суд за дело, надо было исполнять повседневные обязанности, и молодой человек отдавался этому целиком, обретая некоторый душевный покой и испытывая чувство облегчения: он старался переводить как можно лучше, и это помогало ему избавляться от печальных дум; Эстебан работал с необыкновенным усердием, он тщательно заботился о чистоте языка, скрупулезно искал точное слово, наиболее удачный синоним, верный синтаксический оборот, он по-настоящему страдал оттого, что на испанском языке было почти невозможно передать новые лаконичные обороты французского языка. Добиваясь хорошего звучания фразы, Эстебан испытывал эстетическое удовольствие, хотя ее содержание и оставляло его равнодушным. Целые дни он оттачивал перевод доклада Бийо-Варенна, озаглавленного: «Доктрина демократического правления и необходимость внушать любовь к гражданским добродетелям посредством публичных празднеств и нравственных установлений», хотя тяжеловесная проза этого человека, то и дело обращавшегося к теням Тарквиния, Катона и Каталины, казалась Эстебану столь же устарелой, фальшивой и далекой от современности, как слова франкмасонских гимнов, которым его в свое время обучали в ложе, объединявшей чужестранцев. Отец и сын Лёйе прибегали к его помощи во время трудной для них работы, — ведь типографам приходилось набирать текст на незнакомом языке, — они просили молодого человека объяснить смысл того или иного орфографического знака или спрашивали, как правильно перенести с одной строки на другую какое-нибудь слово. Старик Лёйе относился к полосам набора с любовной заботой настоящего мастера, он огорчался, когда у него не оказывалось под руками нужной заставки или аллегорической виньетки, чтобы красиво начать либо закончить главу. И редактор-переводчик и типографы мало верили в те слова, которые благодаря их усилиям должны были получить широкое распространение. Но они полагали, что работу надо выполнять добросовестно, не коверкая язык и не заставляя краснеть бумагу. После текста Конституции был отпечатан текст «Американской карманьолы» — это был вариант известной песни (другой ее вариант в свое время был написан в Байонне), и предназначался он для народов Нового Света:

Я, жалкий оборванец, Даю сегодня бал, И спляшем мы на нем Под орудийный гром, Под орудийный гром, Под орудийный гром!         Припев Танцуйте карманьолу, Пусть гром кругом, Пусть гром кругом, Танцуйте карманьолу, Да здравствует пушек гром! На мне рубахи нету, Я — рвань и голь, я — рвань и голь: Налогами замучил Меня злодей король, Меня злодей король, Меня злодей король!           Припев Любой король всегда тиран, Но нашей кровью просто пьян И водит всех нас за нос Трусливый, подлый Карлос, Трусливый, подлый Карлос, Трусливый, подлый Карлос!           Припев

В следующих куплетах неизвестный автор, отлично знавший жизнь Испанской Америки, выводил на чистую воду наместников, коррехидоров и алькальдов; доставалось от него и судьям, и правительственным чиновникам, и местным властям, державшим сторону монархии. Человек, сочинивший песню, видимо, уже знал о культе Верховного существа, он заканчивал так: «Бог стоит за нас, / он направляет наши руки, / ибо проступки короля / гнев в нем пробудили. / Да здравствует любовь к отчизне! / И да здравствует свобода! / Пусть погибнут тираны / и деспотизм королей!» Испанские заговорщики в Байонне, смутные известия о которых иногда доходили до Эстебана, выражались в таком же духе. Молодой человек не сомневался, что друг Марата, Гусман, казнен на эшафоте. Аббат Марчена, по слухам, будто бы уцелел во время расправы над жирондистами. Что же касается славного Мартинеса де Бальестероса, то он, должно быть, все еще раздумывал, как жить, — вернее, выжить, — по-прежнему служа революции, хотя она уже решительно отличалась от той, какая приводила его поначалу в восторг. В ту пору многие люди под влиянием пылкого порыва, все еще владевшего их сердцами, продолжали трудиться в мире, не похожем на тот, какой они мечтали создать; их переполняло чувство разочарования и горечи, но при этом они — как, например, отец и сын Лёйе — честно и добросовестно исполняли свои повседневные обязанности: иначе они не могли. Эти люди не рассуждали; главное теперь было жить, что-то делая, каждое утро мирно приниматься за свой труд. И они жили сегодняшним днем, думая о том, как славно будет выпить после обеда стаканчик вина, выкупаться в море, о том, что под вечер, быть может, подует свежий ветерок, о том, как приятен аромат цветущих апельсиновых деревьев, о том, что эту ночь, возможно, удастся провести вдвоем с милой девушкой. Вокруг происходили события такого масштаба, что обыкновенный человек был не в силах охватить их, измерить, оценить по достоинству, и на фоне этих событий было необычайно интересно невзначай понаблюдать за мимикрией некоторых насекомых, за любовными проделками скарабея, за превращением гусеницы в бабочку. Именно в эту пору великих и всеобщих потрясений Эстебана особенно влекли к себе малые существа: он часами наблюдал за тем, как в бочке с водой шныряют головастики, как постепенно появляется из земли гриб, как муравьи прогрызают листья лимонного дерева, превращая их в кружево. Однажды в комнату к нему вошла красивая мулатка, сославшись на то, что ей якобы понадобились перо и чернила; на руках у нее сверкали браслеты, юбка была накрахмалена и тщательно выутюжена, а под ней шуршали нижние юбки; от девушки приятно пахло вербеной. Через полчаса после того как тела их сплелись в сладостном объятии, молодая женщина, даже ничего на себя не накинув, сделала грациозный реверанс и представилась:

— Mademoiselle Athalie Bajaset, coiffeuse pour dames[224].

— Удивительная страна! — воскликнул Эстебан, на минуту забыв о своих заботах.

С этого времени он проводил все ночи с мадемуазель Аталией.

— Сбрасывая юбки, она всякий раз приносит мне в дар две трагедии Расина][225], — со смехом говорил молодой человек типографам Лёйе…

По делам службы (Эстебан должен был составлять опись некоторых грузов, прибывавших в различные порты острова) ему приходилось время от времени бывать в Бас-Тере, и он добирался туда по ухабистым дорогам, которые пролегали среди густой, сочной зелени, — здесь с постоянно окутанных облаками и туманами холмов сбегали многочисленные ручьи и потоки. Во время своих поездок он видел растительность, похожую на ту, какая покрывала его родной остров, но познакомиться с нею в свое время ему мешала болезнь, — теперь же растительность эта представала глазам Эстебана, заполняя пробел, образовавшийся в его познаниях за годы отрочества и ранней юности. Он с наслаждением вдыхал тонкий аромат аноны, терпкий запах тамаринда, лакомился нежными плодами с красной и лиловой мякотью: в самой их сердцевине были запрятаны великолепные косточки, у которых оболочка походила то на черепаховый панцирь, то на полированную древесину черного либо красного дерева. Он впивался зубами в прохладную, отливавшую белизной ткань плода аноны, разрывал малиновую кожуру каймито, ища жадными губами стекловидные зернышки, таившиеся в мякоти плода. Однажды, когда расседланная лошадь Эстебана барахталась в ручье, повалившись на спину и подняв все четыре копыта в воздух, он рискнул залезть на дерево. Уцепившись за нижние ветви и преодолев, таким образом, самое трудное, он начал винтообразное восхождение к верхушке: тесно переплетенные ветви напоминали спираль, как на раковине улитки, — они с каждым шагом становились все тоньше и служили опорой густолиственной кроны, зеленого улья, пышного навеса, который ему впервые довелось увидеть изнутри. Непередаваемое, необыкновенно глубокое волнение охватило Эстебана и переполнило его радостью, когда он смог наконец отдохнуть, усевшись верхом на самом высоком раздвоенном суку этого трепещущего сооружения из ветвей и побегов. Есть нечто неповторимое в том, чтобы взобраться на дерево; быть может, до тебя еще никто этого не совершал и после тебя уже не совершит. Тот, кто обнимает руками высокую грудь ствола, свершает в некотором роде брачный акт, силой проникая в тайный мир, неведомый другим людям. Взгляд внезапно охватывает все красоты и все изъяны Дерева. Вот две податливые ветви, разъятые, подобно женским бедрам, и таящие в глубине сочленения пучок зеленого мха; вот круглая рана на месте отломившегося побега; вот причудливые разветвления, по которым животворные соки устремляются к одним ветвям, а другие тем временем сохнут и становятся пригодными разве только для костра. Поднимаясь на свой наблюдательный пункт, Эстебан все глубже постигал загадочную связь, которую так часто устанавливали между Мачтой, Плугом, Деревом и Крестом. И в памяти у него возникли слова святого Ипполита: «Это дерево принадлежит мне. Оно дарует мне пищу и дает кров; я обретаю опору в его корнях и отдыхаю на его ветвях; я прислушиваюсь к шелесту его листьев, как прислушиваются к дуновению ветра. Там моя узкая тропа; там моя тесная дорога; оно для меня — лестница Иакова, на вершине коей пребывает Господь». Знаменательные контуры Креста святого Антония, Креста святого Андрея, Медного Змия, якоря и лестницы от века сокрыты в каждом Дереве, ибо сотворенное Зиждителем предшествует тому, что создано руками человека: оно-то и послужило для Строителя будущих Ковчегов…

Нередко вечерние тени заставали Эстебана на ветвях какого-нибудь высокого дерева; они чуть раскачивались на ветру, и юноша всем своим существом отдавался сладострастной неге, которую готов был длить без конца. В эту раннюю пору сумерек растения внизу приобретали неожиданную форму: дынные деревья, плоды которых напоминают вымя, казалось, оживали и медленно шли к далеким дымящимся высотам Суфриер; сейба, эта по выражению стариков негров, «матерь всех деревьев», еще больше походила на обелиск, ростральную колонну, памятник и при смутном вечернем освещении казалась еще выше. Сухое манговое дерево превращалось в клубок змей, которые кинулись было на врага, но так и застыли, не успев ужалить, другое же — полное жизни и соков, проступавших сквозь кору и яшмовую оболочку побегов, — внезапно расцветало, вспыхивая желтым пламенем. Эстебан наблюдал за деревьями с таким интересом, словно перед ним были живые существа. Прежде всего появлялась завязь, она походила на зеленые бусины, а терпкий ее сок был на вкус как засахаренный миндаль. Затем плод постепенно приобретал свою будущую форму и очертания, он удлинялся книзу и сбоку напоминал профиль старой ведьмы с выступающим подбородком. На лике плода рождались краски. Из светло-зеленого он постепенно становился шафрановым и, созревая, переливался всеми оттенками керамики — критской, средиземноморской и непременно антильской, — но затем первые пятна, первые признаки одряхления в виде маленьких черных кружочков начинали поражать его мякоть, пахнущую йодом и танином. И однажды вечером плод отрывался от ветки; он с глухим шумом падал в росистую траву, возвещая о своей близкой смерти: черные пятна становились все шире, проникали все глубже и под конец превращались в настоящие язвы, где роилась мошкара. Подобно трупу прелата в традиционной пляске смерти, упавший плод распадался на части, и от него оставалось лишь бесцветное полосатое семя — словно завернутый в обрывки савана скелет. Однако здесь, в этом мире, не знающем ни зимней смерти, ни весеннего воскресения, круговорот жизни сразу же начинался сызнова, без перерыва: несколько недель спустя из лежавшего на земле семечка пробивался похожий на миниатюрное японское Деревцо побег с розовыми листьями, такими нежными и до такой степени походившими на человеческую кожу, что к ним страшно было прикоснуться…

Иногда Эстебана во время его путешествия среди густой листвы заставал ливень, и тогда юноша мысленно отмечал Разницу между тропическими ливнями и унылыми монотонными Дождями Старого Света. Здесь, в Америке, мощный и величественный гул, напоминавший вступление к симфонии, заранее возвещал о приближении проливного дождя с порывистым ветром, а облезлые ястребы начинали кружить над самой землей, круги эти постепенно сужались, и вскоре стервятники покидали опасное место. В воздухе чудесно пахло влагою лесов и тучной, набухшей соками землею; вдыхая этот аромат, птицы раздували перья, лошади прядали ушами, а человек испытывал физическое томление, смутное желание слиться в тесном объятии с другим живым существом. Вокруг быстро темнело, с верхних ветвей доносился сухой стук, а потом вниз обрушивался бодрящий холодный поток, рождая вокруг различные отзвуки: лианы и стебли бананов дрожали, как струны, а большие мясистые листья звенели, точно натянутые перепонки. Дождевые струи разбивались в вышине о кроны величавых пальм, оттуда, словно из водосточных труб кафедрального собора, они низвергались на верхушки меньших пальм и дробно барабанили по ним; крупные дождевые капли отскакивали от нежно-зеленого шатра, а затем падали в листву, такую густую, что, проходя сквозь несколько ярусов растительности, капли дробились, мельчали, превращаясь в тысячи крошечных брызг, колотивших по тугим, как бубны, зарослям маланги и наконец достигавших земли, на радость сочным лесным травам. Ветер вел свою партию в этой грозной симфонии дождя, от которого ручьи превращались в бурные потоки, ей вторил непрерывно нарастающий гул булыжников, лавиной устремлявшихся вниз; выходя из берегов, потоки с грохотом катили камни, несли поваленные стволы, ветви с цепкими сучьями, пни с узловатыми, переплетенными, как щупальца, корнями: достигая илистого устья ручья, они застревали в нем, точно севшие на мель корабли. И вдруг все стихало, небосвод освобождался от облаков, опускались сумерки, и Эстебан продолжал свой путь на вымокшей, но резвой лошади; с листьев на него, точно дождь, падали частые капли, и юноша различал деревья по их запахам, сливавшимся в величественный гимн ароматов… Возвращаясь в Пуэнт-а-Питр после таких поездок, Эстебан чувствовал себя одиноким и чуждым всему: в этом удаленном от центров цивилизации жестоком мире все теперь казалось ему нелепым. Церкви тут по-прежнему оставались закрытыми, хотя во Франции двери храмов, должно быть, уже распахнулись вновь. Негров провозгласили свободными гражданами, но тем, кто не был насильно превращен в солдат или матросов, приходилось все так же гнуть спину — над ними неизменно стоял надсмотрщик с хлыстом, а позади вырисовывался зловещий силуэт гильотины. Теперь новорожденных называли Цинциннатами, Леонидами или Ликургами, детей обучали республиканскому катехизису, уже весьма далекому от действительности, — подобно этому в недавно основанном клубе якобинцев продолжали говорить о Неподкупном так, словно он еще был жив. Жирные мухи ползали по липким доскам эшафота, а Виктор Юг и его военачальники с некоторых пор завели себе дурную привычку подолгу спать после обеда под тюлевым пологом от москитов: их сон стерегли мулатки, обмахивая спящих пальмовыми листьями.

XXIII

Замечая все возраставшее одиночество Виктора Юга, Эстебан сокрушался так, как может сокрушаться нежная женщина. Комиссар Конвента с той же непоколебимой твердостью выполнял свои обязанности — подгонял судей, заставлял гильотину действовать без перерыва, произносил речи, выдержанные в прежнем духе, диктовал распоряжения, издавал законы, выносил приговоры, вмешивался во все дела; однако те, кто хорошо его знал, понимали, что бурная деятельность Юга вызвана тайным желанием заглушить тревогу. Виктору было известно, что многие из самых послушных его подчиненных спят и видят, как из Парижа прибудет гербовая бумага с декретом о его смещении, переписанным рукою бесстрастного писца. Эстебану хотелось в такие минуты быть рядом с Югом, повсюду сопровождать его, успокаивать. Однако комиссар с каждым днем становился все нелюдимее; запираясь у себя в комнате, он читал до рассвета, а под вечер в обществе де Лессега отправлялся в экипаже в бухту Гозье: там он — голый до пояса, в одних только коротких бумажных штанах — садился в лодку и уплывал на пустынный остров, откуда возвращался лишь к ночи, когда из прибрежных зарослей налетали москиты. Виктор перечитывал труды ораторов древности, быть может, заранее готовя свою защитительную речь, так как ему хотелось блеснуть красноречием. Приказы его становились все более необдуманными и противоречивыми. На него все чаще находили внезапные приступы гнева, и тогда он неожиданно смещал с постов своих приближенных или утверждал смертный приговор, в то время как ожидали, что он помилует осужденного. Однажды утром, встав в особенно дурном расположении духа, Виктор Юг повелел вырыть из могилы останки бывшего английского губернатора острова, генерала Дандаса, и выбросить их прямо на дорогу. Несколько часов псы в жестокой схватке вырывали друг у друга самые жирные части трупа и носились по улицам, сжимая в зубах зловонные куски человеческого мяса, с которых свисали обрывки парадного мундира, облекавшего тело покойного британского военачальника. Эстебан многое бы отдал, чтобы успокоить смятенную душу Юга, который испытывал тревогу при виде вдруг появлявшегося на горизонте паруса, чтобы утешить этого человека, чье одиночество возрастало по мере того, как возрастала его историческая роль, прирожденный полководец, суровый и твердый, человек редкой отваги, Виктор Юг добился на Гваделупе таких успехов, которые затмили многие победы Республики. И все же крутой политический поворот, происшедший далеко-далеко от этих мест, в стране, где, как уже стало известно, на смену красному террору пришел разнузданный белый террор, привел в движение никому не ведомые силы, — они, чего доброго, могли вручить судьбу колонии людям, не способным управлять ею. Ко всему еще стало известно, что Дальбарад, покровитель Виктора Юга, тот самый Дальбарад, которого Робеспьер упорно защищал от обвинений в покровительстве одному из друзей Дантона, теперь принял сторону термидорианцев. Все эти события наполняли комиссара отвращением, поток дурных новостей выводил его из себя, и он решил ускорить осуществление плана, который уже несколько месяцев вынашивал вместе с контр-адмиралом де Лессегом.

— Пусть убираются ко всем чертям! — крикнул он однажды, имея в виду тех, кто решал его судьбу в Париже. — Когда они заявятся сюда со своими дрянными бумажонками, я буду достаточно силен, чтобы швырнуть эти жалкие клочки им прямо в лицо.

Однажды утром в порту неожиданно закипела работа. Несколько легких судов — главным образом двухмачтовых — были отведены в доки для ремонта. На более крупных кораблях работали плотники, конопатчики, смоляры, повсюду запахло краской, застучали молотки, завизжали пилы, а тем временем с берега в весельных шлюпках пушкари перевозили на борт легкие орудия. Высунувшись из окна старинного здания таможни, Эстебан заметил, что помимо всего прочего судам присваивали новые названия. «Калипсо» вдруг превратилась в «Грозу тиранов», «Резвая» — в «Карманьолу», «Ласточка» — в «Грозную Мари»; «Домовой» стал «Мстителем». На старых кораблях, долго служивших королю, теперь появились новые названия, выведенные яркими буквами: «Аврал», «Неумолимая», «Санкюлот», «Афинянка», «Кинжал», «Гильотина», «Друг народа», «Террорист», «Веселая братия». Фрегат «Фетида», уже успевший залечить раны, полученные во время бомбардировки Пуэнт-а-Питра, отныне именовался «Неподкупный» — без сомнения, такова была воля Виктора Юга, искусно сыгравшего на том, что всякое слово имеет свое собственное — ни от чего не зависящее — значение. Эстебан спрашивал себя, чем объяснить столь бурную деятельность, и в эту самую минуту мадемуазель Аталия сообщила, что его срочно требует к себе начальник. Стаканы из-под пунша, которые уносила одна из служанок, давали понять, что комиссар немного выпил, однако он сохранял удивительную точность движений и ясность мыслей: алкоголь всегда действовал на него таким образом.

— Итак, тебе очень хочется остаться тут? — спросил Виктор с улыбкой.

Вопрос был столь неожидан, что Эстебан прислонился к стене и провел дрожащей рукою по волосам. До сих пор невозможность покинуть Гваделупу была так очевидна, что ему даже в голову не приходила мысль об отъезде. Юг повторил:

— Итак, тебе очень хочется остаться в Пуэнт-а-Питре?

В сердце Эстебана зародилась надежда: он представил себе долгожданное судно, светлое, с оранжевыми в лучах закатного солнца парусами, судно, на котором удастся бежать отсюда. Быть может, комиссар Конвента, предупрежденный каким-либо письмом и сломленный внутренней тревогой, решился наконец сложить с себя власть и отправиться в один из принадлежавших Голландии портов, откуда можно будет без помех уехать в любое место. В это время уже началось беспорядочное бегство сторонников Робеспьера, и было известно, что многие из них стремятся попасть в Нью-Йорк, где имелось несколько французских типографий, готовых печатать мемуары и защитительные статьи. Да и в колонии можно было встретить немало людей, мечтавших о Нью-Йорке.

Эстебан откровенно заговорил о себе: он не видит никакой пользы в своем пребывании на этом острове, которым вскоре станут управлять неизвестные люди. Реакционеры, без сомнения, прогонят всех нынешних чиновников. (Молодой человек покосился на груду сундуков и чемоданов, которые беспрерывно вносили грузчики и устанавливали в углах по указанию Юга.) А ко всему еще ведь он не француз. И, значит, члены пришедшей к власти политической группировки поступят с ним так, как всегда поступают с чужестранцами, сторонниками враждебной партии. Его, возможно, ждет судьба Гусмана или Марчены. Поэтому, если ему представится возможность уехать, он уедет без колебаний… Во время этой исповеди лицо Виктора становилось все более суровым. Когда юноша заметил это, было уже слишком поздно.

— Несчастный болван! — заорал Юг. — Стало быть, ты полагаешь, что этот термидорианский сброд уже одолел меня, низверг и прикончил? Ты, видно, заодно с теми, кто втайне мечтает увидеть, как меня повезут в Париж под конвоем? Выходит, мулатка, твоя любовница, не лгала, когда говорила, что ты ведешь пораженческие разговоры со старым ублюдком Лёйе? Я немало заплатил этой девке, чтобы она мне все передавала! Значит, хочешь улизнуть прежде, чем все кончится? Так вот… Не кончится это!.. Слышишь?… Не кончится!

— Какая мерзость! — крикнул Эстебан, негодуя на самого себя за то, что открыл душу человеку, который расставил ему ловушку и поручил женщине шпионить за своим любовником.

Виктор властным тоном приказал:



Поделиться книгой:

На главную
Назад