Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Антипутеводитель по современной литературе. 99 книг, которые не надо читать - Роман Эмильевич Арбитман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Подобная философия «бури и натиска» диктует автору сюжеты, восходящие не то к голливудским боевикам класса «Б», не то к нынешней официальной мифологии о «лихих» и «бандитских» 90-х. В каждом втором сюжете «вертолеты били из всех пушек», «снайперы вели беглый огонь», «в ход пошли пулеметы, автоматы, пистолеты, дробовики, стулья, цепи, бейсбольные биты, бутылки, ножи…». А если учесть, что, по словам Буйды, «женщина – главная героиня и главная страдалица русской литературы», то понятно, что в его рассказах дамская судьба незавидна: то гульба, то пальба.

Девушка Рита, у которой одна нога на 15 сантиметров короче другой, отбила у тетки ее любимого бандита Марата, а потом из ревности чуть не застрелила немую сестру Рину («Марс»). Девушка Наденька вышла замуж на бандита Костю, но их кортеж был обстрелян, и герои вместе с машиной упали в реку и утонули («Взлет и падение Кости Крайслера»). Девушка Ваниль столкнула мать с лестницы, потом девушку изнасиловали, после чего она насмерть забила бейсбольной битой и насильника, и несостоявшегося мужа («Ваниль и миндаль»). Девушка Лилечка ударила мать ножницами в глаз, а потом мать покончила с собой, выпрыгнув из окна, а Лилечку дважды изнасиловали («Львы и лилии»). Девушка Ася влюбилась в мотоциклы, сменила шесть мужей, прибилась к террористам, и ее застрелили полицейские: «Пуля снайпера вошла между глаз, вторая пробила ее сердце» («Бешеная собака любви»). Девушка Ариша, воспитанница пахана, влюбилась в красавца-бандита, забеременела и утонула, а потом безутешный пахан сделал из нее мумию, а в конце сгорели все – пахан, красавец и мумия («Папа Пит»). И так далее.

Вновь цитируем интервью с автором: «Интерес к короткой и хорошо рассказанной истории никогда не угаснет, потому что рассказ, как бы это выразить поточнее, психологически ближе человеку, чем роман». О да, со знанием психологии и, главное, с хорошим вкусом у Буйды нет проблем. «Он врывался в женскую судьбу, как захватчик в поверженную крепость», «ее тело было как взрыв», «она вся дрожала, вся вибрировала», «сердце ее вдруг вскипело, кровь ударила в голову, и от внезапно нахлынувших чувств девушка потеряла равновесие». Еще цитаты? Извольте! «Она ему изменяла чуть не каждый день, а он терпел», «старуха его… забила до смерти железной палкой», «когда она впервые вернулась с работы за полночь, пьяная и веселая, он собрался с силами и избил ее палкой», «сестра его Ольга погибла под колесами автомобиля, а когда мать попыталась привлечь виновников наезда к суду, ее избили до полусмерти – теперь она мочилась в постель и разговаривала только со своей тенью», «отец его был алкоголик и кончил жизнь самоубийством незадолго до его рождения; мать была проституткой, вечно пьяная, и умерла от белой горячки, младшая сестра утопилась, старшая бросилась под поезд, брат бросился с вышеградского железнодорожного моста. Дедушка убил свою жену, облил себя керосином и сгорел; другая бабушка шаталась с цыганами и отравилась в тюрьме спичками…»

Ой, извините: последняя цитата – это уже не Буйда. Это Швейк рассказывает про хитреца, который откосил от армии, выдав себя за идиота с дурной наследственностью.

Нет-нет, боже упаси от сопоставлений сюжетов высокой прозы Буйды – лауреата нескольких литпремий – с простодушными байками Швейка! Да и вообще нам лучше избегать аналогий сочинений Буйды с мировой словесностью: автор «Львов и лилий» этого очень не любит. В очередном интервью он уже выругал критиков, которые-де без оснований сравнивают его с Гомером, Шекспиром, Маркесом, Булгаковым, а ведь он – сам по себе. Правда, неясно, что писателя раздражает больше: то, что его сравнивают, или то, что для его сравнения с классиками большой литературы нет повода. Кроме, разумеется, книжной серии «Большая литература», в которой его тоже издают.

Куда уехал жрец

Дмитрий Быков. Остромов, или Ученик чародея: Роман. М.: ПРОЗАиК

В 1958 году в городе Ташкенте вышла книга «Нокаут» Олега Сидельникова. Роман, вполне советский по духу и по стилю, хотя написанный не без живости и некоторого остроумия, едва бы заслуживал сегодняшнего упоминания, кабы не одно но: автор, посвятив свое произведение памяти Ильфа и Петрова (и тем самым сразу обозначив свои намерения), сделал попытку сочинить ремейк знаменитой дилогии. Более того, старенький Остап-управдом лично возникал в одной главе романа – правда, позже выяснялось, что разговор с сыном турецкоподданного главный герой вел во сне.

Сам главный герой романа «Нокаут» был персонажем специфическим. Решив, что в стране победившего социализма авантюристов а-ля Бендер существовать уже не может в принципе, писатель назначил на роль нового литературного воплощения Великого Комбинатора… американского шпиона! Этот самый Фрэнк Стенли путешествовал по СССР в компании завербованных им стиляг, тунеядцев и прочих жалких ничтожных личностей (одна из которых в итоге оказывалась маской капитана КГБ), смаковал замеченные им недостатки (мелкие), но под конец с горечью убеждался, что эту загадочную страну ему не победить. В финале шпион намеревался удрать обратно за кордон и был убит метким советским пограничником…

Популярного Дмитрия Быкова вроде бы даже и сравнивать неловко с Олегом Сидельниковым. Дмитрий Львович несравненно более талантлив, эрудирован, остроумен, амбициозен, нежели полузабытый автор «Нокаута». Даже тот из читателей, кому совсем не близка романистика Быкова, вынужден признать, что в последнем его романе есть немало прекрасных, сильных и ярких эпизодов (чего стоит, например, сцена допроса Пестеревой, сводящей следователя с ума, или жутковатое описание медленного распада на атомы садиста Капитонова). Впечатляет и изначальный авторский замысел: любовно прорастить непредсказуемое чудо из мусора и хлама, показать, сколь прихотливым путем невозможный росток иного может все-таки пробиться сквозь бетон пошлости. По Быкову, есть области, в которых причинно-следственные связи не работают, и однажды может выстрелить даже пластилиновый муляж ружья. В романе гуру-самозванец, фитюлька, ноль без палочки способствует – сам того не желая – процессу кристаллизации по-настоящему гениальной натуры. Даня Галицкий, подлинный подмастерье фальшивого мастера, к финалу обретает знания и умения, о которых его якобы оккультный наставник даже не помышляет…

Проблема, однако, в том, что быковский роман называется не «Галицкий», а «Остромов». Ученик оказывается номером вторым, а главное сюжетное одеяло романист перетягивает на псевдоучителя.

Сколько бы Дмитрий Львович ни отнекивался, ни кокетничал и ни утверждал, будто все авантюристы типологически близки, своего заглавного персонажа он вполне сознательно лепит не столько с его прототипа, исторического Бориса Астромова-Кириченко, сколько с литературного ильф-и-петровского образца. Само явление Остромова своей пастве вкупе с обещанием оккультных спецэффектов рифмуется с бендеровской цирковой программой бомбейского жреца Марусидзе – включая явление курочки-невидимки и материализацию духов. Подобно Остапу, не имевшему фундаментальных знаний (если, конечно, не считать таковыми восемь латинских слов, зазубренных в третьем классе частной гимназии Илиади), Остромов знает «двадцать слов на разных языках и четыре фокуса». Как и Остап, Остромов манипулирует мятущимися натурами – по преимуществу теми, кто не может освоиться в новой жизни или же осваивается с лихорадочным энтузиазмом неофита. Например, разговор героя с тещей восходит к сцене запугивания Кислярского, а беседа со вдовцом Поленовым отсылает, чуть ли не буквально, к соответствующей беседе Бендера со слесарем Полесовым. Даже у знаменитого «Остапа несло» есть тут четкий аналог – «Остромова понесло». В одной из сцен мелькает вдруг и персональная тень Бендера: как бы походя Остромов сообщает, что лично «знал Остапа Ибрагимовича», и упоминает «Майю Лазаревну» (очевидный постмодернистский отсыл к Майе Каганской, автору – вместе с Зеевом Бар-Селлой – книги «Мастер Гамбс и Маргарита», посвященной ильф-и-петровскому и булгаковскому романам).

Есть, однако, важнейший нюанс: авантюрист в качестве главного героя может держать читательское внимание, если и сам он, и его кунштюки вызывают у читателя чувство, отличное от отвращения. Согласитесь, что следить за эволюциями совсем уж мерзкого мерзавца – удовольствие специфическое. Ильф и Петров своему пройдохе Остапу откровенно симпатизируют, они им любуются почти везде (кроме, конечно, финальных страниц «Золотого теленка», где государственная идеология черным человеком маячит за спинами писателей и подталкивает перо в «правильную» сторону). Быкову же – как, впрочем, и Сидельникову – их собственный персонаж явно неприятен, и неприязнь эта, как вирус гриппа в плотно набитом трамвайном вагоне, передается читателю. Бендер корыстен, но как-то весело, легко и непрактично корыстен, зато Остромов, словно паук, подсчитывает барыши. Бендер, не таясь, относится к собственной команде как минимум юмористически, но он же способен испытывать к подопечным (даже к будущему своему убийце Ипполиту Матвеевичу) едва ли не родственные чувства. А Остромов постоянно симулирует симпатию к ученикам, но всех (и особенно Галицкого) и в грош не ставит и закладывает без малейших терзаний. Ильф и Петров делают героя славянско-еврейско-тюркской амальгамой, подлинным человеком мира, для которого само понятие ксенофобии бессмысленно; Остромову же присущ потаенный антисемитизм, то и дело всплывающий во внутренних монологах этого персонажа.

Едва ли изначально Остромов был задуман таким, каким явился к читателю, и едва ли сам Быков, демонстрируя бендеровскую «букву», задался целью вытравить бендеровский дух. Напротив, романист, ощущая неладное, по ходу дела старается, насколько возможно, уменьшить авторскую антипатию. Для этого рядом с Остромовым помещается уже беспримесный подонок, смакующий свою подлость бомжеватый Одинокий – дабы на фоне абсолютной гадости имманентное остромовское негодяйство выглядело как бы почти умеренным. Но читатель, даже различая оттенки темного, вряд ли проникнется симпатией к меньшему из зол. К тому же в финале, когда Галицкий встретит своего расчеловеченного гуру на пензенском базаре, никаких оттенков уже не будет. Оба «О» сольются в одно, образовав беспросветную черную дыру…

«Непопадание» в главного героя – существенная, но далеко не единственная беда «Остромова». Почти каждый отдельно взятый абзац книги безупречен, но, вместе взятые, они обращают книгу в трудноусваиваемый кисель, где тонут персонажи и намертво буксует фабула. «Слишком много деталей, и все они, как на подбор, страшные тем особенным страхом, когда нечем связать их воедино» – эта цитата из книги применима, собственно, и к самой книге. Быков, относящийся к своей поэтической музе со здоровым профессиональным прагматизмом, порой переходящим в легкий цинизм (это позволяет километрами производить задорные стишки-однодневки «на случай»), испытывает к романной форме нечто вроде мистического трепета. Тут все, им произведенное, Быкову одинаково важно, и все, главное и второ– и третьестепенное, получает в книге равные права. Авторская душа, отделившись от тела по методу Галицкого-Кастанеды, зависает над текстом романа, взирая на него со стороны и бдительно контролируя, не мигрирует ли заявленная автором Великая Русская Литература (она же – Литература Идей) куда-то в сторону беллетристики? И если вдруг романист замечает драйв, он старательно топит его в киселе…

Валентин Катаев, стоявший у истоков романа «Двенадцать стульев», как известно, предложил Евгению Петровичу и Илье Арнольдовичу простую беллетристическую конструкцию: поиски сокровищ, которые могли бы стать (и стали!) стержнем, и на него уже нанизывались приключения. Но для Литературы Идей это, извините, мелко и несерьезно. На меньшее, чем поиски смысла жизни, лауреат премии «Большая книга» Дмитрий Львович Быков не согласен. Вот он ищет его, ищет, ищет – семьсот шестьдесят шесть страниц без передышки. И никто не заорет страшным голосом: «Куда ты девал сокровища убиенной тобой тещи?!» Ведь никаких сокровищ тут и нет: сметой не предусмотрены.

Второе первое лицо

Денис Гуцко. Бета-самец: Роман. М.: Астрель

Даже если бы прозаик Денис Гуцко за последние семь лет ничего больше не написал, ему уже все равно уготовано место в грядущей «Истории русской литературы XXI века» – как букеровскому лауреату, на которого публично разозлился Василий Аксенов. Будучи председателем жюри-2005, мэтр так сильно лоббировал своего протеже, что букеровские судьи взбрыкнули: из принципа отвергли питерского фаворита, поскребли по сусекам скудного шорт-листа и выбрали малоизвестного ростовчанина. После чего оскорбленный в лучших чувствах Василий Павлович на торжественной церемонии словесно высек победителя и вообще отказался вручать ему диплом.

Вслед за Аксеновым и многие критики объявили триумф Гуцко «откровенно незаслуженным» или, в лучшем случае, сочли премию авансом на будущее. Между строк проглядывал упрек в нарушении литературной «табели о рангах»: дескать, прозаик второго эшелона угодил в первый ряд в результате закулисных игр жюри, а потому должен знать свой шесток. Собственно, и сам лауреат чувствовал двусмысленность внезапного перехода в высшую лигу. «Я считал, что у меня очень маленький шанс на победу», – признавался Гуцко в интервью и обещал отработать аванс, то есть в будущем написать «такую вещь, против которой никто ничего не сможет сказать».

Букеровская эпопея не прошла бесследно для автора: премиальные перипетии подстегнули его фантазию. Темой нового романа стало то самое иерархическое деление на «первых-вторых» в современном обществе. Александр Топилин, совладелец компании, занимающейся укладкой тротуарной плитки, смирился с «положением второго человека при Антоне Литвинове» – владельце фирмы. Герой понимает, что Антон, сын крупного чиновника, лучше приспособлен для бизнеса, и признает первенство «альфа-самца». Даже когда между персонажами возникнет конфликт, «бета» предпочтет борьбе бегство. Роман в основном написан от третьего лица, хотя порой возникает «я» повествователя. Лишь к середине книги мы понимаем, что это «я» – тот же Топилин, и испытываем дискомфорт: «вечно второму» вроде бы не по чину вести рассказ от первого лица…

Гуцко честно пытается повторить опыт раннего Маканина, сопрягая социальное с психологическим в жестких пропорциях – благо автор «Человека свиты» ныне воспарил к чистой схеме и ниша свободна. Но отработать аванс семилетней давности не удается. По крайней мере премиальные перспективы «Бета-самца» сомнительны: стилистические промахи, свойственные прежним вещам прозаика, не только не устранены, но усугублены. Избыточные словесные загогулины («в распаленной душе стоял долгий привкус красоты и полета», «умеет удобрить компромиссом каменистое наше бытие») быстро перерастают в кривоватый волапюк («интересовался замостить», «разнузданно плечист», «лицо укололо нетерпеливым взглядом»), а тот вскоре мутирует в унылый и убогий, как газетная передовица 1970 года, канцелярит («вопрос деторождения из плоскости теоретической переместился в практическую и был поставлен ребром»). Когда же доходит до эротических сцен, на свет выползает такой штамп, от которого, кажется, даже участникам сцены неловко: «ожившие соски вздрогнули, затвердели» – это почти буквальная цитата из издевательской пародии Тимура Шаова на дешевые переводные любовные романы!

Главная беда книги Гуцко, однако, не в стилистике. Поскольку журнальный вариант романа вышел в позапрошлом году, легко догадаться, что работать над произведением автор начал еще в те месяцы, когда пресса обсуждала перспективы «тандемократии». Именно тогда СМИ цитировали обнародованную WikiLeaks переписку американских дипломатов, выделяя строки, где Владимир Путин, названный «альфа-самцом», противопоставлялся «бледному и нерешительному» Дмитрию Медведеву: многие гадали, захочет ли «бета» Медведев упрочить свой статус, и выискивали подтверждение своих гипотез даже в обмолвках тогдашнего главы государства. Вот и в романе Гуцко есть сцены, когда Александра принимают за Антона, и «номер второй» сперва с робостью, а потом и с упоением начинает играть роль «первого». Он старается вести себя как босс, говорить с его интонациями и т. п., однако в глубине души понимает: все это – не более чем театр одного актера…

Года два назад аллюзии бы, возможно, сработали. Но беда в том, что путь к книжному изданию через журнальный вариант обычно долог. Едва проблематика теряет злободневность, политический мессидж, тонко упрятанный в прозу, скукоживается до полной невидимости. Если Гуцко надеялся упрочить писательскую карьеру за счет смелого кукиша, полувынутого из кармана, он просчитался. Сегодня про «тандемократию» помнят лишь политологи, а название «Бета-самец» почти не вызывает аллюзий. Так что сегодняшнему читателю в итоге достается лишь рядовая бытовая история про Антона, Сашу, плиточную компанию и – «затвердевшие соски».

Червонец – не деньги

Десятка: антология современной прозы / Составитель Захар Прилепин. М.: Ад Маргинем пресс

Когда у Захара Прилепина в очередной раз спросили, как он относится к своему сходству с актером Гошей Куценко, писатель не без раздражения ответил: «Все лысые похожи друг на друга». Ага, похожи, как бы не так! Между глянцево-попсовой лысиной того же Куценко и, скажем, трагической лысиной Юла Бриннера – пропасть. Потому-то всякий создатель антологии, чей состав определен фактором случайности (например, временем вступления ее участников в литературу), оказывается в таком же нелепом положении, что и составитель сборной лысых. Но Захару Прилепину отваги не занимать.

С некоторых пор этот писатель – хозяйственный, как муравей, и целеустремленный, как жук-древоточец, – берется за любой промысел. Учебник? байопик? критика? интервью? болванка для кино? Да легко, да запросто, да как два пальца! Вот и топ-десятку для «поколенческой» антологии он формирует без усилий, словно сержант, который набирает добровольцев на подсобные работы: ты, ты, ты и вон ты, ушастый. А затем, лениво отмахиваясь от будущих обвинений в волюнтаризме, сообщает, что бригада отобрана по принципу успеха, а его критерий – премиальные «подарки с вечно новогодней елки литпроцесса».

В самом деле, у Сергея Шаргунова – «Дебют», у Романа Сенчина и Германа Садулаева – по «Эврике», Андрей Рубанов стал дипломантом премии Бориса Стругацкого, а Михаил Елизаров с Денисом Гуцко оторвали себе аж «Русских Букеров». Однако составитель лукавит. Просто литературой в нынешней России имя себе фиг заработаешь. Авторы, попавшие под переплет цвета десятирублевой купюры, привлекли внимание широкой публики не столько творческими победами, сколько протуберанцами своих биографий: Рубанов сидел и был оправдан, Садулаев публично поцапался с главой Чечни, Гуцко получил незаслуженный втык от классика Василия Аксенова, а Шаргунов с феерическим скандалом вылетел из федерального партсписка кандидатов в Госдуму. Да и Прилепин тоже пробился в ньюсмейкеры благодаря извивам биографии: сперва омоновец, потом лимоновец… Короче говоря, экзотика.

Составитель включил в антологию и два собственных текста, но поступил справедливо, по-пацански. Из четырехсот страниц взял себе полсотни, остальное раздал. Наибольший объем – сто тридцать страниц – заняла военная повесть Сергея Самсонова «Одиннадцать». Сама история компактна, а метраж накручен благодаря простой методике: там, где хватит одного слова, автор захлебывается десятком. «Двужильный, неуступчивый, расчетливый, безгрешный в передачах, всевидящий и вездесущий», «лягалась, дергалась, бросалась на перила, сжималась, распрямлялась», «в ярме, под палкой, в грязи, в покорности, в хлеву». Каждая фраза – пол-абзаца, каждый абзац – на полстраницы. Читать – мучение, зато автор доволен. Не беллетристика, всё по-взрослому. Наверное, в школе на уроках русского мальчика Сережу навсегда перепахала тема «Однородные члены предложения».

Если Самсонов – чемпион по длиннотам, то на другом полюсе обосновался его тезка Шаргунов («Вась-Вась»). Этот, наоборот, для пущей «художественности» еле цедит слова, как сплевывает сквозь зубы. «Встали в пробку. На дороге металась собака. Рыжая, хорошая. Колли». «Она тоже стихи писала. Песенные. Беловолосая, тонкокостная». «Крупная и крепкая. При любой погоде – снежная. Улыбка пылала». Стиль вплотную приближается к телеграфному, а окончательному сходству мешает наличие предлогов и знаки препинания вместо ЗПТ и ТЧК.

У Садулаева в повести «Когда проснулись танки» – своя фишка: два повествователя, оба неразличимы, как патроны в обойме. Чтобы понять, где кто, каждую главу приходится читать дважды. Тут главное – не обращать внимания на свойственный этой прозе газетно-канцелярский привкус: «Вопрос о моем статусе даже в условиях дедовщины больше вообще не стоял». Сам Садулаев, как водится, привязан к чеченской теме; прочие писатели с мрачным видом тоже обрабатывают свои делянки. Рубанов пишет про тюрьму, Елизаров – про насилие и «сырую освежеванность трупа», а Сенчин – про суицид и про то, как люди «морщась, пьют гадкую водку и заедают ее такой же гадкой закуской».

Авторы, впрочем, не забывают и о наболевшем: «Ульяна ему не дала» (Шаргунов), «Ну что мне делать, чтоб ты дала?» (Елизаров), «Только она никому не дает» (Прилепин). Таким образом, участники антологии – по мнению ее составителя – «убеждены в наглядном крахе российского либерального проекта». Ладно-ладно, ребята, если вам удобнее, называйте это так.

Масонские козни колобка

Михаил Елизаров. Бураттини. Фашизм прошел: Сборник. М.: АСТ

Писателю-патриоту Михаилу Елизарову на момент выхода этой книги уже исполнилось 38 лет. Из них первые двадцать восемь он прожил на Украине, в родном Ивано-Франковске и в Харькове, где постигал азы филологии и оперного вокала, а следующие семь – в Германии, где учился на телережиссера. Это, конечно, была не жизнь, а мучение: у Ивано-Франковска «мудацкое выражение лица», Харьков похож на злопамятного ларечника, а Берлин и вовсе – «холостой гомосексуалист, больной герпесом». Так что кабы не щедрые немецкие гранты, Елизарову пришлось бы обмывать трупы в морге и подрабатывать оператором гей-порно. Надо ли добавлять, что в этих нечеловеческих условиях бедняге не удалось стать ни филологом, ни певцом, ни режиссером?

Последние пять лет Михаил живет в Москве и мучается ужасно. В подземном переходе торговки приезжей национальности нагло не хотят продавать страдальцу слойки с творогом и зажимают сдачу, а если писатель вякнет вслух о творящемся беспределе, его самого могут сдать в милицию «за разжигание и прочую ксенофобию»: ведь «у Москвы ни стыда, не совести, ни исторической памяти». Что делать? Умотать в другой город? А куда? Вся «постсоветская Россия похожа на прокаженного», скорбит Елизаров (ранее он же называл всю Европу «гнусным сифилитиком»). Но в Москве его, по крайней мере, печатают, и даже вот вручили Букеровскую премию. На нее можно купить тридцать тысяч слоек с творогом: не съесть, так понадкусывать.

Новая книга писателя – отчасти жалобные мемуары, но главным образом авторская проза на грани публицистики. Настрадавшись в подземном переходе, автор вымещает гнев на героях сказок. Когда игрушки ломает ребенок, он познает окружающий мир. Когда потрошить игрушки берется взрослый, у него иная цель: доказать, что в мире нет волшебства, а некогда любимые персонажи – гробы повапленные, внутри которых мусор, опилки и прочая белиберда. Оказывается, Наф-Наф из «Трех поросят» – тайный масон. Волк из «Ну, погоди!» – явный трансвестит. Хоттабыч – то ли таджикский гастарбайтер, то ли ваххабит (которого надо хотя бы время от времени мочить в санузле). Буратино – фашист и двойник Муссолини. Козленок, который умел считать до десяти, – воплощение Антихриста.

При чтении книги вспоминается анекдот о психиатре, который показывает тесты Роршаха пациенту, а тот в каждой кляксе видит голую женщину и наконец восклицает: «Доктор, да вы сексуальный маньяк!» Порой Елизаров обращает озабоченный взор на голливудскую киноклассику (и тогда интересуется, «как бы сложились сексуальные отношения между Энн и Кинг-Конгом»), но основной объект его внимания – те же детские сказки. Лисица из «Колобка» – «это Похоть», которая «наводит бесстыжие мороки». Дуэт «Волк и заяц» в «Ну, погоди!» – «сексуальная клоунада», развязка каждого сюжета того же мультика – «сорвавшийся коитус». А «вечно эрегированный нос Буратино – символ его мужской состоятельности». И так далее.

В интервью газете «Завтра» писатель признается: «Я говорю о том, что меня реально волнует». Судя по книге, волнует автора не только «поврежденная мужская суть» Волка. Для патриота есть вещи и поважнее. Что, например, обнаруживают на Луне Незнайка и Пончиком? «Кагал эксплуататоров», конечно. А вглядываясь в сюжет «Приключений Буратино», бдительный Елизаров прозревает «иудейскую метафизику» Карабаса-Барабаса, который-де и внешне смахивает на «плакатного иудея-эксплуататора». Наибольший же простор для обобщений дает писателю мультик «Возвращение блудного попугая». В нем, представьте, талантливо разоблачена «извечная пятая колонна – диссидентское сообщество и его национальный колорит». У Кеши – «библейская» национальность и «семитский нос-клюв». Попугай – «брюзга, диссидент, нытик, доморощенный Абрам Терц-Синявский», он «тайно посещает синагогу» и мечтает драпануть. «Мальчик Вовка (читай власть) – души в попугае (еврее) не чает, а Кеша всегда и всем недоволен». Вовка всякий раз спасает своего подопечного, а зря: попугай «разрушителен, как Чубайс или Гайдар, которые несколько лет спустя продемонстрируют стране свои ужасные таланты». О-о, и тут, в детской песочнице, тоже проклятый Чубайс! Похоже, автор поторопился, назначив Антихристом серенького козлика…

Писатель Захар Прилепин о своем украино-германомосковском коллеге недавно высказался так: «Елизаров литератор, безусловно, русский, осененный крылом русской литературы». Ну конечно, кто бы сомневался? Не крылом же блудного попугая-космополита его осенило, в конце-то концов…

Право на труп

Михаил Елизаров. Мы вышли покурить на 17 лет: Сборник рассказов. М.: Астрель

В 1889 году скромный страховой агент Марк Елизаров женился на Анне Ульяновой и стал зятем вождя пролетарской революции. Об этом негромком факте истории отечественная литературная критика вспомнила лишь двенадцать десятилетий спустя, когда Букеровскую премию внезапно получил малоизвестный за пределами издательских тусовок прозаик Михаил Елизаров за роман «Библиотекарь» – произведение, проникнутое какой-то истерической ностальгией по давно канувшей в небытие советской Атлантиде. Тогда-то некоторые наблюдатели, уязвленные решением жюри, ударились в дурную конспирологию, а кое-кто даже поверил слухам о том, будто автор премированной книги и впрямь является прапраправнучатым племянником Ленина. Историкам пришлось всерьез доказывать, что родство двух Елизаровых может быть исключительно духовным: Марк Тимофеевич и Анна Ильинична потомства не оставили…

В новом сборнике букеровского лауреата можно найти отдельные мотивы, которые роднят его с романом «Библиотекарь». Например, в рассказе «Меняла» герой-повествователь не без горечи вспоминает о разрушенных архетипах пионерского детства, а рассказ «Готланд» открывается рассуждениями о «классовом чутье» и «буржуазной сволочи». Однако привычных обличений загнившего Запада и прямолинейных отсылок к «советскому проекту» тут действительно немного. Должно быть, это и имел в виду сам автор, когда утверждал в аннотации: мол, новая книга не похожа на предыдущие и «написана полностью содержимым второй чернильницы». На самом деле и ту разновидность литературных «чернил» Елизаров уже использовал, притом не раз – в книгах «Ногти», «Pasternak» или «Кубики», написанных так, чтобы читатель был временами вынужден преодолевать рвотные позывы.

Если у Даниила Хармса фразой «Нас всех тошнит!» спектакль заканчивался, то у Елизарова он отсюда только начинается. Лишь в паре рассказов сборника «Мы вышли покурить на 17 лет» чуть проблескивает солнце, в остальных же убогий мир погружен в темную и смрадную выгребную яму, где тускло копошатся безумные фрики («Маша»), безвольные амебы («Кэптен Морган»), жалкие перверты («Паяцы»), юные обдолбыши («Берлин-трип. Спасибо, что живой»), уличные садисты («Заноза и Мозглявый») и т. п. – короче говоря, даже не люди, а «феерические, отпетые гондоны».

Вот еще цитаты из книги: «Маша, сложив брезгливой гузкой рот, виляла им во все стороны, точно обрубком хвоста», «сердце лопнуло и потекло», «липкие пассажиры, скользкие и белые, как личинки», «краны еще до полудня харкали ржавчиной», «пылесос храпел, точно конь, пока давился резиновой падалью», «из рукавов, словно кишки из рваного живота, лезли неопрятные шерстяные манжеты»… Уличные ребятишки в рассказах Елизарова жутко улюлюкают «по-собачьи» и похожи на павианов, арбузные корки в мусорном баке напоминают выеденные изнутри человеческие черепа, а закат корчится на столе у патологоанатома: «Клочья воспаленного пурпура мешались с фиолетовыми внутренностями, с карамельными тонами растерзанной ангельской плоти».

Сто лет назад Чуковский укоризненно писал о «чарах могильного тления», а Горький в «Русских сказках» выводил фельетонного поэта Смертяшкина, злоупотреблявшего «кладбищенской» тематикой. Ах, если бы Корней Иванович с Алексеем Максимовичем дожили до Елизарова! Думаем, любые изыски Гиппиус или Сологуба показались бы им милыми гимназическими шалостями. У Елизарова все метафоры мира скукоживаются до одной. Смерть становится единственной точкой отсчета – по любому поводу и без.

Телефонный разговор не завершается, а летит вниз, «как самоубийца с крыши». Если персонаж снаряжает походный рюкзак, то «словно мертвецкую ладью». Если он трудится, то «словно роет могилу». Если он сдает в журнал колонку – то «гонит на убой редактору». Если его девушка «забанила» его в ЖЖ – значит, «вывела босого в исподнем за бревенчатую черную баню и прикончила в мягкий затылок». Если на кофту героини пролили кофе, то она сидит, «точно после выстрела в грудь»… То, что у символистов было кокетливым приемом, современный автор доводит до крайности, до пародии, как гвозди вколачивает. «Дача остыла, затвердела. Осунулась, как покойница». «Маячили подъемные краны, похожие на виселицы из стрелецкого бреда». Немецкий город напоминает «труп повесившегося поэта». Компьютерная мышь «трепетала на шнуре, словно висельник». «Семеро минувших суток, точно расколдованные трупы, вздулись, лопнули и разложились»…

Едва ли это эпатаж, скорее – особенность елизаровского мироощущения. Наверное, когда-то давно, во времена далекого харьковского Мишиного детства, Вселенная по-хулигански надвинула ему панамку на нос, дала подзатыльник и отобрала мороженое. И с тех пор автор, выросший, но так и не снявший ту детскую панамку, мстит, как умеет, этой перекошенной Вселенной. «Чего тут стесняться, когда весь мир создан совершенно не на мой вкус. Береза – тупица, дуб – осел. Речка – идиотка. Облака – кретины». Это, правда, не Михаил Елизаров, а министр-администратор из пьесы Евгения Шварца «Обыкновенное чудо». Елизаров бы выразился покруче.

Вселенская жопотень

Виктор Ерофеев. Акимуды: Роман. М.: РИПОЛ Классик

Действие фантасмагории Виктора Ерофеева происходит в наши дни. Как снег на голову на российскую столицу сваливается посольство страны Акимуды, на карте не обозначенной. Цель гостей – выяснить, можно ли иметь дело с теперешними москвичами или на них надо поставить крест и заняться более перспективным проектом. Федеральные власти озабочены и решают напомнить пришельцам (из рая? из преисподней?), кто в доме хозяин. Однако воевать обычным оружием с «той силой, которая вечно хочет зла и вечно совершает благо» – занятие бессмысленное и опасное…

«Ко мне подозрительно относится интеллигенция, – жалуется в романе лирический герой, похожий на самого автора. – Она ненавидит меня за то, что я не считаю Булгакова великим писателем». Не слишком почтительное отношение к Михаилу Афанасьевичу не мешает романисту, выстраивая сюжет, брать напрокат булгаковскую схему. Посланцы страны Акимуды смахивают на известную делегацию Воланда в Москве 30-х. Черный берет мессира примеряет посол Николай Иванович (он же Акимуд), в роль Иванушки вписывается эфэсбэшник Куроедов, а вакансию Маргариты заполняет любвеобильная девушка Зяблик. Легко догадаться, кто здесь Мастер. «Бог дал мне ум и талант, – напоминает alter ego автора, – обо мне пишут дипломы и диссертации, некоторые иностранные критики объявили меня гением», «в провинции на мои выступления набегает толпа народа», «сколько я раздал автографов? – это население целого города».

Одна из центральных сцен в романе – посольский прием с участием усопших писателей – выглядит ремейком бала у Сатаны. Разница в том, что именитые коллеги выведены под своими именами и описаны с минимальной степенью дружелюбия. Больше всех повезло однофамильцу автора: создатель поэмы «Москва – Петушки» благоразумно не упомянут вовсе (иначе не избежать всегдашней путаницы, так раздражающей романиста). Довольно снисходителен рассказчик к Андрею Вознесенскому. Приветствуя его, автор лишь заметит, что поэт поддался давлению и заменил удачную строку на менее удачную. Упоминая о Василии Аксенове, Ерофеев с укоризной обронит, что «жены всегда подталкивают мужей эмигрировать» и в аксеновском случае все кончилось «семейной катастрофой». Куда меньше повезет в романе прочим известным мертвецам. Скажем, Мандельштама автор приклеит к Сталину (оба «в вальсе несутся через века славной истории, порождая и убивая друг друга»), Пастернака вынудит признаться в глупости и фальши, Набокову подарит пошлый каламбур, Ахматову заставит хвалиться синяками («вы правда любили, когда вас пороли мужчины?») и сообщит, что она и в подметки не годится Платонову, а самого Платонова сведет с Кафкой – для того, чтобы автор «Чевенгура» нелестно отозвался об авторе «Процесса» («Никакой ты не гений, а просто еврей задроченный»), а Кафка надавал Платонову пощечин.

Хамское отношение к классикам – не единственная бросающаяся в глаза черта «Акимуд». Желая подтвердить репутацию «скандалиста» и «певца минета», автор превращает роман и в разновидность пип-шоу. Характеры? Логика сюжета? Ха, не это главное. «Оптимистический лобок», «она теребила мой член», «мой член слегка крепчает, оказавшись на свободе», «сиськи у нее станут крепче», «направил свой микроскоп на ее молодые сиськи», «достал сиськи и намотал волосы на кулак», «мастурбировала на видеокомпромат», «после ужина она делала ему в ванной минет», «минет – не повод для ревности», «она трахает Че настоящим мужским членом», «жопа мужчины и женщины – единый центр удовольствия», «я регулярно занимаюсь онанизмом. Фактически, с детского сада». И так далее, почти на каждой странице, причем наблюдательный автор прозревает сексуальную символику буквально везде. В романе есть и «либерализм с яйцами», и уподобление дипломатических сношений половому акту, и «орехи, похожие на женские бедра с густой растительностью между ног», и «фаллический кран смесителя», и «скорбные, поставленные раком березы», и прочая «вселенская жопотень».

Под этот унылый эксгибиционизм подведена теоретическая база. «Я понял, почему накрылся классический роман, – глубокомысленно рассуждает повествователь. – Он составлен из самоцензуры. Он скрывал глобальную человеческую неприличность. Он опускал детали, из которых складывалась сущность. Мы не знаем, как яростно на лиловом тропическом закате дрочил Робинзон Крузо… Мы не знаем, кричала ли Анна Каренина при оргазме…» О да, явное упущение. А ведь еще не прояснена роль дупла в пушкинском «Дубровском». А еще мы не знаем всех тонкостей отношений Малыша и Карлсона, Незнайки и Кнопочки, Герасима и Муму. А был ли оргазм у Мастера с Маргаритой? А без Маргариты?

Булгаковский Воланд когда-то полагал, будто москвичей испортил «квартирный вопрос». Трогательная наивность, да и только.

Путеводитель по Атлантиде

Михаил Жванецкий. Женщины. М.: Эксмо

Дорогой Михал Михалыч! В те же дни, когда на прилавках появилась ваша книга «Женщины», какой-то клинический идиот распространил через «Твиттер» слух, будто бы вы погибли в автокатастрофе.

Слух опровергли уже через полчаса, но за эти полчаса вся страна, по которой вы часто дежурите на федеральном телеканале, успела прослезиться. Причем дважды – сперва от горя, потом от радости.

Говорят, что ложное сообщение о смерти – хорошая примета. И это значит, Михал Михалыч, что вы будете жить долго. И по-прежнему будете дежурить по стране. И напишете много новых книг. Ну то есть по-настоящему новых.

Поскольку книга «Женщины», извините, таковой пока не является.

В ней вы пишете о случаях «тяжелого отравления от рассольника баночного Мукачевского завода кожзаменителей» и призываете «нашу могучую промышленность», чтобы та «перестала рыть ходы под нами, а немножко поработала на нас. Чтобы мощные станы Новокраматорского завода выпускали нежные чулочки».

Здесь вы проникновенно, с сочувствием, живописуете борьбу наших женщин с их главным ежедневным врагом, фиксируя каждую победу («видишь очередь – займи, не прогадаешь», «такую очередь отстояла – весь отдел в румынских кроссовках сидит», «в обед занять очередь в четырех местах и всё успеть»).

Здесь же вы обличаете неповоротливые СМИ («из газет разве узнаешь, где что дают?») и критикуете торговлю за перебои с товарами первой необходимости («То хлеба нет, то масла нет, то сахара нет, то мяса нет»). Перечисляете вы и прочий дефицит: «сервизы, туалетная бумага, шоферский инструмент, покрышки жигулевские, крестовины, фары к ноль пятым, сантехника, смеситель югославский – такое богатство».

Все это ностальгическое ретро – не особый прием, а закономерное следствие того, что большинство текстов, включенных в книгу, сочинены лет двадцать и более назад. И если в советские времена едва ли не половину из этих миниатюр невозможно было услышать с телеэкранов или прочесть в книге, то сейчас те же самые тексты у многих вызовут вежливое недоумение. Слишком это похоже на путеводитель по затонувшему граду Китежу или Атлантиде: к каждой второй фразе уже необходим исторический комментарий. Сегодняшнему читателю, особенно молодому, надо объяснять, отчего туалетная бумага пребывает на Полюсе недоступности и чем так замечательны румынские кроссовки и югославская сантехника. И что за страна такая, кстати, – Югославия? И что такое «Клуб кинопутешествий»? И почему езда на «Волге» – символ невероятной крутизны?

Строго говоря, ваши «Женщины», Михал Михалыч, – это вообще не книга. Это, извините за прямоту, цитатник. Такие выходили и при советской власти, только авторы были немножко другие и темы другие: «Маркс и Энгельс о литературе», «Ленин о музыке», «Хрущев о живописи», «Микоян о вкусной и здоровой пище» и пр.

Школьникам, студентам и пропагандистам не надо было ползать по Интернету, разыскивая подходящее к случаю высказывание. Тем более что Интернет тогда еще даже не изобрели.

Не спорю, в чисто прикладном смысле «Женщины» – издание, наверное, тоже небесполезное. Нужен кому-нибудь веселый тост? Нет проблем: «Уважать человека – одно, а любить его – совсем третье». Нужно припечатать тещу? И это можно: «Такой тупой и беспамятной коровы я не встречал даже в Великую Отечественную». Ну а если в пылу ссоры с благоверной все аргументы исчерпаны, а перепалка в разгаре, загляни в книгу – и пожалуйста: «Клизма психованная развесная. Патлы торчат, нос облез, изо рта разит болотом. Зубов сейчас не будет».

Смешно? Гм… Но тут вы не очень виноваты, Михал Михалыч. Даже большие профи не могут удачно шутить все 24 часа в сутки, быть одинаково афористичным семь дней в неделю и вдобавок ни разу не повториться. Однако, в отличие от Маркса с Энгельсом, вы могли бы повлиять на состав цитатника. Вы же видите: всё, что имеет отношение к прекрасному полу, прилежно выбрано из вашего обширного письменного и устного творчества и представлено на равных. Не только отшлифованное и классическое, но и совсем незначительное, проходное, на коленке писанное, на вечеринке читанное, легко выброшенное в урну и извлеченное услужливыми фанатами.

Кстати, среди тех, кто помог вам составить этот цитатник, первой строкой в предисловии упомянут рабочий Александр Сысоев из Нижнего Тагила. Ох уж эти добровольные помощники из Нижнего Тагила…

Михал Михалыч, не берите пример ни с кого. А уж если уральский пролетариат так вам дорог, пусть он лучше поможет вам как-нибудь по-другому. Например, подарит вам то, о чем вы давно мечтали.

Я имею в виду танк, на котором вы сможете поехать куда угодно и грозно спросить из-за брони: «Скоко-скоко?»

Хотя, пожалуй, вам этот танк уже не шибко нужен. На базаре вам и так всё дадут бесплатно. А куда-то в другое место ваш танк сегодня не пропустят.

Апгрейд Перельмана

Александр Иличевский. Математик: Роман. М.: АСТ, Астрель

Еще недавно премия «Русский Букер» была для наших писателей чем-то вроде пожизненной индульгенции, которую кардинал Ришелье выдавал Миледи: всякий текст обладателя букеровского диплома априори считался произведенным во имя и на благо Великой Русской Литературы. Потому-то Александр Иличевский, лауреат 2007 года, годом позже не постеснялся выпустить роман «Мистер Нефть, друг» – как бы интеллектуальный, извилистый, с запутанным нарративом, а на самом деле бессюжетный, мучительно невнятный и нечитаемый опус, где прорывов из царства темного бубнежа в пространство смысла было еще меньше, чем изюма в экономной советской булке с изюмом.

Тогдашняя критика постеснялась тронуть лауреата, но всего два года спустя премиальные устои зашатались сами собой. Букеровское жюри, будучи укушено ядовитой мухой-мутантом, дружно впало в забытье и, не приходя в сознание, присудило победу скабрезному анекдотцу, увеличенному до размеров романа. Этот жест резко и необратимо опустил котировки всех предыдущих награжденцев – в том числе Иличевского. А тот как человек науки (окончил Физтех!), да еще с опытом работы в капстранах, где реальную отдачу ценят больше, чем самые красивые наградные сертификаты, первым осознал неизбежное: подешевевшее свидетельство вчерашних взлетов может вскоре и вовсе обесцениться. Требовалось как можно быстрее заняться ремонтом творческого фасада.

Так появилась на свет книга «Математик».

Нельзя сказать, будто Иличевский в этом романе революционно перепахал себя. Здесь, как и в прежних его вещах, язык часто не в ладах со вкусом, а выплеск авторского «я» – с чувством меры. Роман пестрит кокетливыми красивостями («жемчужная мгла», «радужная тетива брызг», «бредящий туманом сад», «суриковая дуга, выходящая из дымчатой дали», «тоскливая тревога, которую излучало окно», «дорожные пробки ползут сгустками перламутра» и т. п.), и эти радужные сгустки перемежаются с наукообразными периодами, типа: «Грамматика генома определяется на уровне фундаментальных взаимодействий, на основе которых идут внутриклеточные процессы…» Читатель еле ползет сквозь корявый стилистический бурелом: «застилалась слезами», «будучи балетного склада», «отчаяние его жестикулировало», «испытывали к нему приступы обожания», «эфемерно нагнать оглядкой», «мечтать в иррациональном ключе» и пр.

Как водится, три четверти объема книги заполняется «белым шумом» – порой любопытными, чаще банальными, но в любом случае ни к чему не обязывающими рассуждениями: об альпинизме и алкоголизме, казаках и хазарах, Голливуде и геноме, озере Тахо и Алистере Кроули. Последняя же – «высокогорная» – треть романа вообще выглядит вставным номером. У писателя, как у рачительной хозяйки, обрезков не бывает…

Тем не менее в новом романе Иличевский сумел преодолеть некоторые прежние привычки и двинулся навстречу читателю. Тут есть пусть и пунктирный, дырчатый, но сюжет (герой едет в Китай, затем в Америку, потом в Белоруссию, а под конец идет в гору). Если в букеровском «Матиссе» отсутствовал Матисс, то герой «Математика» Максим Покровский – не сантехник, не таксидермист и даже не лидер группы «Ногу свело!», а действительно гениальный математик, спец в области топологии и лауреат премии «Медаль Филдса».

Что-то знакомое? Ну да! Поскольку среди российских вынужденно-медийных персон гений, тополог и филдсовский лауреат в одном лице только один – а именно Григорий Перельман, – сразу же обозначаются контуры печки, от которой пляшет Иличевский-романист. Но с реального Перельмана, непостижимого даже для его биографа Маши Гессен, писателю нет навара. Поэтому Иличевский лихо обтесывает и ошкуривает занозистого бородача.

Перельман нелюдим, а Покровский общителен. Перельман аскет, а Покровский любит женщин и пожрать. Перельман пробавляется кефиром, а Покровский не дурак выпить (впрочем, к середине книги он «завязывает», молодец). Неясно, какими высокими помыслами озабочен Перельман и озабочен ли вообще (он не дает интервью), а вот Покровский дни и ночи размышляет о бессмертии всего человечества!

Словом, на платформе «неправильного» гения автор конструирует образ гения «правильного», патриотичного, понятного и публике, и автору… Да, кстати! Перельман отказался от премии Филдса и от золотой медали. А Покровский доллары и медаль взял. Он «всегда готов был подработать, копил деньги, был смекалист в бережливости». Вот такие гении нужны России. Перельман, читай эту книгу и учись уму-разуму.

Толстый и тонкий

Александр Иличевский. Анархисты: Роман. М.: Астрель

Вопрос: что у писателя А.П. Чехова всегда вначале, а у писателя А.В. Иличевского вечно посередине? Ответ: слог «че» в фамилии. Пересечение, конечно, хиленькое, на отметину Фортуны едва ли тянет, но для автора, который переписывает чеховскую «Дуэль» на современный лад и нуждается в знаке свыше, даже один общий слог с классиком все-таки лучше, чем ни одного.

Отчего Александру Викторовичу вообще приспичило тревожить прах Антона Павловича? Почему для вивисекции была избрана именно «Дуэль»? Все это внятному объяснению не поддается, так что для простоты вынесем проблему за скобки и оценим лихость писателя, меняющего антураж. У Чехова действие происходило на Черноморском побережье Кавказа, а Иличевский сдвигает сюжет в среднюю полосу России: море заменяет рекой, горы – лесом, кипарисы – соснами, шарабаны – иномарками, виноградное вино – водкой и коньяком.

Нынешний автор превращает мелкого чиновника Лаевского в художника и бывшего бизнесмена Соломина, зоолога фон Корена – во врача Турчина, Надежду Андреевну – в наркоманку Катю, полицейского пристава Кирилина – в таможенника Калинина, смешливого дьякона – в смешливого иеромонаха, а доктора Самойленко – в доктора Дубровина (почему толерантнейший персонаж оказался однофамильцем предводителя черносотенного Союза Русского Народа, читателю понять не дано). Чеховские мотивы спрямлены и нарочито опошлены. Мысль о том, что «никто не знает настоящей правды», Иличевскому чужда: он-то знает правду-матку. Он уж ее сейчас нам резанет.



Поделиться книгой:

На главную
Назад