Несмотря на подчеркнутую лояльность к правительству и императрице, заявляемую во многих документах, выступлениях, частных письмах (переписка перлюстрировалась и была известна властям и царице), деятельность масонов вообще и московских в особенности вызывала у Екатерины II большие опасения. Сначала она смеялась над «обетами, чудачествами, странными одеяниями» масонов, написала несколько антимасонских комедий, в которых представила целую вереницу масонов, изобразив одних глупцами, других — шарлатанами.
Но после того как в середине 1770-х годов масонством заинтересовался цесаревич Павел Петрович, Екатерина стала видеть в масонах потенциальных заговорщиков, что ставят своей целью свергнуть ее и возвести на российский престол Павла, который по закону имел на него более прав, чем она.
Посвящение Павла в масоны происходило тайно, у него в апартаментах. Свидетелями были лишь Елагин и Панин. Имя цесаревича не заносили в списки масонов, поэтому никто не мог подтвердить достоверность слухов о его масонстве, но и Екатерина, и московские масоны, по разным, конечно, причинам, были уверены в их правдивости.
Московские масоны, в общем-то далекие от двора, идеализировали Павла. Они наделяли его чертами просветителя и конституционалиста Панина, его воспитателя. В одном анонимном стихотворении тех лет, ходившем по рукам, говорилось:
В среде московских масонов исполнялась посвященная Павлу песня; автором ее был И. В. Лопухин:
Через архитектора В. И. Баженова, бывшего масоном, Новиков дважды посылал книги цесаревичу. Видимо, Екатерина узнала об этом. Известен ее разговор с московским генерал-губернатором князем Прозоровским, человеком необразованным, недалеким, но усердным службистом. «Для чего ты не арестуешь Новикова?» — вроде бы шутя спросила Екатерина. «Только прикажите, государыня!» — отвечал Прозоровский. «Нет, надобно найти причину», — недовольно сказала императрица. Но Новиков, к великому сожалению Екатерины, не давал повода для преследований. Не потому, что был осторожен и предусмотрителен, просто он не делал ничего противозаконного.
В сентябре 1784 года повод появился: императрице доложили, что иезуиты недовольны напечатанной Новиковым в прибавлениях к «Московским ведомостям» статьей «История ордена иезуитов». Екатерина отправляет указ московскому обер-полицмейстеру Архарову: «Уведомившись, что будто бы в Москве печатают ругательную историю ордена иезуитского, повелеваем запретить таковое напечатание; а ежели бы оная издана была, то экземпляры отобрать; ибо, дав покровительство наше сему ордену, не можем дозволить, чтоб от кого-либо малейшее предосуждение оному учинено было». Но поскольку статья прошла цензуру, дело кончилось тем, что запретили печатать ее продолжение.
Следующий демарш против Новикова происходил уже на глазах Карамзина. В октябре 1785 года на Новикова поступило несколько доносов протоиерея кремлевского Архангельского собора Петра Алексеева. Видя неприязнь Екатерины к масонам, он стал доносить о московских масонах, что они проповедуют «расколы, колобродства и всякие нелепые толкования», послал ей изданную Новиковым книгу «Братские увещания к некоторым братиям свободным каменщикам», заметив при этом, что по ней «можете рассуждать и о прочих сего рода сомнениях, здесь печатаемых к соблазну немощных совестей, и тем самым кому бы запрещать надлежало, одобряемых». Екатерина повелела московскому генерал-губернатору: «В рассуждении, что из типографии Новикова выходят многие странные книги, прикажите губернскому прокурору, сочиня роспись оным, отослать оную с книгами вместе к Преосвященному архиепископу московскому, а Его Преосвященство имеет особое от нас повеление как самого Новикова приказать испытать в законе нашем, так и книги его типографии освидетельствовать, что окажется, нам донести и Синод наш уведомить».
Архиепископ Платон дал отзыв, не удовлетворивший Екатерину: собственно литературные издания он похвалил, ибо они содействуют образованию, о масонских мистических изданиях сказал, что не понимает их, а посему и судить о них не может, о Новикове же написал: «Как пред престолом Божьим, так и пред престолом твоим, всемилостивейшая Государыня императрица, я одолжаюсь по совести и сану моему донести тебе, что молю всещедрого Бога, чтобы не только в словесной пастве, Богом и тобою, всемилостивейшая Государыня, мне вверенной, но и во всем мире были христиане таковые, как Новиков».
Тогда Екатерина поручила вести дело не духовной, а светской власти. Она предписывает губернатору вызвать «содержателя типографии в Москве Николая Новикова» и «изъяснить ему, что учреждение типографии обыкновенно предполагается для издания книг, обществу прямо полезных и нужных, а отнюдь не для того, чтобы способствовать изданию сочинений, наполненных новым расколом», книжные лавки его запечатать и запретить продажу масонских книг, выяснив, кто их сочинял, переводил и цензуровал. При этом расследовании впервые в орбиту внимания Екатерины II попало имя Карамзина: на вопрос о книге Штурма Новиков отвечал, что она «переведена была на российский язык господином Карамзиным и печатается на коште переводчика оной». На книги издания Новикова, признанные вредными, был наложен арест. Екатерина направила московскому генерал-губернатору указ, которым запрещала продление договора с Новиковым об аренде университетской типографии.
Московские масоны, понимая, что императрица преследует именно масонство, наложили временный запрет на всю масонскую деятельность, на заседания лож, переписку. Однако Новиков, прекратив заседания лож, продолжал благотворительную деятельность.
1786 год выдался неурожайным. К зиме в центральных губерниях России, в том числе и в Московской, начался голод. «Толпы нищих наполняют перекрестки, жалобным своим воплем останавливают проезжающие кареты, содрогшие младенцы, среди холода и вьюги единое чувство глада имея, безвинные руки протягивают, исчисляют число времени их пощения и милостыни просят, которой еще и не получают довольно» — такую картину рисует современник.
Н. И. Новиков еще в начале зимы, когда староста его подмосковного имения Авдотьина прислал письмо, что крестьяне претерпевают великий недостаток в хлебе, поехал туда. Он впервые в жизни видел картину голода, и она произвела на него ужасающее впечатление. В деревне обнаружилось, что у крестьян нет ни хлеба, ни корма для скота. Он роздал хлеб из господских запасов своим крестьянам и приходившим из соседних деревень, на все имевшиеся у него деньги купил ржи, велев половину оставить на семена, а половину помалу раздавать нуждающимся. С тяжелой душой возвращался Новиков в Москву.
Ожидали, что последует правительственная помощь голодающим, но правительство молчало. В Петербурге все были заняты путешествием императрицы в Малороссию и Крым. Императрица проезжала теми же голодными губерниями, но веселые путешественники не видели тех картин, которые видел Новиков и описал Щербатов: на всем пути пела и плясала благоденствующая под правлением великой императрицы Россия. Послы были в восторге и изумлении. Будущий губернатор Новороссии граф Ланжерон, участник путешествия, описав все это, рассказал и об истинной цене происходивших чудес: «Надо сознаться, что они созданы благодаря тирании и грозе и повлекли за собой разорение нескольких областей. Из населенных губерний Малороссии (Ланжерон описывает заключительный этап путешествия, но так же было и на всем пути. —
В Москве Новиков начал сбор пожертвований в помощь голодающим. Он повсюду рассказывал о виденном, взывал к милосердию. На очередном собрании Типографической компании Новиков также говорил о голоде. Собрание произвело в московском обществе впечатление, с него началась большая благотворительная акция. Карамзин присутствовал на нем. Много лет спустя он рассказывал об этом собрании Д. Н. Блудову, в свою очередь блудовский рассказ записал П. И. Бартенев: «Карамзин признавался Блудову, что Новиков был человек необыкновенной энергии, восторженный и увлекающийся. Карамзин помнил, как в заседаниях общества Новиков всходил на кафедру и одушевлял членов собрания, несмотря на разность сословий и образования. В филантропическом слове своем об этом бедствии, в одном из заседаний, Новиков был так красноречив и убедителен, что один слушатель, богатый человек Походяшин, тут же, в заседании, подошел к нему и что-то сказал на ухо. После открылось, что он отдавал в пользу бедных все свое имущество. На его деньги Новиков открыл даровую раздачу хлеба неимущим и тем обратил на себя взоры Правительства».
Императрица широкую благотворительность Новикова расценила по-своему: она сделала вывод, что московские масоны, задумавшие возвести на престол Павла, имеют для осуществления своего замысла много денег и потому еще более опасны.
Тогда же произошел эпизод, не имевший отношения к московским масонам, но давший Карамзину повод для размышлений о политике Екатерины в отношении литературы. В январе 1787 года в лавке петербургского книготорговца Клостермана появилось объявление о подписке на новый журнал «Друг честных людей, или Стародум»: «Вот заглавие, под которым издаваться будет на сей год новое периодическое сочинение под надзиранием сочинителя комедии „Недоросль“. Напрасно было бы предварять публику, какого рода будет сие сочинение, ибо образ мыслей и объяснения Стародума довольно известны… Все сочинения будут совсем новые, а разве знакомые потому, что некоторые из них в публике ходят рукописные». Карамзин просил Дмитриева прислать новый журнал Фонвизина, но получил ответ, что его издание запрещено цензурой.
Пребывание Карамзина в новиковском кружке сыграло решающую роль в его жизни. Здесь в полной мере он смог осуществить свое литературное призвание и фактически стал профессиональным литератором.
По-иному складывалась его масонская судьба. Он посещал одну из лож, которая состояла из таких же неофитов, каким был и он, и имел такую же низшую степень «брата». Много лет спустя, уже после возвращения Новикова из заключения, Карамзин был у него, и тот спросил, до какой степени в масонстве он дошел. Карамзин ответил. «Ну, тут еще ничего не было важного», — заметил Новиков. Такая масонская работа, в которой не было «ничего важного», конечно, не могла удовлетворить Карамзина, малоинтересной оказалась и работа по переводу богословского труда Штурма, поэтому он практически отошел от масонских дел, перестал интересоваться масонскими идеями, целиком посвятив ум и время литературной деятельности.
Но надобно сказать, что московское масонство новиковского круга в это время переживало внутренний кризис. Имевшие высокие степени посвящения члены лож ощущали неудовлетворенность от того, что, как они честно признавались себе, от них также была скрыта великая тайна масонства, и в 1787 году А. М. Кутузов был послан за границу с поручением узнать ее от высших руководителей ордена.
Между тем даже в среде масонов появляется ироническое отношение к своим сочленам.
Петров в письме Карамзину описывает одного из братьев, в среде которых они и должны были работать: «Расскажу тебе небольшое приключение, недавно бывшее. Я уже писал к тебе, что за Москвою-рекою был большой пожар. В этом пожаре неучтивый огонь не пощадил между прочими домами и жилища одного из бывших дражайших наших братьев, не рассудив о том, что вместе с домом может разрушить и философию хозяина. (Ты должен знать этого брата: пузатый купец, с величавою поступью, принадлежал к стаду Ф. П. Ключарева, почитался Философом.) Лишившись дому, господин Философ целый день неутешно плакал, как то бы, может быть, и я в таких обстоятельствах сделал. Простодушные знакомцы его дивились, видя русского Сенеку плачущего, и изъявили ему удивление. Он отвечал им: „Не о доме моем плачу, ибо знаю, что домы и всякое другое имение суета суть. Но под кровлею моего дома птичка свила себе гнездо; оно теперь разорено, и о ней-то я плачу“. Простодушные знакомцы его дивились великодушию, славили философию, могущую возвысить человека до такой степени, и восклицали: „О великий муж! Забывая о своем нещастии, плачет о малой птичке!“ И я восклицаю вместе с ними: „О проклятые лягушки! Зачем выгнали вы абдеритов из их гнезда и заставили рассеяться по всему свету!“ Что ты скажешь о сем философе? Пожалей об нем, если можешь; я не могу: ведь ему не приключилось никакого несчастия! Достойны сожаления только бедная птичка и все те бедные люди, которых домы вместе с его домом сгорели».
Упоминаемые в письме абдериты — персонажи сатирической «Истории абдеритов» Виланда, написанной по мотивам народных сказок о стране дураков. Петров и Карамзин увлекались тогда сатирой Виланда.
Неудовлетворенность, сомнения, личные отношения — все это способствовало отходу Карамзина от масонства. Испытывает разочарование в масонстве и Петров.
Весной 1789 года произошел разрыв Карамзина с масонами. 15 марта Карамзин сообщает Лафатеру о том, что в мае он выезжает в путешествие и в августе будет в Цюрихе. Разрыв предшествовал решению о путешествии, так что, когда Карамзин писал Лафатеру, объяснения с братьями-масонами были уже позади.
Впоследствии разные лица слышали рассказы Карамзина о принадлежности его к масонству и разрыве с ним.
М. А. Дмитриев пишет в «Мелочах из запаса моей памяти»: «Я знаю, что некоторые люди из стариков, и люди, впрочем, почтенные, находят некоторую выгоду повторять, что Карамзин принадлежал к их Обществу: что будто оно дало ему первый ход; что Карамзин был многим ему обязан и потом его оставил, что ставили ему в вину. Карамзин не скрывал, что принадлежал к их Обществу в первых летах своей молодости, то есть к масонской ложе Новикова, Шварца и других; он при мне один раз рассказывал об этом, также и о том, что оставил его, не найдя той цели, которой ожидал».
Более подробно сообщение Н. И. Греча. Он записал рассказ Карамзина, слышанный им в Петербурге в начале 1820-х годов. «Я, — рассказывал Карамзин, — был обстоятельствами вовлечен в это общество в молодости моей и не мог не уважать в нем людей, искренно и бескорыстно искавших истины и преданных общеполезному труду. Но я никак не мог разделить с ними убеждения, будто для этого нужна какая-либо таинственность, и не могли мне нравиться их обряды, которые всегда казались мне нелепыми. Перед моею поездкою за границу я откровенно заявил в этом обществе, что, не переставая питать уважение к почтенным членам его и признательность за их постоянное доброе ко мне расположение, я, однако ж, по собственному убеждению принимать далее участие в их собраниях не буду и должен проститься. Ответ их был благосклонный: сожалели, но не удерживали и на прощанье дали мне обед. Мы расстались дружелюбно. Вскоре затем я отправился в путешествие».
Оба эти рассказа относятся к позднему времени и смягчают действительные события. Правда, с Н. И. Новиковым Карамзин сохранил добрые отношения до его кончины, так же как с Тургеневым, но все же расставание происходило не так легко и дружелюбно.
А. И. Плещеева по-иному изображает обстоятельства этих событий. В письме Кутузову в июле 1790 года (современном происходившему) она говорит о каких-то других причинах, кроме собственного желания Карамзина, заставивших его отправиться в путешествие. «К счастию, — писала А. И. Плещеева, — что не все, например, вы знаете причины, которые побудили его ехать. Поверите ль, что я из первых, плакав пред ним, просила его ехать; друг ваш Алексей Александрович — второй; знать, что сие было, нужно и надобно. Я, которая была вечно против оного вояжа, и дорого, дорого мне стоила оная разлука. Да, таковы были обстоятельства друга нашего, что сие непременно было должно сделать. После этого, скажите, возможно ли мне было и будет любить злодея, который всему почти сему главная причина? Каково расставаться с сыном и другом, и тогда, когда я не думала уже увидеться в здешнем мире? У меня тогда так сильно шла горлом кровь, что я почитала себя очень близкою к чахотке. После сего скажите, что он из упрямства поехал… А того, кто причиной сего вояжу, вообразить без ужаса не могу, сколько я зла ему желаю! О, Тартюф!»
Последняя фраза письма А. И. Плещеевой о человеке с говорящим прозвищем Тартюф, который является причиной, в общем, по утверждению Анастасии Ивановны, почти вынужденного отъезда — бегства в заграничное путешествие, была для исследователей в течение более века и остается до сих пор нерешенной загадкой. Ю. М. Лотман, замечательный и глубокий знаток этой эпохи и биографии H. М. Карамзина, подводит в своей книге «Сотворение Карамзина» (1987) категорический итог и закрывает вопрос. «Мы не знаем, — пишет он, — и, вероятно, никогда не узнаем, кого Плещеева называла „злодеем“ и „Тартюфом“, но мы вряд ли ошибемся, если предположим связь этих событий с гонениями, обрушившимися в это время на московский круг единомышленников Н. И. Новикова, к которому принадлежал и Карамзин». От себя добавим, не только принадлежал, а был по этому делу допрошен полицией.
Остающийся без ответа вопрос уже одним своим существованием толкает на его поиск, тем более если поиск уже производился и оказался безуспешным. Великое дело — азарт соревнования и надежда авось мне-то и повезет. С такими чувствами приступаем к изложению наших предположений.
В том литературном кругу, к которому принадлежала А. И. Плещеева, был обычай давать его членам прозвища литературного происхождения.
Так, Карамзин имел знаковое прозвище «лорд Рамзей», А. А. Петров — «Агатон», такого же знакового характера и упоминаемое Плещеевой прозвище «злодея» — Тартюф. Каждое из них поддается смысловой расшифровке, за ним стоят определенный тип и образ человека.
Образ Тартюфа общеизвестен, поэтому задача состоит в том, чтобы среди окружения Карамзина найти человека, по своим нравственным качествам и характеру сопоставимого с героем комедии Мольера.
Но при самом пристрастном отношении ни среди московских масонов, ни в литературном, ни в деловом, ни в светском обществе, одним словом, в самом широком новиковском окружении такой фигуры не обнаруживается. Что, между прочим, делает честь этому кругу.
Поэтому круг поисков Тартюфа приходится весьма и весьма расширить и подойти к проблеме совсем с другой стороны.
А. С. Пушкин обладал замечательной памятью, так что сведения, слова, парадоксы, услышанные им в юности от Карамзина он хорошо помнил. К сожалению, от пушкинских воспоминаний о Карамзине сохранились две-три странички без начала и конца, но зато его слова, мысли, выражения попадаются и в других мемуарных и исторических записях Пушкина.
В 1822 году в «Заметках по русской истории XVIII века» Пушкин писал: «… От канцлера до последнего протоколиста всё крало и всё было продажно. Таким образом, развратная государыня развратила свое государство. Екатерина уничтожила звание (справедливее название) рабства (специальным указом в 1786 году запретила употреблять в обращении к ней слова „ваш раб“. —
Со временем история оценит влияние ее царствования на нравы, откроет жестокую деятельность ее деспотизма под личиной кротости и терпимости, народ, угнетенный наместниками, казну, расхищенную любовниками, покажет важные ошибки ее в политической экономии, ничтожность в законодательстве, отвратительное фиглярство в сношениях с философами ее столетия — и тогда голос обольщенного Вольтера не избавит ее славной памяти от проклятия России…»
Карамзин в «Записке о древней и новой России», написанной в 1811 году, пишет о Екатерине II: «Блестящее царствование Екатерины представляет взору и некоторые пятна. Нравы более развратились в палатах и хижинах — там от примеров двора любострастного, здесь от выгодного для казны умножения питейных домов… Заметим, что правосудие не цвело в сие время… В самых государственных учреждениях Екатерины видим более блеска, нежели основательности… Торговали правдою и чинами…» Пишет Карамзин и о сменявшихся один за другим ее фаворитах, которые, попав в случай, первым делом становились обладателями миллионного состояния, и он спрашивает: «Богатства государственные принадлежат ли тому, кто имеет единственно лицо красивое?»
Пушкин не мог читать «Записку…», она существовала в единственном экземпляре и хранилась в кабинете Александра I, но картина и оценка царствования Екатерины Великой совпадают с карамзинской и даже звучат еще резче, поэтому здесь явно присутствует воспроизведение живой беседы. Но еще более подтверждает живая деталь — прозвище персонажа из новиковско-карамзинского круга и времени.
«Простительно было, — завершает Пушкин характеристику Екатерины II, — фернейскому философу превозносить добродетели
Так что теперь к письму А. И. Плещеевой можно сделать объяснительное примечание:
Зачем и каким ехал Карамзин в заграничное путешествие, может быть, лучше всего объяснит прозвище, данное ему его ближайшими друзьями, которое пристало к нему, будто так его и звали с рождения. Это прозвище — Рамзей. Все называли его просто «Рамзей», а Настасья Ивановна прибавила к нему уважительно романтический титул: «лорд Рамзей».
В исследовательской литературе встречается объяснение, что Рамзей — это тайное масонское имя Карамзина. Однако это не так. Подобные тайные имена давались масонам только высших степеней, Карамзин же имел низшую, и масонского имени ему не полагалось.
Прозвище Карамзина «Рамзей» чисто литературного происхождения, по имени имевшего в роду шотландские корни французского писателя начала XVIII века — Адриена Мишеля Рамзее, автора популярного политико-дидактического романа «Путешествие Кира», издававшегося и на русском языке в 1760–1780-х годах под названием «Новое Киронаставление, или Путешествие Кира, с изложенными разговорами о богословии и баснетворчестве древних».
Сюжет романа — образовательное путешествие юноши-царевича по имени Кир, сына царя некоего древнегреческого царства, цель путешествия — подготовиться к будущей своей деятельности, когда он займет отцовский престол.
В путешествии царевича сопровождал воспитатель Гистасп. Путешественники посещают разные страны и государства, встречаются с мудрецами, философами, наблюдают обычаи и нравы. Так, они побывали в Египте, Спарте, Афинах, Финикии, Палестине и других землях и везде особое внимание обращали на государственное устройство, на различные учреждения, на справедливость законов, на меры, благодаря которым растет благосостояние народа и соблюдается мир в обществе. В «Путешествии Кира» мудрецы, философы, правители, рассуждая об идеальном обществе, рисовали утопические картины. Это были утопии, рожденные в кругу известных деятелей просвещения, так как ближайшими друзьями А. М. Рамзее были Фенелон, Руссо, Луи Расин. Карамзин был увлечен этими утопиями человеческого братства и сам, как в детстве, самозабвенно предавался мечтам о мировом счастье и братстве.
Одну из таких утопий-мечтаний Карамзина мы можем прочесть, он напечатал ее в «Московском журнале», который стал издавать после возвращения из путешествия. Впоследствии Карамзин эту страничку нигде и никогда не перепечатывал. Конечно, она очень наивна, но дает представление о душе, мыслях и желаниях юного Карамзина.
«Если бы я был старшим братом всех братьев-сочеловеков моих и если бы они послушались старшего брата своего, то я созвал бы их всех в одно место, на какой-нибудь большой равнине, которая найдется, может быть, в
По-видимому, Рамзей с Чистых прудов и получил свое прозвище из-за склонности к утопиям.
Александр Андреевич Петров также имел прозвище литературного происхождения — Агатон, так звали героя романа «История Агатона» немецкого писателя-романтика Кристофа Мартина Виланда, очень читаемого и почитаемого в их кругу.
Вынужденность обстоятельствами не была единственной и даже главной причиной заграничного путешествия Карамзина. Возможно, эти обстоятельства ускорили принятие решения о нем, потому что Карамзин давно мечтал о таком путешествии и готовился к нему.
Общий маршрут уже намечен в мартовском письме Лафатеру: «Думаю ехать в Петербург, а из Петербурга проеду через Германию и Швейцарию… после чего поеду дальше во Францию и Англию».
Все друзья участвовали в той или иной степени в формировании программы путешествия, в выборе мест и предметов изучения, знакомств и посещений. Первый биограф Карамзина А. В. Старчевский знал о существовании письменной программы путешествия. «Отправляясь за границу, — пишет он, — Карамзин получил от С. И. Гамалеи „инструкцию“, которою должен был руководствоваться в выборе предметов изучения. Копии с этой „инструкции“ находятся у многих любителей русской старины в Москве. Не имея под рукою этого интересного для нас документа, мы не знаем, на что именно ментор старался направить внимание Карамзина». Более поздним исследователям не удалось обнаружить эту «инструкцию», но можно сказать почти с полной уверенностью, что она была осуществлена в путешествии.
Видимо, «инструкция» С. И. Гамалеи породила в обществе слухи, что Карамзин едет за границу на средства и по заданию Новикова, то есть по масонским делам. В действительности же он ехал на собственные деньги, продав братьям свою часть отцовского наследства.
Готовясь к путешествию, Карамзин читает книги по истории и географии, сочинения тех деятелей, которых предполагает посетить, газеты и журналы, чтобы ориентироваться в современных событиях и отношениях. Он запасается рекомендательными письмами. В воображении он рисует себе эпизоды будущего путешествия и даже начинает писать о нем роман. «Некогда начал было я писать роман, — рассказывал он, — и хотел в воображении объездить точно те земли, в которые теперь еду. В мысленном путешествии, выехав из России, остановился я ночевать в корчме: и в действительности то же случилось. Но в романе писал я, что вечер был самый ненастный, что дождь не оставил на мне сухой нитки и что в корчме надлежало мне сушиться перед камином; а на деле вечер выдался самый тихий и ясный. Сей первый ночлег был несчастлив для романа: боясь, чтобы ненастное время не продолжилось и не обеспокоило меня в моем путешествии, сжег я его в печи в благословенном своем жилище на Чистых прудах».
15 апреля 1789 года «Московские ведомости» объявили: «Отъезжает за границу поручик Николай Карамзин». Такие объявления публиковались обычно за две недели до отъезда; в середине мая кибитка Карамзина выехала через Тверскую заставу на Петербургский тракт.
С первой большой станции, из Твери, Карамзин пишет письмо московским друзьям.
«
Расстался я с вами, милые, расстался! Сердце мое привязано к вам всеми нежнейшими своими чувствами, а я беспрестанно от вас удаляюсь и буду удаляться!
О сердце, сердце! кто знает, чего ты хочешь? — Сколько лет путешествие было приятнейшею мечтою моего воображения! Не в восторге ли сказал я самому себе: наконец ты поедешь? Не в радости ли просыпался каждое утро? Не с удовольствием ли засыпал, думая: ты поедешь. Сколько времени не мог ни о чем думать, ничем заниматься, кроме путешествия? Не считал ли дней и часов? Но — когда пришел желаемый день, я стал грустить, вообразив в первый раз живо, что мне надлежало расстаться с любезнейшими для меня людьми в свете и со всем, что, так сказать, входило в состав нравственного бытия моего. На что ни смотрел — на стол, где несколько лет изливались на бумагу незрелые мысли и чувства мои, на окно, под которым сиживал я подгорюнившись в припадках своей меланхолии, и где так часто заставало меня восходящее солнце, готический дом, любезный предмет глаз моих в часы ночные, — одним словом, все, что попадалось мне в глаза, было для меня драгоценным памятником прошедших лет моей жизни, не обильной делами, но зато мыслями и чувствами обильной. С вещами бездушными прощался я, как с друзьями; и в самое то время, как был размягчен, растроган, пришли люди мои, начали плакать и просить меня, чтобы я не забыл их и взял опять к себе, когда возвращуся. Слезы заразительны, мои милые, а особливо в таком случае.
Но вы мне всего любезнее, и с вами надлежало расстаться. Сердце мое так много чувствовало, что я говорить забывал. Но что вам сказывать! — Минута, в которую мы прощались, была такова, что тысячи приятных минут в будущем едва ли мне за нее заплатят.
Милый Петров провожал меня до заставы. Там обнялись мы с ним, и еще в первый раз видел я слезы его; — там сел я в кибитку, взглянул на Москву, где оставалось так много любезного, и сказал: прости! Колокольчик зазвенел, лошади помчались… и друг ваш осиротел в мире, осиротел в душе своей!
Все прошедшее есть сон и тень: ах! где, где часы, в которые так хорошо бывало сердцу моему посреди вас, милые?: — Если бы человеку, самому благополучному, вдруг открылось будущее, то замерло бы сердце его от ужаса и язык его онемел бы в самую ту минуту, в которую он думал назвать себя счастливейшим из смертных!..
Простите! Дай Бог вам утешений! — помните друга, но без всякого горестного чувства!»
Обычно едущие за границу из Москвы ехали другим маршрутом: через Смоленск или Киев, что было гораздо ближе, но не через Петербург. Заезд Карамзина в Петербург имел особую цель. Карамзин предполагал значительное время своего путешествия посвятить основательному изучению Англии и, чтобы облегчить себе задачу, должен был запастись рекомендательными письмами к людям, могущим ему помочь.
Пробыв в Петербурге пять дней и получив рекомендательные письма, Карамзин взял подорожную и выехал в Ригу.
Чем далее ехал Карамзин, чем более было новых впечатлений, тем веселее становилось у него на душе, и одно из очередных писем московским друзьям он закончил так: «Будьте здоровы, спокойны и воображайте себе странствующего друга вашего
Глава IV
РЫЦАРЬ ВЕСЕЛОГО ОБРАЗА, ИЛИ РУССКИЙ ПУТЕШЕСТВЕННИК. 1789–1790
Вечером 1 июня 1789 года в курляндской корчме при свете сальной свечи, то вспыхивающей коптящим пламенем, то угасающей до точечного уголька, Карамзин записывал события прошедшего дня. А день для русского путешественника был знаменателен: он пересек российскую границу и начал путешествие по чужим краям.
«Восходящее солнце разбудило меня лучами своими, — писал Карамзин, — мы приближались к заставе, маленькому домику с рогаткою. Парижский купец пошел со мною к майору, который принял меня учтиво и после осмотра велел нас пропустить. Мы въехали в Курляндию, — и мысль, что я уже вне отечества, производила в душе моей удивительное действие. На все, что попадалось мне в глаза, смотрел я с отменным вниманием, хотя предметы сами по себе были весьма обыкновенны. Я чувствовал такую радость, какой со времени нашей разлуки, милые! еще не чувствовал. Скоро открылась Митава. Вид сего города некрасив, но для меня был привлекателен! „Вот первый иностранный город“, — думал я, — и глаза мои искали чего-нибудь отменного, нового».
В Митаве ничего достопримечательного не нашлось; после прогулки по городу Карамзин записал, что видел молодого офицера, учившего старых солдат, и слышал, как пожилая немка в чепчике бранилась с пьяным мужем-сапожником.
Ночевать остановились в корчме. Карамзин (не забыв записную книжку) пошел прогуляться по берегу реки. Вид заката над рекою напомнил ему, как они с Петровым любовались заходящим солнцем в Москве у Андроньева монастыря. Он лег под деревом, достал из кармана записную книжку, чернильницу, перо, написал несколько строк о вспомнившемся московском вечере, о начатом на Чистых прудах и брошенном романе о путешественнике…
В это время на берег вышли два немца, которые также ехали в Кёнигсберг, легли около Карамзина на траве и «от скуки, — как записал Карамзин, — начали бранить русский народ». Карамзин, перестав писать, хладнокровно спросил у них, бывали ли они в России далее Риги. «Нет», — отвечали они. «А когда так, государи мои, — сказал Карамзин, — то вы не можете судить о русских, побывав только в пограничном городе». Немцы не стали спорить, но долго не хотели признать Карамзина русским, полагая, что русские не умеют говорить на иностранных языках.
Таков оказался первый заграничный день Карамзина.
До Кёнигсберга, путь до которого занял две с половиной недели, записная книжка пополнилась мало: ночевки в корчмах, вопросы на заставах при въезде в городки, разговоры случайных попутчиков и соседей по обеденному столу…
Карамзин приехал в Кёнигсберг рано утром. Остановившись в трактире, пошел осматривать город. Он представлял себе столицу Пруссии по историческим сведениям о ней как о крупнейшем ганзейском торговом городе, славном во времена Средневековья. Торговля и сейчас, приметил он, процветала в Кёнигсберге; правда, позже он узнал, что торговое оживление объяснялось приездом торговцев на завтрашнюю традиционную ярмарку.
Прежде всего бросилось в глаза огромное количество военных на улицах: повсюду взгляд встречал синие, голубые, зеленые мундиры с красными, белыми и оранжевыми отворотами, странные на первый взгляд форменные шляпы с полями, поднятыми спереди и сзади. «Как же многочислен здесь гарнизон», — думал Карамзин. За обедом в трактире за общий стол село человек тридцать офицеров. Их громкий разговор, прерываемый общим смехом, не отличался остроумием и разнообразием: шутили по поводу молодого ротмистра, который поутру долго не открывал окон, высказывали соображения, что за закрытыми окнами он «не письмом же занимался».
В Кёнигсберге по плану путешествия Карамзин должен был начать знакомство с ученой Европой с посещения знаменитого философа Иммануила Канта. У Карамзина не было к нему рекомендательных писем, и, отправляясь по указанному адресу, он надеялся только на убедительность собственных слов.
«Меня встретил маленький, худенький старичок, отменно белый и нежный. Первые слова мои были: „Я русский дворянин, люблю великих мужей и желаю изъявить почтение Канту“. Он тотчас попросил меня сесть, говоря: „Я писал такое, что не может нравиться всем; не многие любят метафизические тонкости“. С полчаса говорили мы о разных вещах: о путешествиях, о Китае, об открытии новых земель. Надобно было удивляться его историческим и географическим знаниям, которые, казалось, могли бы одни загромоздить магазин человеческой памяти; но это у него, как немцы говорят,
В записной книжке Карамзина появилась первая запись из тех, ради которых он и отправился в путешествие. Он не излагал философии — метафизики Канта, о которой любой интересующийся может узнать из его сочинений. (Кстати, Кант сообщил Карамзину названия двух своих сочинений, тому неизвестных, следовательно, другие Карамзин читал.) Разговор касался философских проблем, но Карамзин записал лишь то, что относилось к теме нравственности и было понятно тем, кто не искушен в философии, не в последнюю очередь и потому, что путевые записки предназначались именно для такого читателя. К тому же запись показывает, что в рассуждениях Канта особенно обратило внимание Карамзина, что было ему близко.
«Вот вам, друзья мои, — заключает Карамзин, — краткое описание весьма любопытной для меня беседы, которая продолжалась около трех часов. Кант говорил скоро, весьма тихо и невразумительно; и потому надлежало мне слушать его с напряжением всех нерв слуха. Домик у него маленький, и внутри приборов не много. Все просто — кроме его метафизики».
Составленный заранее план путешествия, изучение литературы о тех местах, которые он намеревался посетить, чтение сочинений авторов, с которыми должен был встретиться, собранные сведения о них — по книгам, газетам и журналам, по рассказам людей, которые встречались с ними или слышали что-либо о них, — все это помогало Карамзину при первой же личной встрече быстро сориентироваться и обратить внимание на главное. Но предварительное изучение таит опасность превратиться в некоего рода контролера, отмечающего наличие того, что имеется в списке, и часто удовлетворяющегося сознанием, что он посетил и увидел известные, прославленные отмеченные в путеводителях достопримечательности. Карамзин счастливо избежал подобной опасности, потому что он, прочтя горы книг, понял и принял разумом и сердцем древнюю мудрость: «Я знаю, что ничего не знаю». Он взирал на все с доброжелательной любознательностью, заранее готов был восхищаться увиденным и услышанным, от всего и всех ожидал узнать то, чего сам не знал; он был открыт для живых впечатлений и чаще всего встречал такой же доброжелательный прием и желание удовлетворить его любознательность.
Кроме того, в творческом освоении нового Карамзин невольно ставил себя на место собеседника, старался проникнуться его чувствами и понятиями. В Германии он хотел ощутить себя немцем, во Франции — французом, в Англии — англичанином. Прекрасно понимая, как это понимают актеры (а актерская жилка в нем была весьма сильна), сколько значит для вхождения в образ костюм, Карамзин всюду старался быть одет, как местные жители. По Германии он ехал в сшитом в России дорожном кафтане (собственно говоря, по покрою это был почти фрак, и лишь назывался не фраком, а более привычно — кафтаном; Пушкин в 1820-е годы считал слово
Намереваясь излагать свои впечатления в письмах, Карамзин вскоре отказался от этой мысли: путешествие не оставляло времени для литературной работы, — он записывал в книжку отдельные эпизоды, разговоры, примечательные детали, оставив литературную обработку до возвращения домой.
До Берлина записи Карамзина касаются обычных дорожных впечатлений: описание случайных спутников, неудобств прусской почтовой коляски без рессор и ремней, всем известной грубости немецких почтальонов — такой, что король был вынужден издать специальный указ о том, что почтмейстеры должны иметь более уважения к проезжим.
В Берлине Карамзин надеялся увидеться с Алексеем Кутузовым, но, к великому своему разочарованию, от которого почувствовал себя
В Берлинском театре Карамзин смотрел мелодраму Коцебу «Ненависть к людям и раскаяние», которая растрогала его до слез и вызвала мысли о связи актерского мастерства с высотой развития драматургии. «Я думаю, — пишет он, — что у немцев не было бы таких актеров, если бы не было у них Лессинга, Гёте, Шиллера и других драматических авторов, которые с такою живостию представляют в драмах своих человека, каков он есть, отвергая все излишние украшения, или французские румяна, которые человеку с естественным вкусом не могут быть приятны. Читая Шекспира, читая лучшие немецкие драмы, я живо воображаю себе, как надобно играть актеру и как что произнести; но при чтении французских трагедий редко могу представить себе, как можно в них играть актеру хорошо или так, чтобы меня тронуть. Вышедши из театра, обтер я на крыльце последнюю сладкую слезу.
Поверите ли, друзья мои, что нынешний вечер причисляю я к счастливейшим вечерам моей жизни? И пусть доказывают мне, что изящные искусства не имеют влияния на счастие наше! Нет, я буду всегда благословлять их действие, пока сердце будет биться в груди моей — пока будет оно чувствительно!»
После Берлина был Дрезден с его знаменитой картинной галереей; 14 июля Карамзин приехал в Лейпциг — город несбывшихся мечтаний его юности. Теперь он мог осуществить свое желание: слушал лекции в университете, беседовал с учеными, присутствовал на профессорской вечеринке и — увы! — испытал некоторое разочарование: «Я вижу людей, достойных моего почтения, умных, знающих, ученых, славных, — но все они далеки от моего сердца». Все хорошо в свое время.
В последний день пребывания в Лейпциге Карамзин получил сразу два письма от Кутузова, который писал, что едет в Париж на несколько недель, поэтому Карамзин не найдет его во Франкфурте, и предлагал встретиться в Мангейме или в Страсбурге. Это известие очень огорчило Карамзина. В «Письмах русского путешественника» он объясняет, что никак не мог исполнить желание друга, и «таким образом во всем своем путешествии, — пишет он, — не увижу ни одного человека, близкого к моему сердцу! Эта мысль сделала меня печальным, и я пошел без цели бродить по городу и его окрестностям…». На следующий день Карамзин выехал в Веймар.
«Местоположение Веймара изрядно. Окрестные деревеньки с полями и рощицами составляют приятный вид. Город очень невелик, и кроме Герцогского дворца не найдешь здесь ни одного огромного дома. — У городских ворот меня допрашивали; после чего предложил я караульному сержанту свои вопросы, а именно: „Здесь ли Виланд? здесь ли Гердер? здесь ли Гёте?“ Здесь, здесь, здесь, отвечал он, и я велел постиллиону везти себя в трактир „Слона“.
Наемный слуга немедленно был отправлен мною к Виланду, спросить, дома ли он?
— Во дворце! во дворце! — повторил я, передражнивая слугу, взял трость и пошел в сад».
С Гёте Карамзину так и не удалось побеседовать, но у Гердера и Виланда он побывал.
Разговор с Виландом касался в основном поэзии. В заключение Виланд спросил, каковы планы Карамзина на будущее. «Тихая жизнь, — отвечал Карамзин. — Окончив свое путешествие, которое предпринял единственно для того, чтобы собрать некоторые приятные впечатления и обогатить свое воображение новыми идеями, буду жить в мире с натурою и с добрыми, любить изящное и наслаждаться им». — «Кто любит муз и любим ими, — сказал Виланд, — тот в самом уединении не будет празден и всегда найдет для себя приятное дело. Он носит в себе источник удовольствия, творческую силу свою, которая делает его счастливым».
Среди веймарских впечатлений любопытными для Карамзина были рассказы о Ленце. В Веймаре хорошо помнили его, рассказывали о его странностях, о вольном поведении при дворе, о том, как он объявил себя влюбленным во всех хорошеньких женщин и сочинял им любовные стихи, как возомнил себя реформатором и подавал герцогу сочинения о преобразовании войска. Но в конце концов его друг Гёте, ради которого он и приехал в Веймар, поссорился с ним и вынудил уехать из города.
Во Франкфурте-на-Майне, куда Карамзин приехал 29 июля, он узнал о восстании народа в Париже, о взятии Бастилии, о расправах над правительственными чиновниками. Несколько дней спустя карета Карамзина пересекла границу Франции. «Вы уже во Франции, господа, и я вас с этим поздравляю!» — объявил досмотрщик на границе, получил чаевые и пропустил карету.
С первых же минут на французской земле Карамзин почувствовал, как все вокруг изменилось: дух, настроение, сам воздух, словно насыщенный электричеством. «Везде в Эльзасе приметно волнение. Целые деревни вооружаются, и поселяне пришивают кокарды к шляпам. Почтмейстеры, постиллионы, бабы говорят о революции».
5 августа Карамзин приехал в Страсбург, а 6-го вечером, полный впечатлений, описывал, что за этот день ему пришлось наблюдать.
«А в Страсбурге начинается новый бунт. Весь здешний гарнизон взволновался. Солдаты не слушаются офицеров, пьют в трактирах даром, бегают с шумом по улицам, ругают своих начальников и пр. В глазах моих толпа пьяных солдат остановила ехавшего в карете прелата и принудила его пить пиво из одной кружки с его кучером за здоровье нации. Прелат бледнел от страха и трепещущим голосом повторял: mes amis, mes amis! — Oui nous sommes vos amis![2] —
Между тем в самых окрестностях Страсбурга толпы разбойников грабят монастыри. Сказывают, что по деревням ездил какой-то человек, который называл себя графом д’Артуа и возбуждал поселян к мятежу, говоря, что король дает народу полную свободу до 15 августа — что до сего времени всякий может делать, что хочет. Сей слух заставил здешнего начальника обнародовать, что