Влияние актеров Малого театра потому было таким глубоким и сохранилось навсегда, что любитель, освободившись от подражания своим кумирам, принял на всю жизнь их сценическую эстетику, их цели, понимание творчества. Для них живо было гоголевское ощущение театра как кафедры, «с которой можно много сказать миру добра», театра — могучего средства воздействия на общество, которому должно неустанно твердить о несправедливости жизненного устройства, вызывать сочувствие идеалам добра и равенства людей, — отображая беспощадное неравенство их в реальности. В актерском искусстве Малого театра второй половины века жила и развивалась щепкинская, гоголевская концепция театра, реалистического по сути и форме, служащего обществу, исполненного мечты об исправлении этого общества.
Театр — учреждение, не существующее вне категорий морали, вне категории гуманизма. В этот гуманизм входили понятия свободы и братства людей, сострадание людям низших слоев общества, утверждение не только полного равенства их с высшими сословиями, но и нравственного превосходства.
Это — эстетика Островского, поколения актеров Малого театра, для которого он пишет свои пьесы. Она постепенно становится эстетикой молодого любителя. Освобождаясь от подражательства, от копирования любимых актеров, он все глубже разделяет их взгляды на смысл и цели сценического творчества. Поэтому для него так важно не только искусство «характерных» актеров, «простаков» и «фатов», близких его собственному амплуа, но и великое романтическое искусство Ермоловой. Поэтому молодые Алексеевы не просто смотрят спектакли Малого театра, но готовятся к ним как к торжественным и радостным экзаменам, штудируя исторические труды, посвященные средневековью или шекспировским временам, читая дома некие рефераты, посвященные разбору образов Шиллера. «Театр-кафедра» не менее притягателен для них, чем театр-развлечение. Они нераздельны в сознании восторженных зрителей, так же как в самих спектаклях Малого театра нераздельны высокие трагедии и водевили, даваемые в начале — «для съезда публики», или в финале — «для разъезда».
Малый театр — великая школа актерского мастерства, школа эстетики, школа этики. Школа, которую посещают свободно, без принуждений, а значит — часто, как только возможно.
И великая школа — гастроли лучших европейских актеров в Москве. Прежде всего — гастроли Томмазо Сальвини. Увиденный впервые в девятнадцать лет, в 1882 году, Сальвини на всю жизнь остается не просто одним из любимых актеров, но самым любимым актером, сравнение с которым стало мерилом для всех других, выходивших на подмостки, в первую очередь — для себя.
Москвич-любитель смотрит великого итальянского трагика в течение всех гастролей 1882 года. Москвич-любитель не знаком с итальянским трагиком, но расспрашивает всех, кого может, о нем — о том, как готовится он к выходу на сцену, как гримируется, как ведет себя за кулисами. И с великой радостью слушает рассказы о том, что прославленный актер, играющий роль десятки лет, приходит в театр за несколько часов до начала спектакля, как постепенно входит он в круг роли, чтобы выйти на сцену истинным шекспировским мавром.
Эту одержимость, это стремление как бы «перевоплотиться» в Сальвини нельзя объяснить только добросовестностью, только наблюдательностью, хотя то и другое было свойственно Станиславскому в высокой степени. Объясняется это прежде всего родством, вернее — единством творческих устремлений, которые роднят молодого любителя с великим актером. О создании таких же образов, о такой же абсолютной власти над зрительным залом мечтает актер-любитель — о власти, которую запечатлел Аполлон Григорьев в своем описании Сальвини — Отелло:
«…не знаю, как чувствовали другие, а по мне пробежала холодная струя… В начале страшного разговора с Яго он все ходил, сосредоточенный, не возвышая тона голоса, и это было ужасно… Когда вошла опять Дездемона, — все еще дух мучительно торжествовал над кровью, — все еще хотелось бедному Мавру удержать руками свой якорь спасения, впиться в него зубами, если изменят руки… Даже в полуразбитой вере еще будет слышаться глубокая, страстная нежность… Она-то, эта нежность, но соединенная с жалобным, беспредельно грустным выражением, прорвалась в тихо сказанном „Andiamo!“ (Пойдем) — и от этого тихого слова застонала и заревела масса партера, а Иван Иванович судорожно сжал мою руку. Я взглянул на него. В лице у него не было ни кровинки».
Станиславский тоже слышал этот «стон зала», слитого со сценой, покоренного и потрясенного великим актером. Но его не меньше волновал сам процесс творчества, «секреты» профессионализма Сальвини. Итальянский трагик потрясал зал не «порывами», но всей логикой развития роли, всей сценической жизнью героя. Он был не рабом своего вдохновения, но хозяином его. Так истово готовясь к выступлению, так сосредоточиваясь перед выходом на сцену, Сальвини не обманывал ожидания зала. Он всегда — гений, каждый его спектакль — чудо рождения образа на сцене, полнейшее слияние актера с ролью. Именно это поражает и привлекает — абсолютное владение собой во время спектакля, умение ежедневно, ежевечерне вызывать состояние, называемое вдохновением.
Между тем любитель все острее ощущает поверхностность, недостаточность своей сценической школы, вернее — ее отсутствие. В двадцать два года он обращается к приехавшему на гастроли немецкому трагику Эрнсту Поссарту с просьбой дать ему несколько уроков. Уроки, естественно, не очень ладятся — в немецком языке Алексеев-младший не силен (в противоположность французскому), и вообще ему нужна азбука сцены, а Поссарт знакомит его с собственными теориями ритма и музыкальности сценического действия. Эти занятия быстро кончаются; зимой 1884/85 года любитель начинает брать уроки вокала у певца и педагога Федора Петровича Комиссаржевского, а осенью сдает экзамены на курсы драматического искусства Московского театрального училища. Читает на экзаменах под внимательным взглядом Гликерии Николаевны Федотовой не комедийную сцену, но торжественного пушкинского «Наполеона». На курсы его принимают, плату за обучение он вносит изрядную, сразу же получает заглавную роль в модной пьесе «Наш друг Неклюжев», репетирует ее, посещает несколько занятий — и легко бросает эти занятия, отговариваясь нехваткой времени.
Дело здесь, конечно, не в самом времени, но в его избирательности для главных занятий, главных дел жизни. В эти главные дела никогда не входила казенная гимназия с ее обязательной программой и не входит казенное театральное училище с его обязательной программой, с принудительной дисциплиной, которой не может вынести любитель, являющий в домашних репетициях образец дисциплины. В училище привлекла возможность общения с любимыми актерами, учения у них, но учение постепенное, обязательное тут же и оттолкнуло. Этому ученику нужны не групповые уроки, по уроки-беседы, доверительное общение, в котором он одинаково активно воспринимает мысли о театре, излагаемые Гликерией Николаевной Федотовой или Александром Павловичем Ленским, и где в урок входит все — сам рассказ, манера говорить, обстановка дома, человек, с которым с глазу на глаз разговаривает любитель.
Поэтому такая, казалось бы, обещающая, фундаментальная школа Малого театра отвергнута как второстепенная — нет времени. Поэтому всегда находится время для того, чтобы провести вечер у знаменитой Медведевой, которая показывает, как надо изображать сценическое лицо, не исключая «общества его прошедшей жизни», поэтому всегда находится время для того, чтобы брать уроки у певца и педагога Федора Петровича Комиссаржевского, равно как и у Комиссаржевского находится время для этого ученика. Решительно сокращая количество учеников, он пишет Константину Сергеевичу в 1885 году: «Вечером буду давать уроки Вам одному от 6 ½ до 7 ½».
Комиссаржевский на двадцать пять лет старше Станиславского. Он прошел итальянскую школу, был премьером Мариинского театра, сейчас — профессор Московской консерватории. С частным учеником его связывают не просто отношения учителя и ученика, но интересы гораздо более широкие. Он дает уроки вокала, разучивает дуэты; уже намечен спектакль из оперных отрывков, в котором учитель (драматический тенор) будет петь Фауста и Князя, а ученик (баритональный бас) — Мефистофеля и безумного Мельника.
Ненавидевший в детстве обязательные занятия музыкой, молодой Станиславский увлечен музыкальным театром, оперой, в которой уже видит себя премьером — у рампы, в плаще и при шпаге, а в партере — восторженные лица барышень.
Однако голос ученика срывается во время репетиций — начинается и обостряется катар горла. Обрываются мечты об оперной карьере, по само увлечение оперой, музыкой вовсе не проходит. Константин Сергеевич соглашается на предложение своего вездесущего, энергичного кузена Николая Александровича Алексеева. Тот выходит из состава дирекции Московского отделения Русского музыкального общества за недостатком времени и вместо себя предлагает однофамильца и родственника. При закрытой баллотировке его избирают единогласно. И уже записывает Петр Ильич Чайковский в дневнике — «новый директор очень симпатичен», и новый директор, он же казначей, аккуратнейше, как на своей фабрике, ведет финансовые дела Музыкального общества, сверяет отчеты, беспокоится плохой посещаемостью симфонических концертов, составляет сметы перестройки ученического театра, в которую вкладывает личные средства.
Он продолжает заниматься пением; Чайковский говорит о том, что хотел бы написать оперу, посвященную молодому Петру Первому, чтобы директор-певец пел в ней заглавную партию. Но оперная его карьера начнется и кончится партией жреца Рамфиса; зато останется навсегда внимание к музыкальному началу любого спектакля, к его ритму, зато все чаще будут звучать на домашних подмостках мотивы оперетт, дуэты Лекока и Одрана, Жонаса и Эрве — кумиров Парижа и Вены.
Оперетта для Алексеевых — продолжение водевилей, представление, насыщенное музыкой, танцами, комическими хорами, представление-отдых, развлечение. Москвичей пленяет цыганскими романсами Александр Давыдов, москвичей пленяет непринужденными импровизациями француз Родон, москвичи не просто любят — обожают мягко-обаятельного Чернова, и Алексеевы не составляют исключения. Как в детстве любили они цирк, так в юности любят «Эрмитаж», руководимый Михаилом Валентиновичем Лентовским, который весь небольшой увеселительный сад в центре Москвы превратил в нечто празднично-фантастическое, с гротами-ресторанами, с разноцветными фонариками, аквариумами, открытыми эстрадами, с театром оперетты, охотно посещаемым всеми слоями общества.
Родон и особенно Лентовский — любимые персонажи обозрений московской жизни, публикуемых из номера в номер в юмористических журналах. Обозреватель этих журналов, печатающийся под псевдонимом Антоша Чехонте, то сообщает о «находчивости г-на Родона», который, когда начался пожар, переоделся пожарником и спас театр, то сочиняет пародийную сценку под названием «Мамаша и г-н Лентовский»:
«В передней звякнул звонок, заворчала кухарка, и ко мне в кабинет влетела мамаша. Щеки ее пылали, глаза блестели, губы дрожали и все лицо было буквально залито счастьем. Не снимая шляпы, калош и ридикюля, вся мокрая от дождя и забрызганная грязью, она повисла мне на шею.
— Все видела, — простонала она.
— Что с вами, maman? Откудова вы? — изумился я.
— Из „Эрмитажа“. Все видела, удостоилась!
— Что же вы видели?
— Всех! И турков, и черкесов, и туркестанцев… всех! Халаты такие, чалмы! Всех иностранцев видела!.. Ах!.. В особенности мне понравился один иностранец… Вообрази… Высокий, чрезвычайно статный, широкоплечий брюнет. От его черных глаз так и веет зноем юга! На нем длинная-предлинная хламида, темно-синего цвета, живописно спускающаяся до самых пят. У плеч эта хламида стянута в красивые складки… О, эти иностранцы умеют одеваться! На голове красивая шапочка, на ногах ботфорты. А чего стоят брелоки! В руках его палка… Наверное, испанец.
— Мамаша, да ведь это Лентовский! — воскликнул я».
Этот антрепренер-волшебник, «маг и чародей» — кумир премьера Алексеевского кружка. Он сочетает влюбленность в Сальвини и Ермолову с увлечением опереточными куплетами Родона. Лентовский и его театр — в числе соблазнов и примеров, потому что без театра-развлечения, зрелища, праздника нет искусства, как нет его без монологов Отелло.
Оперетты на сцене Алексеевского кружка привлекают не только снисходительных родственников, но актеров-профессионалов, музыкантов. Они исполняются со вкусом, изящно, без скабрезности, которая часто свойственна оперетте на сцене театра «Буфф».
Красотка Маскотта, что значит — приносящая счастье, лукавая воспитанница монастырского пансиона Нитуш, которая становится звездой оперетты, и ее поклонник, органист Флоридор, который тайком пишет оперетты, нестрашные разбойники, безобидные воры — выходят на подмостки Любимовки и дома у Красных ворот, исполняют дуэты и каскадные танцы.
Возможно, оперетта столь привлекательна для Алексеевых потому, что здесь они чувствуют себя премьерами, первооткрывателями. В опере они не могут быть первыми — она принадлежит другому домашнему театру.
Дом Саввы Ивановича Мамонтова находился на Садовой, неподалеку от дома Алексеевых. Жена Саввы Ивановича — племянница Сергея Владимировича Алексеева, дочь его родной сестры. Детям Алексеевым она приходится старшей кузиной. Семьи связаны близким родством, дружбой, общностью интересов. «Поздравляем великой радостью дай бог утешаться новорожденной» — телеграфировали Алексеевы Мамонтовым, когда родилась Вера Мамонтова — любимая дочка Саввы Ивановича, которую потом все будут знать как знаменитую серовскую «девочку с персиками».
После смерти Саввы Ивановича в 1918 году Станиславский написал воспоминания:
«Я помню его почти с тех пор, как сам себя помню. Первое знакомство с ним особенно памятно мне. Впервые я увидал его на сцене любительского спектакля в нашем доме. Увидал — и бежал в детскую, так сильно Савва Иванович напугал меня тогда своим громким басом и энергичным размахиванием большим хлыстом…
Савва Иванович был в нашей семье общепризнанным авторитетом в вопросах искусства. Принесут ли картину, появится ли доморощенный художник, музыкант, певец, актер или просто красивый человек, достойный кисти живописца или резца скульптора, — и каждый скажет: „Надо непременно показать его Савве Ивановичу!“ Помню, принесли вновь покрашенный шкаф с моими игрушками; небесный колер и искусство маляра так восхитили меня, что я с гордостью воскликнул: „Нет, это, это непременно, непременно надо показать Савве Ивановичу!“».
Всеволод Саввич Мамонтов вспоминает бывавших в доме отца, на Садовой-Спасской:
«Тут и художники во главе с В. Д. Поленовым, В. М. Васнецовым, И. Е. Репиным и М. М. Антокольским, а также и более молодые — В. А. Серов, М. А. Врубель, К. А. Коровин, и музыканты с Н. А. Римским-Корсаковым и С. В. Рахманиновым, и певцы, возглавляемые Марией ван Зандт, Анджело Мазини, Франческо Таманьо, H. Н. Фигнером и выпестованным моим отцом Ф. И. Шаляпиным, и драматические артисты во главе с Г. Н. Федотовой и К. С. Станиславским, двоюродным братом моей матери. Его-то я хорошо помню еще мальчиком-подростком. В черной суконной курточке, подпоясанный широким ременным поясом, приходил он со старшим братом своим В. С. Алексеевым по большим праздникам поздравлять моих родителей. Не могу забыть, как заботливая наша нянюшка всегда ставила нам в пример этих двух рослых, стройных, красивых молодцов».
Мамонтовы увлекались театром не меньше Алексеевых. Хозяин дома — предприниматель огромных масштабов, миллионер, строитель железной дороги, протянувшейся из Москвы на север, в тундры, — успешно меценатствует, продолжая традиции итальянского Возрождения в русском варианте девятнадцатого века.
Имение Абрамцево, что лежит к северу от Любимовки, становится художественным центром России, где встречаются люди разных поколений и достаточно разнообразных вкусов. Дом на Садовой с васнецовским «ковром-самолетом» в столовой привлекает художников, актеров, писателей. В восьмидесятые годы, когда Алексеевы у Красных ворот репетируют оперетки, Мамонтовы на Садовой ставят старинную трагедию Жуковского «Камоэнс», драму Аполлона Майкова «Два мира», где действовали римские патриции и первые христиане. В спектакле участвовали Василий Дмитриевич Поленов (в качестве художника-оформителя и исполнителя центральной роли), ученица Московской консерватории Мария Николаевна Климентова, в будущем знаменитая певица Климентова-Муромцева. Костя Алексеев играл небольшую роль молодого патриция.
Впрочем, постановка пьесы известного писателя не правило, но исключение для Мамонтовского кружка. Чаще всего там идут спектакли, насыщенные музыкой, требующие необычных декораций, которые решительно главенствуют в спектакле. Тексты комической оперы «Каморра», сказки «Алая роза», восточного водевиля «Черный тюрбан», трагедии на библейский сюжет «Царь Саул» пишет сам Савва Иванович. Декорации к спектаклям пишут Поленов и Коровищ Васнецов и Врубель; играют спектакли взрослые и дети Мамонтовы, Наташа Якунчикова (та, к которой был неравнодушен Костя, самой же ей нравился Поленов), Репины — не только Илья Ефимович, по трое его детей. Друзья художники и друзья не-художники собираются в огромном кабинете Саввы Ивановича, украшенном копией Венеры Милосской и подлинником «Христа» Антокольского. Мраморный Христос сосредоточенно следит за суетою репетиций, которую сменяет суета спектаклей. В этих спектаклях участвует Костя — в «живой картине», изображающей Юдифь и Олоферна, он был Олоферном, в стихотворной сценке Саввы Ивановича «Афродита» играл скульптора Агезандра, а в «Царе Сауле» Врубель позже зарисовывает его в роли пророка Самуила: густые черные алексеевские брови, черные усы над «вишняковским» ртом, белая борода и седые кудри, созданные театральным парикмахером.
Алексеевы часто бывают у Мамонтовых и с увлечением смотрят их пышные, всегда великолепно оформленные спектакли. Кружки родственников, кружки родственные по задачам, в то же время задачи эти достаточно различны.
У Мамонтовых живописное, зрелищное начало всегда выходило на первый план, образ спектакля определялся художником. Даже в «Черном тюрбане» пародийная тема раскрывалась прежде всего в живописи — в иронической афише Васнецова, в набросках мизансцен, которые намечал Серов. Актеры здесь второстепенны, взаимозаменяемы в пестрой, нарядной суете спектакля, где преобладает начало живописное, ритмически-музыкальное. Недаром кружок составит основу нового замечательного театра — Русской частной оперы, где так свеж и неожидан будет образ каждого спектакля, решенного прежде всего большим художником.
У Алексеевых декорации были несравнимы с мамонтовскими: «Простой павильон или древесные кулисы — вот и все. Костюмы фабриковались большей частью из какого-нибудь старья… иногда брали костюмы напрокат. Реквизит часто тоже делался дома. Помню, как я для „Графини де ля Фронтьер“ („Камарго“) с помощью плотника и жестянщика смастерил чуть не двадцать пистолетов. Все внимание обращалось на исполнителей. Спевок и репетиций бывало несчетное количество, и только тогда пьеса считалась готовой, когда все шло гладко. Хор и солисты выучивали свои партии так, что никакого дирижера не требовалось, а суфлер садился в будку только на всякий случай», — вспоминал впоследствии Владимир Сергеевич, противопоставляя свой кружок Мамонтовскому.
Для Мамонтовых театр был одним из увлечений; на равных с ним, зачастую сильнее, увлекались взрослые и дети живописью, скульптурой, организацией столярной или майоликовой мастерской. У Алексеевых театр был несоизмерим с выжиганием по дереву или любимовскими развлечениями — он был занятием наиглавнейшим, подчиняющим и организующим жизнь. «Мамонтовцы» театру отдавали время урывками, — текст импровизировался, репетиции срывались, все улаживалось (или не улаживалось) к самому спектаклю главным образом благодаря энергии Саввы Ивановича — вдохновителя, покровителя, старейшины кружка по возрасту и положению.
У Алексеевых такого старейшины и покровителя не было. Родители вовсе не вмешивались в занятия детей; театр был собранием сверстников, младшего поколения, в котором постепенно выделился второй брат.
Когда образовалась профессиональная Опера Мамонтова, в нее из кружка пришли только те, кто были профессионалами при образовании кружка, то есть художники. Никто из участников спектаклей актером не сделался, да они и не стремились вовсе к профессионализму. Алексеевцы целью своей ставили именно это. Играть на сцене как актеры Малого театра, петь как опереточные премьеры, в тщательности спевок и репетиций превзойти профессиональный театр. Через несколько лет после первого выхода на сцену сестры Алексеевы исполняют опереточные партии не хуже «звезд» этого жанра, пленяя зрителей тонкостью исполнения. Когда брат их выходит на сцену в своих любимых водевилях — в «Тайне женщины», в «Цирюльнике-стихотворце», старые театралы вспоминают молодого Живокини… Спектакли Алексеевского кружка, поставленные во второй половине восьмидесятых годов, уже заставляют говорить о себе как об удивительном явлении театральной Москвы. Они совершенно несоизмеримы с обычным уровнем домашних спектаклей. Совершенно несоизмерима с обычным любительством работа актера-премьера этих спектаклей, второго из братьев Алексеевых.
В начале 1886 года в доме у Красных ворот идет оперетта Эрве «Лили», написанная для Анны Жюдик, которую достаточно знают и в России:
Такой осталась эта примадонна в стихах Некрасова, столь точно передающих ритм опереточных куплетов. Жюдик играет новую оперетту в Париже, Алексеевы играют ее на домашней сцене у Красных ворот.
Либретто переводит старший брат Володя, режиссирует спектакль и исполняет главную мужскую роль Костя. Вернее, исполняет три роли, так как герой его появлялся в первом акте безусым солдатом-трубачом («пиу́-пиу́» — как зовут таких трубачей французы), во втором — заслуженным боевым офицером, и в третьем — генералом-подагриком. Сестра Зина — Лили — появлялась вначале девочкой-подростком, затем — молодой дамой, которая узнает в явившемся с визитом офицере юного трубача, когда-то забравшегося в сад ее родителей в поисках пропавшей трубы. Исполнительница роли Лили вспоминает игру брата во втором акте: «В сцене, где Пленшар представляется как постоялец баронессы и рассказывает о своих военных победах, Костя был бесподобен, несмотря на явное вранье, в которое, увлекаясь, верил в данный момент. Он увлечением своим, молодым, наивным, своей сияющей внешностью был обаятелен и увлекал и зрителей собой».
В финале Лили — строптивая старушка, не желающая выдать свою внучку замуж за юношу, который нравится внучке, но чем-то не угодил бабушке. Впрочем, когда юноша оказывается племянником бывшего трубача Пленшара, ставшего генералом, бабушка, конечно, соглашается на брак внучки. В возрасте своей героини бабушки Зинаида Сергеевна вспоминала, что Пленшар «особенно восхитителен был, когда найденный дневник Лили напомнил и воскресил былое, и оба старика отдаются молодым воспоминаниям и упиваются ими, молодеют, кокетничают друг с другом, но по-великосветски».
«Вспоминаю стан ваш стройный, острый взгляд и тонкий ус», — поет старушка, умиленно глядя на генерала. «Пиу́-пиу́», — нежно вторит ей старый вояка, словно играя на трубе…
Об этом спектакле не просто благосклонно, но восторженно отзывается рецензент почтенной газеты «Русский курьер»: «9 января нам пришлось присутствовать на спектакле в доме одного из наших известных ценителей и любителей искусства С. В. Алексеева. Давалась интересная по музыке и по содержанию оперетка Эрве „Лили“… Исполнение не оставляло желать ничего лучшего… Очень и очень хорош был даровитый г-н К. С. A-в в 3-м действии, когда он уже старый ветеран-вояка… Истинно русское радушие хозяев явилось достойным дополнением картины общего восторга многочисленной публики, собравшейся на спектакль».
В «Секретаревке» «г-н К. С. A-в» давно выступает под псевдонимом, который в домашних спектаклях не употребляется. Однако газета не дает полной фамилии, дабы не компрометировать молодого дельца. Правда, все знают, кто исполняет роль Пленшара, и «тайна» — скорее, дань традиции. А исполняет он роль прелестно, сочетая легкость опереточного ритма и точность характерности в изображении трех возрастов жизни. Впрочем, все прелестны в этом спектакле — и «г-н Г. С. A-в» (брат Юша), и «г-жа А. С. Ш-р» (сестра Нюша), и особенно «г-жа З. С. Со-ва» (сестра Зина, в замужестве Соколова) во всех трех возрастах Лили, во всех перипетиях ее милого романа. Алексеевы в постановке «Лили» не просто догнали профессиональный театр, но превзошли профессиональный театр. Так же как в следующей постановке — английской оперетте «Микадо».
Сестры видели эту оперетту в Париже и в Вене, написали о ней братьям, привезли клавир, купили во Франции кимоно, веера, уверенные, что братья также увлекутся похождениями экзотического принца Нанки-Пу.
Оперетта Джильберта и Сюллпвана не была известна в России, пришлось Володе, не знающему английского языка, корпеть со словарем над переводом. В доме у Красных ворот наступило «микадное помешательство», как писал жене Сергей Владимирович. К счастью, в московском цирке выступает в это время японская труппа. Участники ее — акробаты, жонглеры — становятся завсегдатаями, почти обитателями гостеприимного дома Алексеевых: Костя, Зина, Нюша, Юша, Фиф, Сис и многие другие меняют сюртуки и платья с буфами на кимоно, ходят «по-японски», согнув колени, втыкают в прически длинные шпильки и не выпускают из рук вееров, стараясь обмахиваться ими так же натурально и непринужденно, как японские акробаты.
Сами кроят и шьют кимоно для хористов, сами их расписывают. Бесконечно репетируют хоры, дуэты, сольные выступления. На одной репетиции исполнитель Андрюша Калиш, которому нужно было неподвижно стоять в трудной позе, стал дрожать от напряжения. Юша Алексеев невозмутимо запел на мотив своей роли: «Ты, Андрюша, не дрожи», — обмахиваясь веером, как истый японец. Декорации пишет молодой художник Константин Коровин — столь же жизнерадостный, артистичный, как все в Алексеевском кружке.
Как всегда, в смехе, в шутках, в труде идут репетиции? В апреле 1887 года вереница «японцев» выходит на сцену у Красных ворот:
Трудно найти человека, менее похожего на «коренного японца», чем двадцатичетырехлетний Константин Сергеевич, молодой великан с черными усами и густыми черными бровями. Впрочем, при всей старательности молодых Алексеевых принцип «образцов из жизни» был в этом спектакле, конечно, весьма относительным — Япония английской оперетты была условно-иронической, в городе Титипу жили «министр на все руки», «обер-палач» со своими тремя прелестными воспитанницами. Зрелище, открывавшееся на алексеевской сцене, было изысканно-красочным, покоряло нежной гаммой декораций, ритмом трепещущих вееров, розовыми, фисташковыми, золотыми, лазоревыми тонами костюмов.
Семь раз идет «Микадо» у Красных ворот при совершенно переполненном зале. Номера повторяются по нескольку раз, овации нескончаемы. Поздравляет Савва Иванович, Южин — всеми почитаемый актер Малого театра — говорит: «Какие вы все талантливые!» Исполнители получают благодарственные письма, и в оперативном «Московском листке» появляется не заметка — довольно пространная рецензия, автор которой не снисходителен, а восторжен по отношению к любительскому спектаклю и недвусмысленно ставит его в пример профессиональной оперетте: «Миниатюрная домашняя сцена была обставлена не только мило, но и художественно. Стройность и осмысленность хоровых масс, состоявших из образованных любителей, были замечательными… Едва ли наши г.г. антрепренеры могут добиться такой стройности на сценах своих театров… Что касается солистов, то все они были так жизненны и остроумны, что и опереточным нашим артистам можно было бы многому у них поучиться. Первое место занимал по красивому голосу, осмысленной фразировке К. А-в».
В спектакле нет и следа бойкой скабрезности, привлекавшей в иные театры оперетты, но есть та стройность исполнения и цельность образа спектакля, которой и в помине нет на оперной (кроме Частной оперы Саввы Ивановича), а тем более — на опереточной сцене. Ведь многочисленные театры оперетты — частные, антрепренерские — имеют одну цель: собрать зрителей, подольше удержать в репертуаре спектакль, на который съезжаются к дуэту или танцевальному номеру. Оперетта в доме Алексеевых далеко опережает этот профессиональный театр, — она лишена губительного коммерческого духа, она преследует лишь художественные цели и имеет триумфальный успех.
Но «Микадо» — последняя оперетта, поставленная в доме у Красных ворот. Вершина Алексеевского кружка предвещает конец самого кружка. Потому что чем дальше, тем больше выделяется в веселом родственном кругу актер-премьер, инициатор спектаклей, их постановщик, душа театра — второй брат, «г-н К. С. A-в», как именуют его в рецензиях на домашние спектакли. Потому что чем дальше, тем больше стремится он выйти за пределы милой домашней сцены, за пределы водевильно-опереточного репертуара. Все чаще появляется не «г-н К. С. A-в» на домашней сцене, но «г-н Станиславский» — на любительской сцене, перед сборной публикой, в больших и малых залах. С огромным успехом играет г-н Станиславский любимые старые роли веселого студента Мегрио, цирюльника Лаверже, «геркулеса» Пурцлера — играет их все непринужденней, все изящней, в то же время приближая это водевильное изящество к «образцам из жизни». Чтобы понять это, стоит лишь сравнить (как это сделал историк театра Б. В. Алперс) фотографии «цирюльника-стихотворца» Лаверже, разделенные десятилетней давностью (на первой, относящейся к 1882 году, изображен парикмахерский красавчик, традиционный водевильный щеголь, на второй — простоватый деревенский брадобрей, вызывающий в памяти героев «Писем с моей мельницы» Альфонса Доде), стоит лишь прочитать позднейшее описание исполнения Станиславским роли Пурцлера:
«Водевиль „Геркулес“. Геркулес — это цирковой силач, знаменитость, прибывшая в захолустный городок. Здесь его не узнают, и только после ряда предполагавшихся забавными qui pro quo Геркулес сам раскрывает свое инкогнито. Надо сказать, что водевильчик банальный, и исполнитель центральной роли обречен говорить (роль, богатая текстом) вялые и бледные пошлости, не дающие материала для игры.
Станиславский взял на себя эту роль. С дурацким текстом роли он расправился без тоски, без Думы роковой, — он его вымарал до последней реплики и сделал из Геркулеса здоровенного англичанина, не понимающего по-русски (вероятно, по-немецки, так как дело происходит в Германии. —
А какое разнообразие интонаций для „yes“ и для „indeed“! Каждый раз новая интонация на огромном выразительном подтексте, поразительно пластично и доходчиво раскрывающая „внутренний мир“ персонажа. Богатейшая мимика и неповторяющийся экспрессивный жест обыгрывают положения до отказа. Театрально фигура выросла до размеров, конечно, и не снившихся наивному автору водевиля. Было безумно смешно. Так смеялась, вероятно, только публика Аристофана».
В этих ролях Станиславский совершенен. Но только эти легкие непритязательные водевильно-опереточные роли уже не удовлетворяют, в его репертуаре появляются роли совершенно иные. Примечательно, что в домашнем кружке он лишь раз сыграл классическую роль — мольеровского Панкраса. В любительских же спектаклях, идущих на «чужих» сценах, он играет гоголевских Подколесина и Ихарева. Играет Несчастливцева в «Лесе» Островского в Московском музыкально-драматическом любительском кружке.
Непосильно трудна роль Островского любителю, привыкшему петь куплеты и танцевать в водевилях. Станиславский упорно ищет характер своего героя, тем более сложный, что Геннадий Демьяныч постоянно существует в «двух лицах»: обычный, добрый человек и провинциальный трагик, воспитанный на старинных переводах Шиллера. Характер не дается исполнителю: «Я давился и гудел на одной ноте, и гримасничал, и двигал брови, стараясь быть свирепым. Выходило театрально, банально и напыщенно — живого же лица не получалось», — вспомнит он впоследствии свою неудачу.
В совершенстве освоивший жанры водевиля и оперетты актер-любитель переходит к новым жанрам, неизмеримо более трудным, — к драме и комедии. Одноактный водевиль «Победителей не судят» играется в 1887 году так, между прочим. Главные роли этого года: гоголевский Ихарев и Несчастливцев Островского; угрюмый мужик арендатор мельницы Карягин, беззаветно любящий молоденькую родственницу и убивающий ее в финале, — современный ремесленно вульгарный вариант Отелло в пятиактной драме Шпажннского «Майорша»; неудачливый жених помещичьей дочки Фрезе в трехактной комедии Виктора Крылова «Баловень». Не в пример Ихареву и Несчастливцеву, роль Фрезе дается исполнителю легко, и он имеет в ней большой успех.
Причины успеха совершенно понятны. Неглубокая комедия Виктора Крылова гораздо ближе привычным «Шалостям» и «Лакомым кусочкам», которые так мило шли на домашней сцене, чем Островскому с его «живыми лицами», которые трудно даются любителю. Однако его персонаж в «Баловне» становится именно живым лицом, характером цельным и точно очерченным, близким столь прочно вошедшему в литературу типу обрусевшего немца, осторожно и неуклонно делающего карьеру в России. «Петербургский немец» привычен не только литературе девятнадцатого века, но театру девятнадцатого века.
Брат вспоминает впечатления раннего детства, когда Костя увлекался клоуном Морено: «В „Славянском базаре“ бывали какие-то утра, на которых, между прочим, выступал Правдин с немецкими рассказами. Отец часто брал нас на эти утра, и рассказы Правдина с немецким акцентом, передаваемые с неподражаемым комизмом и правдивостью, до сих пор свежи в моей памяти».
Однако Фрезе, сыгранный любителем, вовсе не становится копией Правдина. Основной краской исполнения маститого артиста был немецкий акцент, ломаная русская речь; основной краской исполнения любителя была правильная русская речь, правильная грамматически, словно Фрезе произносит свои фразы, останавливаясь на каждой запятой, — и именно это придает речи Карла Федоровича невыносимую нудность.
Образцом был не Правдин — образец исполнитель нашел в самой жизни:
«Когда он готовил роль Фрезе, он был в Малом театре и заметил иностранца, который выделялся среди русской публики манерами, тем, как он держал себя, как был одет. Костя нашел, что этот иностранец подходит для образа Фрезе. Тогда он поменялся местом с другим зрителем, который был рад сидеть ближе к сцене, и брат очутился рядом с иностранцем. В антракте Костя заговорил с соседом. Костя старался запомнить все его движения, интонации, выражение лица, манеры и черты для грима. Костя убедил иностранца пойти еще раз в Малый театр, посмотреть другую пьесу, сбегал в кассу, купил два места рядом и успокоился, что сможет еще лучше приглядеться к этому нужному ему типу», — свидетельствует сестра.
«Образец из жизни» был взят для сцены — и преобразован на сцене по законам истинного реалистического искусства, по законам, которым следовали Правдин и Музиль, Садовский и Ленский. Карл Федорович Фрезе в исполнении Станиславского был живым лицом и истинно комедийным персонажем, — чопорный педант с прилизанной прической, в узком клетчатом костюме, в твердой шляпе-канотье. Совершенно не похожий на любимых водевильных героев, на простодушных весельчаков — скучный, аккуратный, как складочки на его костюме. Одинаково педантично играющий в крокет, пьющий кофе — оттопырив мизинец, осторожно держа чашку, чтобы, не дай бог, не закапать сюртук, дающий нудные наставления слуге. На сцене он выступает лишь в роли неудачливого жениха, отвергнутого «баловнем» — капризной помещичьей дочкой — и оскорбленно уезжающего из усадьбы. Но его жизнь как бы раздвигается в прошлое и в будущее — легко представить Карла Федоровича в департаменте, в кабинете начальства, в домашнем чисто прибранном кабинетике, где он каллиграфическим почерком строчит казенные бумаги и доносы.
Не просто роль, но цельный, точный современный характер, созданный в лучших традициях реалистического театра девятнадцатого века. Знаменующий новую ступень истинного театра сравнительно с малой, домашней сценой, на которую впервые вышел в 1877 году четырнадцатилетний гимназист. На которой больше десяти лет так легко, так радостно играл «г-н К. С. A-в». Которую в 1888 году навсегда покидает Станиславский, вступающий в новый круг театра.
ГЛАВА ВТОРАЯ
ОБРАЗЦОВЫЕ ЛЮБИТЕЛЬСКИЕ СПЕКТАКЛИ
Алексеевский театральный кружок, бесспорно, лучший любительский кружок Москвы, премьер его, бесспорно, лучший актер-любитель Москвы восьмидесятых годов. Он обладает всем, о чем могут лишь мечтать даже профессионалы: к его услугам две прекрасные сцены, к его услугам средства, которыми щедро снабжает отец. Никаких финансовых забот, никаких цензурных ограничений — полное осуществление театра для себя, театра-развлечения, исчисляющего свою счастливую жизнь уже десятилетием.
Прекрасно идут дела в «Товариществе Владимир Алексеев». Прекрасно идут дела в Русском музыкальном обществе. Новый директор «очень симпатичен» не только Чайковскому — всем профессорам и ученикам консерватории. Но в самом начале 1888 года он слагает с себя многотрудные обязанности директора и казначея Музыкального общества ради других обязанностей, гораздо более многотрудных.
Станиславский подходит к тому, что называется новым порогом жизни. Делает это совершенно добровольно, не принуждаемый никакими материальными расчетами; напротив, вкладывает собственный, достаточно значительный капитал (несколько десятков тысяч рублей в общей сложности) в дело, которое не обещает легких успехов домашнего кружка, но сопряжено с бесконечными хлопотами и неустройствами.
Преуспевающий родственник, московский городской голода Николай Александрович Алексеев высказывает другим многочисленным Алексеевым, что «у Кости не то в голове, что нужно».
Как всегда, другие гораздо лучше знали, что нужно, и давали многочисленные советы. Константин Сергеевич делает то, что сам считает нужным.
Ведь еще в 1884 году он делился с Комиссаржевским своими соображениями о создании совершенно
«В Москве основывается Общество искусства и литературы, имеющее целью — а) способствовать сближению между литераторами, художниками и артистами, б) сообщать необходимые знания с целью выработки образованных артистов драматической и оперной сцены и в то же время доставлять возможность учащимся практически применять приобретенные знания устройством ученических спектаклей, в) устраивать образцовые любительские спектакли, как оперные, так и драматические, в виду того, что таковые частью способствуют в публике любви и более серьезному отношению к сценическому искусству, частью же дают возможность обнаруживать новые сериозные таланты, могущие посвятить себя специальному изучению и служению искусству».
Общество искусства и литературы должно объединить писателей, артистов, художников Москвы и любителей литературы, театра, живописи, музыки. Основатели его — Комиссаржевский, композитор Бларамберг, режиссер Федотов и Алексеев-Станиславский.
Это будет, как представляется Константину Сергеевичу, «клуб без карт». В просторном помещении Общества должны собираться участники драматического отделения, чтобы слушать лекции по истории культуры, чтобы репетировать и показывать на своей сцене лучшие произведения западноевропейской и отечественной драмы. В залах Общества должны устраиваться художественные выставки, музыкальные вечера, костюмированные балы, лотереи, в которых разыгрываются картины, эскизы художников — членов Общества — и доходы от которых идут на поддержание Общества либо на благотворительные дела.
Общество не только закрытый клуб литераторов и артистов. Оно преследует просветительские, широкие цели. Оно соединяет тех, кого называют «артистами», с теми, кого называют «публикой». Публике должен быть представлен театр с образцовым репертуаром, свободный от казенщины императорской сцены. Играть в театре будут любители — члены Общества. Руководить ими должны лучшие режиссеры Москвы, декорации писать — лучшие художники. Обязательна при Обществе школа с отделениями драматическим и оперным.
Конечно, поднять такое дело в одиночку невозможно, да у основателя Общества и нет устремлённости к одиночеству. Он и создает-то «клуб без карт» не для себя — для москвичей, для многих, он с раннего детства не мыслит себя вне кружка сверстников, увлеченных единомышленников.
Понимая, что домашний, кружок кончился, вернее, разрушая его, он хочет, чтобы участники кружка (то есть братья и сестры) вошли в драматическую труппу нового Общества, о чем озабоченно пишет сестре:
«Зинавиха!
Пишу тебе совершенно откровенно, почему я бы желал участия вашего в наших спектаклях… Представь, что наша труппа, настолько популярная (особенно среди артистов Малого театра, которые у нас членами), почти полным своим составом с первого же спектакля войдет в наше Общество и пополнится серьезными и избранными артистами. Вся та масса публики, которая перебывала у нас, будет в Обществе, и плюс те лица, которые слыхали о нас, но не могли пробраться в наш дом… Наши спектакли у Красных ворот более не повторятся — разве не жаль из-за этого бросать столь хорошее, полезное и любимое дело, в котором мы сумели достичь блестящих результатов? Мы можем составить свою маленькую труппу, и я обещаюсь, что буду играть только с ней и нигде больше…»
Затем перечисляется состав труппы: Зина, Нюша, Юша, Папочка, Костенька (К. К. Соколов, муж Зинаиды Сергеевны) и другие: «Труппа хоть куда. Люди порядочные, относящиеся серьезно и не тривиальные любители». В перечислении будущей «труппы хоть куда» нет Фифа Кашкадамова — он умер два года тому назад, когда было ему двадцать лет.
Из всех многочисленных Алексеевых только сестра Нюша действительно входит в постоянную труппу Общества (под псевдонимом Алеева), остальные увлечены, отвлечены — кто службой, кто семьей. Принадлежность же к любому кружку или обществу, которым руководит Константин Сергеевич, требует полной отдачи. Участники драматического отделения нового Общества должны быть так же одержимы театром, как их руководитель.
Почти все они, как и Константин Сергеевич, выступают в Обществе под псевдонимами: юрист Александр Акимович Шенберг называется в программах то Саниным, то Бежиным, представители почтенных московских деловых династий Николай Сергеевич Третьяков (племянник основателя картинной галереи) и Василий Васильевич Калужский — Сергеевым и Лужским, жена крупного чиновника Мария Федоровна Желябужская — Андреевой, учитель чистописания Александр Родионович Артемьев — Артемом, сын знаменитой актрисы Гликерии Николаевны Федотовой и известного режиссера Александра Филипповича Федотова — Александр Александрович — называется Филипповым.
Фамилии остаются службе, семье, деловому кругу — псевдонимы означают принадлежность к «драматическому отделению», к театру. Все значительнее становится роль Константина Сергеевича в этом театре — не то что с каждым годом, но с каждым месяцем, с каждой неделей.
Правление Общества составляют всем известные, всеми уважаемые Федор Петрович Комиссаржевский, композитор Павел Иванович Бларамберг, художники Василий Дмитриевич Поленов, Федор Львович Соллогуб, драматический актер и режиссер Александр Филиппович Федотов. Но «душою Общества», его организатором, его казначеем, который не только определяет и констатирует расходы, но в огромной части оплачивает их, является Станиславский.
В начале 1888 года он время от времени играет в любительских спектаклях свои любимые водевильные роли, но уже самозабвенно поглощен делами нового Общества. Снимает для него роскошное помещение на Тверской, в «доме Гинцбурга», называемом так по фамилии владельца. Составляет планы его полного переоборудования под прекрасный клуб с большой сценой, просторными фойе, комфортабельными гостиными, расписанными московскими художниками, удобными для репетиций и маскарадов, для танцев и «живых картин». Думает о составе драматической труппы Общества, репетирует новые роли для будущих спектаклей. В письме к «мамане» с постоянным юмором по отношению к себе описывает эти репетиции:
«Приехав домой в первом часу ночи, я отправился в свой кабинет… Спать мне положительно не хотелось, и я почувствовал себя в духе учить роль Анания из драмы „Горькая судьбина“, которую мне придется играть будущей зимой. Все располагало к выбранному мною занятию: тишина, ни одного людского уха кругом… Я принялся читать вслух ту сцену, где Ананий схватывает дубину, чтоб ею убить свою жену. Скоро я увлекся монологом и, вскочив, стал грозно расхаживать вокруг стула, который изображал мою благоверную. Я увлекся и, вероятно, громко орал и неистово жестикулировал, занося над спинкой стула обломок карандаша, который изображал тяжеловесную дубину».
Солидный московский делец, имя которого, как представителя династии Алексеевых, как московского мецената и филантропа, не сходит с газетных страниц, в письмах родителям старательно подробен, наивно шутлив, как двенадцатилетний Кокося. Впрочем, и в свои двадцать пять лет он подписывается этим же именем и делит письма на главы — чтобы удобнее было читать.
В летнем письме 1888 года он описывает свой отъезд за границу вместе с младшими братьями:
«Глава I. Живая картина. Вокзал Николаевской железной дороги, третий звонок… Все это рисует картину отъезда в кругосветное путешествие Кокоси Алексеева и Кº». Провожают братьев приятель Nicolas (или Николашка) Шлезингер и управляющий Степан Васильевич, по обыкновению все путающий. Путешественники задерживаются в Петербурге, из описания которого ясно, что Кокося недавно читал Гоголя: «На Невском ни души, разве пробежит изредка по улицам с портфелем в руках чиновник с кувшинным рылом». В Петербурге братья встречают Савву Ивановича, дающего наставления по поводу жизни за границей. В Берлине осматривают зоосад, паноптикум, аквариум. Кокося ищет нужное ему вооружение рыцаря тринадцатого века и зарисовывает в театре складные стулья, которые могут пригодиться для Общества. В Париже настолько оглушила городская суматоха, что Кокося забыл, как его зовут, и на вопрос о национальности в гостинице ответил, что он поляк.
Впрочем, автор письма явно преувеличивает свою растерянность и провинциальность, «играет» эти качества: он ведь не впервые за границей, он требователен к театрам. Только Жюдик в «Нитуш» привлекает внимание, остальное же «пока приходится все бранить».
Путешественник предупреждает, что будет делить письма на два разряда — в одних (родителям) будет описывать просто впечатления путешествия, в других (братьям и сестрам) будет сообщать театральные впечатления, причем просит не выбрасывать письма, так как по возвращении хочет их скопировать. Начинает было описывать родителям театр в Виши, «где играют первоклассные артисты», и тут же обрывает себя, ибо это — для письма «по другому ведомству».
Братья отдыхают в Виши, пьют воды, купаются в Биаррице, где внимание молодого человека привлекают как грациозные француженки, так и испанки, неуклюжие в купальных костюмах: «А ноги, боже мой, большие, толстые! Неужели у всех дам такие ноги! Зачем же Пушкин воспевает красоту ножек!» — простодушно удивляется он.
В августе основатель нового Общества живет в Париже, присматривается к системе преподавания в драматическом классе консерватории. Впоследствии он расскажет театральному критику Николаю Ефимовичу Эфросу о том, что хотел было поступить в этот класс, но не был принят, получив, однако, разрешение бывать на занятиях. К сожалению, мы не знаем подробностей уроков: кто их проводил, кто обучался драматическому искусству. Знаем мы только, что впоследствии Станиславский отрицательно отзывался об этой системе преподавания, относя ее целиком к «театру представления», к передаче внешних приемов исполнения, которым дал лаконичное и точное определение: «штампы». В Париже он ежевечерне посещает театры, отмечает дисциплину актеров, слаженность спектаклей, описывает непривычные и привлекательные детали постановок театра «Французская комедия»: троекратный стук в пол вместо звонка, отсутствие в антрактах музыки, обязательной в русских драматических театрах.
Осенью продолжается круговорот московских дел. В начале октября Константин Сергеевич представляет в цензуру свою инсценировку повести Достоевского «Село Степанчиково и его обитатели» и надеется этой инсценировкой открыть «исполнительные вечера» Общества. Но цензура категорически «признает неудобным к представлению» произведение Достоевского, которое «приспособил для сцены К. А.». Вполне «удобными к представлению» оказываются лишь классические пьесы, достаточно отдаленные от современности, — трагедия Пушкина «Скупой рыцарь», комедия Мольера «Жорж Данден».
Конечно, Константин Сергеевич приглашает Савву Ивановича Мамонтова на открытие Общества, так же как Савва Иванович пригласил его три года тому назад на открытие Русской частной оперы. С Оперой кончился Мамонтовский кружок, с Обществом кончился Алексеевский кружок, давший жизнь новому организму. Старший — Савва Иванович — осуществляет свою мечту об идеальной опере, младший — Константин Сергеевич — осуществляет свою менту об идеальном содружестве драматических артистов-любителей, которые продолжают традиции Малого театра, по свободны от его рутины, от бюрократического руководства придворной конторы, от навязанного репертуара.
Общество торжественно открывается в «доме Гинцбурга» в начале ноября 1888 года. Московские писатели и актеры, композиторы и художники заполняют большой зал, предназначенный для спектаклей и вечеров, фойе, гостиную с мебелью, сделанной по эскизам художников. Через день в том же большом зале проходит заседание Общества, посвященное столетию со дня рождения Щепкина, — черные фраки, строгие платья, величественная фигура Ермоловой; в зале — вся труппа Малого театра; Южин читает на сцене отрывки из «Записок» Щепкина, выступают почтенные профессора.
Вскоре после Щепкинского вечера состоялось первое «исполнительное собрание» Общества. Название принято предусмотрительно — обычные спектакли по традиции не игрались великим постом, но всякого рода «чтения», «собрания», а также почему-то театры варьете с их игривым репертуаром были вполне разрешены. Первое же «собрание» оказывается большим спектаклем, для которого Станиславский так долго репетировал роли пушкинского Скупого рыцаря и мольеровского маркиза Сотанвиля. Многочисленные репетиции одинаково трудны и исполнителю Станиславскому и режиссеру Федотову. Идиллическая легкость работы в домашнем кружке навсегда уходит в прошлое. До сих пор Станиславский подчинялся лишь себе самому и тем увлекательным задачам, которые сам перед собою ставил; в качестве признанного корифея был строг в репетициях с домашними актерами, которых свысока называл «любителями». Сейчас он сам чувствует себя любителем, бойкость которого иронически отмечает профессионал.
Они встретились еще в любительском спектакле 1887 года. Федотов режиссировал пьесу Гоголя «Игроки», Станиславский исполнял главную роль Ихарева. «Нам, участникам федотовского спектакля, не хотелось расходиться. Заговорили о создании большого общества», — вспоминает это время Константин Сергеевич, свою первую встречу с лучшим, пожалуй, русским режиссером восьмидесятых годов.