Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Наш Современник, 2002 № 03 - Журнал «Наш cовременник» на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Глава V

Шарашка Льва Давидовича — Сороса

Cовместное выступление против «Молодой гвардии» вчерашних антагонистов — журналов «Новый мир» и «Октябрь». Статьи А. Дементьева «О традициях и народности» в «Новом мире» — как сценарий статьи А. Яковлева «Против антиисторизма». Восхищение сотрудников «Нового мира» во главе с Твардовским «блестящей речью» Троцкого. Мой веселый земляк «новомировец» Борис Можаев. Зачисление Солженицыным меня в ряд «смертников» советского режима. А. Янов: «Лобанов верил в потенциал советского режима». История идеологической борьбы «Молодой гвардии» и «Нового мира». Сергей Залыгин — как тип денационализированного сознания. Нынешний «демократический» «Новый мир» с его прислужничеством криминальному капиталу — логическое следствие либеральной линии «Нового мира» 60-х годов

* * *

…Помню выступление Твардовского на съезде писателей (а может быть, на партсъезде) где-то в шестидесятых годах. На трибуне стоял нe поэт (представьте себе в этом положении Блока или Есенина), а некий почти политический вождь, читавший свою речь размеренно наставническим тоном и оставлявший впечатление, что вождизм въелся и в голос певца «Тёркина», и в его манеру «величественно» держаться на трибуне, и в его отношение к аудитории, как людской массе, долженствующей внимать каждому его слову. В ореоле вождизма представлялся Твардовский и как главный редактор журнала «Новый мир», на чем играло его еврейское окружение и чем пользовалось в своих целях.

Тогда, в шестидесятых годах, «Новый мир» в глазах самих «новомировцев» и его поклонников был «светочем» («светочем» называла Анна Ахматова главного автора журнала Солженицына). А его антагонистом считался «Октябрь» с главным редактором Вс. Кочетовым. Оба главных редактора были из номенклатурной, что называется, элиты. Твардовский — кандидат в члены ЦК КПСС. Четырежды лауреат Государственной премии. Кочетов — член центральной ревизионной комиссии КПСС. Кочетов как номенклaтypнoe лицо «стоял на партийных позициях» и в книгах своих проводил ту же партлинию. «Журбины» — роман о рабочем классе, о рабочей династии. «Секретарь обкома» — о партийном руководителе. Все положительно и без всяких двусмысленностей. Твардовский, человек по сути своей «законопослушный» в партийных делах, оказался под влиянием «оттепельной» среды и объективно как главный редактор журналa стал орудием в руках либеральной интеллигенции.

Оба журнала вели между собой критические перепалки, демонстрируя каждый свое превосходство — интеллектуально-эстетическое или же идейно-политическое. Но связывало их обоих нечто общее. В «Молодой гвардии» (1966, № 5) была опубликована моя статья «Внутренний и внешний человек», в которой я и говорил об этой внутренней общности таких идейно разных вроде бы журналов. Обзор сочинений авторов «Нового мира» и «Октября» я закончил такими словами: «Казалось бы, неожиданное сцепление двух разных вещей. Но ничего неожиданного нет. Может быть схема мысли, но может быть и природа мысли, жизнь, дух мысли… Никакие высокие слова, никакие эмоции не станут фактом художественной литературы, если они не будут духовно проявлены. Без духовного нет в произведении жизненного, глубинного измерения. Тогда-то и возможны такие неожиданности, как упомянутое нами побратимство внешне так непохожих друг на друга вещей».

Эта бездуховность, в традиционно русском значении, и была свойственна обоим журналам. И не случайно, что оба они ополчились на «Молодую гвардию», когда стало очевидно ее направление, чуждое им. В декабрьском номере «Октября» за 1968 год зам. главного редактора П. Строков выступил с набором идеологических, партийных обвинений против «Молодой гвардии». Вскоре не выдержал и «Новый мир». В апрельском номере за 1969 год появилась уже упоминаемая мной статья «О традициях и народности» А. Дементьева, работавшего долгое время при Твардовском заместителем главного редактора «Нового мира». До того игравший в благородную интеллигентность, журнал решил пойти ва-банк, используя против «Молодой гвардии» далекие от литературы приемы.

Личность Александра Дементьева, этакого окающего вроде бы простеца-русака, довольно характерна для «перепада времен». В свое время (конец 40-х — начало 50-х годов) он громил космополитов в Ленинграде, потом превратился в их холуя. Еще до этой статьи у меня была с ним такая история. В конце 60-х годов в «Молодой гвардии» была опубликована моя статья об учебнике по советской литературе. Вместе с двумя соавторами Л. Плоткиным и Е. Тагером А. Дементьев так рассортировал литературное хозяйство, что «все смешались шашки, и полезли из щелей мошки да букашки». В их школьном учебнике даже не упоминались такие имена, как А. Платонов, М. Булгаков, С. Сергеев-Ценский, Б. Шергин, походя говорилось о крупных русских писателях, зато по целой странице отводилось Евтушенко, Вознесенскому, Окуджаве, Р. Рождественскому, за ферзей выдавались другие литературные пешки. Я и не думал, что моя рецензия вызовет такой бум. Всколыхнулось все министерство просвещения, оттуда неслись жалобы, возмущения в ЦК ВЛКСМ («Молодая гвардия» была журналом ЦК комсомола), в ЦК партии: молодежный журнал вмешивается в учебную, педагогическую литературу! Подрывает доверие к ней миллионов учащихся школ! Вот какой непредвиденный резонанс могло иметь тогда самое заурядное критическое слово, даже косвенно задевавшее то, что называлось «коммунистическое воспитание»! Около десятка лет переиздавался изготовленный А. Дементьевым с двумя соавторами учебник, фальсифицировавший русскую литературу, написанный таким серым, суконным языком, который мог вызвать у школьников разве лишь отвращение к литературе. После прочтения моей рецензии мне позвонил Леонид Иванович Тимофеев и рассказал, что его собственный учебник по советской литературе долгие годы лежит без движения в Учпедгизе, «может быть, теперь лед тронется». Не знаю, тронулся ли…

Свою статью в «Новом мире» А. Дементьев начинил цитатами из «марксизма-ленинизма», «революционных демократов», швыряя ими, как битым стеклом, в глаза «oппонента», дабы тот прозрел идеологически. Он видит в «Молодой гвардии» «ревизионистские и догматические извращения» марксизма-ленинизма, проповедь «идеологии, которая несовместима с пролетарским интернационализмом», призывает к «непримиримой борьбе» против реакционных, националистических сил, «мешающих коммунистическому строительству». За набором марксистской, официозно-партийной фразеологии скрывалась главная начинка дементьевской статьи — ее антирусскость, обвинение «молодогвардейцев» в «русском шовинизме», в «национальной ограниченности и исключительности». Ставя в вину журналу «Молодая гвардия» интерес к славянофилам, А. Дементьев именует их мыслителями в кавычках.

Разносит он и «мужиковствующих поэтов и критиков». Известно, что слово «мужиковствующие» запущено в идеологический оборот Троцким — о крестьянских поэтах. И вроде бы странно, что в журнале, где главным редактором является «певец мужика», русской деревни, привилось столь ненавистное по отношению к русскому крестьянству тpoцкиcтcкoe словцо. Но, оказывается, ничего удивительного в этом нет. В воспоминаниях заместителя главного редактора «Нового мира» А. Кондратовича «Новомировский дневник (1967–1970 годы)» приводятся любопытные рассуждения Твардовского о Троцком. Среди сотрудников «Нового мира» стало известно, что во французском журнале напечатана стенограмма заседания в Агитпропе ЦК партии от 1923 года. Твардовский так реагирует на эту стенограмму, которую читал ему А. Дементьев (которого он называл своим «комиссаром»): «Удивительно интересно. Блестящую речь произнес Троцкий. Кажется, Либединский сказал на этом заседании, что идет новое пролетарское искусство, Шекспир уже устарел, через 50 лет его вообще никто не будет читать. Троцкий отвечает: „Не знаю, что будут читать через 50 лет, что устареет, но думаю, что Шекспир останется. Наивно и неверно требовать от искусства выражения злободневных идей. В Шекспире много общечеловеческого, которое не умерло за триста лет и не исчезнет через 50 лет“. И все это не только верно, но и с блеском говорилось. Да и сейчас читаешь с наслаждением».

Так втихую почитывали «новомировцы» Троцкого, восхищаясь банальнейшими его мыслями («в Шекспире много общечеловеческого»). Так Лев Давидович идеологически подстегивал эту публику, и не случайно А. Дементьев повторяет его термин «мужиковствующие», стремясь очернить русских писателей за любовь к родной земле. Кстати, и главный автор «Нового мира» Солженицын был ярым поклонником «перманентного революционера»: при аресте в конце войны у него обнаружили портрет его идола — Троцкого, который был для него любимым вождем «мировой революции», в отличие от Сталина, которого он называл в письмах «паханом» и люто ненавидел.

Вообще, статья А. Дементьева «Новом мире» станет как бы сценарием для другой известной статьи — А. Яковлева «Против антиисторизма», которая появится спустя два с половиной года в «Литературной газете». Первым обратил на это внимание Ст. Куняев («Московский литератор», 12 января 1990). Рядом сравнений, смысловых совпадений он убедительно показал, что «все антирусские и антиславянофильские акценты в статье А. Яковлева были те же самые, что и в статье А. Дементьева», что статья А. Яковлева была написана с явной «детальной опорой» на статью А. Дементьева.

Напуганный, видимо, своими прошлыми (двадцатилетней давности) выходками против «космополитов», Дементьев был теперь весьма бдителен, настороже при имени еврейском: не нападают ли на него «русские шовинисты», а если да — то немедля надо дать должный отпор со всем лакейским угождением «жертве». Подходящим поводом для этого был эпизод с Окуджавой в моей статье «Просвещенное мещанство». В ней приводилось письмо этого барда в газету «Труд» (от 1 декабря 1967), в котором он угрожал судом женщине-рецензенту, осмелившейся заметить, что фильм «Женя, Женечка и „катюша“», одним из авторов сценария которого был Окуджава, «прохладно» встречен зрителями. Я писал по этому поводу: «Молодой поклонник песенки о троллейбусе, прочитав эту заметку, не подумает ли вот о чем: а-яй-яй, такая чувствительная песенка, а каково письмецо! Ну дело ли стихотворца — ни за что ни про что угрожать судом. Даже как-то страшновато: попадись-ка под власть такой прогрессистской руки…» На эти мои слова Дементьев ответил: «…более опасно оказаться под рукой неистовых, не знающих удержу врагов „просвещенного мещанства“ и горячих ревнителей „национального духа“».

Мое чутье меня не обмануло: прошло с тех пор три десятилетия, «прогрессисты» захватили власть и показали, на что способны. А сам Булат Окуджава, вместе со своими пишущими собратьями призывавший Ельцина к «решительным действиям», публично похвалялся, что испытывал величайшее наслаждение при виде расстрела 4 октября 1993 года. Хлебнул-таки русской крови троцкистский отпрыск! К этому вели его давние принюхивания к крови в графоманских «исторических» опусах вроде «Свидания с Бонапартом», где маниакально повторяется одно и то же: «кровь», «чужая кровь», «затхлая кровь», «я вижу, как загорелись ваши глаза при слове „Кровь“», «А одна ли у нас кровь?», «Нет слов, способных подняться выше крови» и т. д.

Солженицын в своих воспоминаниях «Бодался теленок с дубом» подробно рассказывает об истории появления статьи А. Дементьева в «Новом мире», как он выступал против ее публикации, видя в ней губительный для репутации «передового» журнала марксистско-ленинский догматизм. Вроде бы черная кошка пробежала между «светочем» и журналом. Солженицын готов даже признать некое преимущество «Молодой гвардии» перед либерально-атеистическим «Новым миром» — в искании русских духовных корней, в защите поругаемых храмов. Он приводит несколько цитат из моей статьи «Просвещенное мещанство» и заключает: «В 20–30-е годы авторов таких статей сейчас бы сунули в ГПУ да вскоре и расстреляли». Но дело в том, что были уже другие годы, другое время, и Россия была другой. И травили нас, русских патриотов, не столько КГБ, сколько литературная сионистская банда, засевшие в ЦK русофобы, агенты влияния, которые потом сделались «демократами» и цинично признавались, что сознательно подтачивали изнутри «тоталитарное государство».

В 60-е годы Солженицын рекрутирует в свою шарашку всех, кто по его расчету были полезны, выгодны ему в его политических махинациях. Выжимал он все моральные дивиденды из своего «Первого круга ада». В отличие от Достоевского, которого каторга христиански преобразила, Солженицына заключение невероятно озлобило, хотя и это было «шарашкой» с интеллигентской болтовней ее обитателей. Помню первое впечатление от его фотографии на обложке «Роман-газеты», где в начале 1963 года был опубликован «Один день Ивана Денисовича»: что-то утрированно замогильное, замшелое, стоящее непреодолимым валуном на пути к его герою. Потом новая знаменитость замелькала в печати в ватнике с зэковским номером «Щ-282» — как бы выставленным напоказ всему человечеству. (Кстати, в «Матренином дворе» праведной хозяйке дома досталось от постояльца Солженицына за то, что она посмела выйти во двор в этом ватнике, не проявив благоговения к этой исторической реликвии.) Время все проясняет. Сейчас этот «Щ-282» воспринимается как зэковский номер какого-нибудь Щаранского, в свое время сидевшего в советском лагере за шпионаж, выпущенного на волю под напором сионистских сил, а ныне наезжающего в «демократическую Россию» в качестве израильского министра.

Любопытно, как во время недавнего приезда Солженицына в школу на Владимирщине, где он когда-то преподавал математику, одна из учительниц отказалась прийти на встречу с ним, назвав его шпионом. Сказано в «простоте сердца», но «со смыслом». Любимый герой Солженицына дипломат Володин в романе «В круге первом» звонит по телефону-автомату в американское посольство и открывает государственную тайну России, связанную с атомной бомбой. За подобный шпионаж в пользу чужой страны были казнены в Америке супруги Розенберги. Но в романе шпион возносится как герой, автора душит злоба от одной мысли, что наша страна может иметь атомную бомбу, может защититься от боготворимой им Америки. Солженицын вправе считать себя открывателем у нас «этики» предательства, когда шпион уже не считается таковым и всегда может быть оправдан судом, как это уже стало заурядным явлением нынешней практики при «демократах».

Как-то друг Солженицына Борис Можаев попросил меня написать внутреннюю рецензию на вторую книгу его романа под названием «Мужики и бабы» для журнала «Наш современник». Зачем ему понадобился мой отзыв, который ни в коем случае не мог сдвинуть с места застрявший «по идеологическим причинам» в редакции этот роман, — мне было непонятно. Но я написал, и мы встретились в Литературном институте, где я работал. Барственно уселся он в кресло около стола (на кафедре творчества), испытующе взглянул на меня. А я почему-то вспомнил одно место из его романа (из первой книги, я тогда ее прочитал вместе с рукописью второй книги). Там во время сенокоса мужик идет с тазом, чтобы вымыть его, навстречу — другой мужик. Спрашивает: куда идешь? Мыть таз. Давай я его помою — берет и мочится в него. Что-то вроде этого. Я и напомнил об этой сцене важно сидевшему в кресле писателю.

— Борис Андреевич! Ну как же так можно! Таз… Такая оригинальная мойка… Что это — народность?!

— Ха-ха-ха! — захохотал Можаев, довольный моим переложением, видимо, очень дорогой для него «художественной картины».

В романе помимо мужиков (говорю это по памяти) выведен учитель из бывших офицеров царской армии, много рассуждающий об историческом пути России, выразитель «альтернативы» колхозному строю. Бывший с Можаевым в дружеских отношениях Солженицын видел в нем прототип своего героя — вожака крестьянских повстанцев против советской власти после гражданской войны. Не знаю, хватило ли бы характера, воли у «прототипа» для этой роли, но как писателю духовной крепости ему можно было только пожелать. Очень уж он был податлив на «прогрессивные влияния». «Новомировец». Годами терся со своим «Кузькиным» в Театре на Таганке, заискивая перед его «мэтром» Ю. Любимовым, поганившим русскую классику и обосновавшимся теперь в Израиле, с наездами в Москву. Я как-то был однажды в театре, «ставили» чеховские «Три сестры». На сцене шутники выделывали такие трюки, такое нечто «военизированное», с солдатской шагистикой, с выбеганием некоторых молодчиков со сцены прямо в зал, к публике — что ничего иного, кроме омерзения, к наглецам это «новаторство» по указке режиссера не могло вызвать.

Мой земляк (а мы с Борисом Можаевым — земляки, оба с Рязанщины) свою оппозиционность к режиму прекрасно совмещал с походами в ЦК партии, где продвигал свои вещи. Впрочем, он, видно, знал, к кому идти. Русофоб А. Черняев (долгие годы проработавший заместителем заведующего международным отделом ЦК КПСС) в своем дневнике пишет, как к нему приходил Можаев и рассказывал, к его удовольствию, потешные истории о ретроградах-секретарях Союза писателей вроде Георгия Маркова.

Когда я узнал, что Можаев выступил на «инаугурации» Ельцина, то почему-то вспомнилась та сцена на покосе с тазом (может быть, по ассоциации со сценой у трапа самолета в Америке). В унисон с новым строем воспел мой земляк какого-то фермера из моего родного Спас-Клепиковского района на Рязанщине, и в свой приезд туда я поинтересовался, как идут дела у агрария-знаменосца. «Всё развалил, сам живет в вагончике», — отвечали мне в администрации. Встречаю в Москве Можаева. «Как фермер?» — «Ха-ха! Отошел от великих дел. Поселился в собачей будке!»

Веселый нрав у Бориса Андреевича — «новомировца»! Но я отвлекся. Мы поговорили с Борисом Можаевым о его ненапечатанном романе, я передал ему свой отзыв, и мы вместе вышли из Литинститута. По дороге в метро «Пушкинская» я спросил его, имеет ли он какие сведения о Солженицыне и какова нынешняя позиция «вермонтского отшельника». Было это в начале девяностых годов, ходили слухи о скором возвращении Солженицына в Россию, еще не было его заявления в поддержку расстрела 4 октября 1993 года, и многие доверчивые русские люди связывали с его приездом надежды чуть ли не на какие-то перемены в стране.

— Какая позиция?! — как бы удивился моему вопросу Можаев. — Как и твоя — монархическая!

Удивился и я в свою очередь: и встречался-то с Можаевым за всю жизнь несколько раз, не было с ним никаких «монархических» разговоров, да никогда и не интересовался ими, и вдруг так пристегнуть меня к Солженицыну.

Звонит мне Игорь Ростиславович Шафаревич, просит дать ему почитать материалы, связанные с историей моей статьи «Освобождение». Примета перемен! Раньше автор знаменитой «Русофобии» цитировал померанцев, амальриков, агурских, яновых, прочих. Теперь дошла очередь до Лобанова. Но дело, конечно, не в моей злополучной статье, а в той народной трагедии, которой она коснулась, — голод 1933 года, описанный в романе М. Алексеева «Драчуны». Встретившись в метро, посидели мы с Игорем Ростиславовичем на лавочке, на виду роящихся в дверях вагонов пассажиров, без всякой знакомой ему по старым диссидентским временам конспирации, поговорили о том, о сем, я передал ему материалы, и мы расстались. Спустя некоторое время в журнале «Москва», 1999, № 11 (а до этого частично в газете «День литературы»), появилась его статья «Русские в эпоху коммунизма», где моя статья «Освобождение» поставлена рядом с «Архипелагом Гулагом» — по мнению автора, их объединяет «сходная точка зрения на нашу историю».

Но при всей своей малости не могу и не хочу казаться тем, кем не был. В те же 60-е годы я писал в «Просвещенном мещанстве»: «Американизм духа поражает другие народы. Уже анахронизмом именуется национальное чувство… Рано или поздно смертельно столкнутся между собой эти две непримиримые силы — нравственная самобытность и американизм духа». А наш «русский Хомейни» — Александр Исаевич в эти и последующие годы, по его собственным словам, молился на Запад, на Америку, видя в ней светоч человечества, спасителя от «советского тоталитаризма». Он сам рассказывает, как, уже оказавшись за рубежом, захаживал в церковь и просил: «Господи, просвети меня, как помочь Западу укрепиться».

В романе «В круге первом», вышедшем за границей в 1968 году, Солженицын заставляет своего героя дворника Спиридона псевдонародным языком извергать нечто пaтологически несусветное: «Если бы мнe, Глебу, сказали сейчас: вот летит такой самолет, на ём бомба атомная. Хочешь, тебя тут как собаку похоронят под лестницей, и семью твою перекроет и еще мильён людей — но с вами отца усатого и все заведение их с корнем… я бы сказал, — он вывернул голову к самолету: — А ну, ну! Кидай! Рушь!» И веришь, что вдохновитель этих слов мог и в самом деле «шарахнуть» атомную бомбу, снести ею всю Москву, сжечь миллионы людей, лишь бы уничтожить Сталина, ненавистные «заведения» ненавистной страны. Что может быть общего у нас, русских людей, русских писателей с таким безумцем?

Солженицына я вообще никогда в лицо не видел, ничего не потерял от этого, и когда мне позвонила первая жена его Наталья Решетовская, приглашая навестить ее, обещая что-то рассказать о бывшем муже, — я, поблагодарив, ответил, что Солженицын меня не интересует. Запомнились сказанные ею по телефону слова: «Исаич учил меня, что плевать надо первому, чтобы первыми на тебя не плюнули». Я всегда интуитивно чувствовал в пору демонстрации Солженицыным своей русскости, что он не наш. Говорило само за себя его литературное и прочее окружение — будущих эмигрантов и «демократов». Мы были для него и его сообщников в другой зоне, если пользоваться его зэковским языком. Когда, например, обсуждали его роман «Раковый корпус» на бюро секции прозы где-то в 1967 году, то меня, члена этого бюро, даже не известили об этом обсуждении, рукопись читалась теми, кто был нужен автору. Свое «Письмо Всесоюзному съезду советских писателей» (от 16 мая 1967) Солженицын расчетливо в сотнях экземпляров разослал всем, кроме писателей русского направления.

Я уже говорил о склонности Солженицына видеть в своих современниках желанных ему смертников, даже потенциальных — «жертв коммунистического режима». В число таковых он зачисляет меня на основании нескольких пересказанных цитат из моей статьи «Просвещенное мещанство» — с его комментариями: «У нас выросло просвещенное мещанство (Да! — и это ужасный класс — необъятный, некачественный образованный слой, образованщина, присвоившая себе звание интеллигенции — подлинной творческой элиты, очень малочисленной, насквозь индивидуальной. И в той же образованщине — весь партаппарат)». «Молодого человека нашей страны облепляют: выхолощенный язык, опустошающий мысль и чувство; телевизионная суета; беготня кинофильмов». Писал я об этом «просвещенном мещанстве», о «выхолощенном языке», «телевизионной суете» и прочем, и в голову не приходило, придти не могло, что за этим могла стоять какая-то расстрельная статья. Оказывается, в нашей генетической памяти и в малой степени не живет тот страх прошлого, который засел в сознании потомков Троцкого.

По поговорке «У страха глаза велики» среагировал на мою статью бывший (до эмигрaции) работник комсомольского журнала в Москве, ныне профессор Нью-йоркского университета А. Янов. В своей книге «Русская идея и 2000 год» он пишет: «Даже на кухнях говорили об этой статье шепотом», и «сказать, что появление статьи Лобанова в легальной прессе, да еще во влиятельной и популярной „Молодой гвардии“ было явлением удивительным, значит сказать очень мало. Оно было явлением потрясающим». Янов продолжает: «Злость, яд и гнев, которые советская пресса обычно изливала на „империализм“ или подобные ему „внешние“ сюжеты, на этот раз были нaправлены внутрь. Лобанов неожиданно обнаружил червоточину в самом сердце первого в мире социалистического государства, причем в разгар его триумфального перехода к коммунизму… Язва эта состоит, оказывается, в „духовном вырождении“ образованного человека…»

Диссидент переводит духовное содержание моей статьи на такой радикальный, антисоветский язык, что впору мне быть причисленным к их лагерю. Но иной нужен пропуск для этого. Сам А. Янов не может, конечно, пройти мимо первостепенного для него вопроса, ycматривая в моей критике выхолащивания, глумления над русской классикой режиссерами Мейерхольдом и Эфросом… «донос» на них! «По какой-то причине, — обобщает автор, — все иллюстрации Лобанова, все „разлагатели национального духа“ носят недвусмысленно еврейские фамилии. Именно эти еврейские элементы, которые „примазываются к истории великого народа“, играют роль своего рода фермента в „зараженной мещанством, дипломированной массе“». Понятно, какой из этого мог быть вывод диссидента — единственный и непреклонный.

Увидел в моей статье А. Янов и то, что также было абсолютно неприемлемо для него: «в отличие от ВСХСОН (Всероссийский Социальный Христианский Союз освобождения народа) Лобанов верил в потенциал советского режима».

Но вернусь к Солженицыну. В ответ на приписываемую близость моей статьи «Освобождение» к «Архипелагу Гулагу» могу сказать, что по существу ничего общего между ними нет — хотя бы потому, что у авторов разные исходные понимания истории России советского периода. Для меня эта история — жестокая, трагическая — это моя история. Для Солженицына советский период русской истории — сплошной Гулаг. Под влиянием книг Солженицына, поднятых на щит, использованных в пропагандистских, политических целях Западом, наша великая страна с ее великой историей, культурой в глазах западных обывателей и стала восприниматься исключительно как лагерная зона. И это о стране, определившей «русское направление» ХХ века по мощи влияния ее на ход исторических событий, сокрушившей гитлеровскую Германию, противостоявшей впервые в истории человечества мировому финансово-олигархическому разбою. И впоследствии, попав на Запад, автор «Гулага» с еще большей ожесточенностью, говоря его любимым словом, вел «бой» по всем направлениям со своей бывшей Родиной.

К 80-летию Солженицына в газете «Советская Россия» (24 декабря 1998) была опубликована моя беседа «Светоносец или лжепророк?», в которой я приводил его суждения о самых существенных вопросах нашего национального бытия. Извлеченные из его недавно вышедшего в Ярославле трехтомника «Публицистика», они наглядно показывают, кто есть Солженицын. Во-первых, в его цифрах «жертв коммунистического режима». «Более 60 миллионов погибших — это только внутренние потери в СССР». С фанатичным постоянством повторяет он эту цифру. Откуда же она взята? Сам он так комментирует свое открытие. В беседе со студентами-славистами в… Цюрихском университете он поясняет, почему его «Архипелаг Гулаг» — это не историческое, не научное исследование, а «опыт художественного исследования». «Художественное исследование по своим возможностям и по уровню в некоторых отношениях выше научного… Там, где научное исследование требовало бы сто фактов, двести — а у меня их — два, три! И между ними бездна, прорыв! И вот этот мост, в который нужно бы уложить еще сто девяносто восемь фактов, — мы художественным прыжком делаем образом, рассказом, иногда пословицей. Я считаю, что я провел самое добросовестное исследование, но оно местами не научнoe. Конечно, кое о чем надо было догадаться».

Вы понимаете? Не историческая достоверность, опирающаяся на фундамент фактов, а некая литературщина с ее «тоннелем интуиции», «художественным прыжком», «догадкой» и прочим. И вот из этой игры воображения и возникают ошеломляющие, ничем не доказанные цифры. Характерно, что даже на Западе многие читают «Архипелаг» с его гипертрофированной политической тенденциозностью оскорблением для России, превращенной бывшим зэком в сплошную универсальную зэковщину. Так, Солженицына очень задело, когда, проживая в Цюрихе, он получил извещение, что в Женеве, на территории ООН, властями ее запрещена продажа «Архипелага» на английском и французском языках как книги, «оскорбляющей одного из членов ООН».

Приведу ряд характерных для Солженицына тезисов:

«Я никогда не был сторонником империи, а Петр был» (из беседы с издателем немецкого журнала «Шпигель» в 1987 г). Неприятие как империи старой, так и России советской.

О Великой Отечественной войне, которую Солженицын называл «советско-германской войной»: «Я еще не понимал (в войну), что нашими победами мы, в общем, роем себе тоже могилу. Что мы укрепляем сталинскую тиранию еще на следующие тридцать лет».

К православию у Солженицына примерно такое же отношение, как к Российской империи. Ему не нравится «окаменелое, ортодоксальное» без «поиска» православие. Расшатывающий догматы «поиск» и означает конец православия!

Нынешнего папу римского Иоанна Павла Второго Солженицын называет «благодатью Божией». В своем «великопостном письме» «Всероссийскому Патриарху Пимену» 1972 года, обвиняя Патриарха во лжи, Солженицын вещает: «Но после лжи какими руками совершать евхаристию?»

Показной враг всяких революций, Солженицын в письме к «отважному» Ельцину восхищался «великой преображенской революцией», как он именовал переворот 19–21 августа 1991 года. И в черном списке палачей русских людей навсегда останется оттого, что одобрил расстрел 3–4 октября 1993 года.

Среди покровителей Солженицына в Америке — сенатор Джесси Хелмс — главный вдохновитель идеи уничтожения России, вплоть до применения атомной бомбы. В «Независимой газете» (приложение «НГ-религия», 18 ноября 1998) в статье «Наше поколение увидит Армагеддон» говорится, что сенатор Хелмс, «который определяет ключевые направления американской внешней политики», видит в России «по библейскому пророчеству» вечного гонителя «рассеянного Израиля», приговоренного «божественным правосудием» к уничтожению. Таков адресат благодарственных посланий Солженицына.

Уже из этих фрагментов видно, насколько Солженицын чужд, враждебен всему тому, что составляет духовно-историческую суть России. И смешно говорить о нем на языке изящной словесности. Однажды я не выдержал и выкинул штуку в духе его совета: «Плюй первый, пока…» и т. д. В Союзе писателей России отмечался в феврале 1997 года юбилей Валентина Распутина. Выступления. Тосты. И вдруг объявляют, что получена телеграмма от Солженицына. «Цээрушник!» — вырвалось у меня непроизвольно, даже не под влиянием выпитого, а как бы от естественной реакции на это имя. Показалось мне, что не все слышали, — и я крикнул еще раз и еще громче. Сидевший со мной за одним столом Станислав Куняев только улыбнулся своей умной понимающей улыбкой, молчали и другие — за соседними столами — сенаторы, важные чиновники, поглядывая с любопытством на наш стол. Никто не остановил меня. И даже юбиляр, которого мог бы оскорбить этот выкрик, не только не оскорбился, а в своем заключительном слове назвал меня им в некотором отношении идейным предшественником.

Продолжим, однако, историю литературно-идеологической борьбы журналов «Новый мир» и «Молодая гвардия». «Все минется, одна правда останется», — любил повторять главный редактор «Нового мира» Твардовский, видя эту правду в писаниях Солженицына, в направлении журнала, в литературной говорильне редакционного «коллектива, какого нигде нет», по его собственным словам. А настоящая правда была в том, что не он руководил, а им руководили в журнале. Это воочию видно из «Новомирского дневника» А. Кондратовича. Твардовский снимает из своей статьи место о Сталине, говоря при этом: «Надо снять. Оказывается, можно прочесть и так, что я присоединяюсь к тем, кто сейчас хочет гальванизировать труп. В таком случае, надо снимать. Радуйтесь, Софья Ханановна, ваша взяла». Софья Ханановна — это сотрудница «Нового мира», идеологическая наставница поэта по части антисталинизма.

На Твардовского большое впечатление в воспоминаниях одного военачальника произвело то, как во время тяжких дней осады Одессы, когда уже не на что было положиться, Сталин послал телеграмму, начинавшуюся словами: «Прошу…» Это необычное для Сталина обращение с просьбой и могло мобилизовать дополнительные ресурсы, придать моральные силы для сопротивления врагу, о чем Твардовский и писал в своем «Предисловии» к этим воспоминаниям военачальника, публиковавшимся в «Новом мире». Но не так-то легко было пройти главному редактору через цензуру своих бдительных сотрудников: по словам Кондратовича, Твардовский в своем предисловии «впадает в некоторые излишества», «у него появляются слова „чудо“, „великое“ — то есть слова из той сталинской терминологии. С. X. (Софье Ханановне Минц. — М. Л.) резко не нравится этот кусок… Он, чувствуя, что есть „перебор“, снял их». «А. Т. окончательно снял в послесловии кусок о Сталине… Звонил ему Володя (Лакшин) и сказал, что каждый может подумать об этом куске по-разному, Может подумать, что вы за Сталина, за его проницательность и мудрость. А. Т. устало согласился».

Довольна забавна история с поэмой Твардовского «По праву памяти», явно риторической в духе стихов: «Кто прячет прошлое ревниво, тот и с грядущим не в ладу», но превозносимой окружением поэта за ее «антисталинизм». Сам автор видел в этой своей поэме высшую точку своего гражданского мужества, связывал с нею свою жизнь, пробивался к Брежневу, чтобы опубликовать ее, требовал обсуждения в Союзе писателей и т. д. Автор «Новомирского дневника» приводит слова Твардовского, что он «собирается писать о поэме письмо на самый верх. И тех, конечно, поставит в нелегкое положение. Отношение к Сталину — это вопрос вопросов, вопрос настоящего и будущего людей — руководителей и не руководителей». Конечно, только советский литератор из числа литературных вельмож, избалованный вниманием «верхов», может так самонадеянно видеть в своих декларативных рифмованных строчках некий указующий путь государству, нечто угрожающее верхам. Тем более что сам автор поэмы — не из числа тех характеров, которые готовы на серьезное дело, на жертву.

Цену поэмы хорошо определили на том самом Западе, с постоянной оглядкой на который выделывали либеральные трюки «новомировцы». А. Кондратович пишет: «В итальянском „Экспрессо“ помещен перевод поэмы А(лександра) Т(рифоновича). В ужасном обрамлении. Текст, а на полях всюду какая-то голая девка. Это для А. Т. — как нож острый. А. Т. расстроился. Конечно, не из-за девки, неприятен сам факт. В предисловии сообщается, что поэма опубликована в ФРГ (видимо, по-немецки и в ближайшее время выйдет в „Посеве“), что в Советском Союзе она запрещена и ходит в списках. „Экспрессо“ дает перевод по одному из списков».

Вот вам и Запад, этакий спасительный свет и вся надежда тутошних прогрессистов. Поэт смотрит на свою поэму, как на величайшее творение, в котором решается «вопрос вопросов, вопрос настоящего и будущего людей», и подумывает, видимо, о благоприятной для себя реакции на Западе, а на этом Западе выходит эта поэма (долженствующая вроде бы произвести фурор) с «голой девкой» на полях, иначе на эту политическую декларацию никто бы не обратил внимания. Такова там цена литературного товара.

«Новомировская» команда держит прямо-таки в клещах своего «главного», не позволяя ему и шагу ступить самостоятельно, когда дело касается каких-то важных решений. Такова, например, история с «уходом Твардовского» с поста главного редактора «Нового мира». Командой разработан «план действий». «Возник план письма в ЦК и Политбюро». «Мы развили план действия. Нужно, чтобы отставка А. Т. была не тайной акцией, а гласной… А. Т. задумался… И вдруг спросил нас: „Ну что ж, вы думаете, что надо испить чашу до дна?“ — „Конечно“. И я с радостью почувствовал, что он переменился». Кажется, что у «главного» нет уже решительно ничего своего, личного. В письме его после просмотра подчиненными «многое добавлено, перередактировано». «Постепенно начали приходить Лакшин, Сац, Дорош. А. Т…смотрел, как читают, ждал, что скажут» и т. д. и т. п.

Герой поэмы Твардовского «Василий Теркин» честно делал то, что ему было положено делать как солдату, защитнику Родины в грозный для нее исторический час. В новых условиях, когда началась война скрытая, духовная, сам он, певец Теркина, можно сказать, генерал литературы, оказался орудием в руках вовсе не защитников России. В критике, определявшей «дух», идеологическую направленность руководимого им «Нового мира», сочился едкий нигилизм в отношении истории России, традиционных ценностей русской культуры, провоцировалось «разгосударствление» и т. д. А кто они, эти «избранные писатели», любимые авторы «Нового мира», переводившие тот же самый нигилизм на «язык прозы», объявившие себя с приходом Горбачева «апрелевцами» и «демократами», призывавшие его к репрессиям против инакомыслящих? Не они ли — эти новомировские прогрессисты, вроде Бакланова, Гранина, Быкова и прочих — ликовали, когда 3–4 октября 1993 года ельцинисты расстреляли беззащитных людей у Дома Советов? Не они ли в своем обращении к Ельцину требовали не щадить «красно-коричневых»? («Писатели требуют от правительства решительных действий», «Известия», 5 октября 1993).

Годы «перестройки», «демократических реформ» обнажили подлинную суть «Нового мира», которая в шестидесятые годы камуфлировалась «гуманистической» демагогией. В юбилейной книжке журнала (№ 1 за 1995 год — семидесятилетие «Нового мира») редакция так определила программу своей деятельности: «Мы журнал либеральный… в смысле последовательного отстаивания либеральных ценностей — незыблемости частной собственности, свободы предпринимательства, невмешательства государства в частную жизнь… Мы журнал российский, и если надо напомнить, что ж, напомним: мы не красные и не коричневые».

Либеральное прошлое журнала (при Твардовском) получило дальнейшее развитие в нынешнем откровенном, бесстыдном служении новому идолу — «либеральным ценностям» в виде «приватизации» награбленного у народа богатства («незыблемость частной собственности»), криминализации экономики («свобода предпринимательства»), самой частной жизни новых хозяев, неподсудных никаким законам. Кончились времена, когда «тьму низких истин» можно было скрывать за «возвышенным обманом» «благородных» слов (как прежде в «Новом мире» — о гуманизме, интеллектуализме, свободе личности, «личностном начале» и т. д.). Ныне прямо признается: все делают деньги, кто дает деньги, тому и служим. «Не знаю, выжили бы толстые журналы, кабы… не американский добрый дядюшка Сорос», — вещает член редколлегии «Нового мира» в «Литературной газете» от 27 декабря 1995 года. Известна цель благотворительности Сороса, этого неугомонного стервятника, кружащего над поверженной Россией, выклевывающего дивиденды из подачек нищим ученым с получением взамен ценнейшей научной информации от них, насаждающего своими «акциями» идеологию «граждан мира» с полнейшим отторжением от национальной культуры, неугодных традиций. Это относится и к литературе, к преподаванию ее в школах и вузах по соросовским программам, изгнанием из них русских классиков, наглой рекламой литературных самозванцев из «русскоязычных» деляг с двойным гражданством. Это видно и в «спектре» литературных интересов, оценок в том же «Новом мире» с немощными выходками против великих творений русской литературы и приветственным галдежом в адрес своих.

В свое время я подробно писал об этом в статье «Либеральные ценности. По страницам журнала „Новый мир“» («Молодая гвардия», 1996, № 4), а здесь остановлюсь на исповеди очередного главного редактора «Нового мира» С. Залыгина «Моя демократия». Исповедь эта должна убедить «демократов», что автор ее — верный их слуга. Он заверяет своих хозяев: «Большего демократа, чем Андрей Дмитриевич (Сахаров), я в жизни своей не встречал: узнав его, я получил новые понятия о демократизме. Слишком, слишком поздно». «Сергей Адамович Ковалев — противник войны в Чечне, причем с самого ее начала. Не только коммунисты, но и большинство демократов его не слушали». «Я даже думаю, что Горбачев предотвратил бы войну в Чечне». Солженицын «сыграл в нашем демократическом осознании роль не меньшую, чем Толстой». Главный враг данного «демократа», конечно, Сталин, его он называет «типичным бомжем» и не может ему простить того, что он уничтожил «все дореволюционное руководство партией» (то есть вcex этих зиновьевых, каменевых-бухариных и прочих из «пятой колонны», внуки которых, нынешние демократы, взяли реванш, уничтожив великое государство, созданное Сталиным). Поливаются грязью нынешние лидеры народно-патриотического лагеря, бывший ЦК партии, что не помешало автору в свое время благодаря тому же ЦК перебраться из провинции в Москву и получить квартиру в генеральском кагэбэшном доме. И о народе: «Мы говорим: большевистский террор. А ведь террор поначалу выдумали не большевики: народ выдумал». И заключает обличитель «нашей исторической несостоятельности» таким выводом: «Может, наши беспредельные пространства в том виноваты».

Ну зачем ставить во главе «Нового мира» какого-нибудь помешанного на русофобстве Померанца, когда ту же роль с не меньшим рвением может исполнить русак-сибиряк? И Залыгин старается изо вcex сил, печатая в своем журнале аж в трех номерах гнусные наветы одной ученой парочки на Шолохова как якобы фиктивного автора «Тихого Дона» (1993, № 5, 6; 1995, № 11). Виновником нынешней мафиозности в стране объявляется русское крестьянство, «крестьянский традиционализм» (Ю. Каграманов. Чужое и свое. 1995, № 6). Одобрение расстрела 3–4 октября 1993 года смакуется с религиозным ханжеством, обвинением «русских шовинистов» в апостасии — отпадении от Бога (В. Тростников. Красно-коричневые — ярлык или реальность? 1994, № 10). Стряпается якобы многовековая предыстория «современного фашизма» в России. Россия именуется родиной фашизма, перекинувшегося оттуда в Германию (Г. Померанц. Разрушительные тенденции в русской культуре, 1995, № 8). И т. д. и т. д. — все в таком же духе русоненавистничества. И тон задают в последнее время вернувшиеся в Россию эмигранты вроде Ю. Кублановского, именующего Сталина «параноиком» (значит, и великое государство во главе со Сталиным было таковым же), Солженицына, повторившего в шестом номере «Нового мира» за 2000 год свои давние слова о том, что Твардовского «смололо жестокое проклятое советское сорокалетие».

Я знал Залыгина по совместной работе в Литинституте. Доцент какого-то водного института в Сибири, он переехал в Москву при поддержке своего земляка, первого секретаря Союза писателей CCCP Г. Маркова, временно поселился в Переделкино и устроился руководителем семинара прозы в Литературном институте. Сам набрал семинар, и сам же через год почти вcex разогнал: «не оправдали надежды мэтра». Обиделся, что ему не сразу дали профессора, и ушел. Помню, Валерий Николаевич Ганичев, вступивший в должность главного редактора «Комсомольской правды» (в конце 70-х годов), с удовлетворением говорил мне, что они дали статью Залыгина «Почва». Автор рассуждал в ней о гумусе и прочем. Для Ганичева это было нечто вроде почвеннической программы в газете, славившейся до него своей антирусскостью. Но в самом Залыгине никакого гумуса не оказалось, одни умственные химикалии. И получалось — ни провинция, ни столица, а межеумок, уязвленный «поздним признанием», «запоздалой славой», и при этом довольно сомнительной. Евгений Осетров, варившийся в еврейской кухне журнала «Вопросы литературы» (он был заместителем главного редактора), рассказывал мне, как хохотали там над «научностью» опуса Залыгина о Чехове (тем не менее опубликованного в этом журнале).

Мне пришлось столкнуться с Залыгиным на защите дипломной работы выпускника моего семинара Вячеслава Горбачева — это было в 1971 году. Залыгин был оппонентом, зарубил дипломную — не увидел в ней ничего достойного его внимания и объявил, что ее надо снимать как негодную к защите. Дело, однако, обернулось тем, что двое других оппонентов (помню одного из них — В. Друзин) признали дипломную достойной высокой оценки, и она прошла на «отлично». Когда после защиты мы с Вячеславом Горбачевым и его женой вышли из Литинститута, рядом с нами оказался Залыгин. Не узнать было нашего грозного оппонента! Шел, как бы сгорбившись, улыбался, заглядывая сбоку на недавнюю жертву свою. Перемена объяснялась просто: Залыгин узнал из выступлений дpyгиx оппонентов, что сокрушаемый им дипломник — не просто студент, выпускник Литинститута, а одновременно заведующий редакцией критики в издательстве «Современник», человек довольно известный в литературных кругах, да и сам небесталанный, автор недавно вышедшей интересной книги.

Позднее в своей статье «Освобождение» я написал о Залыгине то, что думал о нем как о писателе: книги его — не продукт жизненных наблюдений, живого, непосредственного опыта, а некая беллетризованная литературная полемика с прежними советскими писателями, их «догматической трактовкой» определенных этапов советской истории, коллективизации и т. д. После этого он не мог слышать мою фамилию, о чем я узнал от Сергея Николаевича Семанова, который, работая в свое время главным редактором журнала «Человек и закон», через своих знакомых юристов помогал Залыгину в какой-то истории с дачей.

Судьба Залыгина как главного редактора «Нового мира» в фарсовом виде повторила печальную судьбу Твардовского. Как, по собственным словам Твардовского, он стал ненужным Солженицыну после того, когда тот взял от него, от журнала все, что ему нужно было взять, так ненужным он стал и всем его вчерашним поклонникам, как только оказался не у дел. С Залыгиным уже вовсе не церемонились. О его бесславном конце поведал в «Независимой газете» (9 октября 1999) бывший сотрудник журнала, который также пришелся не ко двору нынешней новомировской команде. Залыгина презрительно третировали, угрожали по телефону и т. д.

Использовали — пока был нужен, и — на мусорную свалку!

Глава VI

Из истории оборотня

«Диалектика» предателей. Партсобрание в Литинституте в связи с появлением статьи А. Яковлева «Против антиисторизма». Выступление преподавателей. Наставничество Ильи Глазунова. У Чиквишвили в ЦК. Протесты против статьи Яковлева. Изгнание его из ЦК. Новый «Нострадамус» в «Омуте памяти»

* * *

Дело было где-то в начале 70-х годов. Шла моя очередная статья в журнале «Огонек», я зашел к главному редактору Анатолию Владимировичу Софронову, по его просьбе. И он мне рассказал следующее. Был он у А. Н. Яковлева, исполнявшего обязанности завотделом агитации и пропаганды ЦК КПСС, и когда тот вышел из кабинета, взял лежавшую на столе папку и быстро пробежал глазами материалы в ней. «Там тебя обвиняют в неприятии Великой Французской революции», — говорил Софронов, удивляя меня не столько информацией обо мне, сколько своей находчивостью: вот так воспользоваться выходом партбосса из кабинета и прочитать лежавшие на столе документы… Видно, в главном редакторе, помимо его писательских данных, должны быть еще и данные «разведывательного характера».

Насчет же «французской революции» подумалось: «Не может быть! Неужели и ее надо только славить?! Да и не придумал ли Анатолий Владимирович всю эту историю с досье по щедрости своей номенклатурной фантазии?» Но вот спустя некоторое время появилась в «Литгазете» 15 ноября 1972 года статья А. Яковлева «Против антиисторизма». И мне стало ясно, что Софронов говорил правду.

То, что я услышал от него при доверительном разговоре, повторялось в статье: «Неприятие М. Лобанова вызывают идеи Великой Французской революции: якобы избавление от них как от „наносного, искусственно, насильственно привитого“ и возвращение к „целостности русской жизни“ обеспечивают, по его мнению, „нравственную несокрушимость русского войска на Бородине“».

Но не только за «французскую революцию» попало мне от руководителя идеологического отдела ЦК. Собственно, главной мишенью его нападок на «русский шовинизм» и была моя книга «Мужество человечности». Статья А. Яковлева пестрела цитатами из моей книги: «Крестьяне — наиболее нравственно самобытный, национальный тип, — провозглашает М. Лобанов». В книге М. Лобанова мы сталкиваемся с давно набившими оскомину рассуждениями о «тяжелом кресте национального самосознания!..» …По адресу сторонников «интеллектуализма» мечутся громы и молнии, и сами они именуются не иначе, как «разлагатели нациoнального духа»… Если верить М. Лобанову, «современную литературу наши потомки будут судить по глубине отношения к судьбе русской деревни»… Впрочем, то, что сказал стихами Н. Языков еще в 1844 году, в известном смысле повторяет наш современник М. Лобанов в 1969-м, уже в форме не поэтической. Он пишет: «Вытеснение духовно и культурно самобытной Руси, ее национально-неповторимого быта Россией новой, „европеизированной“, унифицированной, как страны Запада, — этим больны многие глубокие умы России. Быть России самобытной, призванной сказать миру свое слово, или стать по западному образцу буржуазно-безликой» …Не менее категоричен М. Лобанов и когда обращается к современности (речь о моей оценке книг с узко практической проблематикой). А. Яковлев косвенно сближал «почвенников» с Солженицыным, оговариваясь при этом, что «советским литераторам, в том числе и тем, чьи неверные взгляды критикуются в этой статье, разумеется, чуждо и противно поведение веховца».

Я все думаю: не было ли обречено государство, если в вершители его судеб выдвигались такие оборотни, как А. Яковлев, Горбачев, Ельцин и им подобные? Что порождало их, возносило наверх? Укорененное ли в них безбожие марксистско-иудейского, талмудистского толка с бесчувствием, презрением к идеальному, возвышенному, с абсолютным погружением в жизнь материальную? Вдолбленный ли им в молодости «диалектический метод» как «душа марксизма», когда нет никаких нравственных норм, а все рассматривается «конкретно-исторически», в зависимости от обстоятельств, когда зло в одних условиях уже не зло в условиях других и, вообще — «нет ничего неподвижного, все течет, все меняется». Вспоминаю, как вел у нас в МГУ на филфаке семинар по диамату философ в кожанке по фамилии Килькулькин. Задавал нам задачи: приведите примеры, когда одно и то же явление в одном случае выглядит прогрессивно. а в другом — реакционно. И уж мы не подводили своего Гегеля в кожанке, каждый старался ублажить его: «В гражданскую войну классового врага убивали, а в годы первой пятилетки— перевоспитывали». «Экспроприировать банк для нужд революционеров до революции было прогрессивно, а грабить банк после революции — уголовное преступление». «На Владимира Ильича Ленина в Сокольниках напали бандиты, и он пошел на компромисс с ними, чтобы сохранить свою жизнь для прогрессивного человечества. Но компромисс с троцкистской бандой — это измена делу рабочего класса». И т. д.

Кто-то из нас понимал цену этой казуистики, переваривал эти премудрости через обыкновенное здравомыслие, но в ком-то эта «диалектика» застревала надолго, а может быть, и на всю жизнь. У таких ранних комсомольских, партийных вожаков, как Яковлев, Горбачев, Ельцин, аморализм подобной «диалектики» становился их психологией, поведением, трансформируясь в каждой новой ситуации в новое «самосознание», и не удивительно это неслыханное превращение в период «перестройки» «вчерашних верных сынов партии и народа», «патриотов социалистического Отечества» в гнусных предателей, государственных преступников. Конечно, у каждого из этих «демократов» были свои психические особенности, вплоть до патологических. Но общая характеристическая черта здесь очевидна.

Выход «Литературной газеты» со статьей А. Яковлева «Против антиисторизма» совпал с партсобранием в Литературном институте, где я работал уже десятый год. Секретарь парторганизации Зарбатов, открывая собрание, сразу же начал с этой статьи. В голосе — нота неприступности, официальной значимости. Четкий выговор каждой фразы: «Подвергнут партийной критике сотрудник нашего института… отход от марксистско-ленинской оценки рабочего класса как гегемона… идеализация крестьянства… внеклассовый подход…»

Первым после Зарбатова выступил Семен Иосифович Машинский, завкафедрой русской литературы. У него со мной были давние счеты. До этого в журнале «Молодая гвардия» была опубликована моя статья «Блестинка наследия» о творчестве Леонида Леонова. В ней шла речь о герое леоновского романа «Вор» — Чикилеве, воинствующем мещанине, с его девизом «упростить жизнь», с подозрительностью к прошлой культуре, к ее великим именам. В связи с этим я в сноске упомянул, что не с потолка берется этот чикилевский нигилизм, что он взращивается всякого рода конъюнктурщиками «науки», «литературы». И привел пример с Машинским: в книге о Гоголе он поливает грязью С. Т. Аксакова как «главу славянофилов» за его «мракобесие», за то, что на могиле Гоголя он «лицемерно лил крокодиловы слезы», а на самом деле был якобы его гонителем, что Аксаков двурушник и т. д. А спустя некоторое время в изменившейся ситуации тот же Машинский выпускает книгу о С. Т. Аксакове, в которой, ни слова не говоря о прошлом очернении им этого писателя, выдает себя за первооткрывателя его художественного гения, высочайших нравственных качеств Сергея Тимофеевича, отделяя его, теперь уже не славянофила, от сыновей-славянофилов Константина и Ивана, переключая мракобесие уже на них одних, и т. д.

Начав издалека, Машинский вцепился в мою сноску. Надо же было как-то отмыться от своих проделок в глазах преподавателей и студентов, читавших мою статью. Видно было, как долго прокручивались в его диалектической голове доводы в свою пользу, прежде чем быть оглашенными с трибуны. Ему приписывается, приступил он к делу, непоследовательность, противоречивость оценок писателя, резкость характеристики. Но вспомним Владимира Ильича Ленина, который восхищался художественным гением Толстого и в то же время беспощадно бичевал его как реакционного идеолога, мыслителя. Матерый человечище и юродивый моралист. Владимир Ильич не боялся резких, бескомпромиссных слов, когда дело касалось принципиальных вопросов. И возьмите Белинского — преклонялся перед Гоголем-художником и клеймил его самыми беспощадными словами как автора «Выбранных мест из переписки с друзьями».

— И Достогевский, — прокаркал с места в переднем ряду В. Кирпотин, который, не двигаясь, слушал своего однокашника по кафедре, приложив ладонь к уху, — начинал как петрашевец, а кончил как друг Победоносцева.

— И то же Достоевский, — подхватил Машинский, победоносно оглядывая зал.

Старый, за семьдесят лет, Валерий Яковлевич Кирпотин был в Литинституте на положении ветхозаветного Моисея, но в отличие от библейского, так и не дожившего до счастливого дня вступления на землю обетованную, Кирпотин попал в оную, сменив комиссарство военное (участник гражданской войны, член КПСС с 1918 г.) на комиссарство литературное (окончил Институт красной профессуры в 1925 году, последующая работа — в ЦК партии). На I Всесоюзном съезде писателей СССР в 1934 году ему было поручено сделать доклад о советской драматургии. Тем более странное поручение, что сам Горький тогда же в своем докладе говорил, что «из всех форм художественного словесного творчества наиболее сильной по влиянию на людей признается драма, драматическое искусство». Казалось бы, и говорить, и писать об этом жанре должен человек, владеющий словом, выразительностью его, — мало уметь водить серым валенком по бумаге, даже и с выделыванием таких вензелей, как «обетованная земля», что мы и видим в докладе Кирпотина.

Машинский с одинаковым нахрапом и скрытой трусоватостью обвинял меня в антипартийности, в игнорировании ленинского учения о двух культурах в каждой национальной культуре, во вредном влиянии на студентов и т. д. Но все как-то не достигало цели, не получало должного отклика в зале из-за слишком уж очевидного плутовства обвинителя, а я, как обычно, не считал нужным отвечать, что давало ему повод и здесь обвинять меня в отмалчивании. Только Кирпотин, приложив ладонь к уху, в загадочной неподвижности своей преданно внимал своему младшему собрату.

Не все присутствовавшие на партсобрании прочитали вышедшую в тот же день статью А. Яковлева «Против антиисторизма», и реакция на нее пока была частичной. Обсуждение ее с должными выводами еще предстояло. Никаких особых перемен я не чувствовал в себе, разве лишь какие-то неясные опасения закрадывались в душу, но имя мое уже отделилось от меня и пошло «гулять по свету». По всей огромной стране по сигналу из Москвы статья А. Яковлева воспринималась как директивная, как идеологический документ ЦК партии, не подлежащий сомнению ни на йоту.

В обкомах партии, в идеологических, культурных учреждениях, в институтах, в редакциях газет, журналов, в издательствах, даже в политотделах армии — везде проходили собрания, совещания, на которых витала тень знаменосца марксизма-ленинизма, «развитого социализма» А. Яковлева. Был наложен запрет на историко-патриотическую тематику. Были отменены туристические поездки по «Золотому кольцу» — ибо памятники прошлого объявлялись реакционной патриархальщиной, стоящей на пути коммунистического строительства. Но все это давало обратный эффект. Я получил множество писем, авторы которых прекрасно понимали антирусскую суть выступления Яковлева. Позвонил мне Леонид Максимович Леонов, о статье он не сказал ни слова, но я понял, что он хотел поддержать меня. Сочувствовали мне при встречах писатели, знакомые.

И вот 21 декабря 1972 года на партгруппе кафедры творчества Литинститута состоялось обсуждение статьи А. Яковлева «Против антиисторизма». Парторгом тогда на нашей кафедре был Алексей Васильевич Прямков. В 30-е годы он редактировал в Москве железнодорожную газету, хорошо знал Лазаря Моисеевича Kагановича, о котором с добродушным видом говорил как о большом мастере по сокрушению хребтов негодных и неугодных работников. Массивный, медлительный в речи и в движениях, с чувством простонародного юмора, он выглядел эдаким эпическим русским мужиком среди собиравшихся на кафедре творчества таких же, как он, руководителей семинаров, только пожиже, чем он, и фигурой, и характером. И хотя я никогда не слышал, чтобы Алексей Васильевич говорил что-либо о Сталине, в Литинституте считали его сталинистом, может быть, потому, что он никогда не вспоминал 37-й год, в отличие от таких, как Машинский, на которых эта цифра действовала подобно красной тряпке на быка. Конечно, это была случайность, но для меня чем-то характерная, что мое дело на партгруппе совпало с днем рождения Сталина — 21 декабря.

С того, 15 ноября, партсобрания прошло более месяца; если не дамоклов меч, то яковлевский булыжник продолжал висеть над моей головой, и мое положение в Литинституте — быть или не быть — зависело от того, удастся ли отвести в сторону этот булыжник. И на партгруппе его удалось все-таки отвести. Прямков сумел и ритуал идеологический соблюсти, и задать спокойный тон обсуждению. Из всех выступавших только двое — известный песенник Евгений Долматовский и доцент Валерий Дементьев были непримиримы ко мне, повторяя обвинения Яковлева. Спустя десять лет они же, как следователи, допрашивали меня на той же партгруппе и требовали расправы.

В заключение выступил я, зачитав написанный текст. В нем я привел примеры искажения автором статьи моих высказываний. Так, прицепившись к выражению «индустриальная пляска», он заключает: «За всем этим — идейная позиция, опасная тем, что объективно содержит попытку возвернуть прошлое, запугать людей… „индустриальной пляской“, убивающей якобы национальную самобытность». Между тем речь у меня идет об «индустриальной пляске» в условиях «американизма духа», в условиях западно-буржуазной интеграции. Далее. А. Яковлев обвиняет меня, что я не делаю различия между «национальным самосознанием» декабристов и Николая I, Чернышевского и Каткова, Плеханова и Победоносцева. В моей же книге нет ни одного из упоминаемых имен, кроме Николая I. В своем выступлении я подчеркнул, что статьи мои, составившие книгу «Мужество человечности», писались «в период острых литературных схваток, когда активно давали о себе знать нигилистические тенденции журналов „Новый мир“, „Юность“ с их негативным отношением к опыту старшего поколения, к его героическому прошлому».

«Я считаю, что мои статьи сыграли положительную роль. Известно, что произведения тех самых авторов, которых я критикую в своей книге, использованы враждебными нам силами за рубежом, и теперь эти авторы вынуждены писать свои объяснения в связи с изданием их книг антисоветскими зарубежными издательствами (см. письмо в редакцию „Литературной газеты“ от 29 ноября 1972 года). Несколько слов о так называемой „патриархальности“. На стр. 61 моей книги „Мужество человечности“ сказано: „Никто не собирается идеализировать старую русскую деревню, но не все в ней было худое“. Я против сусальной прикрашенности „деревенской Руси“. Речь идет о другом — о бережном отношении к традициям народной культуры, о необходимости воспитывать в молодом поколении любовь к родной земле».

«Я вовсе не хочу ограждать себя от критики. Повторяю, книга „Мужество человечности“ писалась 5–8 лет тому назад. За это время я о многом думал и думаю, уточняю некоторые свои взгляды. Но главным для меня было и остается — партийность, государственные интересы, интернационализм — братская дружба народов нашей Родины — одна из основ нашей общественной жизни, творчества, без чего немыслима никакая работа в области культуры, без чего и я не мыслю свою литературную работу».

Я закончил свое выступление, и наступившую тишину прервал выкрик Валерия Дементьева: «Так вы не признаете партийную критику в ваш адрес?» Я промолчал. Поднялся Лев Ошанин, всегдашним своим веселым голосом спросил, послал ли я свое выступление Яковлеву, что он на это скажет. «Бесполезно посылать», — отвечал я. Лев Ошанин, как и Долматовский, — известный песенник. Но, в отличие от мстительного Евгения Ароновича, доброжелательный, располагающий к себе даже и своей «вечной комсомольской молодостью». И своим участливым вопросом он вызвал во мне желание прибавить к сказанному мною, что после статьи Яковлева мне поспешили отказать в квартире, которую я должен был получить от Союза писателей в порядке очереди. В самом деле, я уже думал, что кончилось наше житье с дочерью в одной комнате в коммунальной квартире, — как узнаю, что долгожданное новоселье миновало нас. В издательстве «Советский писатель», где раньше меня охотно издавали, на этот раз приостановили мою новую книгу, уже готовую пойти в печать (и выйдет она, сокращенная на треть, только спустя три года, в 1975 году, под названием «Внутреннее и внешнее»). «Это никуда не годится», — подал голос в защиту меня проректор Литинститута Александр Михайлович Галанов.

А на другой день, встретившись со мной во дворике Литинститута, ректор Владимир Федорович Пименов сказал мне: «Этого Игоря Шкляревского, который перехватил у вас квартиру, я исключил в свое время из института за хулиганство». А мне до этого рассказали, как мой «перехватчик» в Доме литераторов всегда крутится около Наровчатова, первого секретаря Московской писательской организации, поклонника Бахуса, тот и отвалил вне очереди квартиру этому литературному дельцу, перебравшемуся недавно из Белоруссии в Москву, уроженцу какого-то местечка на Могилевщине. «Как же так, Владимир Федорович? Где же справедливость?» — «О чем вы, Михаил Петрович, говорите?» — с какой-то неожиданной для меня скорбной нотой в голосе произнес Владимир Федорович и больше ничего не сказал.

И эта интонация слышится мне до сих пор при имени Пименова. Он, видимо, многого навидался за долгие годы своей административно-театральной карьеры, приобрел умение носить театральную маску на лице с выражением начальственной важности и покровительственного внимания к собеседнику, но где-то в глубине души сохранил порядочность, унаследованную, видимо, от отца-священника, в чем никогда бы не признался этот показной атеист, от которого я слышал самодовольный рассказ о том, как он молодым участвовал в разорении Митрофановского монастыря в Воронеже с мощами святого Митрофана. Ко мне он в Литинституте, по наушничанью моих недоброжелателей, был подозрителен, двадцать лет мне, кандидату филологических наук, не давал «доцента», в то время как без всякой ученой степени все другие этого «доцента» получали через два-три года работы в Литинституте. Кто-то донес ему, что я будто бы сказал по поводу готовившегося присуждения мне пресловутого звания: «Посмотрю, насколько зрело покажет себя ученый совет». И старик поверил этой глупости. Но для меня все это были мелочи. Главное — Владимир Федорович не топтал меня, оставлял в Литинституте при идеологических погромах яковлевыми, будущими «перестройщиками», «демократами», и за это я был ему благодарен.

Обсуждение на партгруппе обошлось без грозных выводов для меня, я был благодарен всем, кто старался как-то нейтрализовать политическую демагогию автора статьи «Против антиисторизма». Я продолжал работать в Литинституте. Но в прессе в связи со статьей А. Яковлева не прекращались нападки на «русофилов». И вот однажды, кажется в марте 1973 года, мы, трое таких «русофилов» — Сергей Семанов, Олег Михайлов и я, по приглашению Ильи Глазунова собрались в знаменитой его мастерской неподалеку от Арбата для делового разговора. Обстановка настраивала на возвышенный тон: все стены в иконах, приглушенная духовная музыка… Казалось, полная отрешенность от суеты мирской, от всяких «антиисторизмов». Но, увы, и сюда ворвался наш пещерный наставник Яковлев, что сразу же стало ясно из слов хозяина этого обетованного уголка. Оказывается, Илья Сергеевич имел встречу с Яковлевым, говорил с ним о нас, героях его статьи, просил принять оных. Все это, как можно было понять, делалось ради нашего блага, своеобразного алиби, что ли, может быть, даже в расчете на какую-то долю взаимопонимания между нами и нашим погромщиком. Ведь и друг наш, летописец Сергей Николаевич Семанов, в одной своей машинописной статье-указе с надеждой взывал к А. Яковлеву как к «русскому офицеру», не имея еще возможности убедиться, что пред ним не «русский офицер», а маркитант, мародер. Так или иначе, Илья Сергеевич с его гениальной многозначной просветительской деятельностью начертал нам путь выхода из ловушки и на прощанье, сам не пьющий, собственноручно водрузил на стол бутылку водки, видимо, решив, что «русофилы» неполноценны без «веселия пити», и этим самым как бы благословил нас на героический поход к нашему гонителю.

Вскоре мне позвонили из ЦК и пригласили прийти к ним на Старую площадь, в отдел агитации и пропаганды к товарищу Чиквишвили. Я понял, что дело не только в товарище Чиквишвили.

Когда я вошел в большой кабинет, с кресла встал высокий грузин с торжественно поднятой, как будто он говорил тост, для рукопожатия рукой.

— Русовил (т. е. русофил)? — играя глазами, спросил он.

— Нет, не русовил.

— Я сам русовил, и Александр Николаевич (Яковлев) про себя тоже русовил.

— Я грузинофил, — сказал я в шутку.

— Мы понимаем, понимаем, — говорил он, садясь в кресло. — Нам стало известно, что строят препоны вашей работе, задерживают книги. Я должен сказать, что это безобразие, провокационное дело. Вы должны знать, что мы вам поможем.

Я объяснил, что, действительно, задержали мою книгу в издательстве «Советский писатель», но я доволен, что книгу на новую рецензию послали такому объективному, по отзыву знающих его, лицу, как профессор Ломидзе.

— Можно будет и поспорить, например, о реализме, о формах реализма, — предложил хозяин кабинета. — Некоторые считают, что реализм устарел. Можно поспорить, но в пределах, конечно, марксизма. Насчет духа. В Грузии один ученый написал двухтомную книгу «Грузинский дух». Его убеждали: какой же может быть один «грузинский дух»? В войну был грузинский батальон, воевавший на стороне гитлеровцев. Или Власов — какой это «русский дух»? Сейчас настала новая эпоха в жизни нашего народа. Появилось понятие «историческая общность людей — советский народ». Это не мы здесь выдумали. Это открытие наших учителей — Маркса — Ленина. Вот на этой основе и надо решать все вопросы. И мы здесь думаем, мало только времени остается, чтобы думать, — посмотрел он на меня с улыбкой.

Прощаясь, вышел из-за стола, снова, как во время банкета, поднял руку.



Поделиться книгой:

На главную
Назад