Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Наш Современник, 2002 № 03 - Журнал «Наш cовременник» на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Литературно-художественный и общественно-политический ежемесячный журнал

Наш современник, 2002 № 03

Память

Михаил Лобанов

НА ПЕРЕДОВОЙ

(Опыт духовной автобиографии)

Глава IV

Весна и осень «Молодой гвардии»

Как я стал членом редколлегии журнала «Молодая гвардия». Главный редактор Анатолий Никонов и его заместитель Валерий Ганичев. Перемены в редколлегии. С Ильей Глазуновым на квартире собирателя старины. «Изюминки» Владимира Солоухина. На приеме у секретаря ЦК партии Петра Демичева и первого секретаря ЦК комсомола Евгения Тяжельникова. А. Беляев: «Я не готов к ответу». Заседание в декабре 1970 года секретариата ЦК КПСС с участием Брежнева, Суслова, Кириленко, Демичева и принятое на нем решение «об укреплении руководства журналом „Молодая гвардия“». Снятие А. Никонова с поста главного редактора «Молодой гвардии». Назначение главным редактором «Молодой гвардии» Феликса Овчаренко и скорая смерть его. «Аппаратные игры» вокруг кандидатуры нового главного редактора. Многочасовое испытание идеологом ЦК партии А. Яковлевым Анатолия Иванова на идеологических дыбах. Анатолий Иванов как главный редактор «Молодой гвардии» и как писатель — обличитель зла собственничества

* * *

В 1963–1964 годах в журнале «Молодая гвардия» из месяца в месяц печатались статьи с заголовком «Комментирует В. Турбин». Это была совершенно ошарашивающая игра в парадоксы, интеллектуальная клоунада. Как все модное, крикливое в то время (стихотворцы-эстрадники, такие же «новаторы» в театре, живописи, скульптуре и проч.), этот «Товарищ искусство» (часть названия эпатажной книги В. Турбина) разгуливал в сверхсовременном эстетическом колпаке по эпохам и литературам, как по цирковой арене, занятый единственной целью — каким бы номером похлеще удивить простаков, заставить их разинуть рты от удивления. Чего только там не было, какими только «проблемами» не угощал автор читателей — от «диалектики» буквально во всем (в том числе в «веселых эскападах циркового клоуна», до «репортажей со святок». Я написал статью «О „веселых эскападах“ на критической арене», которая и была напечатана в «Литературной газете» (в августе 1964 года).

Что обычно следовало в таком случае со стороны критикуемого журнала? Конечно же, опровержение, полемика, защита своего престижа. Но вместо всего этого последовало совсем неожиданное для меня: мне позвонили из «Молодой гвардии» и по поручению главного редактора Анатолия Никонова попросили что-нибудь написать для журнала. И я решил написать о только что вышедшей поэме Е. Евтушенко «Братская ГЭС». Имя этого автора, дитяти XX съезда партии и «оттепели», распространялось среди читателей с быстротой гриппа, когда в «Правде» с ее многомиллионным тиражом было напечатано его стихотворение «Уберите Сталина из мавзолея». Вчерашний барабанщик во славу Сталина мигом обернулся его рьяным хулителем.

Эклектичная, подражательная в «приемах» великим поэтам, «Братская ГЭС» выглядела особенно фальшивой своею игрой в гражданственность и прямо-таки смехотворной, взятой на себя автором готовностью «волочить всю Россию». Со своей статьей об этом опусе я пришел в «Молодую гвардию» и познакомился здесь с главным редактором журнала Анатолием Васильевичем Никоновым и его заместителем Валерием Николаевичем Ганичевым. Оба встретили меня с приветливой улыбкой, и, глядя на этих симпатичных, крепких русаков, я тотчас почувствовал себя среди своих, с кем могу найти общий язык.

Держа в руке мою статью, Анатолий Васильевич, лукаво-весело поглядывая на меня, заговорил:

— После того, как мы разнесем Евтушенко, — не разнесут ли нас Лужники?

В этой шутке был резон. Огромный стадион в Лужниках заполнялся многотысячной публикой, когда там выступали с чтением своих стихов Евтушенко и его приятели — Вознесенский, Окуджава, Ахмадулина, Рождественский и т. д. Имена этих эстрадников не сходили со страниц газет, журналов, с экранов телевидения, оставаясь в сознании неразборчивой массы эдакими непререкаемыми авторитетами. И всякое покушение на этих идолов моды означало то же самое, как если бы воткнуть палку в муравьиную кучу. И это я увидел сам, когда вышла моя статья «Нахватанность пророчеств не сулит» («Молодая гвардия», № 9, 1965), и в редакцию журнала хлынули письма в защиту Евтушенко, с яростными нападками и руганью в мой адрес. Возмущались «клеветой на любимого поэта» инженеры, военные, журналисты, студентки — сверстницы «бетонщицы Нюшки Буртовой», оглупленной «певцом великой стройки». Исключением были отдельные письма не поддававшихся общему одурению толпы.

В «гражданственности» автора «Братской ГЭС» были начатки того самого плюрализма, который с «перестройкой» был объявлен господствующим типом мировоззрения, тем «новым мышлением», которое, смешивая все понятия, ценности моральные с имморализмом, идеи созидательные с разрушительными, положил начало крушению нашего великого государства.

В четвертом номере 1966 года «Молодая гвардия» опубликовала новый состав редколлегии, куда вошел и я (и с тех пор в течение более тридцати лет оставался в ней). Та редколлегия выглядела так: Чингиз Айтматов, Валерий Ганичев, Искра Денисова (зав. отделом критики), Юрий Казаков, Михаил Лобанов, Николай Мирошниченко (отв. секретарь), Владимир Солоухин, Василий Федоров, Владимир Чивилихин. Заместителем главного редактора Анатолия Никонова вместо ушедшего на работу в ЦК ВЛКСМ зав. идеологическим отделом Валерия Ганичева стал критик Виктор Чалмаев. Из прежних членов редколлегии в новый ее состав не вошли Артем Анфиногенов, Владимир Амлинский, Вера Кетлинская, Анатолий Приставкин, Александр Рекемчук. Впоследствии Виктор Чалмаев поведал мне: «Когда я пришел в „Молодую гвардию“, не раз слышал, как Айтматов, приезжая в Москву, звонил в бухгалтерию и просил, как член редколлегии, положенные ему пятьдесят рублей. За год накапливалось шестьсот рублей, ничего не делал для журнала, а получал их и пировал. А мне надо было за эту сумму пахать каждый день целых два месяца. У меня был классовый подход. Я в это время жил под Москвой, без квартиры, с женой и маленькой дочкой. А этот Айтматов приезжал и сразу звонил. Я устроил бухгалтерскую проверку — почему получает, на каком основании?

— Так разве не идеологическая была причина — обновления редколлегии? — спросил я.

— Нет. Меня возмутило, что он требовал незаработанные деньги».

Тогда же Виктор Андреевич рассказал мне, как были введены в редколлегию новые лица — Владимир Чивилихин и я. Против моей кандидатуры был секретарь ЦК комсомола по идеологии Камшалов. Тогда Анатолий Васильевич Никонов, который был другом первого секретаря ЦК комсомола Сергея Павлова, пошел к нему, и тот решил вопрос положительно. Павлов как самородок, как русский характер выпирал из рамок своей должности, тяготел к патриотическому направлению, и не случайно его так ненавидел Евтушенко, налетая на него, называя «румяным комсомольским вождем» в своих истерических стишках. Недаром он пришелся не ко двору «тайным советникам» Брежнева: были распущены слухи о его переводе на «спортивную работу» (обычный прием незримых интриганов наверху — слухами подготовить снятие того или иного талантливого русского организатора с общественно значимого поста). В конце концов Павлов был переведен в Комитет по спорту, а потом отправлен послом в Монголию. Так закончилась политическая биография этого незаурядного человека.

Виктор Чалмаев со своей обычной в разговоре наигранно-важной рассудительностью, конечно, несколько юродствовал, когда говорил о «классовости» как о причине перестановок в редколлегии «Молодой гвардии». Суть же в том, что после этого стало меняться само направление журнала. В. В. Кожинов считал, что «новое направление журнала „Молодая гвардия“ начало складываться прежде всего в статьях Михаила Лобанова „Чтобы победило живое“ (1965, № 12), „Внутренний и внешний человек“ (1966, № 5), „Творческое и мертвое“ (1967, № 4) — но стало явным для всех позднее» (К о ж и н о в В а д и м. Судьба России, 1990). Но надо ли говорить, что без Анатолия Васильевича Никонова, без его руководительства, взятой на себя идейной ответственности, без его гражданского мужества не было бы патриотического журнала, которым стала «Молодая гвардия», войдя в историю не только русской литературы, общественной мысли, но и освободительной борьбы против разрушителей России.

Время показало, что преобразование редколлегии «Молодой гвардии» имело далеко идущие и далеко не литературные только последствия. Не случайно уже спустя почти три десятилетия те, кто были членами редколлегии «МГ» до «нового направления» (А. Анфиногенов, А. Приставкин, другие), оказались в числе подписантов воззвания «Писатели требуют от правительства решительных действий» («Известия», 5 октября 1993 года), в котором они не только одобряли кровавую расправу над невинными людьми у Дома Советов и в Останкино 3–4 октября 1993 года, но и провоцировали власти на новые бойни.

Таким образом, перемены в «молодогвардейской» редколлегии в какой-то мере были, можно сказать, маленьким идеологическим 1937 годом, когда журналу с его новым, русским направлением предстояло очиститься от чуждых ему элементов в преддверии решающих событий «холодной войны», которая на этот раз окончилась для нас поражением.

Все происходившее в стране в идеологии подводило к черте, за которой должны были реально определиться противостоящие силы. Официальная идеология с ее «пролетарским интернационализмом», в сущности, оборачивалась космополитизмом, потворствовала русофобии во всех ее видах под предлогом борьбы с «русским шовинизмом». Естественно, все это не могло не вызывать противодействия в русской патриотической среде. Однако в этом противодействии не хватало главного — деятельного примера, поступка, которым обычно дается толчок общественному движению. И человеком такого поступка стал Анатолий Никонов. Другие редакторы тогдашних журналов с репутацией патриотических были совсем в другом положении, чем Никонов. У тех был свой, и не только писательский тыл: они были не просто писатели, а секретари Союза, лауреаты Государственных премий, депутаты и т. п., с прочными связями в «верхах».

Анатолий Никонов, повторяю, находился в ином положении, чем редакторы — известные писатели, он был всего лишь номенклатурный комсомольский работник, служба для него — это его настоящее и будущее, и многие ли на его месте решились бы рисковать карьерой, своим благополучием? Но он не юлил в опасных для журнала обстоятельствах, не перекладывал вины на сотрудника или автора статьи, а брал всю ответственность на себя и оставался верным выбранному направлению. Историк по образованию, он любил литературу и разбирался в ней, особенно пристрастным был, как участник войны, — к литературе о ней. «Какую вещь мы получили!» — ходил он довольный, потирая руки, когда прочитал рукопись В. Курочкина «На войне как на войне». С чутьем духовно здорового русского человека он, читая ту или иную публикуемую в журнале вещь, смотрел на нее крупно, цельно, не цепляясь за отдельные фразы, не навязывая автору своих взглядов. Вижу его сейчас как живого в кабинете за столом: нагнув голову, он сосредоточенно читает, строку за строкой, и когда заканчивает чтение, смотрит на меня с хитринкой: «Как это ты обошелся на этот раз без старушек?» (Русские старушки были постоянными персонажами моих статей в шестидесятые годы, да и позже.)

Анатолий Никонов, как в гораздо большей степени общественный деятель, политик, чем мы, литераторы, объемнее, реальнее, современнее понимал народность, был чужд нашим литературным увлечениям крестьянской Россией. То же самое — и «национальный вопрос». Я помню, как в разговоре со мной на эту тему он спокойно и уверенно говорил, как одним нам, русским, без других народов будет трудно в случае войны — тогда, в период военного конфликта на Даманском, была реальной для нас угроза со стороны великого азиатского соседа.

Или взять «дружбу народов». Как-то я принес Анатолию Васильевичу изданную на русском языке в конце 50-х годов в Тбилиси книгу В. Татишвили «Грузины в Москве. Исторический очерк (1653–1722)» и показал то место, где говорится о гибели в Донском монастыре пантеона грузинских культурных и политических деятелей XVII–XVIII веков. Видимо, и до этого Никонов знал о судьбе этих грузинских захоронений. Перелистав книгу, он сказал, что ему стыдно перед грузинами, как будто и сам он в чем-то виноват.

Такой поворот разговора удивил меня, но это было в характере Никонова. Для него дружба народов была не пустой демагогической фразой, а голосом совести, действительно братством не на словах, а на деле. Журнал «Молодая гвардия» подвергался постоянной травле за «отход от пролетарского интернационализма», а ведь именно этот журнал, его главный редактор и делали конкретные дела на ниве дружеских национальных связей. Никонов «нашел» в Абхазии Пачулия, создателя первого в Союзе общества по охране культуры. «Молодая гвардия» стала трибуной для абхазского энтузиаста. Широкий отклик получила напечатанная в «Молодой гвардии» статья «Берегите святыню нашу», подписанная Л. Леоновым, С. Коненковым, П. Кориным. Идеи, заложенные в этой статье, фактически стали программными установками Всероссийского общества по охране памятников культуры.

Как служебное лицо Никонов часто отвлекался для написания разных комсомольских документов («Молодая гвардия» была журналом ЦК ВЛКСМ), но и сюда он вносил живые идеи, вроде получившей впоследствии распространение в СССР идеи походов молодежи по местам боевой славы, сражений в Великой Отечественной войне.

Однажды при мне Никонов спросил Владимира Солоухина, приехавшего из родной деревни Алепино на Владимирщине, как поживают там его земляки. «Живут в достатке, но без изюминки», — крутя шеей и аппетитно подергивая носом, отвечал тот, окая. У него есть характерное стихотворное наставление — «Как пить гранатовый сок», с изощренно физиологическим смакованием сего напитка. Мой хороший знакомый тех лет, работавший в издательстве «Советская Россия», Миша Корунный, рассказывал мне, как потехи ради он позвонил автору этого сочинения, поблагодарил за полезный совет и тут же спросил, как делать сок из редьки, на что получил ответ: «Я вот дотянусь сейчас до тебя кулаком и звездану по-деревенски так, что никакого сока не захочешь».

В редакцию журнала Владимир Солоухин приходил всегда с какими-то новостями из своих заграничных поездок. Как-то рассказал о своем посещении русского кладбища под Парижем, старательно и важно выговаривая его название — Сен-Женевьев-де-Буа. Помню, как после заседания редколлегии журнала, сидя за столом, накрыв бумагу пухлым кулаком, он рисовал нам орден Кирилла и Мефодия, которым наградили его в Болгарии. «Хороший орден, за высокие заслуги дается».

В «Молодой гвардии» в № 9, 10 за 1966 год были напечатаны солоухинские «Письма из Русского музея», еще более прославившие имя их автора после «Владимирских проселков». По признанию самого Солоухина, он обязан Илье Глазунову тем, что знаменитый художник приобщил его к миру русской живописи, иконописи, к собиранию икон. Илья Сергеевич Глазунов окормлял многих в русском духе, писателей в том числе, беседуя с ними, даря нужные для отрезвления их мутноватых голов книги, награждая послушных эпитетами «гениальный» и т. д. Однажды и я попал под его образовательную длань. Он пригласил меня к себе домой, и оттуда мы поехали с ним к его знакомому художнику. Глазунов тогда, как я понял, только учился водить машину, он сидел за рулем в напряженной позе, то внезапно тормозя, то наддавая ходу, и непривычно молчал. А я до этого не мог представить себе его молчащим. Подъехали к дому, где жил его знакомый — художник Большого театра (и все жильцы этого дома были из этого театра). Как только вошли в квартиру (однокомнатную), тотчас же приступили к ее осмотру. Не комната, а музей. Огромная люстра — целое паникадило, на стенах — старинные портреты, картины, антикварная мебель, бронзовые часы, подсвечники, статуэтки, редкостный паркет и т. д. Заглянули в туалет — и там маленький музей — от сверкающей люстры до безделушек на полках.

Хозяин квартиры-музея рассказал, как он приобрел в Полотняном Заводе, под Калугой, в бывшем имении Гончаровых (предков жены Пушкина Натальи Николаевны), старинные кресла. Он добрался до их владельца — мужика, который хотел выбросить эту «рухлядь», купил ему дешевые современные кресла, а гончаровские привез к себе в Москву. Говорил он об этом, гордясь своей удачей и переводя взгляд от кресла на меня с таким видом, будто предупреждал: «Сидеть воспрещено!»

Старинные портреты на стенах принадлежали, оказывается, кисти русских художников XVIII века, чуть ли не Боровиковского и Левицкого. «Нужно покупать только портреты XVIII века», — говорил Илья Глазунов и, когда узнал от меня, что я недавно приобрел на выставке художника Шишина, друга поэта Владимира Фирсова, три его пейзажа за 500 рублей, воскликнул: «Вас надули! За такие деньги можно было купить портрет XVIII века!» Хозяин квартиры рассказал, как недавно к нему приходила американка, знакомая соседа по лестничной клетке, и умоляла его продать за большие доллары понравившийся ей старинный портрет, но он бесповоротно отказал ей в этом.

Перед уходом Илья Сергеевич произнес целый монолог о том, что все эти окружающие нас вещи стоят недорого и вполне доступны каждому, что русский человек должен жить в русском интерьере, тогда и дух будет русский, что надо отвыкать от советского дурдома и т. д. Но у меня не было особого подъема русского духа, когда мы ехали обратно. Такой затхлостью даже на расстоянии несло от увиденного, не от самих вещей по отдельности, а от непомерного скопления, демонстрации их, так что для самого хозяина уже не оставалось жилплощади, и он не мог шагу ступить без опасения на что-то наткнуться, сам как бы стал частью антиквариата.

Не усвоил главного театральный художник от Ильи Сергеевича — эстетического чувства меры.

Собирателем «старины» был и Владимир Солоухин. Изобилие икон, антиквариата, диковинных вещей и прочего — это и было средой, питавшей его русский дух. Среда эта была для него, как шуба для боярина, без нее не было бы и самого боярина. Был Владимир Алексеевич человеком колоритным и прозаиком, вернее, эссеистом талантливым, можно было даже любоваться его важностью, барством: вот какими можем быть мы, русские! Но что-то и смущало в нем. Как-то спросил я его, как может он, считающий себя православным, славословить в своей статье кощунника Вознесенского, ведь грех цитировать, что он пишет о Христе, о Богоматери в своей поэме «Авось». «Ну, нельзя так упрощать, поэт всегда шире своих деклараций», — назидательно отвечал мне Солоухин. Позднее я написал статью «Природа и синтетика» (опубликована в ежегоднике «Мастерская», М., 1976), где я хотел показать то общее, что связывает обоих (рационалистичность стиха, ерническое отношение к тайне смерти и прочее). Мне показалось, что Солоухин нисколько не обиделся на мое сравнение его текста с белибердой Вознесенского.

Насколько, мягко говоря, близорукими могли быть «русские патриоты», показала так называемая Римская встреча осенью 1990 года, в которой участвовали, с одной стороны, Астафьев, Залыгин, Крупин, Солоухин, и с другой — откровенные русофобы Бакланов, Бродский, Неизвестный, Стреляный и другие диссиденты, живущие на Западе. Но отвлекусь от этой встречи и коротко расскажу о другой, которая была буквально за месяц до этого там же, в Риме. Туда по приглашению какой-то иезуитской организации приехала группа наших писателей в составе Палиевского, Мяло, Бэлзы, Семеновой, Золотусского, Михайлова, Сахарова, Лобанова и других. Были «симпозиумы», беседы на тему: «Религия и культура». Говорили кто во что горазд. Я вспомнил слова В. Розанова о Гарибальди, который смотрится так красиво на коне, с развевающимся плащом на пути к Риму: как нелепа была бы эта фигура в России. Сопровождавший нас повсюду организатор поездки патер с физиономией древнего римлянина слушал меня с каменным спокойствием, и мне даже показалось, что ему была интересна эта картина с их национальным героем, хотя командир нашего писательского отряда Палиевский, обожатель Розанова, в перерыве сказал мне, хохотнув, что патеру обидно за Гарибальди.

На Римской встрече наши «русаки» сами полезли в объятия с матерыми русофобами под застольное оканье, хмельное побратимство («Гриша, выпьем винца!»), под словословия Солженицыну, Сахарову и прочее. И вылилось все это в «Римское обращение», подписанное «русскими патриотами» вместе с сионистствующими диссидентами, которые с нескрываемым злорадством объявили о «конце существования одной из самых величайших империй в истории человечества». Свою подпись под этим поставил и Солоухин, с перстнем Николая II на пальце и — без царя в голове.

* * *

С Альбертом Беляевым я не раз встречался в ЦК КПСС, вернее, приходил к нему по его вызову. Где-то во второй половине 60-х годов в отделе культуры ЦК coбpaлись критики, члены редколлегий всех «толстых» журналов, выходивших в Москве. Встреча происходила в кабинете Зои Тумановой, зам. заведующего отделом культуры, которая подошла к окну и обратилась к нам со словами:

«Мы всем показываем, какой отсюда открывается вид». Вид был действительно редкостной красоты: целое созвездие куполов, больших и малых, сияло под нами золотистым блеском, рождая праздничное чувство и в то же время какой-то странный контраст с учреждением, где мы находились. После этой фразы ни Зоя Туманова, ни Альберт Беляев за все время совещания не произнесли ни одного слова. Как выяснилось, собрали нас, критиков разных направлений, чтобы обсудить «состояние современной литературной критики», готовился на эту тему партийный документ (вскоре и был опубликован в печати краткий бесцветный текст «Постановления ЦК о литературно-художественной критике»). Отпуская нас, Альберт Беляев просил все сказанное каждым оратором изложить подробно на бумаге и принести ему. Когда я явился к нему со своим текстом, он быстро пробежал его и стал читать мне выговор за задержку. «Задание ЦК для члена партии — это приказ. И учтите — с вас строго спросится, если подобное повторится. Директор института мировой литературы Сучков отложил свой отпуск, чтобы в срок выполнить задание ЦК, а вы что, более занятой человек?» И выйдя вместе со мной из кабинета, шагая по-хозяйски по ковровой дорожке длинного коридора, продолжал распекать меня, пока не свернул в нужный ему коридорный отсек.

В другой раз я был у Беляева по поводу моего письма к Л. И. Брежневу. А история этого письма была такова. В журнале «Огонек» (№ 30, 1971) при тогдашнем главном редакторе А. Софронове была опубликована моя статья «Ценности народного характера». Тотчас же она вызвала злобную реакцию газеты «Комсомольская правда» (главным редактором ее был Б. Панкин, будущий министр иностранных дел России после августовского переворота 1991 года), которая напечатала 9 сентября 1971 года почти на полосу статью «Банные традиции» и «современная цивилизация». До этого я никогда не обращался с письмами в «высшую инстанцию», но мне хотелось ответить «Комсомольской правде» на ее же страницах, а без поддержки ЦК это сделать было невозможно. И вот я послал на имя Брежнева письмо с изложением сути дела. А суть эта заключалась в следующем. Один из критиков ставит в качестве образца «человечности» героя романа Э. Казакевича «Весна на Одере» майора Лубенцова, который просит генерала не посылать в разведку солдата, не подвергать опасности его жизнь на том основании, что он пишет стихи. «Выходит, что раз человек пишет стихи (признак „интеллектуала“), то цена его жизни не идет в сравнение с жизнью „простого“ солдата, — писал я в своем письме. — Думаю, что эта проповедь опасна: люди, уклоняющиеся от выполнения воинского долга, могут находить в ней оправдание своей трусости и антипатриотизма. Могут считать себя „избранными“, которые при любых обстоятельствах, ссылаясь на свои реальные или мнимые дарования, должны жить, а простые „Вани“ — идти на смерть».

О сомнительности такой философии я и говорил в своей статье «Ценности народного характера», вызвавшей ненависть со стороны «Комсомольской правды», обвинившей меня во «внесоциальной внеклассовой точке зрения на духовные и нравственные ценности», в политической неблагонадежности. В заключении письма я просил генсека разрешить мне опубликовать ответ в «Комсомольской правде» или журнале «Огонек», «ибо без Вашего разрешения при атмосфере, сложившейся в литературе, напечатать свой ответ я буду не в состоянии».

К этому письму я приложил текст своего ответа «Комсомольской правде». Как это и практиковалось в ЦК, бумага была переслана в отдел культуры, куда меня и вызвал Альберт Беляев для «беседы». Ничего доброго для себя я не ждал от этой «беседы», но и не думал, что этот бывший моряк может быть таким безоружным перед прямотой доводов реальной, не затеоретизированной жизни. Прежде чем начать разговор со мной, он долгое время вел с кем-то треп по телефону, удививший меня своей «раскованностью» (ведь записывается же здесь все на пленку!), своей «соленой» лексикой («пусть идут они в…»), и, положив трубку, обратился ко мне с изменившимся лицом. Начался обычный набор цековских наставлений: статья моя — «почвенническая», народный характер слишком укоренен в патриархальном прошлом. Внесоциальность, внеклассовость… То есть все то же самое, что и в «Комсомольской правде». «Вы считаете, что партийность, социальность — в проповеди отказа от выполнения воинского долга?» — решил я не обороняться, а наступать самому. Не помню точно, что я говорил дальше, но начал именно с этого и прекрасно помню, когда на мой настойчивый вопрос, как все это мне понять, он ответил неожиданно для меня: «Я не готов к ответу». Тут же он, видимо, понял, что допустил оплошность, «дал слабака», и в угрожающем тоне закончил: «Обращаться к Генеральному секретарю имеет право каждый член партии, но я вас предупреждаю: если вы не пересмотрите свою идеологическую позицию — мы будем считать вас диссидентом!»

Потом я и другим говорил об этом удивившем меня: «Я не готов к ответу» и слышал на это: «Он так и сказал?» Да, нам-то действительно как было понять, что обвинения в «антипартийности», «внесоциальности» совершенно не касались того же журнала «Юность», публиковавшихся в нем рассказов и стихов в окружении шестиконечных звездочек, всех этих аксеновых, гладилиных, кузнецовых, евтушенок, вознесенских, окуджав, которых восхваляли разные «голоса» и «свободы», которые затем убежали на Запад, обосновались в этих русофобских «разноголосах». А мы, русские, «почвенники», кто видели в этих нигилистических вирусах величайшую опасность для государства и прямо говорили об этом, — мы не только не встречали понимание в ЦК, но нас считали там главными и, пожалуй, единственными врагами «партийности». Если же кто и не был там сознательно «пятой колонной» — был «не готов к ответу», когда жизнь стучалась во все двери, взывая к защите интересов русского народа как опоры государства. Когда жизнь диктовала свои новые цели и формы борьбы. «Не готовы к ответу» — когда нашу страну называли за океаном «империей зла» — даже и не как страну коммунистическую, «угрожающую свободному миру», а как Россию, которая по талмудистскому толкованию должна понести кару и быть уничтожена за мнимые гонения на «детей Израиля». «Не готовы к ответу» — когда так называемая «перестройка» была объявлена «революцией», предвещавшей заранее катастрофу для государства. «Не готовы к ответу» — когда высунулось мурло «демократии» с гвалтом об «американском рае».

Остался и я без ответа на свое письмо Генеральному секретарю, а между тем, как точащие камень капли, долбили в одну точку космополиты — «интерпретаторы» литературы о войне, разрушая понятие священного долга защиты Отечества при полном доверии к себе, поддержке альбертов беляевых. И в лучшем случае при равнодушии, идеологической косности, слепоте тех на самом верху власти, кто отвечал за идеологию.

Звонит мне как-то Сергей Николаевич Семанов, вездесущий наш летописец текущих событий, и говорит, что выступал на совещании военных Демичев Петр Нилович (секретарь ЦК партии по идеологии) и ругал меня «за отход от марксизма, пролетарского интернационализма». Ничего себе! Вместо того, чтобы поддержать тех, кто борется против разлагателей здорового духа армии (должен же секретарь ЦК партии по идеологии быть, что называется, в курсе этой борьбы), — этих людей и обвиняют.

Всю опасность тогдашней нигилистической проповеди — прикровенной или открытой — в отношении воинского долга подтвердили дальнейшие события, когда захватившие власть в стране «демократы» развернули бешеную травлю нашей армии, развалив ее боеспособность, лишая ее былой славы.

* * *

Шла как-то (в начале 1980 года) моя статья о военной литературе в журнале «Литература в школе». Прихожу в редакцию, читаю и вижу: вместо моего «русского характера» набрано «советский характер». Я в раж: кто исправил? Восстановить или снимаю статью. Заведующий отделом с хорошей фамилией Разумихин, готовивший статью, пытается убедить, что менять поздно, журнал уже запущен в производство, к тому же интернациональное воспитание школьников… Меня это еще больше подстегивает: или исправляйте, или снимайте! Бедный сотрудник звонит в типографию главному редактору тоже с хорошей фамилией Устюжанин, передает мое требование, тот убедительно просит меня не переделывать текст, это сильно задержит выпуск журнала. Кончается тем, что «советский характер» убирается и занимает свое «законное место» гонимый «русский характер».

Уже с давних пор я вообще не употреблял слово «советский», и не потому, что был «антисоветчик». Это была реакция на русофобию, вполне откровенную и скрытую, под видом интернационализма. Уже и русский язык становился не русским, как в агрессивном стишке Роберта Рождественского: «мой язык не русский, а советский». И эта реакция на русофобию закрывала глубинный, собственно русский смысл советского периода русской истории. Нет, не на советском, а именно на русском языке говорили во всех республиках страны, и это было так привычно для русского слуха, что, помнится, я крайне удивился, когда в Армении, в Сарданападе, у памятника жертв геноцида пятнадцатого года в первый и последний раз встретил местных жителей, не понимавших по-русски.

Тогда, в шестидесятые годы, в литературе, литературной критике в ходу было выражение «малая родина», и какая-то вологодская деревушка Тимониха в восемь дворов, родина Василия Белова, заслоняла собою необъятные просторы великой страны. Помню, с какой мощью обдало меня дыханием океана, когда я впервые оказался на его берегу, на Камчатке, неподалеку от Петропавловска, и тогда я понял различие между ним, океаном, и морем. И незабываемое впечатление, когда летел берегом Ледовитого океана и сквозь прорывы в облаках было видно с десятикилометровой высоты, как устье Оби впадает, взбугриваясь, во льды Карского моря. А в другой раз, когда плыли на теплоходе по Лене вниз, распахивались во все стороны необозримые водные дали, притягиваемые, казалось, приближающимся дыханием все того же Ледовитого океана.

Этого ощущения величайшего в мире пространства страны нам не хватало, да мы и не думали о нем, принимая это за привычную данность, тем более не задумываясь, предметом какой зависти и ненависти может быть сама огромность нашей территории для капиталистических хищников. В своих мемуарах югославский политический деятель Джилас рассказывает, как во время приема в Кремле Сталин задержался перед картой мира, на которой Советский Союз был обозначен красным цветом, «провел рукой по Советскому Союзу и воскликнул, продолжая свои высказывания по поводу британцев и американцев:

— Никогда они не смирятся с тем, чтобы такое пространство было красным — никогда, никогда!»

Заявившие о себе в шестидесятые годы «деревенские» писатели внесли в литературу много ценного, прежде всего реалистическое изображение характера, народность языка. Но было и то, что взгляд этих авторов зачастую не простирался дальше деревенской околицы.

В своей статье «Чтобы победило живое» («Молодая гвардия», 1965, № 12) я писал: «Литература о деревне не может быть узкодеревенской. И сочувствуя „деревенской“ привязанности Белова, его размышлениям о судьбе русской деревни, видишь вместе с тем у него некую внутреннюю самозакрытость местной жизни. Всякая внутренняя обособленность застаивается… Есть проблемы не менее, а может быть, более больные, чем те, которых касается молодой писатель Белов, и хотя жизненная интегральность доступна только большим художникам, все-таки содержание запросов времени должно стать ростом души каждого писателя… судьба деревни немыслима вне судьбы всего народа».

В моей статье «Просвещенное мещанство» («Молодая гвардия», 1968, № 2) говорилось о тех, для кого — «Родина-мини». Впоследствии, во времена «перестройки» эта формула стала, можно сказать, вдохновляющей и в солженицынском «обустройстве России» — с отторжением от нее Средней Азии и Кавказа, включая «героическую Чечню»; и распутинском: «а, может, и нам, России, отделиться», выйти из состава СССР (и действительно вышли, разрушив великое государство); и в неприятии самого географического пространства России, вроде проповеди нынешнего «православного философа» В. Тростникова, что, мол, неважно, если наша страна сократится до размеров Московии, главное, чтобы она была «святой» (что не мешает этому «православному» призывать «демократов» расправляться с «русскими шовинистами», «красно-коричневыми», как это было в октябре 1993 года). «Родина-мини» — и в болтовне «русских националистов» о «русской республике» и т. д. Все эти «откровения» входили активными элементами в ту разрушительную стихию, которая объяла Россию во времена «перестройки».

* * *

В конце 1970 года стали ходить слухи о предстоящем снятии Анатолия Никонова с поста главного редактора «Молодой гвардии». К этому времени нападки на журнал достигли апогея, и следовало ждать соответствующего решения сверху. Мы, члены редколлегии журнала, пустились на «превентивные меры». Удалось добиться приема у секретаря ЦК КПСС по идеологии Петра Ниловича Демичева. Выступили перед ним (как выразился Владимир Солоухин — «по солнышку») Анатолий Иванов, Василий Федоров, Владимир Чивилихин, Владимир Фирсов, Владимир Солоухин, автор этих записок. Говорили о русофобстве, извращении истории России в текущей литературе и прессе, о внедрении в сознание молодежи нигилистических, антипатриотических взглядов и т. д. Подчеркивали, что именно благодаря главному редактору «Молодой гвардии» Анатолию Никонову журнал стал выразителем духовно здоровых, патриотических сил страны. Петр Нилович внимательно нас слушал, что-то записывал в блокнот, сам говорил, всплескивая ладонями рук, как будто стремясь подняться над чиновным столом и взлететь в идеологические выси. В ответ на «подначные» слова Чивилихина: «Судя по нашей печати, у нас нет никакого сионизма» Демичев сказал: «Я этого никогда не говорил». А расставаясь с нами на пороге своего кабинета, сказал даже как-то приподнято: «Борьба только начинается». Вскоре он был освобожден от должности секретаря ЦК и переведен на другую работу — министра культуры…

После Демичева мы побывали у Евгения Тяжельникова — первого секретаря ЦК ВЛКСМ. Это был не столько серьезный разговор, сколько дань иерархическому ритуалу: после приема секретарем ЦК партии не мог нас не принять и секретарь ЦК комсомола. Беседа прошла гладко, уже без всплесков, а с вялым поигрыванием маленьких женственных рук комсомольского вождя. Поблизости от него тихо сидел зам. зав. отдела пропаганды и агитации ЦК комсомола Андрей Дементьев, почти все время молчавший, но мы знали, что стоит за этим молчанием. Он был ненавистником нашего журнала, поддерживал злобные нападки на него антирусской молодежной печати, особенно «Комсомольской правды» и журнала «Юность», главным редактором которого он стал впоследствии. Ныне он в Израиле, откуда поставляет просионистскую информацию для одного из российских телеканалов.

Наши встречи с партийным и комсомольским начальством ничего, разумеется, не дали. В декабре 1970 года состоялось заседание секретариата ЦК КПСС. К этому заседанию исполняющим обязанности зав. отделом пропаганды и агитации А. Яковлевым была подготовлена записка с идеологической критикой «Молодой гвардии». Журналу вменялось в вину отступление от ленинских принципов партийности, внеклассовое, внесоциальное толкование народности, идеализация дореволюционной России и т. д. Приводились стихи одного автора «Молодой гвардии»:

Разрушая храмов древних чудо, Саксофон подняв трубой в бою, Ныне новоявленный иуда Топчет землю русскую мою.

Это же четверостишие цитировал за полтора года до этого А. Дементьев в своей статье «О традициях и народности» в «Новом мире», в котором были те же обвинения против «Молодой гвардии», что и в яковлевской записке. Присутствовавший на заседании Никонов рассказал нам некоторые подробности. Председательствовал Суслов. Уже во время заседания вошел Брежнев, находившийся, кстати, в отпуске. Он, барственно усевшись, внимательно прочитал записку (две с половиной страницы, как потом стало известно) и начал спокойно говорить, что иногда, проезжая по местам Подмосковья, видит, какие там красивые храмы. В журнале «Огонек» печатаются красочные фотографии мечетей, прекрасных памятников искусства Средней Азии. Но не надо впадать в крайности. Тут послышался голос с места: «Леонид Ильич, журнал „Коммунист“ подготовил большой материал на атеистические темы». «Не надо, — остановил подавшего голос Брежнев. — Зачем накалять чувства верующих?» О «Молодой гвардии» он не сказал ни слова.

Надеялись мы на поддержку Кириленко, члена Политбюро, но он недовольно проворчал явно не в нашу пользу: «Русофилы». Демичев предложил передать наше дело в ЦК комсомола, поскольку это их журнал. Целый месяц, живя в неизвестности, мы и тешили себя этой надеждой, но вот становится, наконец, известным решение ЦК партии: «укрепить» руководство журнала «Молодая гвардия». Никонов освобождается от поста главного редактора, а назначается Феликс Овчаренко, работавший до этого инструктором ЦК партии.

С приходом в «Молодую гвардию» Овчаренко быстро «дистанцировался» от нас. Видно было, что готовится перемена в идеологическом курсе журнала. Стало известно, что новый главный редактор хочет дать хвалебную статью об Андрее Вознесенском. Как-то мы вместе с Феликсом ехали в его служебной машине, и он начал уговаривать меня написать статью о русском языке. «Поговорите вдоволь, всласть», — с каким-то даже гастрономическим нажимом на последнем слоге говорил он, а я воспринял это так: довольно писать на рискованные темы: традиции, народность, история, духовность и т. д., за это уже поплатились, вот о русском языке — пожалуйста, можно писать «всласть», чем не «русская тема»? Я молчал, зная, что скоро мне придется выйти из состава редколлегии журнала. Об этом мы уже говорили с Анатолием Ивановым; оставаясь пока заместителем главного редактора, он тоже собирался уходить.

Но судьба распорядилась иначе. Бедный Феликс Евгеньевич тяжело заболел. И во время этой болезни внутри редакции «Молодой гвардии» разгорелись интриги против Анатолия Иванова, которые затеяны были ответственным секретарем редакции Николаем Мирошниченко.

Больного Овчаренко навестил Анатолий Иванов и в своей обычной манере, без всякой дипломатии, грубовато высказал недовольство ходом дел в журнале. А Мирошниченко представил это дело так, что Иванов чуть ли не терроризировал больного, а потом было добавлено, что ускорил его смерть (умер Феликс от рака).

И вот Феликса Овчаренко не стало. Кто будет новым редактором? Казалось бы, все шансы на стороне Анатолия Иванова: известный писатель, первый зам. главного редактора. И тут начались «аппаратные игры». Нам стало известно, что А. Яковлев вроде бы и не против Анатолия Иванова, но сопротивляется этому первый секретарь Союза писателей СССР Георгий Марков. Правда, непонятно было: почему — Марков, ведь «Молодая гвардия» — журнал ЦК комсомола и не имеет прямого отношения к Союзу писателей (к тому же Маркову), но Анатолий Иванов уверял меня, что именно так считает А. Яковлев: все дело в Маркове. И я решил организовать поход членов редколлегии «Молодой гвардии» к Маркову Георгию Мокеевичу.

Не все, однако, воспылали желанием постоять за Анатолия Степановича. Чуть ли не целый час пришлось мне уламывать по телефону Владимира Солоухина, и все без толку: в самой ситуации вокруг журнала и его главного редактора он увидел какие-то «тайны мадридского двора», недостойные его благородия, и умыл руки. Отказался пойти и Владимир Чивилихин.

Добиться согласия Маркова принять нас было не так просто (видно, и в самом деле у него в этой истории были «тайны мадридского двора»), но я, зная, как это необходимо для дела, прямо-таки доконал его телефонными звонками, повторяя, что от него зависит судьба журнала.

Марков был в модной тогда водолазке и выглядел по-домашнему «доступно», видимо, только что отобедал. Он начал с уверения, что никогда ничего не имел против Анатолия Иванова, он ценит его как писателя, правда, не все у него можно безоговорочно принять, например, жестоковатость героев, подобрее бы… Георгий Мокеевич слушал нас, не скрывая за лисьим взглядом своего «особого мнения», когда речь заходила о тех из его окружения, кто преследовал наш журнал клеветой и доносами. «Дружба дружбой, а табачок — врозь», — блеснул он сибирской охотничьей пословицей (сам сибиряк-охотник!), завершая наш разговор. Особо поговорил с Петром Проскуриным, не скрывая своего расположения к нему, а мне на прощание снисходительно, не без иронии бросил: «Агитатор!»

Но как бы то ни было, дело сделано. У А. Яковлева были выбиты козыри: ссылаться на Маркова и держать на привязи Иванова. Спустя некоторое время Анатолий Иванов был вызван в отдел пропаганды ЦК. Долгие часы (!) испытывал его А. Яковлев на «классовость», «интернационализм», «партийность», «антишовинизм» и на прочих дыбах.

Анатолий Степанович стойко выдержал иезуитский допрос будущего «архитектора перестройки» и в конце 1971 года был наконец утвержден главным редактором «Молодой гвардии».

В журнале стало больше осторожности по части «русскости», и когда моя статья попадала к новому главному редактору, он тяжеловатым, испытующим взглядом уставлялся на меня и спрашивал: «О чем статья? Вонять не будут?» От каждой моей статьи, вызывавшей всегда нападки в печати, он ждал для себя, как главного редактора, неприятностей и, называя нападки вонью, все-таки остерегался вызывать ее.

* * *

Помнится, в конце шестидесятых годов мы собрались на квартире Олега Михайлова — Петр Палиевский, Сергей Семанов, я и — неожиданно для меня — отец Дмитрий Дудко, которого увидел впервые, но о котором много слышал. Я был удивлен, когда в разговоре с ним узнал, что он прекрасно осведомлен о литературных делах, той идеологической борьбе, которая развернулась тогда в литературе между традиционалистами-почвенниками и «интернационалистами»-космополитами. И совсем смутил меня, когда сказал, что в своих проповедях приводил места из моих статей. От ласково-благодатного взгляда отца Дмитрия, какой-то домашней округлости его речи, его лениво покоящейся на колене кисти правой руки, как бы чувствующей свою власть над людьми, силу своего благословения, — исходила духовная, волевая энергия, которая как-то оздоровляюще действовала на собеседника. Видимо, считая писателей паствой специфической, Дмитрий Сергеевич принес с собой бутылочку настоящего французского шампанского, отведав которого я посчитал, что наше «Советское шампанское» лучше. Палиевский съязвил: «Михаил Петрович, а еще лучше керосин».

Вирус либерализма, именуемый диссидентством, проникал во все поры левого интеллигентского общества. Но не только в светской, но и в духовной среде появились свои знаменитые диссиденты, более, пожалуй, чем иные гражданские, начиненные экстремизмом, вроде Глеба Якунина (который с течением времени за свои злобные выпады против Русской Православной Церкви был лишен церковного сана). Дмитрий Дудко в известной мере тоже был таким диссидентом, но путь его был совершенно иным, чем у Глеба Якунина (о котором, кстати, в разговоре со мною он отзывался без всяких оценок, как, конечно же, и подобает священнику). После войны за «антисоветские стихи» отец Димитрий попадает в лагерь. Отбыв в нем восемь лет, он добивается восстановления в Духовной академии и, став священником, ведет активную проповедническую деятельность. В проповедях его, привлекавших многих, евангельские темы сливались с современными общественно-нравственными проблемами. К тому же устраивались беседы «по темам», «по вопросам», на которых было множество людей. Обличал он то, что сам называл безбожием, но в атеистическом государстве такое обличение невольно становится политикой, принимает политический характер. Известность священника Дудко перекинулась на Запад, где стали выходить его книги, печатались, передавались интервью с ним. Все кончилось тем, что в начале января 1980 года он был арестован и посажен в Лефортовскую тюрьму.

В заключении он пошел на признание своей вины и на выступление по телевидению. Это, однако, нанесло ему глубокую душевную травму и стало «исповедью через позор». Но в этом было и нечто провиденциальное. Время показало, что в преддверии разрушительной для государства «перестройки» компромисс с охранительными силами был симптоматичен, отцу Дмитрию было не по пути с теми диссидентами, которые вскоре станут «демократами»-русофобами, воинствующими ненавистниками не только советского периода, но и всей истории России. Кстати, такая же перемена произошла и в отношении отца Дудко к Сталину: обличая его в юношеских стихах, в наше время он пишет о Сталине как о спасителе России и даже как о религиозной личности (послесловие к составленной мной книге «Сталин», «Новая книга», 1995).

Сложные идеологические процессы происходили и в студенческой среде Литинститута, в частности в моем семинаре.

Осенью 1966 года был арестован студент моего семинара Литературного института Георгий Беляков. Перед этим он защитил дипломную работу, которая представляла собою повесть «Иванова топь», в которой рассказывалось о том, как в болотной трясине завязла, гибнет колхозная корова, и жалеющий ее пастух не может поднять ни председателя, ни колхозников на ее спасение, никому нет дела до «общественного животного». В конце концов отчаявшийся пастух выстрелом из ружья кладет конец мукам своей любимицы. В этой живописной истории было некое символическое изображение порядков в стране, когда в людях настолько вытравлено чувство живого, заинтересованного дела, что, кажется, сама Россия завязла в болоте. Повесть была оценена как отличная дипломная работа, с издательством «Советская Россия» был заключен договор на издание ее. Но случилось неожиданное.

Уже после защиты диплома, в тот день, когда должно было разбираться заявление Белякова о приеме в партию, он принес в партбюро Литинститута письмо (с копиями в райком и ЦК) с безумными по тем временам обвинениями коммунистической партии в «кровавых преступлениях», «геноциде народа» и т. д. Для Литинститута это было как взрыв бомбы в его стенах. Надо было ждать грозных последствий. И они грянули.

Вскоре ко мне на квартиру явились двое молодых людей, назвавших себя сотрудниками Комитета госбезопасности (протянутые ими книжечки я не стал смотреть). Улыбаясь и беспрерывно куря, они сообщили мне, что студент моего семинара Беляков написал «антисоветскую пьесу» и хочет передать ее американскому посольству, и они просят меня написать для них отзыв об этой пьесе, так как он уважает меня как своего «наставника», мой отзыв пойдет ему на пользу. Что-то порой само, без всякой подготовки, выносит человека из критической ситуации! И я, не мудрствуя лукаво, с налету пустился объяснять своим всесильным гостям, что пусть они поймут мое положение, ведь он мой студент, и я не могу писать о его рукописи в тех обстоятельствах, в которых он оказался; что же касается его пьесы, то могу твердо сказать, что если он придет с нею ко мне и скажет, что хочет передать ее за границу, то я просто его выгоню. Гости мои даже как-то задвигались в ответ на мои легкомысленные слова, им, конечно, не то требовалось от меня, но вежливость сохранили до конца и, уходя, предложили подвезти, если нужно куда, на машине, за что я поблагодарил, оставшись дома.

Через некоторое время меня вызвали на Лубянку к следователю, который вел дело моего студента. Минуя «проходную», я сдуру сморозил «вахтеру»: «Войти сюда легко, а выйти трудно», на что он понимающе улыбнулся. Следователь сидел, склонившись над столом, как бы не замечая вошедшего, и, подняв на миг типично мужицкую голову, охватив меня тяжелым взглядом, снова принялся что-то писать. Больше, кажется, на меня он ни разу не взглянул, только задавал вопросы и записывал. Я говорил все, что только можно было сказать хорошего о моем бедном Белякове, характеризуя его как честного молодого человека, уважаемого товарищами по институту, талантливого писателя с большим будущим («Иванова топь» давала для этого основание). Было преддверие писательского съезда, и, видимо, с учетом этого (чтобы не дразнить отзвуками допроса литературных гусей) допрос был беглым, можно было даже подумать — чуть ли не формальным.

Потом меня пригласили в другой кабинет, где среднего возраста русак с неприступно строгим лицом, стоя у сейфа, повторил то, о чем просили (прочитать пьесу моего студента и дать отзыв) те двое гостей, и я повторил то же самое, что говорил им тогда у себя дома. Тут появился новый сотрудник и повел меня в комнату, где сидело несколько человек. Мой провожатый представился шефом Литинститута (фамилию его не помню, как не запомнил фамилии других) и, между прочим, назвался моим земляком-рязанцем. После нашего знакомства, прощаясь со мной, он на ходу пожелал «как-нибудь посидеть в кафе за столиком». Я не ответил, но всю дорогу думал, как мне избежать этого сидения. Спустя некоторое время земляк мне позвонил, но я сумел отвертеться от встречи. После этого никто мне уже не звонил из грозного учреждения и туда меня не вызывали.

Только потом, уже в Литинституте, я узнал, что Белякова арестовали, когда он в электричке ехал в Москву, будто бы затем, чтобы передать свою рукопись в американское посольство. На партийном литинститутском собрании в связи с этим чрезвычайным случаем разразилась целая идеологическая буря (об этой истории сообщали и зарубежные «радиоголоса»). Меня, как творческого руководителя Белякова, видимо, спасло то, что не было никаких документальных свидетельств о моем «антисоветском» влиянии на злосчастного студента.

Спустя некоторое время я получил судебную повестку из Владимира. Там, во Владимирской тюрьме, и проходил суд над Беляковым. Меня провели в небольшое помещение, где за столом сидел мужчина (как я тотчас решил — судья), а по обе стороны от него — две женщины. Судья, как-то вдруг осклабившись, спросил, был ли я раньше во Владимире, как понравился мне древний город и т. д. Тут ввели Белякова, и начался мой допрос (помнится, неподалеку от нас в зале сидели еще двое — жена подсудимого с каким-то родственником, как после я узнал). Судья, уже с отчужденным выражением лица, другим тоном задал мне вопрос: можно ли отнести то, что пишет Беляков, к социалистическому реализму? И тут же, как на экзамене, спросил: «Как вы считаете, что такое социалистический реализм?» Я что-то ответил на этот счет и начал говорить то же самое, что говорил до этого сотрудникам КГБ: Беляков — талантливый молодой писатель с большим будущим, уважаемый своими товарищами по учебе… Тут Беляков в юношеском порыве воскликнул: «Михаил Петрович, скажите, я болею за Россию?» Его пресек голос судьи: «Подсудимый вчера во время прогулки во дворе тюрьмы кричал иностранным туристам: „Смотрите на советских заключенных!“» Беляков молчал. В дверях стоял неподвижный, как восковая фигура, с бесстрастным лицом среднеазиатского типа, охранник. Уже не помня, что идет суд, и как это бывало на семинарских занятиях в Литинституте, я в доверительном тоне заговорил с Беляковым, назвав его по имени — Георгием, на что судья протестующе крикнул: «Здесь суд, а не Литературный институт!»

Вскоре после суда я получил письмо от жены Белякова:

«Михаил Петрович, здравствуйте!

Я обещала написать Вам о решении суда, но сразу сделать этого не могла. А потом наступили дни ожиданий (а что скажет Верх. суд). И когда Верх. суд свое слово сказал, стала ждать встречи с Георгием. Наконец, и это позади. Теперь могу описать все.

Ну, Вы, наверное, знаете, что Влад. суд оказался очень щедрым и навесил 5 строгого. Верх. суд переквалифицировал статью на 1901 и навесил „трешку“ общего режима. Находится Гера сейчас в Юрьевце, в трудовой колонии — это в 30 мин. езды от Владимира. Амнистия его, вероятно, коснется.

Вчера я была там. Виделась с ним. Настроение неплохое, но выглядит неважно. Гера передает Вам большой привет и говорит, что год этот не является для него трагедийным и что он немало ему уже дал и дает еще больше. В лагере он не имеет возможности писать. А письма он может писать только родственникам. Если у Вас будет желание написать ему, то вот адрес: Владимир. обл. п/о Юрьевец, п/я ОД-1/5–6 Белякову Г. И.

До свидания. С приветом, Рита. 4.11.67».

По прошествии небольшого времени Беляков был сослан в Липецк. Увиделся я с ним через четверть века после того суда, в 1991 году. Он позвонил мне и попросил прочитать свой роман, который решил послать на какой-то литературный конкурс, объявленный «Литературной газетой». Я ожидал увидеть другого человека, не того, кого я знал прежде, но это был, на первый взгляд, все тот же Беляков, со своей знакомой мне смущенной улыбкой, внимательным, сквозь очки, взглядом. Но когда я стал читать роман, то с щемящим чувством понял: что-то сломалось в нем. Роман начинался с Лубянки, с рассказа о ее обитателях, но где все пережитое тогда автором, перевернувшее его жизнь? Отвлеченные, скучные разговоры чекистов, один из которых готовится, а затем совершает межзвездный полет, попадает в чудовищно удаленный от Земли мир иной цивилизации, живет там, хочет утвердить свои земные этические нормы, затем возвращается на Землю… Встречи с коллегами-чекистами, продолжение скучных разговоров. Одним словом, «научно-фантастический роман»… Вслед за этим я перечитал принесенную им по моей просьбе «Иванову топь», написанную почти тридцать лет тому назад, — и вздрогнул от ужаса скоротечности жизни и невозвратимости загубленного таланта.

Были и другие истории с моими студентами, в которых отразились характерные особенности времени. Еще одна судьба моего студента, связанная с КГБ. Было это уже в середине восьмидесятых годов, в начале «перестройки». В Литинститут из какой-то организации города Липецка поступила бумага, в которой сообщалось, что наш студент-заочник Геннадий Рязанцев прислуживает в церкви, прилагалась вырезка из областной газеты с разоблачительным фельетоном о нем. Вскоре в институт явился Рязанцев. Я решил поговорить с ним наедине, прежде чем состоится совместный разговор с ректором. Меня интересовало главное — серьезно ли он верит, или тотчас же откажется при первом же вопросе об этом? И когда я спросил его, он как-то растерялся, заговорил, что хочет писать повесть на церковную тему, поэтому ему необходимо знать, что делается в церкви, как проходит служба, поближе узнать священников.

После того как наш разговор у ректора закончился и мы вдвоем выходили на улицу, он вдруг остановился. Сильно взволнованный, с дрожью в голосе заговорил: «Михаил Петрович, я сказал неправду, что пришел в церковь, чтобы писать повесть… Я верующий». Почему-то я почувствовал облегчение, услышав это: значит, дело очень серьезное и человека надо спасать. А спасать было от чего. После фельетона на работе, в ЖЭКе его травили, даже зная, что его пятилетний ребенок с больным сердцем находится на волоске от смерти. Здесь надо заметить, что ребенку пришли на помощь: я связался с писателем Иваном Дроздовым, другом и соавтором известного хирурга Ф. Г. Углова, и Федор Григорьевич через знакомых врачей помог поместить малыша в лучшую клинику Москвы, где ему сделали очень сложную операцию, и он выздоровел.

А сам Рязанцев был спасен довольно необычным по тем временам образом. Ректором Литинститута был тогда Владимир Константинович Егоров (будущий министр культуры России). После наших совместных раздумий — что же делать? — Егоров решил обратиться за помощью к… КГБ. По его просьбе кто-то из сотрудников Комитета позвонил своему коллеге в Липецк, после чего прекратились как преследования Рязанцева, так и шедшие оттуда в Литинститут требования «принять меры». Признаться, чтобы доставить особое удовольствие липецким недругам моего студента, я постарался добиться того, чтобы его дипломная работа была принята при защите как отличная. Впоследствии я узнал, что Рязанцев был рукоположен в священники и служит в храме в Липецке.

В то время внутренней «прямой стезей» можно было идти и не подвергаясь преследованиям. Был у меня в семинаре студент Владимир Орловский. В выступлениях на семинаре, в замысловатых его высказываниях чувствовалась духовность его интересов, и однажды, когда мы вечером после семинарского занятия в пустой аудитории говорили с ним о его дипломной работе, я был прямо атакован его спасительными назиданиями. Он уже не скрывал своей религиозности, и передо мною, грешным, опять возникла проблема: как бы он не пустился в такое же проповедничество на экзамене по марксизму-ленинизму. Об этом я прямо ему и сказал. Вышел из Литинститута Орловский вполне благополучно (было начало восьмидесятых), а спустя годы я узнаю, что он — уже не Владимир Орловский, а отец Дамаскин, известный в церковных (и не только) кругах своей книгой о новомучениках Русской Православной Церкви, сведения о которых он собирал долгие годы в разных концах Русской земли.

* * *

Как член редколлегии «Молодой гвардии» тридцать лет я знал Анатолия Иванова, сначала как заместителя главного редактора А. В. Никонова, а потом как главного редактора этого журнала. В конце 1968 года он приехал в Москву из Новосибирска, где был главным редактором журнала «Сибирские огни», и начал работать заместителем главного редактора «Молодой гвардии». Знакомя меня с ним, Анатолий Васильевич назвал его фамилию, на что Анатолий Степанович заметил с добродушной ухмылкой: «Ивановых — как собак нерезаных». В последнем справочнике Союза писателей СССР (1986) фамилия Иванов занимает две страницы: целых двадцать пять писателей, но кто знает другого Иванова, кроме Иванова Анатолия?

В русской литературе, особенно советского периода, много Ивановых, известных писателей: Вячеслав Иванов — символист, Всеволод Иванов — автор повестей о гражданской войне; другой повествователь о гражданской войне, служивший в колчаковской армии, харбинский эмигрант, вернувшийся после Отечественной войны на Родину, автор книги о Пушкине — Всеволод Никанорович Иванов; Георгий Иванов — поэт, эмигрант; Валентин Иванов — автор романа «Русь изначальная»… Все они коснулись какого-то одного читательского слоя, в то время как об Анатолии Иванове можно сказать, что он вошел в толщу читательского народа, хотя и во многом благодаря экранизации его романов.

В конце семидесятых годов в журнале «Волга» была опубликована моя статья об Анатолии Иванове «Характер». Этим словом мне хотелось передать самое существенное, на мой взгляд, в личности самого писателя. Это был действительно характер — крупный и самобытный. Неординарным было само его поведение. Как-то в редакцию журнала пришла группа американских тележурналистов и стала просить главного редактора дать интервью. «Вы знаете, почему верблюд не ест вату?» — спросил пришедших Анатолий Степанович. И, не дождавшись ответа, заключил: «Не хочет». На этом и закончилось интервью.

Насколько Анатолия Иванова не жаловали, точнее говоря, ненавидели в среде цековских «демократов», видно по мемуарам одного из них — матерого партократа с тридцатилетним стажем А. Черняева. От этого человека, поливающего грязью, площадной бранью русских писателей-патриотов, больше всех досталось Анатолию Иванову. Уже будучи помощником Горбачева, Черняев запишет в свой дневник, как проходила встреча Горбачева с писателями. Захлебывающиеся речи «демократов» о «свободе творчества» нарушил своим выступлением Анатолий Иванов, который показал, что творится в литературе, прессе, идеологии, какая хлынула в них лавина клеветы на прошлое нашей страны, народа, какая царит «свобода» в развращении молодежи, в разжигании русофобии, и в заключение сказал, что настало время для нового постановления ЦК по идеологическим вопросам. Сладкопевцы «творческой свободы» ответствовали на это кто язвительным переглядыванием между собой («мы-то понимаем, что это за мастодонт»), кто возмущенным криком. Как пишет А. Черняев, Горбачев на виду у всех не выдал своего отношения к выступлению Анатолия Иванова, но, оказавшись в кабинете наедине со своим помощником, впал почти в истерику, именуя неугодного писателя отборными ругательствами типа «слизняк». Это звучало, конечно, комично в адрес Анатолия Иванова, в сравнении с мощным характером которого слизняком выглядел сам Горбачев. Когда я рассказал Анатолию Степановичу о прочитанных мною в мемуарах Черняева словах Горбачева о нем, он по обыкновению добродушно ухмыльнулся, сказал спокойно: «Пусть Раиса Максимовна готовит своему мужу сухарики» (эти слова Иванова я привел потом в своей статье в «Молодой гвардии»). И никакой видимой злобы, только выражение спокойного презрения на лице, а вернее, брезгливости.

Сколько его знал, я никогда не слышал от него каких-либо гадостей о знакомых, ему органично чуждо было интриганство, мелкость побуждений, если он и хотел наказать своего заленившегося работника, то стоило ему сказать, что тот «мышей не ловит», как ловля тут же начиналась. Некоторые писатели, занимая ту или иную номенклатурную должность, уходили ежегодно на четыре-шесть месяцев в «творческий отпуск», по нескольку раз уезжали в санатории, на месяц ложились на «профилактическое лечение» и т. д. Проводил свой отпуск Иванов обычно в Доме творчества, как депутат Верховного Совета СССР выезжал, весьма неохотно, за границу, предпочитая всем парижам Болгарию, и за этим редким исключением весь год не вылезал из редакции, из своего кабинета с грудами писем и рукописей на столе. Придешь к нему — он первым делом спросит: «Ну что нового?», потом протянет через стол какое-нибудь письмо со своей резолюцией для отдела, и уже знаешь, что эта тема для нашего разговора. Из Америки, например, пришла газетка на русском языке, где о нашем известном православном священнике пишут как о сионисте. Я с недоумением смотрю на Иванова, в свою очередь поднявшего на меня свой вроде бы ленивый взгляд, ожидающий ответа. Надо сказать, что сионизм был для Анатолия Степановича не предметом для пустого paзглагольствования, а страшной реальной угрозой для государства, русского народа.

В годы, когда выходили книги Анатолия Иванова, главным предметом восхвалений, споров в критике были «деревенщики», и тогда это было понятно: нравственные старушки, натуральные мужики в стенающем авторском сопровождении были новинкой в литературе, обремененной во многом официозным пафосом. Но, как показало время, литература-плакальщица, да и мы, ее тогдашние хвалители, оказались далеко не прозорливыми в отношении опасности, грозящей народу, государству. И эту опасность предсказал Анатолий Иванов, показавший с беспощадной наготой страшное зло собственничества. Бездну этого зла, залившую страну криминалом, уголовным беспределом, мы видим теперь, при «демократах». Объявленная властью своим приоритетом «защита священной частной собственности» узаконивает воровство сверху донизу и истребляет самое понятие честного труда, на чем только и может держаться государство.



Поделиться книгой:

На главную
Назад