Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Золотая пучина - Владислав Михайлович Ляхницкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Давно это было. Давно. В то время, Кузьма Иванович был Кузькой, русоволосым парнем, невысоким, невидным. А в соседях жила Февронья — девка кровь с молоком. Высокая, стройная, как лозина. Коса в кулак толщиной, ниже пояса. Посмотрит на неё Кузька, и вечер утром становится.

Идёт по росистому лугу Февронья, собирает оранжевые огоньки. Нагнётся — коса на землю падает. Журчит смех Февроньи. Ветер румянит щёки её, а Кузька затаился в кустах и глаз оторвать не может. Взглянет на косу — защемит в груди. Обтянет ветер голубой широкий сарафан на бедрах Февроньи — и застонет Кузька. Зажмурится. Уцепится за черемуху, чтоб не выдать себя, не выскочить из кустов, не схватить, не обнять Февронью.

Парни идут по лугу.

— Здравствуй, красавица.

— Здравствуйте и вам. — Смеется Февронья, а глаза на парней не поднимает. Растёт прижатый к груди сноп оранжевых огоньков, и среди них осколками весеннего неба голубеют первые незабудки.

— Подари цветочек, красавица.

— Рви сколь хошь.

— Да тот, что к губам прижимала.

— Ишь, чего захотел.

И снова рвет цветы.

— Здравствуй, Февронья.

Девушка словно запнулась. Упали на землю цветы. Только одна незабудка в руке осталась.

— Здравствуй, Устин…

Всего несколько слов сказали Устин и Февронья, но ярче прежнего залучились голубые глаза у девушки, а незабудка оказалась в руках у Устина.

Давно это было.

С тех пор почернел, покосился родительский дом Устина, а напротив него отгрохал Кузьма Иванович крестовый дом под железной крышей.

Давно Февронья стала законной супругой Кузьмы Ивановича. Высохла, постарела, но как вспомнит он голубую незабудку, зажатую в Устинов кулак, так словно огнём его обожжёт.

— Рад бы, кума, помочь, да сама понимаешь: сход… А за окном притих народ. Приказчик Кузьмы Ивановича вышел на крыльцо с бумагой. Перекрестился.

— По-божецки надо бы поделить покосы таким манером…

И зачитал.

Никто не посмел перечить тому, что сказал приказчик Кузьмы Ивановича.

…Матрёна сидела на лавке, вытирала слезы углом головного платка и корила Симеона.

— Мужик… Слова сказать не мог, за себя постоять не мог. Што теперь делать-то будем в проклятущей Безымянке. Одна слава только — мужик. Скидывай штаны да надевай сарафан. И то грежу, бабы срамиться станут — такая, мол, недотёпа да неумеха в сарафан обрядилась. Фе-фе-ла, пра, фефела.

Нет обидней слова для мужика, чем фефела. Можно его срамить, про мать его чёрное слово сказать — это привычно. Мать поминают на дню сорок раз, как к слову придется. Но фефела! На что терпелив и послушен Симеон, но и он не мог снести такого оскорбления. Взмахнул руками, хотел что-то крикнуть.

— Ну-ну, — обрадовалась Матрёна, видя как пробудился мужик в её сыне. Но Симеон совсем обмяк от поощрительного «ну-ну» и выбежал из избы. Долго бродил по поскотине, глотая обиду. «Фефела! И пашу, и бороню, и сею, косить — с любым потягаюсь. Фефела…»

Вышел на речку, на мельничный пруд. Обида тускнела, но тоска навалилась — хоть камень на шею и в воду.

«Ну што моя жизнь? Небо копчу. У других в мои годы сарыни полна изба, хозяин, а на меня всё-то мать строжится, слова ей не скажи. Женюсь вот сызнова. Выделюсь. Эх, Аринка, пошто тебя за Никифора выдали. Ох и жили бы мы с тобой душа в душу…»

Симеон не заметил, как подошёл к огородам Кузьмы Ивановича, положил локти на городьбу, а голова сама опустилась на руки.

— Эй, кавалер, хоть бы здравствуй сказал, — раздался девичий насмешливый голос.

Симеон очнулся. Перед ним, в огороде у грядок с морковью сидела Лушка. Полола траву и задорно улыбалась. Лушке смешно. Давно стоит Симеон, вроде глаз с неё не спускает, а слова не скажет. Она звонко рассмеялась, села на землю и кинула в Симеона травой. Он смотрел на розоватые, припухлые щёки, серые с блеском глаза, маленький, пуговкой, нос и казалось ему, что Лушка очень похожа на Арину. Только бойчей.

— Хоть бы орехами угостил, — крикнула Лушка.

— Нету, — угрюмо, отозвался Симеон. И подосадовал, что нет у него в кармане орехов. Были б орехи, подошла бы Лушка к забору, позубоскалила. Может прошла бы тоска.

— Ну беседой меня развлеки, — опять засмеялась Лушка. Опять блеснули из-под руки на Симеона её серые глаза, смешливые и лукавые.

«Ишь ты, и разговор у неё вовсе не нашенский, — подумал Симеон. — И што её из города сюда потянуло? А робит ловко, будто выросла здесь».

Закончив прополку, Лушка выпрямилась, разогнув уставшую спину, откинула со лба волосы. Невысокая, ладная.

«А Арина высокая», — отметил Симеон.

— Плохой из тебя кавалер, — устало, уже без задора, сказала Лушка. — Молчишь, молчишь. Я таких не люблю, — и пошла. Пройдя половину огорода, обернулась. — Ну, чего оскалился. Не по твоим зубам булочка.

Симеон почувствовал себя совсем одиноким. Опять уныло побрёл вдоль речки. Дотемна ходил, казалось, без цели, а пришёл в знакомый переулок, где часто поджидал Арину. Пригибаясь, прокрался вдоль заборов на улицу и затаился. В Арининой избушке темно. Спит она и не знает, как тоскует Симеон, как мается.

…Сегодня на пашне весь день надсадно куковала кукушка, а сейчас не дает уснуть дергач-коростель. Дергх… Дергх, дергх… Дергх. Скрипит и скрипит, как немазанная телега. Ванюшка набросил на плечи старенький полушубок и начал спускаться с сеновала во двор.

Остроносый, ослепительно яркий серпик луны нырял между обрывками туч. Он освещал уснувшее село, поросший травою двор, телегу с поднятыми кверху оглоблями и крыльцо. А на крыльце — Ксюшу с распущенными волосами, в белой холщовой рубахе до пят. Совсем как в том сне, что тревожил недавно Ванюшку. Только не шла она по таёжной тропе, а сидела, подперев кулаком подбородок, и смотрела куда-то в даль, за горы..

Ванюшка окликнул:

— Ксюша!

Девушка вздрогнула и тихо спросила:

— Тоже не спишь?

Голос её среди ночи прозвучал особенно задушевно. Девушка подвинулась к краю ступеньки, освобождая место. Показала рядом с собой:

— Садись. — Повторила — Тоже не спишь?

В этом дважды повторённом «тоже» Ванюшке почудился особый, сокровенный намёк. Он сел рядом. Стало легко, как несколько лет назад, когда они, ребятишками, бегали взапуски по тайге или сидели в тени тальниковых кустов у мельничного пруда. Сидели, болтали обо всём.

Но больше говорила Ксюша.

— Ты видал красногрудого дятла, што купался в воде? Мылся, мылся, а улетел таким же чёрноголовым. А слыхал, как закричал, когда волна накрыла его с головой? Взлетел на сушину и начал жалобиться дятлихе. Так, мол, и так. Ты чего не упредила меня насчёт волны, мол, потонуть мог. Ах ты такая-сякая…

Но сейчас Ксюша молчала.

— Пойдем на наше старое место у пруда, — предложил Ванюшка и взял Ксюшину руку. — Всё одно ты не спишь. Помнишь, как раньше там хорошо было?

— Шибко хорошо, — отдернула руку. — А что суседи подумают?

— Пусть думают, што хотят.

— Ты парень. Тебе всё равно.

— А тебе? — и покраснел, понял: они уже не ребятишки, которым всё дозволено. Распахнул полушубок, и глухим, изменившимся голосом предложил — Хошь плечи укрою? Зябко ведь.

— Укрой.

— Ты чудная какая-то стала. То молчишь, то смеешься незнамо чему.

Девушка думала о своём, не слышала слов Ванюшки. Ей вспоминалась прозрачная синева весеннего рассвета. Кучка берёз. На жёлтой траве поляны чуфыркали большие чёрные птицы. Заря над горами разгоралась всё ярче, и птиц на поляне становилось всё больше. Косачи прилетали из-за берёз, прибегали пешком — чёрные, краснобровые с длинными чёрно-белыми хвостами, и бегали по поляне, вытянув шеи и опустив к земле головы. Петухи волновались. Они то разбегались в разные стороны, то собирались кучками, чаще парами, и начинали громко чуфыркать. Словно спорили о чём-то или делили что-то. Не поделив, вступали в драку: кружились по земле, взлетали, сшибались в воздухе крыльями и опять чуфыркали.

А на берёзах и вокруг поляны, в траве сидели пёстренькие, невзрачные тетёрки. Они прилетели на эти брачные игры выбрать отца своим будущим детям. Головки их в непрерывном движении, порой они нетерпеливо переступали с ноги на ногу, и вновь замирали. То вдруг — это случалось, когда избранник подходил ближе всех — тетёрка срывалась с места, падала камнем на землю и, втянув голову в плечи, с лукаво-виноватым видом пускалась бежать.

Косач, остановившись, склонив голову набок, смотрел на бегущую тетёрку, подпрыгивая, вздрагивая, явно оценивая, как минуту назад тетёрка оценивала его. И либо, вскинув голову, возвращался в круг и начинал новые песни, новые драки, либо со всех ног бросался вдогонку за бегущей тетёркой, и счастливая чета скрывалась где-то в прошлогодней траве.

Ксюша сидела в скрадке — шалаше. Птицы к нему привыкли и подходили совсем близко — палкой можно достать. Тогда Ксюша приметила одну тетёрку. Она была меньше других и шла по земле кособочась, хромая, волоча перебитое кем-то крыло. Она приходила на ток раньше всех и вставала ближе к поляне, у всех на виду. Какой бы косач ни оказывался поблизости, она поворачивалась и ковыляла в кусты. Косач бросал на неё безразличный взгляд и начинал снова петь, чуфыркать, задирать других петухов. А хромоногая тетёрка, сделав полсотни шажков, опять возвращалась на старое место и стояла, втянув голову в плечи.

Ксюше казалось, что тетёрка плачет, а судьба этой птицы чем-то похожа на её судьбу.

Очень хотелось, чтоб какой-нибудь краснобровый косач ответил на призыв хромой тетёрки. Ксюша ходила на ток несколько дней. Ходил и Ванюшка. Он тоже приметил хромую тетёрку и громко смеялся.

— Ишь, с другими тягаться вздумала, рябая дура.

Прошло несколько месяцев и калека-тетёрка забылась. Но сегодня вспомнилась вновь. Повернувшись к Ванюшке, Ксюша схватила его за плечи и сказала полушёпотом:

— Убила я её тогда.

— Кого? — изумился Ванюшка.

— Хромую тетёрку. Помнишь?! Таким на свете лучше не жить. Но рази она виновата, што кто-то её подранил? Ей тоже хотелось жить. Это я по себе знаю.

— Чудная! Нетто ты ранена?

Ксюша отвернулась и встала.

— Спать пора, Ваня.

Ушла в сени, захлопнула за собой дверь и, припав к косяку, заплакала, горько, беззвучно.

— Вот чудная, пра, чудная, — растерянно шептал Ванюшка, плотнее натягивая полушубок на плечи. — И все у неё навыворот. Не как у людей. Добрая она… Ксюха…

Ксюша слушала бормотание Ванюшки. Голос был ласковый. Ей захотелось выскочить на крыльцо, обнять Ванюшку, прижаться к его груди. Но только плотнее прильнула к косяку и зашептала:

— Ванюшка. Ваня. Любовь моя. Солнышко моё ненаглядное…

Пока Ксюша сидела рядом, коростель будто молчал, а теперь опять «дергх, дергх, дергх…» На верхней ступеньке голубела капля росы. Она напомнила бирюзу на Ксюшином кольце, и Ванюшка улыбнулся.

Он представил себе Ксюшину косу, смуглые щёки, ощутил тепло её тела, хранимое ступенькой крыльца. Вспомнил, как Михей, глядя на Ксюшу, причмокнул: «Хороша ягодка». Вспомнил, будто в тот раз Ксюша улыбнулась Михею. Возникла тревога.

— Приедет тятька, однако, свататься буду… — подумал, прикинул и повторил: — Непременно свататься буду, — и удивился — Вот же как просто.

На другой день, распахивая с Симеоном пары, Ванюшка шёл за плугом, а перед глазами стояла Ксюша. Он видел её то девчонкой голоногой, крикливой, дерущейся вместе с ним с мальчишками Новосельского края. Ксюша дралась отчаянно, била «по-мужицки», с плеча, и никогда не ревела, если ей доставалось. То видел её пляшущей в хороводе. Редко это бывало, но уж если начнет плясать, так держись. «Ксюха пляшет… Ксюха пляшет…», — прекращались игры и все бежали смотреть хоровод.

— Эй, уснул, што ли? — кричал Симеон. — Ишь, огрехов наделал.

Ванюшка направил плуг, старался вести его ровно и не думать о Ксюше, но снова видел её. В полушубке, в беличьей шапке, неслышно скользящей на лыжах между заснеженных пихт. На щеках зарёй разлился румянец. За плечами отцовская шомпольная винтовка — сибирка. С каждым шагом крепло у Ванюшки решение жениться.

В Рогачёве считается зазорным говорить о женитьбе словами. Для этого существует особый язык.

Вернувшись вечером с пашни, усталый, голодный, Ванюшка не пошёл ужинать. Он сел посреди двора на телегу. Это было его первое слово.

Дождавшись, когда мать вышла за чем-то во двор, схватил дугу, поставил её на ребро и навалился на неё всем телом. Дуга, затрещала. Это было второе слово.

— Не балуй. Дуга-то новая, — закричала Матрёна. И когда Ванюшка отбросил дугу, сказала с усмешкой — Мало силушки накопил, сынок. Не смог дугу-то поломать.

И понял Ванюшка — отказ.

Вместе с матерью вошел в избу и, навалившись плечом, отломил кусок от угла глинобитной печи. Кусок небольшой, в два кулака, но третье «слово» звучало уже как угроза. Дальше должны быть или полная покорность Ванюшки или поломанная труба. Трубу чинить Симеону, и он забеспокоился. Буркнул:

— Надо женить, мать, Ванюшку. Новый надел на покос получим. Иначе подохнем с Безымянкой.

В таежном краю чуть не в каждом селе свой порядок наделов: как сход порешит. В одних наделяют хозяйство, а сколько в семье человек — твоё дело; в других дым. Одна труба на крыше — один пай. Две трубы — два пая: хозяйство сильное, ему и земли побольше. В третьем — на душу, без разделения: хоть сосунок, хоть старик беззубый.

В Рогачёве издавно повелось, что надел выделяли только на женатых: холостой парень ещё не мужик, его и отец прокормит, а девка выскочит замуж…

— Женить надо, — угрюмо повторил Симеон, чвакая серой.

Теперь Ванюшка мог говорить.

— Раз надо женить, так жените… Я вроде согласный…

Матрёна, штопавшая рубаху Ванюшки, сердито перекусила нитку зубами.

— Ишь ты, согласчик какой нашелся. Надо будет женить, тебя не спросим. Чичас недосуг выбирать, покос на носу.

— Як тому, мать… Невесту можно не выбирать.



Поделиться книгой:

На главную
Назад