— Изыскать в тебе ум трудно, рыжий. Я с тобой миловидничать не желаю, и ты меня не величай, пожалуйста. Я вот жалею теперь, что против твоей кандидатуры не голосовала, да и мало ли у нас лодырей государственный хлеб отбирают… Скрытничать что мне, я баба здоровая, сначала мне в тебе порох какой-то почудился. — Она, успокоившись, села на кровать и опять подвинула к себе узелок.
Вавилов сел с ней рядом. Она, не замечая его и глядя в пол, стала говорить о том, что занимало ее голову последние дни и что она хотела рассказать М. Колесникову не для того, чтобы ожидать от него одобрения, а чтобы намекнуть — изурочиванье, владевшее ею много зим, проходит. Она была довольна собой и довольна тем, что в перевыборах участвует много ткачих и что ткачихи единогласно выбрали ее в Совет. Она хотела показать мужу красную книжку. Она развеселилась, закинула назад голову. Вавилов по-своему понял ее переход от внезапной брани к веселью и снисходительности. Он уже придвинулся к ней достаточно близко для того, чтобы понять при всей его мужской неопытности, — что ее переругиванье не что иное, как женская хитрость. Подумав так, он осмелел, и, когда она закинула назад свою голову, обнажив длинную и крепкую шею, он ее обнял и потянулся к ней. Зинаида любила себя в те минуты, когда увлекалась — говорила ли она, молчала ли, обнимала ли, работала ли. Ей не хотелось второй раз бранить рыжего, который к тому же, кажись, и выпил немного, да и, направляясь в казармы, она думала о Колесникове, об его розовых кулаках и хвастливом теле. Она хотела поговорить с ним в ясную, она начинала уже смотреть на Колесникова, как хорошие люди смотрят на прошедшую молодость. Она была уверена, что сейчас началась ее взрослая жизнь. Она весело убрала руку Вавилова и сказала:
— Ты подумал, я к тебе с симпатиями пришла, мне, мол, моего кобеля мало. У нас, миленький мой, и без того тешут языками поселком — кто с чьей женой живет, кто у кого отбил, и мне такой славы захотелось?
Она подумала немного и сказала, все о своем:
— Я вот с ткачихами некоторыми на днях в жилищную секцию вольюсь и тебе советую. Ты вот ходишь, жалуешься, что клуб сырой, гнилой и на болоте, а он, верно, на болоте, — пока я еще не влилась, так вы и стройте, начинайте, явочным порядком. Сколько вам на ремонт отпущено?
— Двадцать пять тысяч, — униженно ответил Вавилов.
— Закатите фундамент, а там дальше вас или под суд отдадут или велят достроить, ассигнуют, как дали достроить в Иваново-Вознесенске и Серпухове, кажись. — Она громко рассмеялась. — Но ты, рыжий, не сердись, какой же из тебя хахаль, употребят тебя на заклепку дыр профсоюзного здания — и то слава богу. Вот, небось, и клуб явочным порядком построить трусишь. Опять стало жалко, что я кандидатуру твою не опрокинула. Я с тобой сидела и заметила, как ты ко мне тянешься… Ну, ясно, баба я здоровая, побаловаться моему телу охота, оно разум-то и отгоняет в сторону. А баловаться, если приведет бог, не к тебе приду, я даже от тебя, помнишь, полотенце хотела попросить, так после этого два дня руки вытереть противно было…
Вавилов вспомнил, о каком полотенце она говорит. Он понимал, что надо с ней поговорить ласково и тихо, по-человечески, он даже привстал, она подняла на него глаза. Он сказал:
— Кобыла, дура.
Она положила узелок на окно и ушла. И все это оттого, что он стосковался по женщине, и оттого, что он постоянно думает, что возникающие у него желания и тяги одновременно возникают и у других с такой же силой. Стараясь удалиться от огорчавших его мыслей, он вспомнил, что с вечерним пароходом придет рояль и мотоцикл, высланный, после настоятельных просьб, в кружок автомобилистов при клубе. Стариков он рассчитывал привлечь в клуб организацией кружка рыболовов и охотников, без Лясных тут не обойтись; Лясных отлично знал и воду и рыбу, но Лясных пьянствовал у Гуся. Да и рояль получили благодаря С. П. Мезенцеву, который составил обширную бумагу и, как он говорил, «мог льстиво плавать среди оборотов». Бумагу украсили многие подписи рабочих…
Вавилов ехал Кремлем, по спуску к Волге. И. П. Лопта вел купать и поить отличного коня. И. П. Лопта пленил своего коня гордостью, конь ластился к нему. На уничтожение Вавилова в соборе Петра Митрополита, — как и триста лет назад, — бухнул колокол! За ним дискантами кинулись все тридцать приходов ужгинского Кремля. Они заглушили крик подходившего парохода. Когда Е. Чаев подошел к нему за спичкой и кинул сострадательный свой намек, Вавилов был уже удивлен той мыслью, которая окончательно укрепилась в нем в последующих пьянствах у Гуся и которая послала его к пруду, возле которого стояла расщепленная береза, похожая на вилку.
В типографии справляли печатание первого листа Библии. Наборщики выпили, выпили и монахи, принятые в рабочие временно, пока не придет санкция из губернии. И. П. Лопта, сын его Гурий стояли у печатной машины. Николай исправлял последнюю корректуру. Многим хотелось увидеть Агафью, — она обещала быть. Она много сделала в последние дни для дела церкви и дела Библии.
Типография находилась в полуподвале, но и здесь было жарко. Раскрытые стопы бумаг тускло блистали. Пахло скипидаром, валиками, водой. Двери в бумажный склад были распахнуты; там на обрезках бумаги спал полуголый пьяный Лимний. Наборщики, посмеиваясь, скидывали рубахи. Тела их блистали тусклым светом бумаги. Лоскут длинного бархатного платья на секунду застрял в решетке окна. Агафья спускалась по ступенькам, И. П. Лопта протянул ей навстречу пухлый, разрезанный карандашом, только что сфальцованный лист Библии. Она перекрестилась. Шмель влетел в окно и понесся над машинами и бумагой, являя желтое, полосатое, бархатное свое брюшко. Вздыхающим стуком двинулась печатная машина; из-под валиков вылетели сияющие линейки, и затем показалась и исчезла вся тяжелая красота набора. Печатник взял лопаточкой краску из бочонка, она старалась ускользнуть обратно, он ее ловил на лопатку, и она оседала тающими кружками.
Николай, мних и наборщик, как подхватил последнюю шпацию из набора на шило и как она взыграла, словно рыба, так он остался, восторженный, плотный, много лет не работавший и чрезвычайно довольный своей работой. Его смущало только голое тело Лимния, развалившегося на бумагах. Агафья улыбнулась Николаю, он выронил шило и прослезился, гляди на набор. «Стосковался», — сказал он. Агафья направилась к заведующему Хлобыстаю-Нетокаевскому, который сидел за складом, в стеклянной загородке. Она взглянула в склад. Голый Лимний насмешил ее, она расхохоталась. Лимний вскочил, тело его напружинилось, — Агафья опустила глаза.
— Смеетесь! — заорал Лимний. — Вам угождают, а вы смеетесь. Тарелка с остатками колбасы валялась на столе. Лимний схватил тарелку:
— Жеребца хочешь? Смотри, какой силой кричит жеребец!
Он разорвал остатки одежды. Посыпались осколки тарелки.
— Выгнать его! — сказала Агафья и повернула к выходу.
Николай восторженно смотрел на ее строгость. Гурий перекрестил Лимния. Тот огляделся изумленно, упал на бумагу и мгновенно заснул. Хлобыстай-Нетокаевский закрыл лицо руками. Позор! Он без ропота донес Агафье колесо, но она не вышла к нему. Он взял монахов-наборщиков по ее просьбе, он печатал Библию, но и тут она не подошла к нему. Он ненавидит бога, и бог преследует его. Хлобыстай-Нетокаевский вскочил, громко спросил через всю перегородку, как местком смотрит на такую похабщину. И местком ответил ему немедленно — уволить. «Уволить», — подписывая свою резолюцию, прочел Хлобыстай-Нетокаевский.
Е. Чаев пришел к типографии мириться с И. П. Лоптой. Он принес евангелие, по-прежнему завернутое в «Известия». За работой он думал о своей шутке, за едой тоже. Евангелие властвовало над ним. Он прислушивался к разговорам о своем медвежьем въезде, — разговоры начали стихать. Он подошел к лестнице, решительно распахнул дверь, — по лестнице навстречу ему шла Агафья. Нежное лицо ее изнывало в злости и в каком-то удовлетворении. Увидев Е. Чаева, она подумала, что если ей суждено иметь мужа, то муж ее должен быть тихим и женственным. Она выхватила евангелие, оттолкнула Чаева, тот прислонился к стене, хотел что-то сказать, протянул руку, — она обратно положила ему евангелие и захлопнула дверь. Он вбежал за ней. Она сказала: «Отстань, монахов позову». Он остановился у окна. С пухлым оттиском первого листа появился на улице И. П. Лопта. Гурий, заложив за спину руки, шагал следом. Гурий сказал:
— Если мыслить символами и предзнаменованиями, отец, то весьма странно ознаменовал господь появление первого листа своего творения.
— Откуда у тебя богохульство, Гурий? Дьявол это ознаменовал, а не господь. Господь накажет Лимния.
— Господь более милостив, чем думаем мы, он не станет наказывать больного и полоумного. О великом бешенстве пола напоминает нам господь случаем с Лимнием. Берегись, человек, уподобляйся камню.
И. П. Лопта направился к окну. Он взял Е. Чаева за лацкан толстовки. Борода у И. П. Лопты похожа на серп, И. П. Лопта, по всей видимости, думал, что Е. Чаев стоит здесь ради Агафьи и ради Агафьи желает мириться с церковью.
— Раздумал я о своем предложении, иконописец! С тысячу верст великой муки и испытаний пройдем своими силами, пройдем, небось, Гурий. Не жди, иконописец, союза.
— Пройдем, отец.
— А конюх общине требуется, и не поступишь ли ты, иконописец, в конюхи?
Е. Чаев понял, что старик чванится, старик рад случаю унизить богомаза. Но твердо Еварест не был уверен в своем предположении, — по-прежнему над ним ныло украденное евангелие. Он сам кинулся в унижение, испытывая томительное и пугающее наслаждение.
— Поступлю, — ответил он. — Три дня не ел… рисовать устал.
И. П. Лопта изумился. Гурий неодобрительно покачал головой, но гордость уже захлестнула И. П. Лопту. Он подумал, что Чаев спросит жалованье, и это будет предлог отказать ему, но Чаев не спросил.
— Иди, накормлю, — буркнул И. П. Лопта и пошел. Гурий остановил растерянного Е. Чаева, который уже шагнул за И. П. Лоптой. Гурий заговорил осторожно:
— Конюхом, Еварест Максимович (Е. Чаев необычайно удивился тому, откуда Гурий узнал его отчество), сказано чересчур громко, мой отец пышен. Двор наш, Еварест Максимович, передан общине, и община, следовательно, владеет конем. Правда, передача эта еще не оформлена и больше все на словах, но в связи с печатанием Библии и возможными затруднениями с бумагой и прочим понадобятся поездки. Отец мой крепок больше душой, чем телом… Вы нам окажетесь весьма полезны, много мы вам платить не сможем, приходы наши бедны, и вы, как изволите видеть, узнали, что священники наши ходят побираться по плотам, некоторые общины при кремлевских церквах имеют всего состава по шесть, по восемь человек. Вы юны и крепки, Еварест Максимович, а церковь весьма нуждается в юных организаторах. К тому, как нам известно, и технически вы образованны, а от нас власти требуют и ремонтов, и смет, и хотя учение ума несравненно с наукой чувств, все ж будет полезно объединение вами юных сил несокрушимого православия с техническими доводами в пользу веры.
Он задумчиво обернулся к возвышенности Рог-Наволог. Он хотел риторическое обращение свое закончить высоким жестом к горам. Над Туговой горой, похожей на два сосца, стлался легкий дым. В воздухе пахло гарью, уже несколько дней горели не то леса, не то болото на плато горы. Передавали, что в районе Мануфактур видели выгнанных лесным пожаром лосей и волков. Религиозно-православное общество и общество хоругвеносцев чрезвычайно нуждаются в дельных и грамотных работниках, и если вы, Еварест Максимович, пожелаете вступить в оное общество, я помогу вам всем моим слабым авторитетом…
— Я рад… я благодарю вас, ваше преподобие.
— Ну вот, а кто-то даже распустил слух, что вы организатор и представитель баптистов… Да… сегодня кружка «на печатание Библии», дорогой Еварест Максимович, в Кремле, где люди голодают, где иереи просят милостыню, где не только нам, — может быть, мы и виноваты перед властью, — но и детям нашим не дают пайков, здесь кружечный сбор нам дал двадцать рублей. В Мануфактурах люди заботятся о квартирах, и суды наполнены квартирными тяжбами, — у нас отдают дома в пользу церкви, родовые священные книги, нательные кресты. В Мануфактурах люди думают о любви и наслаждениях, — у нас девственная дева, поклявшаяся в любви к Христу, несет людям утешение в страданиях, жертвует своей жизнью… Кремль свят еще, Еварест Максимович.
— Свят, отец Гурий, благословите на подвиг.
— Я не рукоположен, брат мой, я просвещаю в светском чине.
Евареста послали пасти коня на Ямской луг. Он понял, что это испытание: коня не трудно сдать в городской табун. За Ужгой на лугу каждый день фигурял саблей со своего коня азиатец Измаил. Сперва многие влезали на Кремлевскую стену, чтобы посмеяться и полюбоваться на него, а затем привыкли. Еварест ехал лугом и завидовал коню Измаила, и хотя за Ужгой трава была лучше, — он спутал коня по сю сторону. Еварест уже начинал чувствовать ревность к хозяйству и к славе И. П. Лопты. Это радовало и злило его, радовало потому, что он сознавал себя глубоко религиозным, а, следовательно, и способным воплотить религиозные замыслы: в рисовании ли, которым он сейчас совершенно не мог заниматься, в строительстве ли церкви; и злило потому, что до сего дня он не мог передать Агафье евангелие, многое мешало этому… Измаил подъехал к берегу, опустил поводья, конь его «Жаным» сердито посматривал на коня Евареста.
— Пасешь коня девки, а девка на том коне поедет к моему сыну в гости. Мустафа возьмет ее молодость, красавец!
Еварест замкнул путы коню, поднялся. Ямской луг кадился последними остатками осенней пышности. Через темные кусты проскальзывали лиловые цветы. Разбитые бутылки, разноцветные папиросные коробки, окурки, — топтал конь «Жаным», — следы праздника фабричного.
— Советую скорей брать, азиатец, — получили мы письмо, едет к ней свататься с гор Бурундук, много дичи, видишь, набил, разбогател. Жених, да к тому же и крестить его не надо, крещеный. А по коню судить симпатии, наш конь смотрит зверем, на тебя и на сына твоего, дяденька.
— Ты смеешь упрекать в бедности моего сына, дурак?
— Не хочу я о тебе думать, махай саблей, мой конь будет о тебе думать, старый барабан!
— А я и коню запрещу о тебе думать и саблю спрячу в ножны, я тебя плетью пороть даже не хочу!..
— Конь наш поднял хвост, — берегись, выскочит кое-что зловоннее твоих слов, увязший в чистилище коммунистической партии!..
Измаил соскочил с коня, торопливо спутал его, положил в кусты халат, саблю в голову, ноги на солнце, чтобы показать зубастому мальчишке свое богатство — новые подметки. Он знал, что его конь лучше, и потому заснул немедленно. Еварест видел, что конь его если не лучше, то зубастей, — и тоже заснул. Так они спали, и кони глядели на них осуждающе. Кони пробовали ржать, греметь путами, — бойцы спали. Презрение овладело конями. Они крикнули друг на друга — и одновременно кинулись в реку. Они сцепились еще в реке; путы на ногах мешали им, они выплыли на берег. Они били друг друга ногами, они кусались и катались по песку и скатились в реку. Они выплыли на другую сторону к Мануфактурам — и здесь они дрались. Они высоко вскидывали разбитые бутылки, папиросные коробки, шарахались от них в кусты, кусты восторженно вздыхали и одобряли такую прекрасную драку. Пышная осенняя трава, пригретая обильным солнцем, сохла от жара их сердец. Конь «Жаным» победил. Он прогнал кулацкого коня с позором и кровью и стал щипать траву.
Эту битву видел один только человек. Это был Е. Бурундук, пьяный, довольный собой, своей первоавгустовской охотой и своей силой. Одиннадцать девок измял он перед тем, как выехать в Кремль, одиннадцать девок переловил он подле слобод Левецкой и Пушкарской, одиннадцать девок, сбиравших грибы. Он опасался, что дичь, набитая им, испортится, и все же он сложил дичь в погреб и послал письмо к Агафье, написанное самим председателем сельсовета слободы Ловецкой, — в этом письме он предлагал ей стать его женой. Он боялся соперников, надо отдать ему справедливость, и для страха соперников он, садясь в лодку, выпил две бутылки водки. Он вез дичь! Он греб и пел. Он греб и стрелял, и лодка прыгала по Ужге, и рябина, как зипун с красным гарусом, задевала Е. Бурундука за голову. Он пересек заводь. К берегу подошел волоокий азиатец. Азиатец держал в руке кусок дегтярного мыла, гребенку — девичью, розовую, — и пудру, черт возьми!
— К девке подарки?! — крикнул Е. Бурундук.
— К девке! — отозвался Мустафа. — Перевези меня, трудящийся.
— Ищи броду, чушка!.. Ищи броду, а как выйдешь на тот берег, зубы выломаю, потеряй лучше в броду свои зубы.
— Не найти тебе мои зубы, буржуй, так как синяки, которые на тебе будут, помешают тебе увидеть не только мои зубы, но и Волгу и даже Каспийское море, в которое она впадает; как верно сообщил писатель А. П. Чехов.
Е. Бурундук остановил лодку. Он повернул ее к берегу. Он выпрыгнул. Мустафа его ударил первым! Охотник растерялся, он протянул руки, чтобы схватить Мустафу за уши, — тот его ударил в подбородок.
Измаил проснулся, Измаил бежал уже к драке, и не успел он похвалить сына и сказать: «Великий революционер выйдет!» — как Мустафа ударил Е. Бурундука в глаз. Бурундук охнул, остановил размах кулака, так как он услышал голос И. П. Лопты с Кремлевской стены: «Куда спрятал Евангелие, паскуда?!» — Мустафа хлестнул Бурундука по виску, Бурундук упал. Мустафа подобрал мыло, пудру и гребешок, мгновенно нашел брод. Мустафа шагал уже далеко.
Конь И. П. Лопты, искусанный и в крови, гремя путами, скакал домой. Е. Чаев проснулся. Из Кремля донесся вздох парохода, возглас: «Прими чалку!» — толчок парохода о пристань и треск бревен, подвешенных к барже и сдавленных пароходом. Голос И. П. Лопты повторился. Е. Чаев увидал скачущего коня, Измаила, который лихо ехал вдоль реки, подняв саблю и готовясь произнести речь над поверженным врагом. Измаил говорил:
— Слушай, офицер, превратившийся в охотника. Благодаря тому, что Мануфактуры развивались и расширялись бывшими владельцами постепенно и, видимо, без всякого плана, фабричные корпуса, вижу я, представляют из себя целый ряд построек, пристроек, складов, сараев и других разных клетушек, загромождающих всю фабричную территорию, кроме того, я видел в черте фабричной территории жилые дома рабочих и служащих, что в значительной мере затрудняет мне контроль, и все же мною замечено, что большое разнообразие станков в ткацком отделе усложняет правильный ход работы и строения советской власти, вызывает целый ряд недоразумений с рабочей силой, ибо заработок работающих на более легких станках бывает выше, чем заработок тех, кто работает на более сложных станках, и для уравнения заработка Мануфактуры пришли к необходимости переводить одних рабочих с одних станков на другие… Слушай, что я им предложил!..
Бурундук вскочил. Он оттолкнул лодку. Он греб, бешено размахивая веслами. По воде скакал окровавленный человек, по берегу — окровавленный конь. Розовый Кремль стлался над Ужгой.
Надька, одна из прислужниц чайной «Собеседник», недавно обращенная, спускалась по откосу за водой. Она остановилась в лопухах, залюбовавшись быстрыми и мокрыми веслами Е. Бурундука.
Е. Бурундук вогнал почти целиком лодку на берег. Он взбежал. И мост, и плоты, и пароход, и берег были пустынны. Мустафа исчез! На Кремлевской стене стоял И. П. Лопта, короткий пиджачок на нем вздувало розовым ветром. Он грозил кому-то кулаком, и был смешон Е. Бурундуку этот старый бешенник. Протоиерей Устин показался рядом с Лоптой, — тоже сдыхать пора, а он праведника из себя корчит, лимонная борода! Надька смотрела на гнев Е. Бурундука. Надька много грешила с плотовщиками, а теперь туда же, опустила глаза, подобрала зад и — смотрите все, любуйтесь все ее смирением, — воду таскает в общинный дом и собор Петра Митрополита! Бурундук подбежал к ней и сказал: «В Ловецкой слободе одиннацать девок я изнасиловал, понимаешь?» Надьке бы Масленниковой снести, опустить глаза, звякнуть ведрами, — Е. Бурундук, глядишь, и успокоился бы. А она наточила его еще острей, она подперлась руками, подняла грудь и нараспев возразила ему: «Будто бы, Бурундук!» — и, поздно вспомнив свое обращение, добавила: «Пропусти». Е. Бурундук утер рукавом кровь со щек, чтобы показать — не пьян он и действует разумно. Бурундук, возмущенный сомнениями и возможностью поражения и еще от какой-то паршивой девки, схватил Надьку за плечи, она блаженно зажмурилась, ведра покатились. Он поволок ее в лопухи. Протоиерей Устин перекрестился, дьявольское видение не исчезало из лопухов, он покинул бойницы. И. П. Лоти позвал Агафью. Лопухи колебались и шипели.
Агафья, схватив веник, которым подметала горницы пред объединенным собранием Религиозно-православного общества и общества хоругвеносцев, вбежала на стену. И. П. Лопта спустил ей лестницу. Размахивая веником, она устремилась по лестнице, путаясь в длинном своем бархатном платье. Несколько раз в лопухах взметнулся и опускался ее веник. Встал Е. Бурундук, и раздался его усмиренный голос: «Я ей покажу дразниться!» Агафья, посмотрев в блаженное лицо Надьки, ударила и ее. Надька Масленникова подобрала ведра, пропела: «Грешна» — и спустилась к мосткам. Агафья сказала Е. Бурундуку:
— И ты еще хотел меня взять в жены, Бурундук! Помнишь, как ты догонял меня на коне, лет восемь тому назад… или рассказать? Напомнить?
— Помню.
— Значит, долго тебе придется гнаться за мной! У бога я, теперь убогая.
— Погонюсь и за тобой, а если надо, и за богом, убогая.
— Поставь свечу Марии Египетской, положи сто поклонов и ложись спать, а через неделю приди, я тебе крест наложу.
— Приду, — ответил Е. Бурундук.
Когда Е. Чаев вошел в горницу, Агафья, чуть-чуть быстрее, чем обычно, дыша, читала через руку секретаря О-ва курносого гражданина З. Лямина, отношение горкомхоза о ремонте собора Петра Митрополита, Е. Чаев подивовался ее крепости и смелости. Слово взял И. П. Лопта, который и сказал с гордым смущением:
— Евангелие пропало, православные. Я отдал все, я ль скупился? Сатана подсмеялся над моим домом и привел врагов! Евангелие родовое, и не цена мне в нем нужна, а душевная привычка молитвы с ним. Я, православные, сами знаете, помощи никогда не просил, а тут как же мне? В советский суд жаловаться остается?
Агафья отложила бумаги. Голос у нее был тихий, медленный, и во время речи она смотрела всем по очереди в глаза. И, как всегда, когда она начинала говорить, в нее вглядывались удивленно и любовно.
— О каких делах мы должны заботиться в начале наших поступков, ежедневно: о мирских или о божеских? Кто скажет — о мирских, пусть покинет наш дом. И все оставшиеся скажут — о божеских. Надо ли напоминать вам, что мы взяли на себя тяжкий труд печатания Библии, и начало этого труда ознаменовалось тем, что типография спешно повысила расценку, и таким образом задаток наш, уже внесенный, мы немедленно обязаны были увеличить. Нам требовалось внести двести рублей. Хлобыстай-Нетокаевский, присутствующий здесь, пришел ко мне с великой скорбью, он верующий, но он бессилен. Община, вам известно, как бедна! Если бы я имела свою одежду, я б ее продала немедленно. Я бедна так же, как и моя община, братья! Я посоветовалась с отцом Гурием, сроку у нас был день, иначе типография грозила перенести вопрос в губернию, а там — нам неизвестно, — как отнесутся к печатанию Библии. Утром, сегодня, я должна была внести деньги. Надо сказать вам, что в город приехал купец, торговец стариной, — я вспомнила про евангелие, православные. Иван Петрович ушел рыбачить, Иван Петрович ушицу из ершей любит… Торговец мог меня обмануть, я женщина слабая, убогая. Еварест Максимович согласился сходить с евангелием. Каюсь, подговорила я его, судите меня. Где у вас евангелие, Еварест Максимович?
— В чулане, где сплю, Агафья Ивановна.
— Не сторговались, видно?
— Торговец, когда вниз по реке спускаться будет, обещал купить. Мало дает, Агафья Ивановна.
— Принесите, Еварест Максимович, евангелие, если Лопта напугался столь воров, что взял впереди всех слово и не дал нам даже молитвы прочесть.
И. П. Лопта встал, он был растроган и был старчески расслаблен.
— Я каюсь, православные. Я славно проучен за гордыню. Прости меня, Агафьюшка, всегда-то я впереди всех стараюсь быть, и всегда-то я думаю о себе.
— Кто ж внес двести рублей? — спросил Гурий. Ему было противно слушать манерную речь Агафьи, и мучительно жалко было огорченного отца.
— А внес их, Гурий Иванович, наш новый молитвенник Лука Селестенников.
Л. Селестенников, оглядев всех с любопытством, неумело, но смиренно потупил голову. Е. Чаев обрадованно чертил на клочках бумажек какие-то цифры. Секретарь сообщил, что запись в члены Общества хоругвеносцев повысилась, с бумагой для печатания Библии дело налажено, заказы поступают исправно и возможны даже авансы. Есть даже заказы от сектантов, но они отвергаются. По окончании его доклада слово опять взяла Агафья, которая предложила, ввиду развивающейся деятельности обществ и чтобы в обществах не было параллелизма, — избрать единого секретаря, принимая во внимание то обстоятельство, что для общества хоругвеносцев желателен секретарь молодой. Среди выступавших ораторов предложение ее не пользовалось успехом, Гурий думал, что оно провалится, сам он высказался против объединения обществ и выборов нового секретаря. Но он забыл про женщин. Женщины были на стороне Агафьи. Проголосовали — и вышло выбирать. Называли кандидатов. Агафья молчала, но как-то получилось так, что кандидатов назвали двух: Е. Чаева и Г. Лопту. Е. Чаева предложила А. Щеглиха, содержательница чайной «Собеседник», и кто-то тихо пошутил, что из-за нехватки чая предложила, будет употреблять как суррогат!
Агафья высказала мнение, что лучше бы кандидатам покинуть временно собрание, и, когда кандидаты ушли, она заявила, что с грустью и прискорбием, но она обязана высказаться против кандидатуры Гурия. Гурий упрямо, во вред церкви, брезгует епископством в Кремле, страшась принять мученический венец. Такое же смирение и медлительность он может выявить и при организационной работе среди двух обществ, а мы должны напрячь все свои силы и напечатать Библию возможно скорей. Враг идет на нас, сектанты внимают нам и нашей работе! Горкомхоз усиленно настаивает на усиленном ремонте собора, и, узнав о том, что община печатает Библию, он свои требования усилит… И. П. Лопта молчал. И он осуждал сына.
Секретарем и делегатом в Губернию для отчета и связи избрали Е. М. Чаева.
Гурий после собрания поджидал Агафью на крыльце. Она провожала старух до ворот. Возвращаясь, она сказала:
— Ну, братец, хай меня, хай!
— Зачем мне тебя хаять, Агафья, но клятвенно скажи мне: мужа ли ты ищешь в Еваресте или епископа?
— Божью волю я ищу в нем, братец.
— Ты и богу и мне обещала, Агафья, остаться девой. Посмотри, как хороша девственность, она спасает человека от порока, от зла, она ведет его по истинному пути, никуда не сворачивая. Святой жених вечно пребывает с тобой, он кладет тебе руку на плечо, когда ты усомнишься, он мудр и благостен!..
— Будем помогать, Гурий, свершать богу то, что он хочет.
— Нам предстоит видеть много страданий и испытаний, Агафья, — мне не быть тебе ни другом, ни наставником, и Еварест Чаев не принят моим сердцем и «Тем, который есть в нем». Смерти и горечи будут лежать на нашем пути, я предлагаю тебе, Агафья, кто из нас больше отнимет и украдет у смерти жертв. Возьмешь такое домоганье?
— Возьму, Гурий. Не христианский ты мне спор предлагаешь, кажись, но ты ученый, тебе видней.
— Но в сердце нашем Христос, он разрешит всякие споры и поможет нашим похищениям от смерти ее жала!
— Смерть и причины ее неразборчивы для нас, Гурий, так же, как и для рыб невод: смотрят — ноги каменные, туша конопляная, голова деревянная, а ловит.
Агафья стояла, решительная и нежная. Гурий поклонился ей изумленно. Ворота распахнулись. В дом вошло несколько человек, очень просто и грубо одетых. Гурий узнал их, это были «калейники», единственные сектанты, которым община согласилась продать библии и о которых, по непонятным причинам, не упоминалось на общем собрании. Их громадные сапоги обильно смазаны дегтем, приготовлены к далеким зимним походам, их бороды выцвели от солнца и головы всегда наклонены. Сермяжный Тибет!..
— Напрасно ты бежишь митры, Гурий.
— Дальше узнаем, Агафьюшка, спаси тебя бог.
Стемнело. Домника Григорьевна вынесла на крыльцо лампу. В горах видно было зарево. С Ужги донесся плеск весел лодки, и четыре голоса, то повышаясь, то понижаясь, прокричали: «Па-аром!..» Все прислушались, и И. П. Лопта сказал грустно:
— Наши певчие из собора…