Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар - Борис Андреевич Пильняк на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Человеческая судьба? – «Зимой и летом он постоянно ходил в полушубке и носил на рыжих сапогах кожаные, начищенные ваксой до блеска галоши. На длинной, выгнутой, как у гуся, шее болтался зеленый с горошком шерстяной платок; концы его, замазанные, с бахромой, служили носовым платком, – прессовщик сморкался в них и вытирал после кашля серые, с коричневыми пятнышками, губы. Прессовщик жадно, с проклятиями трудился. Когда он работал на прессе, лиловая кожа вздувалась на его тонкой шее, лицо багровело, и коричневые крапины на губах бледнели, как лишаи. Кашляя и хрипя, он налегал грудью на пресс, и казалось, что не прессом, а своим маленьким телом выдавливал он на молете рисунок. После праздника однажды он вошел в мастерскую, пошатываясь, уставился на пресс неподвижными глазами и хрипло, ни к кому не обращаясь, сказал: «В Могилев уезжаю. К-ха… Выпьем, дьявол вас побери, на прощанье!» – и впервые рассмеялся, у него были черные редкие зубы. Он попросил подручного сбегать в казенку. Когда тот вернулся с водкой, он снял с рыжего сапога блестящую галошу и, как рюмку, наполнив галошу водкой, обносил всех смолкших граверов. – «Пей – не жалей! – однова помирать!» – Он сорвал зеленый платок с шеи и, по-бабьи взмахивая им над головой, пустился в пляс. Он запел:

Как на Уводи вонючей Стоит город наш могучий, – Ивано-Вознесенск!..

Он хотел спеть еще что-то озорное, но в горле забулькало, он зажал рот ладонью. Сквозь дрожащие пальцы, нанизывая на них черные кольца, просочилась и побежала по бороде кровь. Прессовщик умер.

Купцы? – капиталисты? – ясно.

Ивановский совет рабочих депутатов был не только первым в мире советом рабочих депутатов, прообразом советской власти, – но он был также и большевистским советом, ибо ивановские пролетарии чистого вида естественно нашли чистого вида пролетарскую партию.

Семьдесят два дня длилась всеобщая стачка ивановских рабочих, и семьдесят два дня работал Ивановский совет рабочих депутатов. Стачка началась 25 мая. 26 мая заработал Совет и сумел себя поставить в посаде Вознесенском социалистическим государством в Российской – расейской! – империи, – так поставить, что губернатор спрашивал у Совета разрешений на печатание своих приказов и тот же губернатор писал в имперское министерство внутренних дел о нервах – у него-де «развиваются признаки сердцебиения и нервного расстройства».

Что требовали рабочие? (и как отвечали предприниматели?)

1) Восьмичасовой рабочий день (ответ предпринимателей: «перемена произведена не будет, так как вопрос рассматривается в государственном порядке»).

3) Отмена сверхурочных работ («отмены быть не могут»).

5) Минимум заработной платы для обоих полов 20 рублей в месяц («исполнено быть не может»).

7) Отпускать рожениц за две недели до родов и на четыре недели после родов с сохранением заработной платы (…«впредь до издания закона в государственном порядке»).

8) Устроить ясли на фабриках («устройство яслей находим крайне затруднительным»…)

14) Уничтожение обысков («к сожалению, отменены быть не могут. Обыски женщин можем допустить женщинами же»).

22) Уничтожение фабричной полиции и тюрем при фабриках («не подлежит нашему обсуждению, как явление законного порядка»).

23) Начальство и войска не должны вмешиваться во время забастовки в дела рабочих, иначе за последствия ручаться нельзя («не подлежит нашему обсуждению»).

24) Право свободно собираться и обсуждать свои нужды («…не подлежит нашему обсуждению»).

30) Устройство рабочих касс взаимопомощи («…не подлежит»…).

31) Установление праздников 1 мая и 19 февраля («празднование 19 февраля и 1 мая ввиду большого числа у них православных праздников и царских дней находим неудобным»).

«Начальство и войска не должны вмешиваться»… Когда Совет рабочих депутатов заявил властям, что он существует, власти дали для его заседаний помещение… мещанской управы. Все замечательно в судьбе Ивановского совета, – и то обстоятельство, что в память, в историю социалистического рабочего движения этот Совет ушел – Советом на Талке.

Ныне Красная Талка – так называлась река около Иванова – тихая река, протекавшая зелеными лугами мимо высокоствольного соснового бора. Совет заседал под открытым небом, на берегу Талки, на лугу и под красностволыми соснами. Совет заседал вместе со своей армией, с тридцатью тысячами рабочих, став для этих рабочих «вольным социалистическим университетом», как определило министерство внутренних дел. По утрам, когда не переставали еще петь соловьи и уходили ночные туманы, около лесной сторожки, на лужайке, на берегу Талки, были пленумы Совета, где обсуждались дела стачки, события и новости вчерашнего дня и на сегодняшний день. Пленумы всегда заканчивались совместными собраниями с выборщиками, когда депутаты по очереди забирались на дегтярную бочку, прикаченную из города, служившую трибуной, и перед тысячами стачечников отчитывались в делах и в событиях, в переговорах с предпринимателями, в сношениях с властями, в посланиях министру внутренних дел и братьям – рабочим. Здесь принимались и отсюда направлялись делегации. Здесь прочитывалась корреспонденция Совета, приветствия и угрозы. Здесь творился пролетарский суд. Здесь распределялись деньги, полученные от братьев, – по гривеннику на одинокого стачечника и по тридцати копеек на тех, у кого были семьи. Когда эти дела кончались, всегда выступали ораторы, которые говорили обо всем, что хотели знать рабочие. А рабочие хотели знать все, и ораторы говорили – о положении рабочего класса у нас и в мире, о рабочем движении, о социализме, о Марксе и Энгельсе, о Желябове и Вере Фигнер, о Добролюбове и Чернышевском, о Пушкине и Гоголе. Когда ораторы и слушатели утомлялись, ораторы и слушатели пели революционные песни. После песен ораторы говорили вновь, погружая внимание стачечников в их величества. Девяносто третий, Сорок восьмой и Семьдесят первый французские годы, – в пути и веси российской истории, – на большаки и проселки ивановских земель, где фабриканты обросли каменными заборами, не менее крепкими, чем стены суздальских монастырей, а рабочие закапывались в нищету ивановских Ям, Завертий и Рылих, о пауках и мухах, о кулаке, подпертом казачьей нагайкой и троеликим Богом. Это был вольный университет. Проходили май и июнь, когда заря с зарею близки, когда поют соловьи и бродят по ночам туманы. Многие стачечники оставались на Талке по ночам, и тогда под соснами горели огни таборов. В золе костров стачечники жарили картошку, ели ее с крутою солью и – конечно, через туманы в ночи – видели прекрасное будущее, если не для себя, то для своих детей и для своих братьев. Тогда пелись революционные песни, прекрасные песни. На рассвете на Талку приносилась из подпольной типографии революционная газета «Бюллетень Совета рабочих депутатов». И наступал новый день. Это был пролетарский лагерь – табор в лучшее – со своим написанным управлением и со своими традициями, написанными пролетарской дисциплиной, за нарушение которых высшей карой виновник должен был выходить перед товарищами и рассказывать им о своем преступлении.

«Начальство и войска не должны вмешиваться»… Бастовали, кроме ткачей, кустари феодальных «мануфактур», домработницы и прачки, половые ресторанов и трактиров, приказчики, железнодорожники, типографы. К Иванову присоединялись Шуя, Тейково, Кохма. В Совет приходили ходоки из Лежнева, Родников, Орехово-Зуева. Крестьяне Шуйского уезда обратились к Совету с запросом: «Как отобрать землю и земских начальников уничтожить?» Крестьяне Муромского уезда присылали ходоков, чтобы они научились у ивановских рабочих «делать забастовку». Делегат Ивановского совета товарищ Терентий ездил в Кострому организовать стачку костромских рабочих и вывел их, как в Иванове на Талку, на берег речки Костромки. В Москве, в Саратове, в Ростове-на-Дону, в Ярославле собирались деньги для Иванова, и тамошние большевики выпускали прокламации ивановских событий. Совет организовал рабочую милицию и боевые дружины. Совет предложил губернатору, приехавшему на события из Владимира в Иваново, закрыть на время забастовки водочную и винную торговлю, равно как питейные и игорные заведения, – и губернатор закрыл их. Рабочие патрулировали фабрики. Распоряжения Совета были для рабочих законом, – и на самом деле распоряжения губернатора выполнялись только с разрешения Совета. Политические требования Совет посылал министру внутренних дел – через губернатора, и губернатор отсылал их. Город был военным лагерем двух классов, когда каждая сторона ждала случая помериться силами. Фабриканты объединились в «союз». Через губернатора они требовали рассылки паспортов бастующих по их родинам с тем, чтобы вслед за паспортами этапом разошлись бы стачечники, – Совет не позволил провести рассылку паспортов. Фабриканты запретили отпуск продуктов рабочим из фабричных лавок. – Совет отменил это распоряжение. Фабриканты писали и телеграфировали в министерство внутренних дел, – ивановский «кулак» не жалел телеграфных переводов:

«…То количество войска запятая которым располагает полицеймейстер запятая недостаточно для водворения мира и порядка точка жители города обращаются к вашему превосходительству с настоятельной просьбой прийти к нам на помощь точка городу грозит полный разгром и в недалеком будущем голод и убийства точка происходят ежедневные сходки не ради экономического запятая а ради политического вопроса точка процессии с флагами и непристойными на оных надписями многоточие анархия царит во всей силе многоточие жители посада тире города Иваново тире Вознесенска в страхе и ужасе точка власти бездействуют точка официальные сведения о том запятая что рабочие держат себя смирно запятая чистейший вымысел точка убедительнейше просим ваше высокопревосходительство немедленно защитить точка паника полнейшая точка жители бегут из города точка подписи…»

Официальные донесения были верны: рабочая милиция не позволяла «гулять» черной сотне. Министр внутренних дел предлагал властям «действовать!». – Губернатор сообщил министру внутренних дел и шефу жандармов, кроме своего нервного состояния, о том, что –

«…арестовать главарей невозможно ввиду правильной организации охраны стачки».

«…предвидеть конец забастовки невозможно ввиду неустойчивости сторон»…

«…результаты сходок сводятся к единодушному (по крайней мере, с внешней стороны) постановлению продолжать забастовку»…

«…рабочие каждый день собираются на реке Талке, судят, рядят, слушают своих ораторов и, узнав их решения, мирно расходятся. И так изо дня в день»…

«…хотя в городе спокойно, но сходки за городом принимают противоправительственный характер, руководящая движением рабочая партия держит в своих руках массу»… «затрудняюсь запретить сходки ввиду слабости войск»… «убедительно прошу прислать лицо, облеченное большими полномочиями, могущее объединить деятельность всех ведомств, чувствую себя не в силах»…

«…С другой же стороны, если разгонять сходки, то, наверное, будут грабежи и поджоги; город и его окрестности будут в опасности; рабочее движение примет характер открытого мятежа»…

«…Воинские части крайне несочувственно относятся к своей роли охранителей порядка, так как оторваны от своего прямого назначения»…

Министр внутренних дел предлагал властям «действовать!».

И 15 июня в Иванове казаки расклеивали приказ за подписью вице-губернатора и отпечатанный во владимирской полицейской типографии:

«Ввиду ежедневно доходящих до меня от самих же рабочих сведений, что лица, собирающиеся на реке Талке, не ограничиваясь обсуждением своих чисто фабричных дел, занялись вопросами государственного значения, причем отдельные лица позволяют себе явно возмутительные речи против правительства, я не нахожу возможным далее допускать многолюдные собрания на реке Талке, а также и в других окрестностях города, и предупреждаю, что виновные в нарушении сего постановления будут подвергаться законной ответственности».

Было солнечное утро 16 июня. Шло заседание Совета. Рабочие писали протест против приказа вице-губернатора. Еще с рассвета в это утро вокруг рабочего лагеря разместились казаки под командою полицеймейстера Кожеловского. И без всякого предупреждения, после залпа из винтовок, с гиком и свистом, оставшимся от татарских орд, с шашками и нагайками, казаки помчали на рабочих, на безоружных. Казаки стреляли в бежавших. Кожеловский арестовал председателя и секретаря Совета. На поляне у реки и в лесу лежали окровавленные люди.

23-й пункт стачечных требований гласил: «Начальство и войска не должны вмешиваться в дела рабочих во время забастовки, иначе за последствия ручаться нельзя».

И через час после расстрела в Иванове были уничтожены телеграфные и телефонные провода, вход в город от Талки был загроможден баррикадами, горели склады фабрики Гандурина, летели стекла складов и дома городского головы. К закату солнца на десяток километров вокруг Иванова полыхали зарева фабрикантских дач. А ночью рабочие дружины стреляли в казачьи разъезды и в полицию, загнав их по казармам. В эту же ночь фабриканты, иные переодетыми, уезжали из Иванова в Москву, телеграфируя по испорченным проводам губернатору и министру о том, что в Иваново они не вернутся до тех пор, пока там не будет восстановлен «законный порядок». Но и губернатор, с эскадроном казаков, ночью тайком бежал из Иванова.

Совет рабочих депутатов не погиб с арестом его председателя и секретаря. Совет рабочих депутатов вернулся на Талку. Рабочие, вернувшись на Талку, постановили единогласно:

– продолжать стачку,

– требовать освобождения товарищей,

– требовать суда над Кожеловским.

Стачка продолжалась. Товарищи были освобождены. Губернатор из Владимира просил у Совета разрешения опубликовать в Иванове его приказ об увольнении в отставку ивановского полицеймейстера Кожеловского. Рабочие победили, перешагнув через кровь Талки. На кровь Талки рабочие ответили заревами пожаров фабрикантских усадеб.

Когда Совет рабочих депутатов собирался последний раз на Талке вместе с рабочими, чтобы вынести решение о возобновлении работ, он закончил свою резолюцию следующими фразами:

«Мы же, принимаясь за свой тяжелый труд на фабриках и заводах, примемся готовиться к другой борьбе, борьбе серьезной, на жизнь и на смерть, за свободу… И тогда наступит час, когда весь народ восстанет с оружием в руках»…

Это были никак не пророческие слова, – но слова убежденного значения.

Это было тридцать лет тому назад, в медовом июне багряных зорь и в сенокосном июле Пятого года. Совет тогда просуществовал семьдесят два дня. За Пятым годом шли годы от седьмого до четырнадцатого. Пятый год шел зарею перед Семнадцатым. Большинства, большинства тех, кто были на Талке, нет уже в живых, но Талка есть первый в мире Совет рабочих депутатов, Красная Талка – прообраз советской власти. Талка напоминала Арбекову безымянное озеро смертных мыслей. Какая жизнь, какая жизнь начиналась на этих берегах!..

…Жить, жить! – жить бодро, радостно, с товарищами, в коллективе, в классе, с любовью и с детьми… – это и у безымянного озера и в соловьино-ландышевую, не подлежащую оглашению палехскую ночь, – и жить никак не пешим хождением к раменьям, смерти, жить конструкцией самолета, жить на ледоколе истории, жить так, чтобы жизнь была прожита прекрасными грозами класса, революции, детей, любви!..

Глава третья

…А жизнь…

Арбеков приехал в Палех тридцать лет спустя после Талки, за сутки до дня начала Совета на Талке и пробыл в Палехе почти столько же, сколько продолжалась Талка, талкские дни. Сергей Иванович знал, что жизнь должна быть как искусство, – и он приехал на родину прекрасного.

…если бы машина-шахматы была б изобретена, шахматы-искусство исчезло бы.

Палех сейчас на самом деле известен миру, ключ искусств. Схема его дел парадоксальнейша своими противоречиями: село богомазов, кустарей-отходников, организованных IX веком, вплоть до Октября, в «феодальную мануфактуру», работавшее на консервативнейшие слои русского общества, писавшее иконы и расписывавшее церкви, уже столетия пребывавшее в ремесле, – это село, которое, казалось, должно было бы быть выкинуто Семнадцатым не только за ненадобностью, но недоброй памятью, вслед за Семнадцатым вспыхнуло прекрасным искусством. Казалось, Палех утверждал себя и в наши дни доказательствами «от противного», от несуразицы. В горнорудной промышленности и в химико-аналитических лабораториях знают, что в тигле новых сплавов или в разложении элементов в качестве отбросов иной раз возникают совершенно неожиданные конгломераты, которых никто не ожидал и не подразумевал, но которые оказывались необходимыми, – так можно было бы думать о Палехе. Промысел села был выкинут за ненадобностью, но люди села остались в жизни, мастерство осталось в их глазах и пальцах, их глаза и жизнь перестроились в тигле революции, – палешане ничего не делали, их рассвет и их искусство принесла им эпоха, – едва ли этот шахматный ход рассуждений был правилен для Палеха.

Палех был и есть русское село, живущее законами России. Палех, много терявший на своих веках, все же пронес от семнадцатого века до Семнадцатого года традицию Рублева, Чирина, Дионисия. Неистовый Голиков, который ходит в Палехе по улице Голикова с можжевеловым посошком, вместо Георгия-победоносца, жалящего дракона с белого коня, написал Семена Михайловича Буденного на красном коне в буденновском шлеме, жалящего гидру контрреволюции, – мастерство и традиции Андрея Рублева ожили, Буденный стал сказкой, вместе с Буденным сказкою стали наши дни, возникло искусство. Академический и академичнейший Баканов, который по вечерам сидит на скамеечке с внучкою около своего дома на улице Баканова, вместо Богоматери с Иоанном написал двоих – его и ее – под золотым солнцем, среди «гребешков» икон пятнадцатого века, в окружении синих и розовых барашков и облаков, назвав работу «Первым поцелуем», – мастерство и традиции Прокопия Чирина сделали поцелуй святым, возникло искусство. Заслуженный деятель искусства Котухин написал заседание сельсовета экспозициями тайной вечери… Все это неверно для Палеха. Неверно, что Палех остался в рублевских иконописно-церковных традициях. Неверно, что Палех замкнут в сказке и в старине, превращенной в сказку. Неверно, что Палех умрет со своим старшим поколением.

Рядом с мастерскими палехского товарищества художников расположен Музей палехского искусства. Рядом с Музеем расположен Техникум палехской живописи. А вообще Палех – российское село, в котором обыкновенно живут художники и колхозники, причем иные колхозники мечтают стать и становятся художниками, равно как иные художники мечтают стать колхозниками. Жены у старейшего поколения колхозников и художников – одинаковых качеств и одинакового положения, причем художники называют своих жен «урядниками» по целому ряду художественно-бытовых обстоятельств, спасаясь от коих художники ставят по избам радиокричатели, чтобы жены не скучали. Село Палех, состоящее из улиц Баканова и Голикова, имеет свои просторечивые прозвания – «в горе» (улица Баканова), «слобода» (за рекой Палешкой, улица Голикова), Ильинская слобода (никем еще не названная), – и состоит село, ныне районный центр в честь художников, предпочтительно из обыкновеннейших российских изб, с «усадьбами», огородами, сараями и гумнами. Село отличается от остальных российских сел только тем, что в каждой избе в Палехе стены завешаны картинами и портретами палехского мастерства. Как улицы имеют свои прозвания, так и художники в просторечии имеют прозвища. Голиков прозван Тараканом, а Иван Васильевич Маркичев – Иван Забелой.

…знать – это еще не уметь.

Наутро Александра Михайловна, жена художника, бывшего художнического завхоза, Ивана Васильевича Вакурова (не того, который знаменит и заслужен), хозяйка Сергея Ивановича, сдавшая Сергею Ивановичу всю свою избу и переселившаяся в силу этих причин на чердак, сообщила:

– А в стаде-те что у нас деется, никогда такого не слыхивала, – бык коров сосет!

Наутро к Сергею Ивановичу пришли художники – друг Дмитрий Николаевич Буторин и друг Алексей Иванович Ватагин. Пошли в артель, то есть в правление товарищества, к председателю правления и другу Александру Ивановичу Зубкову. Друг Дмитрий Николаевич Буторин, возлюбивший краску шестнадцатого века русской иконописи, чем страннейше напоминает голландцев, написавший «у лукоморья дуб зеленый», изображавший рядом с Пушкиным самого себя во образе кота ученого, с золотою цепью, в золотых очках, – носил прозвание – Илья Федотович. Друг Алексей Иванович Ватагин, сохранивший и возлюбивший иконописный рисунок XII века, цвет XV века и орнаментацию XVII века, хранитель палехского стиля до консерватизма, – прозывался Ермолаем Охотником, а также – Велосипед. Друг Александр Иванович Зубков, председатель, основной критик и хранитель традиций товарищества, прозывался – Борона. Друзья уговаривались о рыбной ловле.

– Молчок, – сказал Александр Иванович.

– Ни мур-мур, – сказал Дмитрий Николаевич.

– Точка! – сказал Алексей Иванович.

До четырех художники работали. В четыре товарищи двинулись в Дягилеве, в соседнюю деревню к художнику-философу и другу Николаю Михайловичу Зиновьеву, ушедшему к себе загодя, чтобы приготовить невод. По дороге до Дягилева встречались лошади явно голиковско-буторинско-дыдыкинского рисунка, с такими ж головами и шеями, так же изогнутыми. Рыбу ловили на Люлехе, поросшем камышом и купавами. Люлех был не больше Талки. Заводилами оказались художник друг Николай Михайлович Зиновьев, он же Кузьма Сидорович, да заготовщик друг Александр Васильевич Маркичев, брат знаменитого и заслуженного Ивана, он же – Александр – Пистон. Люлех тек тихими лугами в перелесках к темному лесу. Сначала художники оберегались воды, а затем, в чем пришли, полезли в воду, таскали невод, вытаскивали тони, и в каждой тоне вылавливали по щуренку, по два окунька, а то и ничего не вылавливали. Улова не было, но пыл художников не пропадал, и мокрые художники над неводом, на зеленом берегу реки, поросшей купавами и камышами, были совершенно точными копиями тех тонконогих рыболовов, которые написаны насмешником, стихотворцем и палехским французом, другом Иваном Ивановичем Зубковым в его истории о «Рыбаке и рыбке», а также многими другими мастерами. Художники тянули тоню к темному лесу. Солнце шло к закату, сделавшись и бакановским, и зубковским, и вакуровским. И у темного леса рыбный лов был закончен. Были пойманы три щуренка, восемь окуньков, штук пятнадцать плотвиц. Под сосны темного леса принесены были – сковорода, льняное масло, хлеб, соленые огурцы – и водка, конечно. Началось питание по принципам христианских трех хлебов. Первое место командира занял заготовщик друг Александр Васильевич Маркичев, Пистон. Он оказался человеком прекрасного юмора, артистом порядка и качества народного артиста Ивана Михайловича Москвина. Он послал художников за сушняком, и он разжег костер, и он принялся чистить рыбу, и жарил рыбу самолично он, артистически, на льняном масле, круто посолив. Солнце село на землю, в лесу затих зеленый полумрак. Мокрые художники поснимали штаны и рубашки, превратившись в голых святых, и сушили штаны и рубашки над костром. Рыба поспела. Солнце зашло за землю. Лес потемнел. Искры от костра уходили к бледным звездам. Лес повторял ночь на безымянном озере. Друг Александр Васильевич налил первую чару. Певцами и запевалами оказались он да Алексей Иванович Ватагин – Ермолай. Они запели:

– Чарочка моя серебряная, на золотом блюде поставленная, – кому чару пити, кому выпивати?..

Художники обнесли друг друга песней и водкой. Сосны и ели на светлом небе казались и опрокинутыми в небо, и корягами со дна берендеева моря. Лица и голые тела людей были зеленоваты. Чарочка была повторена, от реки потек туман, алкоголь дополнял неясные очертания темного леса. Друг Александр Васильевич, без штанов, в чужом пальто, вышел на полянку около костра, он махнул веткою калины, как платьем, он сделал крендель ногою. Он запел:

Из-за лесику, лесу темного Туто шли-прошли два молодчика…

Художники подхватили:

Ай люли, люли, два молодчика!

Художники стали в круг, взяли друг друга за руки, художники пошли по кругу.

Два молодчика, два холостеньких, Они вместе шли, поклонилися!.. Ай, люли, люли, поклонилися!.. Они врозь пошли, разбранилися, Об одной душе красной девице, Ай, люли, люли, красной девице!..

Босой, без штанов, друг Александр Васильевич ходил посередине круга. Он начал прибаутошным кренделем, на смех помахивая калиною, – он заканчивал песню серьезно, идя по кругу хороводным ритмом, легко и красиво, забыв, что он и Пистон, и без штанов. Женщин не было в товариществе. Целомудреннейшим жестом, на самом деле почти по-женски, Александр Васильевич хлопнул в ладоши, затанцевал. Запели другую хороводную:

Как по чистым полям, По зеленым лугам, По зеленым лугам, Я по ним ходил-гулял, Я по ним ходил-гулял, Тоску-скуку растерял, Я рассеял грусть-тоску По зеленым лугам!.. Уродилась моя тоска, Точно травка зелена…

Лес стоял древностью. Костер бросал в небо искры, дымил хвоей, разгонял комаров, спутывал дым с туманом, уходил во мрак, в берендеевы закоулки сосен и елей, к волкам и лосям, попрятавшимся в этих лесах. Друг Александр Иванович Зубков, председатель, критик и чуть-чуть иронический человек, по прозванию Борона, а также Литвинов, сидел на сваленной ели, покуривая махорку, посмеивался. Он запел как можно громче, чтобы его услыхали:

Среди лесов дремучих Разбойнички идут, В своих руках могучих Товарища несут!

Хор подхватил:

В своих руках могучих Товарища несут!.. Носилки не простые Из ружьев сложены, И поперек стальные Мечи положены!..

«Разбойнички» выпили еще по чаре, обнеся друг друга песней и водкой, степенно и торжественно. Перебив песнь, художники ходили за хворостом, костер бросал пламя и искры до вершин, трещал, пахнул горящей хвоей. Пламя костра всегда таинственно. Художники стояли у костра. В костре сгорели мечи, разбойники и рыцари сотен сказок, написанных этими художниками. В июне заря с зарею сходятся. Наступила полночь. В полночь пел Дмитрий Николаевич Буторин, пел один, со слезами на глазах, под безмолвное внимание товарищей:

На заре туманной юности Всей душой любил я девицу. Был в глазах у ней небесный цвет, На лице горел любви огонь. Что пред ней ты, утро майское. Ты, дуброва-мать зеленая!.. Степь, трава шелковая, Заря, вечер, ночь-волшебница, – Хороши вы, когда нет ее, Когда с вами делишь грусть-тоску. А при ней – вас хоть бы не было. С ней зима – весна, ночь – ясный день. Не забыть мне, как последний раз Я сказал ей, – прости, милая…

Было ясно, что Дмитрий Николаевич вкладывал в эту песнь все свое сердце, а быть может, и судьбу, – он был холост и есенински-лиричен. Его слушали серьезно, примолкнув, притихнув. Костер отгорел, тлели лишь пни. В десяти шагах от костра, за соснами и елями, проходила зеленая ночь. Туман подбирался холодком, пахнул лес сосновою смолою, прелью, грибами. Деревья стояли неподвижны и безмолвны. Перекликались в лесу ночные птицы, и ныли около березок комары.

Светало.

Все это: рыбная ловля, ночь у костра, хороводы, песни – все это сотни раз написано и Буториным, и Зиновьевым, и Зубковым, и Бакановым, и Маркичевым, и Вакуровым, и Котухиным, и Чекуриным, всеми, золотая вязь костров и восходов солнца, темень лесов, разбойников и рыцарей, золотой рыбки и золотого петушка, темень и золото тоски, точно травка зеленой, зари туманной юности, красной девицы, ай, люли, люли, красной девицы… Пьяных не было. Были счастливые люди.

Когда шли к Дягилеву и от Дягилева в Палех, Дмитрий Николаевич, он же Илья Федотович, сказал:

– А в стаде у нас, женщины говорят, бык коров сосет, – дела!

Возвращались в быт. Заговорили о женах.

– Опять «урядники» придираться будут.

Эпикуреец, с бородою больше, чем у Льва Толстого, истинный любитель природы, рассказчик поэмы о «красотах сельской жизни», которую он передавал звукоподражаниями, член коммунистической партии, седой юноша, художник, пишущий поэму социальной несправедливости и историю ссылки Герцена по «Былому и думам», друг Александр Васильевич Чуркин, по прозвищу Топор, сказал:

– Вот и хорошо в этих случаях для женщин радио, – нету дома мужей, есть кого послушать и «чему поучиться», – они тоже не отстают от времени.

У палехской околицы, прощаясь троекратным поцелуем дружбы, уговорились, чтобы жены, то есть «урядники», не знали, где художники были.

– Молчок! – сказал таинственно Александр Иванович.

– Ни мур-мур! – так же таинственно ответил Дмитрий Николаевич.

– Точка! – подтвердил Алексей Иванович.

Наутро художники упорно работали до четырех по своим мастерским, до обеда с учениками, со «студентами», а после обеда, хоронясь друг от друга, писали свои чудесности на лаке и под лаком, творили золота и краски указательными пальцами, причем разводили краски на курином желтке, полировали золото и серебро коровьим, а еще того лучше собачьим иль волчьим зубом, писали сквозь лупы кисточками более тонкими, чем комариный нос, – обдумывали свои композиции и клали их на лак.

В Палехе жил изумленный народ, художники, мастера, изумленные всем, что происходит в мире и с ними. Изумленными и праздничными ходили деды, которые по старости лет не принимали участия в общественной жизни, лишь критиковали, но, как восьмидесятидвухлетний отец Зиновьева, могли выпить рюмку водки и другую, покачать седою головой, поухмыляться, молвить: «Ишь ты, дела благодать!..» – Изумленными ходило старшее поколение мастеров: бывшие иконописцы, солдаты мировой войны, красноармейцы, спугнутые с векового своего промысла и сейчас – художники. Изумленными ходило второе поколение художников, Баженов, Каурцев, Турин, Солонин, Солобанов, Баранов, которые в двадцать втором году затруднялись решить, что лучше – искусство или валянье валенок. Не изумлена только молодежь.

На самом деле лошади в этом селе похожи на голиковских коней. На самом деле колхозники в этом селе становятся художниками, а некоторые художники, особенно их жены, мечтают о колхозе. На самом деле женщины здесь и в праздник, и в будни ходят с брошками, написанными их мужьями и братьями, причем на брошках изображены олени и лани, песни и сказки. Самое общеупотребительное слово здесь – искусство. Дети с трехлетнего возраста играют здесь в искусство, – родившиеся уже с пальцами художников, от рождения умеющие держать кисточку.

Сто лет тому назад и тридцать лет тому назад одни из палешан приходили в искусство, другие уходили из него – в овчинники, в сапожники, в портные. Хлебопашество не прокармливало. Отец Аристарха Дыдыкина, художника, необыкновенно сочетавшего в своих лаках Врубеля, средневековых персов и Микеланджело, был хлебопашцем и голодал; Аристарх Дыдыкин, с шести лет начав учебу, полуграмотный человек, двадцать лет работал иконописцем, до революции, до артели; дети Дыдыкина, – трое сыновей – учитель, землемер, командир роты; Чикурин, малограмотный человек, сын иконника, грамоте обучавшийся у николаевского солдата, – его сыновья – учитель, комиссар полка, инженер-технолог, врач. Буторин, малограмотный человек, холостяк и солист зари туманной юности, – его две племянницы – учительницы в Палехе, живут вместе с ним и почтительно называют его дядюшкой.

Так у всех художников. Так во всем селе.

Патриарх Салапин, старейший житель Палеха, старый до древности, говорил Сергею Ивановичу:

– Спрашиваете вы, почему мы раньше иконы писали? – ввиду нашей доходности…

Салапин знал, что иконописное мастерство у Палеха существовало и в семнадцатом веке, и раньше, и больше ничего не знал об этом. Он лучше знал, что Палех принадлежал помещикам Бутурлину и Грязеву, помещики держали палешан на оброке, в иконописные дела их не мешались. Бурмистрами у Бутурлина был род Сафоновых, феодальных владельцев Палеха, иконо-фабрикантов, обстроившихся в Палехе каменными домами и фабричными мастерскими-казармами палехской иконописной мануфактуры. Салапин не знал архивных записей. Господа и графы Бутурлины жили в Москве. В Палехе жили старосты и бурмистры – Сафоновы, Ноговицыны, Вакуровы. Господа Бутурлины писали бурмистрам в деревню «указы»:

«…старосте нашему такому-то. По получении сего указа смотреть бы вам над крестьяны нашими накрепко и содержать в страхе… ежели меж крестьяны нашими какие случатся ссоры, разыскивать и виновным чинить наказания – бить батоги, не описываясь к нам, и не допускай к нам напрасной докуки»…

Бурмистры пороли, арестовывали, сажали на цепь, штрафовали отбором имущества, сдавали в солдаты.

«…Жители оного села упражняются более в иконном греческом письме, а написанные иконы в нарочитом множестве отправляют для продажи в разные города… В оном селе, кроме еженедельных торгов по средам, бывает годовая ярмарка сентября четырнадцатого дня…»

Палешане платили подати бурмистрам натуральной повинностью, подушными и поземельными сборами, сборы с девок по достижении ими совершеннолетия и со вдов, за покупку на ярмарках лошадей. Бурмистр Сафонов по «реестру оброку за первую геньварскую половину 1847 года» заплатил 55 руб. 50 коп., да «с него же за дочь оброку принято 2 руб. 10 коп.». Революция 1917 года отобрала у Сафоновых шесть миллионов рублей. Этого Салапин не знал. Салапин помнил, как лет за пять до реформы Александра Второго господа Бутурлины поссорились с господами Грязевыми, бывшие до ссоры в дружбе, и, поссорившись, межевали немежеванные палехские свои владения упрощенными способами: солнечная сторона отходила Бутурлину, северная – Грязевым; крестьяне, расписанные между Бутурлиным и Грязевым, жили и направо, и налево; во един дух было проведено межевание и во един дух все бутурлинские были вселены в избы направо, а грязевские – налево; иные крестьяне, выселенные из лачуг, оказались в пятистенках, иные из пятистенок оказались в лачугах. Салапин знал, – Салапин по-своему определял слово – «иностранец»; по его понятиям «иностранец» – это каждый, кто не родился и не живет в Палехе, – Салапин помнил, как приезжал в Палех в семидесятых годах «иностранец» генерал Филимонов набирать мастеров помимо Сафонова для реставрации Грановитой палаты, поручил этот набор мастеру Белоусову, и Белоусов с тех пор пошел в гору, став конкурентом Сафонова.

Сафонов был старшим и консервативнейшим, он придерживался «старого стиля», византийско-новго-родско-суздальско-ярославского. Белоусов был расторопнее, помоложе, менее авторитетен и денежен, и он больше придерживался «фряжского стиля», европейских влияний, сходного рынка. И Сафонов и Белоусов, деды, отцы и внуки, были малограмотны, в совершенстве зная свое ремесло, русскую икону, ее эпохи и стили, в этом деле являясь непреложными экспертами для Кондакова и Забелина. Деды, отцы и внуки, повторяя ивановских фабрикантов, ходили в поддевках, ели пироги и пили водку, красноносые, разъезжали по всей России на заказы, но проживали в Палехе, в каменных домах с собаками у ворот и с откормленными любовницами. Один-единственный из них, младший Сафонов, за взятку, будучи совершенно неграмотным, получил звание народного учителя, чтобы освободиться от воинской повинности. Построил в селе Красном церковноприходскую школу и нанял вместо себя учителя, оставив за собою пост заведующего школой. Сафонов состоял в чине «потомственнейших почетных граждан» и «поставщика двора его величества», в силу чего на доме и на мастерских – для страху – наклеены были во множестве громадные, золоченые двуглавые орлы. Октябрь Семнадцатого отобрал у Сафоновых шесть миллионов рублей, скопленных на богописании, причем неграмотные Сафоновы, оказывается, в капитализме были обучены отлично и держали свои миллионы не только в российских, но в лондонских, парижских и берлинских банках.

И все теперешние художники, старшее поколение, от шестидесятилетнего Баканова, прошли одну и ту же школу у Сафонова и Белоусова, этот изумленный народ, замечательный, кроме всего прочего, замечательным своим здоровьем. В девятилетнем возрасте накруг – каждого из них привела мать к хозяину поклониться в ноги и – с кулечком пряников – отвела к приказчику.

Приказчик роздал пряники другим подросткам, и мальчик стал учеником. Летом с пяти часов утра до десяти вечера, а зимою с семи утра, но также до десяти, мальчик, прикрепленный к мастеру, – учился. Первым уроком он должен был нарисовать «голичку», «ручку господню», затем эту же ручку, сложенную в щепоть, затем эту же ручку с плеткой (символ учения!). Учились разделывать яйца, – и учились «творению» красок. Изучали книгу «бецатала». Обучившись рисованию карандашом и копированию, переходили к работе «поднож», к рисованию красками. Писание икон было стандартизовано и расчленено. Мастера разделялись на личников и доличников, на левкасчиков и чеканщиков, – то есть одни мастера умели заготовлять доски для икон, другие писали «лики», третьи писали одеяния святых и их местонахождение – землю с обязательными лещадками (то есть «кремешками», то есть с иконными горами), храмовые постройки, небо, облака и море, «палатное письмо» и «воздуха», четвертые – чеканщики – обрамляли икону в золото. И мальчик учился быть личником, доличником или чеканщиком. Мальчик скоро узнавал, что Богоматерей – триста тридцать: «Животворящий источник», «Троеручица», «Неопалимая купина», «Нечаянная радость», «Неувядаемый цвет», «Помощница в родах», «Размягчение злых сердец» (четыре богоматери – размягчительницы, четыре разных «лика»), – что без малого такое же количество Спасов, вплоть до «Спаса мокрая борода», чудотворца. Мальчик скоро узнавал боль плетки, им же изображенной на третьем уроке богописания и всегда носимой приказчиком за пазухой, – что каждую Богоматерь и каждого Спаса надо – точнейше, только – копировать, ибо отхождение от святого стандарта считалось богохульством. Мальчик показывал свою работу мастеру, но по субботам все работы мальчиков просматривал приказчик, – происходил «показ», – и мальчик знал, если приказчик отложит в сторону его работу, не вернет ее сразу, после «показа» осмотра икон мальчик будет порот, – на всякий случай по субботам мальчик надевал вторые крашенинные штаны и в штаны засовывал фартук, чтобы легче переносить порку. Мальчик знал, что в июне, вместо иконописания, приказчик пошлет его по ягоды для хозяина, по землянику с черникой, по гонобобель, по малину; что в сенокос он будет ворошить хозяйское сено; что, подросши, он будет пасти хозяйских гусей, бегать мастерам за водкой, убирать после мастеров мастерские. И так будет продолжаться шесть лет. Но за эти шесть лет мальчик пересмотрел тысячи рисунков, и византийских, и русских, и новгородских, и ярославских, и фряжских, видел краски двенадцатого, четырнадцатого, шестнадцатого, восемнадцатого веков, видел композиции одного из необыкновеннейших человеческих искусств, пусть умершего, но прекрасного в своих первоистоках до сих пор, – мальчик научился их видеть и через них видеть вещи на земле; мальчик научился творить краски и познал законы красок двенадцатого, пятнадцатого, семнадцатого веков; мальчик познал рисунок и композицию этих же веков: мальчик узнал законы обратной перспективы, «секрета» иконописной прелести; мальчик обрел умение в древнейшем искусстве, в древности своей соприкасавшемся с истоками народного творчества. Мальчик видел феодальную нищету и узнал, что Богоматерей триста тридцать, еще до того как он пошел в жизнь, научившись делать богов, увидел, как они делаются, услыхал истории о попах и монахах – мальчик уже не верил в православного Бога.



Поделиться книгой:

На главную
Назад