Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар - Борис Андреевич Пильняк на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А на конец шестого года обучения хозяин давал ученику залевкашенную доску; ученик, если он был доличником, расписывал эту доску святым или святыми по его усмотрению; эту доску дописывали «ликами» и чеканили другие мастера; эта икона называлась «выходною»; она шла в собственность ученика, она была экзаменом, – ею хозяин благословлял ученика в жизнь. И тогда хозяин «клал» ученику жалованье – десять или пятнадцать рублей в год, а иной раз «держал» его за блин или за петуха.

Ученик делался мастером и писал у Сафоновых или Белоусовых по зимам на иконофабриках, – «ввиду нашей доходности», – как определил патриарх Салапин, – а на лето уезжал «в отъездки» расписывать монастыри и соборы – сотни монастырей и соборов – в Москве, во Владимире, в Кимрах, в Муроме, в Костроме, в Самаре, в Саратове, в Бийске, в Томске, в Киево-Печерской лавре, в Троице-Сергиевой лавре, в Ипатьевском монастыре (в том, откуда на русский престол пришла романовская династия, закончившая свое существование в Свердловске, в подвале Ипатьевского особняка), то есть через монастыри и монастырский быт иконописцы создавали себе представление о жизни и о России, заставлявшие не верить ни в черта, ни в Бога.

Это были ремесленники, кустари-отходники, ремеслом которых, как у скорняков кожа, была икона.

Это ремесло через безграмотных Сафоновых и грамотнейшего Кондакова проникло и в Успенский собор в Московском кремле, и в Грановитую палату, до трона Мономаха, до имперских и императорских столпов и реликвий.

Это ремесло учило Васнецова и Нестерова.

Но сами кустари, возвращаясь на побывку к себе домой, где матери и жены вели крестьянское хозяйство, иконописный промысел для коего был подспорьем, – мастера жили бытом русского кустаря-отходника «ввиду доходности», никак не сопоставляя себя ни с Кондаковым, ни с Васнецовым, ни с Нестеровым, – за исключением немногих, которых «пленила игра красок», по определению Голикова. Мастера не подозревали о знании и умении, коими они обладали. Они никак не подозревали, что Васнецову, Нестерову и академику Харламову надо было у них учиться.

Мастера были во власти двуглавых золоченых орлов «гражданина двора его величества» Сафонова и сафоново-белоусовских иконописных фабрик. Они могли уйти от Белоусова к Сафонову и обратно, и только. Они жили в «язычестве», то есть в доносах и шпионстве приказчиков. Мастера были безымянны, они не подписывали своих работ, – за них подписывался «гражданин двора».

И кое-где в погребах, или в лесу, или под сараем хранится замечательный палехский клад, который оказался бы прекрасным вкладом в Палехский музей, – девять пудов революционной подпольной литературы Пятого года, собственность тогдашнего, по времени совпадавшего с Талкой, палехского подпольного революционного кружка. В этом кружке принимали участие иконописцы – ныне заслуженные деятели искусств друзья Александр Васильевич Котухин и Иван Васильевич Маркичев, ныне московский большевик и директор института силикатов Александр Никитич Вицин, член ВЦИК 14-го созыва, палехский большевик, член правления Товарищества, художник и друг Александр Васильевич Чикурин и его брат Алексей, братья Зубковы, председатель Александр и насмешник, поэт и француз Иван, Иван Колесов, большевик и художник, написавший в подарок Конгрессу защиты культуры «Гаврилиаду», Салапин, Хохлов, Михаил Комаров, Свинцов, Корин (один из тех, кои создают себе славу художников в Москве) и другие – до тридцати человек.

Они собирались по лесам, чтобы учиться. В белоусовской мастерской они самообложили друг друга двумя процентами заработка и выписывали газеты, журналы и книги.

Александр Зубков и Александр Котухин в отъезде, под Самарой, в селе Мусорки, хранили под церковным куполом винтовки революционеров и принимали участие в том, как крестьяне, закрыв церковь, голого изгоняли из села священника.

Сафонов изгнал из своих мастерских сорок человек рабочих, в окнах дома поставил железные решетки, а также с того времени ввел десятичасовой рабочий день. На «засидках», десятого октября, когда мастерские переходили на зимние работы, то есть в мастерских зажигали по вечерам свет, – по традиции в этот вечер мастера собирались с хозяином Белоусовым попраздничать и выпить, – на засидках мастера отказались пить с хозяином, предложив ему на праздничек восьмичасовой рабочий день, новые расценки, специально уборщиков в мастерскую (вместо учеников, которые убирали за мастерами), – Белоусов кряхтел над приготовленными яствами и водкою, хотел дело свести на шутку, но кончил десятичасовым рабочим днем и уборщиком, и даже тем, что выписал для мастерской «Сельский вестник», «Живописное обозрение», «Ниву», «Родину» и «Родную речь».

В час освящения нового реставрированного иконостаса в палехской церкви, сделанного Белоусовым в пику Сафонову, – ровно в этот час на палехских заборах повисли карикатуры, написанные палешанами и предварительно заготовленные, со страшными рожами Белоусова, Сафонова и того самого губернатора Леонтьева, у которого были сердцебиения от Красной Талки. Друг Дмитрий Буторин, человек с зари туманной юности и фламандец, тогда подростком, голопятый бегал по селу с прокламациями. В ту ночь, когда пировали хозяева, губернатор, духовенство и пристава, в каравайков-ском подвале работал шапирограф. Салапин и Лапин печатали листовки к церковному торжеству. С этими листовками и бегал голопятый Буторин. Михаил Комаров в ту ночь, с ведерком краски, караулил ночную темноту. На только что освященном храме он написал громадными литерами: «Долой кровопийц попов!» – на воротах белоусовского дома, где пировал губернатор, а заодно и под орлами Сафонова, он написал: «Долой эксплоататоров!» – на казенной винной лавке он написал: «Долой самодержавие!» – следы краски, капавшей с ведерка, на рассвете ж привели исправника в избу Комарова. Михаил был арестован, был бит полицией в тюрьме до кровохарканья, осужден на три года и захворал туберкулезом, от коего и умер. В тюрьме он написал картину, – раненный в грудь человек поднимает обессиленную голову навстречу путнику, путник протягивает раненому флягу с водой, рядом с путником стоит покорный осел, а кругом – одинокая пустыня. Комаров умер от туберкулеза. Эта картина хранится и висит на почетном месте у друга Ивана Ивановича Зубкова.

До сих пор у изумленных художников идет спор о том, приезжал или не приезжал в Палех на подпольное партийное собрание Михаил Васильевич Фрунзе. Одни утверждают, что был. Другие, – что должен был быть, но не доехал. Что же касается товарища Грачева, секретаря Совета рабочих депутатов Талки, – он приезжал в Палех.

И каждый раз, когда чарочка заходит за полночь и за хоровод, изумленные художники вспоминают о Пятом годе и упорно гадают о том, куда же на самом деле запрятан клад библиохранителем Николаем Лапиным, – как бы хорошо было б этот клад найти, перечитать, вспомнить юношеские годы бодрости и дрожи сознания и сердца, которые были при первом чтении этого клада. И Александр Зубков тогда рассказывает, шепотом до сих пор, как он вез часть этого клада из Самары:

– В Рязани на станции был осмотр багажа. Когда очередь дошла до нас, то сын хозяина показал документы, в которых значилось, что мы едем с росписи храма и что багаж наш состоит из красок, золота и священных книг. Хозяйский сын и не подозревал, что он везет. Нас и обыскивать не стали. И всю литературу мы довезли в порядке, а по приезде я сдал ее в нашу библиотеку… Вот как случилось!..

Богомаз и чеканщик Александр Никитич Вицин от Пятого года остался в партии в подполье и сиживал по тюрьмам. Вороном он обходил Палех, ибо в палехском волостном правлении лежала «грамота» о немедленном аресте и препровождении куда следует беглого «каторжника». В Семнадцатом вместе с Фрунзе в Шуе Вицин организовывал Красную гвардию…

Само собой подразумевается, что иконописцы вместе с монахами знали религиозную кухню, чему удивляться не полагалось. Само собой разумеется, что пили иконописцы вместе с монахами, изощряясь в качествах настоек на черносмородиновом листе иль на черносмородиновой почке (что лучше?), и, напиваясь почечными настоями, говорили «по душам», – о делах и «о бабах». Дела монахов – это богослужения, чудодейства, мощи. Был случай, пил богомаз водку с иеромонахом для разнообразия в священной пещере, за стол приладив раку с мощами, а, опившись, раку вскрыл и в ней, кроме прочего, нашли коробку из-под килек и пустые бутылки, явно оставленные предшествовавшими пьяницами. А «бабы», – в домашнем просторечии монахи не назывались Пафнутиями или Варахиалами, – но жеребцами. Прежде чем войти к монаху в келью, надо было сказать, – «молитвами святых отец наших, господе Иисусе Христе наш, помилуй нас!» – и если монах не ответит «аминь», войти к нему нельзя: либо опился, либо «с бабой». Монашеские женщины жили в соседних слободах. Купчихи и вдовы-мещанки приезжали в монастыри, чтобы насладиться Богом и монашеской плотью. Иных совращали «божим видением» и велением. Иных заманивали в келий с исповедей. Многих насиловали. В Палехе был мастер Шишкин, Иван Дмитриевич, отличный иконописец; он был нанят Троице-Сергиевой лаврой в лаврские иконописные мастерские мастеров – учителем; он поехал в лавру вместе со своей семьей; девятилетняя его дочь пошла однажды в монастырскую трапезную за хлебом и была изнасилована монахами. Занимались монахи играми, непереносимыми на бумагу, от опоя, от сытости, от безделия, рядились у себя в келиях в женские панталоны, изображая из себя гризеток. Женщин монахинь звали «божьими свинками». Женская судьба и в монастыре была тяжелей и обездоленней, чем мужская, – по тогдашним традициям. Если большинство монахов шло в монастырь по лености, по неудачничеству, по моральной дефективности, на даровые хлеба, – во всяком случае шли по своей воле, – то подавляющее большинство женщин были сосланы в монастыри другими людьми, обетами отцов, выброшенностью из среды жизненной неудачей и горем. Оказывается, по палехским впечатлениям, монахинь надо было, говоря по существу, – насиловать. Иконописцы влюблялись в послушниц, послушницы влюблялись в иконописцев. Через старух послушницы присылали иконописцам туфельки для часов, салфеточки, махорошники – и записки. Через старух же иконописцы посылали послушницам стихи, изображения женских головок своего мастерства и – мольбы о свидании, выйти погулять хотя бы на кладбище или в рощу, хотя бы на минуточку, чтобы глянуть единым глазком. И если монахиня вышла в рощу, ее следовало насиловать, в силу крайности того положения, что они давали обет Богу быть Христовыми невестами и никогда на словах не согласятся, а без слов бывают очень довольны. Монахини пахнули ладаном, – монахини выходили в рощу, – и на второй, на третий раз иконописческие носы устанавливали, что к ладанному запаху примешивался запах одеколона, – иконописцы понимали, что этот запах приносился для них. Иконописцы не понимали убожества человеческой юдоли!..

В Палехе жил иконописец Шишкин, Иван Дмитриевич, отличный мастер: он был нанят в Троице-Сергиевские лаврские иконописные мастерские; у него изнасиловали дочь; были свидетели; он судился с монахами и с лаврой, – и он же оказался перед всей иерархией судов виноватым, и осужденным, и изгнанным из лавры в позор и в нищету. Об этом иконописцы очень хорошо знали. В Киево-Печерской лавре, однако, имелась, оказывается, кроме пещер с мощами, доступных обозревателям, и кроме танцевальных пещер, так скажем – пыточная пещера; в этой пещере пытали непослушных, в том числе и монахов, в том числе и – женщин, в том числе и детей, и на дыбе, и подноготной, всеми средневековыми способами; иные в этой пещере жили по годам на цепи, на цепи и умирая; почва приднепровских гор, в которых нарыты пещеры, имеет свойство мумизировать человеческие тела, – но к этой пыточной пещере приставлены были и специалисты по выделке мумий; в этой пещере производились мумии и тех мужчин и женщин, которые в этой же пещере были замучены; мумии шли на мощи. Об этом иконописцы знали хорошо! Их ремесло было прицерковным, примонастырским ремеслом.

Их ремесло, через безграмотных Сафоновых, грамотнейшего Кондакова и просвещеннейшего Забелина, проникало к столпам империи.

Их ремесло учило Васнецова и Нестерова.

Это иконописцев не касалось, они были безымянны. Иконописцы знали, что Сафонов, Кондаков, Лавра империи – одно и то же, столпы, с которыми – не судись, как посудился Иван Дмитриевич Шишкин, – от которых прячь клады, как спрятан клад библиотеки, клад Пятого года, ровесник Талки.

«…И Капабланка, конечно, знает больше шахматных правил, чем молодой шахматист, – для того, чтобы разрушить их»…

В Палехе пили в старину, пили жестоко и остервенело, как могли пивать только россияне и российские кустари. Но в Палехе пили больше, чем в Туле, потому что палешане были отравлены «игрою краски» и не веровали ни в Бога, ни в черта, по причинам понятным. Это было злое пьянство. В Палехе даже пословицы свои сложили: – «Делами займешься, – пьянство упустишь».

Неистовый и изумленный Голиков писал в «Трибуне Палеха»:

«…Наши отцы, деды и прадеды всю жизнь писали иконы и производили живописную отделку храма. Кисти и краски передавались от поколения к поколению. Иконописное дело для большинства из нас являлось, как выражаются, насущным куском хлеба. Работа по заказу хозяина ограничивала наши творческие порывы. За свою жизнь приходилось писать сотни раз одного и того же Николая-чудотворца. Вложить в лик святого что-нибудь от себя – это рассматривалось как богохульство. Работа сводилась к трафарету, без всяких художественных затей. Правда, были из нас такие, которых игра красок увлекала за пределы икон и церквей. Такие вдохновенные художники считались неудачниками. Злясь на свое бессилие и не получая ниоткуда поддержки, они часто успокаивали себя вином и спивались!!!»

Такого пьянства нет больше в Палехе.

За орлами «потомственного почетного гражданина и поставщика двора его величества» Сафонова, бывшего крепостного бурмистра у барина Бутурлина, со столпами империи, – полубожественные полупролетарии – или спивались, пораженные игрою красок, или возлелеивали мечтишки обернуться по-сафоновски, разжиться, стать хозяйчиком, – так возникали, всплывали по-тогдашнему, наверх. Коровайковы, Париловы, Солоутины, – но неграмотные Сафоновы, грамотно хранившие свои капиталы в Лионском кредите и в Лондон-Сити-банке, умели этим, высунувшим голову, дать как следует по башке, чтобы они опять сваливались в нети, а за нетями в водку.

И российская история пришла в Семнадцатый год.

Изумленный Голиков писал в «Трибуне Палеха»:

«…мы, художники-иконописцы, оказались в пиковом положении… Многие безнадежно махнули рукой на художественное ремесло и считали его похороненным навсегда. Но я не верил в это и часто думал так: „Неужели мы, со своими кисточками и красками, не можем быть полезными для трудовой власти?“ – И вот стал я присматриваться. Многое изменяет советская власть. Буржуев сажает в тюрьмы, конфискует их имущество, а художественные музеи не трогает. К тому же, вижу, появляются новые картины и плакаты. Из этого я заключил, что искусство, значит, у коммунистов в почете. А где наше место в революции – я долго не мог его определить»…

Голиков расписывал декорации в Шуе и Кинешме. Баканов, Зубковы, Зиновьев – пахали. Буторин председательствовал в комитете бедноты и писал за картошку портреты по окрестным деревням. Чикурйн плотничал и писал портреты. Ватагин служил весовщиком на Пермской железной дороге. Александр Зубков побывал в австрийском плену. Голиков побывал в Красных гвардии и армии. В императорской армии были все.

Никто не может точно упомнить, в декабре ль двадцать второго года или в январе двадцать третьего, изумленный Голиков в Москве в поисках работы увидел в Кустарном музее федоскинские лаки, роспись на папье-маше на коробочках.

«Уцепилась у меня мысль за эти коробочки. Думаю: „Вот бы нашим палешанам суметь такие штучки откалывать, все бы сыты были и вздыхать бы перестали!“ – Разыскали мы с товарищем заведующего музеем и стали говорить по поводу сырья для пробы. Но когда он узнал, что мы бывшие богомазы, он и говорить с нами не стал!»

У приятеля Голикова нашлась фотографическая ванночка из папье-маше. Голиков обрезал края этой ванночки и на дне ее золотом и серебром написал много различных птиц и зверей. Голиков понес это дно в Кустарный музей, в тот, что в Москве на Леонтьевском. Мастерство Голикова смотрело со дна фотографической ванны – мастерством, красотой и умением. Это дно ныне хранится в музее как драгоценность. Это дно оказалось фундаментом Палехского товарищества художников, пять членов которого, и в том числе Голиков, носят звание заслуженных деятелей искусств Советского Союза. Это дно породило Палехский музей, где висят похвальные листы и свидетельства о золотых медалях со всего земного шара. Это дно породило тринадцатого марта тридцать пятого года десятилетний юбилей палехского искусства, когда на самом деле палешанами за десять лет от Семнадцатого года сделано для искусства больше, чем за три столетия от семнадцатого века.

В дни палехского юбилея в Москве нельзя было достать билетов до Иванова и до Шуи. Вагоны поездов превращались в клубы искусств. На станциях Иваново и Шуя висели плакаты, приветствовавшие делегатов, на вокзалах ждали автомобили и автобусы, которые пошли по шоссе, сделанному специально для Палеха, – до Палеха, который к юбилею превращался в районный центр. В город-село приехало несколько сот делегатов, телеграф принес несколько сот телеграмм. Торжественное заседание открывал нарком Бубнов. Был голубой от солнца и снега день необыкновенного народного веселья, которое, начавшись морозным рассветом, длилось двое суток, когда двое суток подряд люди не ложились спать. Кроме приехавших со станции, на праздник приехали на развалежках и пришли пешком соседние деревни и села. С утра над селом летали три аэроплана, которые сначала разбрасывали первый номер «Палехской трибуны», а затем поднимали в воздух знатнейших палешан. По селу гремели духовые оркестры. Когда аэропланы садились на землю за слободой, в тот день переименованной в улицу Голикова, соседние овины проваливались под сотнями ног стара и мала. Карусели бесплатно катали детишек. Ларьки раздавали книжки и сладости. На площади под аэропланами устраивались рысистые колхозные состязания, и народ поражался конями Майдаковской колхозной конефермы. Правительство РСФСР, поздравляя юбиляров, сообщало о субсидии в сто тысяч рублей на организацию техникума. Правительство области свидетельствовало, что если месяц тому назад Палех превратился из районного села в районный центр, если до прошлой осени в Палех можно было пробраться только на первобытной телеге, то – через два года Палех будет прекрасным и подлинно социалистическим городом. Содержание празднеств и заседания транслировались через Москву, через рацию Коминтерна всему миру, передаваемое из палехского Дома соцкультуры. И был бал сразу в двух домах, где чарочка смешивалась с заморскими винами и с джазом, впервые здесь звучавшим.

Двое суток в полном изумлений не спало село Палех!..

Целый день нарком Андрей Сергеевич Бубнов и член ЦК ВКП(б), секретарь Ивановского обкома Иван Петрович Носов, и член ВЦИК, председатель Ивановского облисполкома Сергей Петрович Аггеев ходили по домам художников, а художники угощали их студнем, грибами, чаем, пирогами и вареньями.

Целый день навсегда изумленный и неистовый Голиков в окружении жены и детей выступал с речью. Черные его изумленные глаза бегали по потолкам и под столы, застревали в усищах, наполнялись наивностью и таинственностью, – дыхание мешало словам, словам помогали глаза и руки, – и он говорил, никого не слыша:

– Гениальный Пушкин, конечно, и гениальный Голиков… Голиков, – то есть я, хотя меня прозывают Таракан, как рябинка в поле. Осенью рябинка красная, лист пожелтел и во всем лесу простор и тишина, как у гениального Пушкина… Конечно, гениальный тоже Некрасов… Голиков, то есть я, берет букет полевых цветов, смотрит на него и рисует свои битвы, поэтому кони у Голикова бывают красные, как гвоздики, либо как василек, – и получается букет жизни… А детей у Голикова семь душ, а во всем доме ни одной кровати, и я, то есть Голиков, Таракан по прозвищу, как рябинка в поле!..

От юбилея в Палехе остался Музей палехских работ. Красным неистовством по музею мчатся голубые и красные голиковские кони. Правительство области дало Голикову девять кроватей и сему соответствующее количество одеял, простыней, полотенец, столов и стульев, – голиковская изба превратилась в лазарет небывалого вида. Правительство области перед юбилеем присылало в Палех за Голиковым автомобиль, чтобы отвезти Голикова в Иваново к портному, дабы был и у Голикова настоящий пиджачный костюм; когда автомобиль приехал за Голиковым второй раз, чтобы свозить на примерку, Голиков не поехал, заявив, что, мол, «пущай на ком-нибудь примеряют, а мне некогда, я делами занят!..» – Голикову все же сшили этот костюм, он раздобыл к нему смазные сапоги. Всегда рядом с Голиковым ходит его жена. Всегда Голиков с детьми. Ни в одной своей речи он не забывает о них, о жене и детях, отличный семьянин. Когда Голиков работает, он работает сутками. Когда Голиков получает из товарищественного горта сахар, он не рассыпает его по стаканам иль чашкам, не рассыпает по мелочам, но всыпает сахар в самовар и пьет чай всем родом. Семь раз Голикову товарищество покупало корову, и семь раз получалось одно и то же, а именно: когда корова, надоедала Голикову и его жене, он резал корову, и целую неделю подряд дымилась тогда голиковская труба, ибо Голиковы поедали мясо. Голиков так записал о себе:

«…гулянка, хоровод, пляска. Виртуозность во время пляски парня или девки. В отдаленности где-то гармошка. Запечатлеваю отголоски: какое настроение. Выгон скота – утром, вечером – игра пастуха в рожок. Базар. Рыбная ловля. Пьяная компания, сам в ней. От настроения слезы катятся. Детские игры. Бедность действительных бедняков, а не притворных. Зимние вечера, когда поет жена. В особенности много „троек“. Люблю писать лихие тройки. Даже набрасываю рисунок, когда поет жена: вот мчится тройка удалая вдоль по дороге столбовой. Много написано битв, потому что сам был участником боев, и видя кавалерийские атаки и битвы, пожары городов, деревень, ужас беженцев, детей, стариков – все писал».

Изумленный Голиков изумителен, конечно. В музее, под стеклом витрин, собраны его «Слово о полку Игореве» – кони и битвы. Откуда у человека такая изумительная энергия красок и энергия движения? – пусть от иконы семнадцатого века остались «лещадки» курганов, «воздуха» и «палатное письмо» плача Ярославны, – ведь это ж брат Матисса!., но как же тут же Голиков подсмотрел Микеланджело? – но тут и Рафаэль?.. – но как же, как же тут же копия из «Нивы», перекрашенная Голиковым по гениальности!? – обязателен ли здесь закон о плагиате? – сюжет – заимствован всегда, или только такая традиция вежливости и просвещенности – уверения, что все это сделано по Пушкину, по Баяну или по песне? – это – необыкновеннейший консерватизм, такой необыкновенный, который в силу самого себя, то есть консерватизма, разрушает все каноны?.. – Нет, конечно, это – не Рублев, не Микеланджело, ни тем паче Рафаэль, и не Матисс, никак. Это – Голиков, который сам по себе, которому закон написан им самим. Какие серьезные и деловые физиономии у голиковских коней!..

«…а актер, если он кричит петухом, приводит детишек в изумление, но если детишки установят, что кричит петухом не актер, а самый настоящий петух у актера под столом, детишки актера презирают, ибо актер обманул искусство»…

Но Голиков – не академик, никак, и не учитель. Если Голикова разложить на элементы, то «Нива» заслонит и Рублева, и Матисса. А в Палехском музее есть академик, точней, академист – Павел Львович Парилов; у Парилова ничего не осталось от русской иконы, у него нету даже «палатного письма»; он – «фряжец»; он пишет лермонтовского демона; и он – брат академиков Егорова и Моллера; он совершенно реален так, как понимали реализм академисты; законы заимствований ему известны, он их обходит; законы элементов живописи им изучены; и Парилов – олеографичен, он напоминает – не Палех, но – Лукутина, кроме Моллера и Егорова.

В Палехском музее ощущенья сквозняка веков и их неистовства, и уменья, и восхищение талантами идут никак не только от Ивана Голикова. Заслуженный Баканов, Зиновьев, Ватагин – энциклопедисты, хранители палехского «стиля» и традиций Рублева, Фрязина, Ушакова и Чирина, знатоки законов русской иконописи от Византии; Баканов и Ватагин пишут демонстрацию; Баканов пишет «Индустриализацию сельского хозяйства»; Ватагин пишет встречу челюскинцев во Владивостоке; а Зиновьев пишет «Историю земли» от космоса до мамонта, до наших дней социализма, пишет Москву-порт; и по лакам этих энциклопедистов прошло иконописное умение от одиннадцатого века, от дней Андрея и Всеволода Боголюбских. Баканов фряжскую живопись сочетает с новгородцами. Заслуженный Вакуров сочетал в себе пятнадцатый иконописный новгородский век и Врубеля. Но Врубель же, и Микеланджело, и персы – у Аристарха Дыдыкина. То ли из Византии в Персию, то ли из Персии через Византию в Русию, – но персов очень много в Палехском музее, и заслуженный Котухин в Палехе вдруг реставрировал и оживил из мертвых средневековую персидскую миниатюру, шестнадцатый-семнадцатый века, и Хазов больший перс, чем заслуженный Котухин. А за Персией – Центральная Азия, Индия, Китай, века. Но в этом же музее заслуженный Маркичев – и Перуджино, и ранний Рафаэль, до Афин. И здесь же красновато-коричневый, суховатый, поджарый фламандец – Буторин. И здесь же живописнейший Иван Зубов, француз, Клод Лоррэн семнадцатого века. Фрагонар восемнадцатого, – тон, пространство, воздух, – хоть сам Зубов ни Лоррэна, ни Фрагонара не видал и убежден, что нету лучше Рафаэля, которого видел на фотографии!..

Нет, икона, производившаяся «гражданином поставщиком», разбита вдребезги, от нее осталось очень мало, – из нее родились лак и золото. Второе поколение – Баженов, Каурцев, Турин, Солонин, Солобанов, Баранов – они не только не похожи на икону, но они не похожи и на старшее поколение, – график Баженов, выдумщик, и стилист Каурцев, живописцы Баранов и Турин, причем Турин – и Малявин, и почти современный француз.

Русские иконописцы от Византии, оказывается, пользовались приемом, который лет тридцать тому назад был преподан французскими наилевейшими художниками, как последнее слово живописных открытий, в России им пользовались бубнововалетцы, – законом обратной перспективы; в Палехском музее хранится работа – младшее поколение – Баранова, написанная от Пушкина, «Кавказ подо мною»; она написана на самом деле – от Пушкина – законами обратной перспективы, – то есть художник на своих квадратных сантиметрах лака создал перспективу, когда действие развертывается и показано от Пушкина, когда зритель не Пушкина видит в перспективе на вершине горы и над облаками, но когда перспектива, и облака, и горы видны от Пушкина. Солонин – младший– написал «Женитьбу Фигаро», колоннада – пятнадцатый век, Флоренция, капелла Пацци, мастер Брунеллески; орнаментация колонн – Франция восемнадцатого века; фигуры музыкантов – Ватто; характеры, костюмы, головные уборы – французы и фламандцы восемнадцатого века, Ван-Дейк в частности; Солонин порылся в книгах!..

В музее хранится копия иконы семнадцатого века, написанная заслуженным Бакановым, – святые Борис и Глеб, в музее хранится подлинная икона восемнадцатого века – акафист Спасителю, в музее хранится работа заслуженного Котухина – «Сказка о царе Салтане»; Борис и Глеб побывали не только на двух иконах пятнадцатого и семнадцатого веков, но один из них оказался на персидском лаке Котухина в чине царя Додона.

Нет, икона «гражданина поставщика» разбита вдребезги революцией и палешанами, развеяна по ветру палехскими конями, не только голиковскими. У Сафонова работали безымянные «мастеровые». На каждом лаке, хранящемся в музее, написанном артельными товарищами, работающими в коллективе, а не в капиталистическом предприятии, написаны золотом фамилии художников. И – обязательно написано, также золотом – Палех, потому что это именно коллективный Палех, и тот Палех, та коллективная живописная школа, которую, – пусть здесь ночевали и Рублев, и Врубель, Молл ер и Фрагонар, персы и Рафаэль, пусть для Голикова не написаны законы плагиата, – ни с чем в мире не сравнишь эту школу, созданную советским десятилетием на развалинах палехских столетий, и тех безымянных, которым помещик Бутурлин указывал, держа их «в страхе», «чинить наказание – бить батогами», которые в Пятом году готовились к Семнадцатому.

…если бы машина-шахматы»…

В Палехе живет изумленный народ, который на лаке, на квадратных сантиметрах лака пишет древними красками, и обязательно пишет золотом и полирует коровьим, а то лучше собачьим или волчьим, зубом, причем лак и золото оказались элементами «стиля» Палеха.

Тридцать лет тому назад около Палеха поселился художник, носящий звание академика императорской русской живописи, соратник Виктора Васнецова, Николай Николаевич Харламов. В пяти километрах от Палеха он построил себе мастерскую. Окончив Санкт-Петербургскую академию живописи, художник, сын священника, определил свою судьбу, как Васнецов, его товарищ, – храмовою фресковой живописью. Он расписывал церкви. По его эскизам делалась мозаика «Воскресенья на крови», церкви, построенной в Петербурге на месте казни Александра Второго. Он расписывал Варшавский русский собор, за что получил звание академика живописи. Окончив академию, он умел писать, и писал, и пишет до сих пор портреты, – сейчас портреты руководителей Ивановской области – Аггеева, Носова. Человек с академическим живописным образованием, с большими поездками по миру, с хорошим знанием истории живописи в мире и у нас, интеллигент, – он тридцать лет жил около Палеха, он писал церковные фрески, расписывал церкви, – то есть делал то же, что делали палешане. Варшавский собор разрушен поляками, этот символ русского императорского порабощения Польши, по совершенно закономерным причинам. Церковь «Воскресенья на крови» у теперешних русских вызывает естественное презрение. Харламову под семьдесят, – лучшие годы этого художника больших живописных знаний выброшены на свалку эпох. Он вернулся к тем самым портретам, которым его обучали в академии живописи пятьдесят лет тому назад, к «академическим» портретам также полунужной надобности и полунужного мастерства, хотя они на самом деле академически-грамотны. Искусство революции забыло Харламова, в пяти километрах от Палеха, человека, вернувшегося к тому, с чего он начал. Он очень одинок, Харламов. Его дом, ничем внутри не изменившийся за последние тридцать лет, глохнет в парке. В громадной его мастерской стоят у стен громадные заготовки церковных фресок, Иисус, Бог-отец, Богоматерь. Харламов знает, – тридцать лет тому назад он поселился около Палеха, чтобы учиться у Палеха, он, академик. Он учился у Палеха. Он знает, что все эти красноармейцы, рабочие, пастухи, колхозники, додоны, Пушкин на миниатюрах палешан, появившиеся тогда, когда палешане вдребезги разбили икону и иконописные каноны, все они анатомически неграмотнейши, когда всадник вдруг вдвое выше лошади, а двери в палатах вдвое ниже коня, – и он, академик, знает, что он не смог научиться у палешан. Он не знает, как это так получилось, что палешане расцвели золотом искусства, – ведь с полною грамотностью писал он иконы, те самые, которые кинуты в презрение. Харламов на самом деле повторил сказку о рыбаке и рыбке, написанную Зубковым, оказавшись у разбитого корыта молодости, когда от тех же самых икон, к которым с грамотностью подходил Харламов, безграмотные палешане прошли в заслуженные Советского Союза. Баканов же, Голиков, Вакуров, Котухин и Маркичев, заслуженные, вошедшие в советское искусство из развалин иконописания и поразившие в первую очередь умением, на самом деле малограмотны. Эти заслуженные до революции были «личниками» и «доличниками», – то есть одни из них умели писать «лики» и не умели писать все прочее, а другие умели писать все прочее и не умели писать «ликов».

Несколько лет тому назад, когда палехская артель имела уже и славу, и литературу о себе, в Палех приехала дочь художника и художественного критика Лидия Александровна Мантель. Ей было двадцать четыре года, она только что окончила живописную школу Рерберга в Москве. Она попросилась в ученицы в артель. Ее приняли и определили учиться, как некогда учивались сами художники и как учатся сейчас в техникуме их дети, – определили учиться «к мастеру» – к лучшему – Ивану Михайловичу Баканову. У нее был договор с артелью, – она должна была два года учиться и не меньше двух лет затем отработать в артели. Она показала отличные способности, – не через два, а через год она была принята в члены товарищества равноправным мастером. Она приехала, чтобы подобрать Палех, как Харламов, она была дочь знатока искусств.

Она не смогла стать товарищем в артели, не сумев сладиться с товарищественным бытом и традициями. Она должна была уйти из артели. Но она – не ушла из Палеха. В Палехе жил и живет богатырь и столяр Константин Николаевич Солонин, шестидесяти-с-лишним-летний гигант и философ, полуграмотный, книгочей, всегда босой, с расстегнутым воротом на волосатой груди, с непокрытою гривой седых волос, не признающий способа умываться из умывальника, и зимой и летом моющийся на речке Палешке, зимой – в проруби, обязательно непокрытый и босой. Он был женат. Лидия Александровна Мантель полюбила его, он полюбил ее. Они сошлись. Он ушел от старой своей жены. В солнечное утро однажды палешане видели, как босой Солонин, а сзади него, перекинув башмаки на веревочке через плечо, также босая Мантель – пошли пешком в Москву. Около года их не было в Палехе. Затем они вернулись в Палех и наняли пустующую избу. Солонин судился со старой своей женою, ему присудили корову. Лидия Александровна родила девочку. И в Палехе сейчас она растит ребенка и пасет корову. Николай Николаевич Харламов полагает, что столяр Солонин загипнотизировал Лидию Александровну, дочь старого его друга и коллеги художника Александра Мантель. Лидия Александровна любит своего мужа восторженно, упоенно. Ей думается, что она счастлива. Но она была бы окончательно счастливой, если бы она вернулась в артель, куда ее не принимают вновь и, должно быть, не примут, ибо у артели есть свои традиции и своя гордость, однажды нарушенные Лидией Александровной. Лидия Александровна верит, что она будет писать, когда дочка сойдет с ее рук, – и будет писать так, как пишут палешане. Ей кажется сейчас, что палехскому искусству ее научил в большей мере, чем Баканов, ее муж столяр и палешанин Солонин, сделав ее палешанкой. Она не подобрала Палеха, Палех подобрал ее. Красивая женщина, молодая, интеллигентка, Лидия Александровна сейчас ничем не отличима от палешанок, ни одеждою, ни даже манерою говорить, так же она держит на руках ребенка и так же пасет корову.

Палехские мастера очень любят писателя Николая Николаевича Зарудина. Зарудин влюблен в Палех. Зарудин – член бригады Союза писателей, обслуживающей Палех. Зарудин всегдашний гость палехских юбилеев и торжеств. Был праздник одного из палехских урожаев – вручение циковских грамот заслуженным Баканову и Голикову. И была всеартельная чарочка великого пафоса, великих торжеств и полуночного часа. За мастерскими лежали морозы, в мастерской в тепле расплавлялись сердца, «творились», как золото. Художники собрались с женами, каждая жена пришла с брошкою на шее. Говорились речи, хмельные, как серебряная чара. И упоенно говорил Зарудин, влюбленный в Палех. Он говорил прекрасно. Его слова и мозг, обгоняя друг друга, пенились солнцем и были на высоте тех песен, которые пелись над пиром и чарой. На самом деле Зарудин был прекрасен в тот вечер, и прекрасны были его речи, похожие на песнь. И вышла на круг палешанка, и она сказала Зарудину, восхищенно и громко, так, чтобы слышали все и одобрили, о том, что шесть лет она уже вдова и чтит память мужа-художника, прекрасного друга ее юности, – о том, что как песнь и как память о муже, говорил Николай Николаевич Зарудин, разбередив ее сердце, – о том, что зовет она его Никалаюшку, от переполненного сердца к себе в избу разделить с ней пуховые ее постель и сон, никем не делимые со смерти мужа. Она поклонилась Зарудину поясным поклоном. Николай Николаевич Зарудин покраснел как маков цвет, слова отпали от него. Он заговорил поучительно-несуразное, совершенно интеллигентное. Она ожидала. Она поклонилась еще раз Зарудину, и она сказала в поклоне, достойно, целомудренно и просто:

– Не можешь, Никалаюшко? – ты скажи – не надо, я не обижусь. Я от сердца тебя позвала, и не от сердца мне не надо, Никалаюшко.

И она запела на кругу, в счастии и в горе одновременно:

Как по морю, морю синему…

Ее слышали все, и все, мужские и женские голоса, подхватили:

Плыла лебедь, лебедь белая…

Прозвища палешанами даются друг другу не случайно. Друг Дмитрий Буторин, он же Доленов, – прозван Ильею Федотовичем. Был в Палехе колодезных дел мастер Илья Федотович, который рыл для Палеха и округи колодцы. И никак не остался б в памяти у палешан, а тем паче не назвали б его именем прекрасного художника и прекрасного человека Буторина, если бы однажды Илья Федотович, уже под старость, вырыв последний свой колодец, запив, не плевал бы в этот колодец. И не то главное, что он проклинал свою судьбу, – Буторин ее никак не проклинает, – а то, что он плевал в колодец, нарушив истину о том, что – не плюй в колодец, пригодится водицы напиться. Поистине прекрасный художник и прекрасный человек зари туманной юности, лирик и всяческий бессребреник, Дмитрий Николаевич Буторин – не бережет своей жизни. «Наплевать!» – Он остался холост, когда мог бы прекрасно жениться, и может жениться до сих пор, на лучшей девушке села. Оставшись холостым, много работая, он растил не своих детей, а племянниц. Когда палешане волновались о сенокосе, хватит ли сена, и отбивали косы, чтобы идти на покос, Дмитрий Николаевич никак не волновался, на покос не готовился и задумывал во время покосного отпуска написать пушкинского Балду.

По палехским традициям – не дело, не стать такому мастеру. По Буторину, – «наплевать!» – и именно поэтому – Илья Федотович. Труд свой надо беречь и ценить, жизнь свою надо делать и устраивать по мере сил в упорном труде до старости.

Другой холостяк и заслуженный в Палехе – Иван Васильевич Маркичев, – о нем ничего не скажешь. Он сам в порядке, дом у него в порядке, перед домом в палисаднике цветут пионы, георгины и астры; в гости он пойдет, в гости к нему придут, все в порядке; он заслуженный, он работает; женские его дела в секрете; и прозвание ему молодецкое, удалое – Иван Забелой. Палешане умеют трудиться и чтить правильные дела, строящие жизнь.

Десять лет тому назад артель начиналась нищенски, – артельщики сложились двумя рублями членского взноса и десятью рублями паевых. Артельщики не умели делать ни папье-маше, ни лакировать. Вместо презрительного «богомазы» их стали называть не менее презрительно – «коробошники». Артельщикам было очень трудно – и голодно. Они работали, учились, портили, учились, существовали со сторублевым «капиталом». И был, и есть до сих пор член артели Александр Иванович Блохин, тихий человек, мечтатель, хороший мастер. На каждом общем собрании Александр Иванович Блохин выступает теперь с одной и той же речью.

– Простите меня, товарищи, – говорит он. – Я сознаю, я виноват перед всеми и прошу – простите! восстановите мне стаж!..

Когда начиналась артель, когда артельщики, упорно трудясь, и учась, и ошибаясь, подголадывали, у Александра Ивановича пала лошадь, и он уехал в Москву на более легкие заработки. Он выбыл из артели, как не работающий. Он был принят вновь в артель, когда вернулся в Палех, когда артель была уже сильна. Но он не был уже членом-учредителем. Он оказался мастером второго призыва. Материально стаж Блохину ничего не дает, – ему хочется восстановить стаж, чтобы восстановить свою артельную честь.

Харламов тридцать лет жил около Палеха. Голиков – никак не классик, и никак не все для Палеха. В Палехском музее хранятся работы Павла Парилова, он совершенно реален, для него обязательны законы заимствований, элементы живописи им изучены, и Парилов очень часто олеографичен; и не только он, но многие другие, и даже Голиков, когда они отходят от золот на лаке, от «стиля», как говорят они, они сваливаются в олеографию и в лубок. Тогда председатель товарищества и критик Александр Иванович Зубков говорит:

– Немастеровато сделано.

Около архитектурно-фрескового – второго Палехского музея – покоится могила. На могильном камне эпитафия:

«В темной могиле почил художников друг и советник. Как бы он обнял тебя, как бы гордился тобой!..»

Это – могила писателя Ефима Вихрева. Первый, кто печатно заговорил о Палехе, был – ивановский пролетарий, коммунист Ефим. Вся писательская работа Ефима связана с Палехом. Без писательских работ Ефима Палех бы не был тем, что он есть. Шуянин родом, ивановец по воспитанию, человек из рода суровых ткачей, пролетарий, рабфаковец, родившийся в 1901 году и член коммунистической партии с девятнадцатилетнего возраста, – через шуйских и ивановских ткачей он создал понятие пролетарского рыцаря, на самом деле став рыцарем Палеха. Ефим умер 2 января 1935 года. Он ездил из Москвы в Палех организовывать юбилей, там захворал, по дороге из Палеха в Москву в Шуе умер. Он похоронен в Палехе. В дневнике Ефима осталась запись:

«…За гранью Палеха – юность. Я готовился к Палеху двенадцать лет. Я искал его всю жизнь, хотя он находился совсем рядом – в тридцати верстах от города Шуи, где я рос и юношествовал. Чтобы найти его, мне потребовалось отмахать тысячи верст, пройти сквозь гул гражданских битв, виснуть на буферах, с винтовкой в руках появляться в квартирах буржуазии. Вместе с моей страной я мчался к будущему. Мне нужно было писать сотни плохих поэм. Я рвал их, мужая. Я негодовал и свирепствовал. И, пройдя сквозь все испытания юности, на грани ее, я нашел эту чудесную страну…»

«…и Капабланка, конечно, знает больше…»

Палешане умеют трудиться, умеют делать. В течение столетий палешане писали на досках, на проолифленных левкасах. Голиков принес в Кустарный музей дно фотографической ванны, папье-маше, лак. Это было открытием, но от открытия до начала артели лежало еще очень много перепутий. Палешане не умели делать ни папье-маше, ни лака – лака в первую очередь, того самого лака, который родился где-то в древности в Китае иль Индии, оттуда ушел в Персию и Японию, а в Россию к Лукутину пришел уже из Европы, в конце осьмнадцатого века. Артель началась нищенски, двумя рублями членского и десятью рублями паевых. Через Кустарный музей артельщики получали федоскинский полуфабрикат, и этот полуфабрикат отсылали в Федоскино же для полировки, – «коробошники».

И у артели возникла целая эпопея поисков умения и «секретов», когда артель сама начала делать папье-маше и лаки, эпопея, длившаяся до тридцать третьего года, почти десятилетие.

Первым поехал на поиски «секретов» в Федоскино первый председатель артели, ныне заслуженный друг Александр Васильевич Котухин, последним ездил лакировщик и друг Михаил Иванович Блохин.

Первые секреты вывез Котухин; он видел, из чего делается папье-маше, он видел прессы, жомы и колодки; он под Палехом нашел «филвеский грунт», как называется глина, которой шпаклюется папье-маше федоскинцами, добываемая под Москвой около Филей; Котухин привез с собой от федоскинцев запасы лаков; изобретатель, столяр и друг Михаил Николаевич Бабанов изобрел для артели свой прессовальный станок; большою водкой выведал у федоскинцев Котухин номера картонов – двадцатый и сороковой, «финляндские»; громадным опытом ошибок артельщики сушили, недосушивали, пересушивали, коробили, сжигали, портили материалы, картоны, масло, лаки, – изучали пропитывание маслом папье-маше, склейку, просушку, обжаривание, шпаклевку, очистку, окраску – и лакировку. Самоучка и изобретатель Михаил Николаевич Бабанов оказался гением, – он вскорости научился делать коробочки всех фасонов крепче, красивее и удобнее федоскинских.

Но лакировать – федоскинцы лакировали лучше. И кончились запасы лаков, привезенные некогда Котухиным от федоскинцев.

Достали новый лак в Москве, полировали, – лак не сох или пересыхал, коробился, растрескивался, блекнул, желтел, гасил краски, – и однажды на пятьдесят тысяч рублей – на пятьдесят тысяч! – артели вернули продукцию, потому – что лак потек, прилипал к пальцам, замутнил роспись.

В те времена Всекопромсовет приставил к Палеху друга Ивана Ивановича Василевского, ныне помощника директора Палехского музея. На Палех надвигалась гроза, в никуда сбрасывавшая его искусство – отсутствие лака и плохая лакировка. Иван Иванович Василевский и председатель Александр Иванович Зубков взялись за поиски лаков и за приготовления.

Оказалось, что «секреты» лаков заключены в способах его варки. Федоскинцы сказали, что «секретов» у них нет и что они дорабатывают старые запасы, мамонтовской рецептуры номер тридцать девять, тот же лак, что был и кончился в Палехе, – а мамонтовские рецепты потеряны вместе с Мамонтовым в революции.

Иван Иванович нашел в Загорске некоего монаха Афоню, он же Алексей Георгиевич, коий будто бы варил лаки для Троице-Сергиевой лавры и знает «секреты». Афоня сказал, – да, знает, – и варил лаки сначала на подсолнечном масле, а потом на маковом. Раз двадцать ездил к Афоне Иван Иванович, – раз двадцать пробовали афонины лаки и портили вещи в Палехе. От Афони отказались с негодованием.

Художник Рыбников, реставратор Третьяковской галереи, посоветовал Ивану Ивановичу обратиться к науке – к Институту лаков и красок, познакомил с научным сотрудником Института, с товарищем Урановым. Уранов взялся за дело всем сердцем. Уранов и Иван Иванович варили лаки в Институте на копалах, то есть на смолах тропических растений, на музейных экспонатах Института, по рецептам, вычитанным у китайцев, – то есть варили по науке. Изварили музейные запасы конго, каури, манилла, серлиди, тропические смолы; копалы то сваривались с маслом, то застывали «козлом», в зависимости от температуры того и другого; сам Уранов учился на этом варении заново. Наконец наварили пять килограммов лака. Поехали с лаками в Палех.

Не успели прогреться с мороза и опохмелиться, – отправились в мастерские пробовать лак. Отлакировали, только-только положили в сушилку – лак произрос, как инейные хвощи на стекле в морозы на окошках, ничего не выходило. Стали изобретательствовать на месте. Изобретательствовали. Науке вопреки, подсыпали в лак кобальтового сиккатива, – лак стал держаться, но лак окончательно темнил краски. Ничего не выходило.

Вся артель сидела в лакировочной мастерской и мучилась в раздумье. В раздумье сидения однажды Александр Васильевич Котухин принес лаковую банку прежних запасов, еще мамонтовскую, привезенную от федоскинцев; на банке стоял номер лака – сорок, а не тридцать девять, то есть федоскинцы обманывали, говоря, что они работают на тридцать девятом.

Уранов о лаке номер сорок ничего не знал. Со старой банкой и с несколькими каплями лака, застывшими на дне банки, Уранов и Иван Иванович помчались в Москву, в Институт, производить химический анализ. Анализ толком ничего не дал, кроме того, что таинственный лак варен не на копале-манил, а на копале-каури.

Начали варить на каури. Варил весь лаковый цех Института. Уранов ночей не спал вместе с Иваном Ивановичем. Ничего не вышло.

Стали искать мамонтовских людей, нашли англичанина мистера Аннэта, который у Мамонтова плавил копалы. Аннэт рецепта не знал, но знал «секреты» варения. Полезли в архивы, перерыли архивы, нашли рецепт, – каури плюс кипящее льняное масло (но никак не олифа!) плюс домара (то есть минеральная смола) плюс терпентиновое масло.

Варили. Сварили весь музей, – но варили без мистера Аннэта.

Опять поехали в Палех.

Лак перестал «грибить», давал ровную поверхность, но – тушил краски и не блестел.

Опять помчались в Москву – к мистеру Аннэту. Аннэт сказал, что варили неправильно, без «секрета», и взялся сам варить. Доставали лицензию на копал-каури и домару, Иван Иванович ездил в Вологду за терпентином. Пришла посылка из-за границы, – домару не прислали, – стали искать домару по России и нашли – под Мстерами, на заброшенном лаковом заводе. Заключили договор с заводом лако-красок в Москве, завод потребовал меди для котла. Иван Иванович доставал медь, достал. Приступили к варению. Перед самым варением мистер Аннэт напугал, – сообщил, что лак надо будет выдерживать десять лет, что лак «созревает» только после хорошего отстоя, потом успокоил, что, мол, он знает еще один «секрет», как обойти это лаковое обстоятельство.

Есть лак!

Нету больше лаковых «секретов» ни у Мамонтова, ни у мистера Аннэта, ни у федоскинцев, ни вообще в СССР! – Палех раскопал все копалы, и каури, и манилл, и конго, и домару. Иван Иванович сделался химиком не хуже Уранова. Палех сделал лаковое открытие не менее значимое, чем его искусство.

А полировка – полировка у федоскинцев была лучше.

Лак и не тушил, и не грибил, а не было у палешан той алмазной поверхности, что у федоскинцев. А вообще, лак грозою вставал уже и перед Федоскином, и перед Мстерами. Мстеряки и федоскинцы запросили лака у палешан. Палешане – дали с расчетом, – хотели посмотреть, как этот лак заблестит у федоскинцев. Сравнили затем – «наши помирают, а их кричат вовсю», – как определил Михаил Иванович Блохин, палехский полировщик. Стало совершенно ясным – «секрет» не в лаке, а в полировке. Федоскинцы знали нечто, чего не знали палешане.

В то время – в тридцать втором году – в Москве была выставка русского лака, палешан, федоскинцев и мстеряков; и на выставке ж было организовано производственное совещание. Доклад о лаке делал Уранов, – федоскинцы слушали его со вниманием великим. Но на вопросы о способах полировки не молвили федоскинцы ни слова, покуривали и посмеивались себе в усы, – «секрет» не выдали.

И тогда к делам приступил Александр Иванович Зубков, председатель. Он вспомнил «заветы отцов». Он собрал правление, и правление направило полировщика Михаила Ивановича Блохина «в научную командировку», как сказано было в протоколе, – в Федоскино с тем, чтобы Михаил Иванович прознал «секрет». Даде-ны были Михаилу Ивановичу триста шестьдесят рублей безотчетных и даден был наказ денег не жалеть, перепоить все Федоскино, но «секрет» украсть.

Михаил Иванович рассказывает о своей командировке:

– Приехал в Федоскино, пошел в правление к председателю, показал документы; Он мне сказал: «Смотри производство», – отвел в мастерскую, познакомил с мастером Ильею Ивановичем. Мастер смотрит на меня, как есть, волком. Как ушел председатель, он мне говорит: «Знаем палехских плутов, вы только к нам ездите да слизываете!» Я смотрю, как он работает, а он ничего не делает, на меня глядит. Я закурю, он у меня папироску возьмет. Я выйду, – он берется за дело. Я приду, – он на меня смотрит, поругивается, а то молчит и курит. Так целый день просидели. На другой день я пришел, говорю: «Давай на двух продукциях работать будем, – я свой лак привез, попробуем», а он мне: «Что мне пробовать, я сорок шесть лет пробовал!» – «А как выпить, – пьете?» – спрашиваю. – «Мы рабочий народ, – отвечает, – можем, только бы деньги были». Об деньгах я молчу, я говорю: «Где бы магазин найти?» Он говорит: «Магазин есть, да завмага посадили за растрату, не торгует магазин в силу переучета, за три версты надо идти». Я пошел, купил четыре литра, – закуска у меня была еще из Москвы. На обратном пути к трем литрам за горлышки привязал я веревочки и спустил их в речку, припрятал, а с четвертым иду к Илье Ивановичу. «Ну, как, – пришел, достал?» – «Достал», – говорю. – «Ну, хорошо, сейчас поправимся, – стакан вынул, – будь за хозяина, наливай!» Налил я ему стакан. «Будем здоровы», – говорит, выпил. Я ему еще стакан налил, опять выпил, помолчал, посмотрел в окошко, встал, надел фуражку, сказал: «Ну, до свиданья!» – и ушел. Вот тебе и «секрет!». Пошел я к завхозу, взял со дна речки второй литр, пою завхоза целый вечер, к нему кумовья пришли, – я говорю: «Я еще за вином схожу», – меня спрашивают: «А где ж ты достанешь?» – «У меня припасено». Я третий литр со дна достал, пьем, заговорили о деле, он мне говорит: «Нет, сынок, мы годами учились, а ты в неделю все хочешь произойти, – не выйдет! есть секретец, да я тебе его не скажу!»



Поделиться книгой:

На главную
Назад