Утром осматривали старину. Владимирские памяти связаны с Андреем Боголюбским и с сыном его Всеволодом, с двенадцатым веком. От тех времен остались крепостные ворота, называемые Золотыми, и два собора. От Золотых ворот идут рвы, около коих с точностью, точно это было на той неделе, показывают, где татары ворвались во Владимир без малого семь веков тому назад. Коммунальное хозяйство владимирского РИКа повесило ныне на Золотые ворота коммунальные часы с электрическим заводом. Церкви двенадцатого века – одна из них за последние лет двадцать пять растрескалась – разваливаются и развалятся, если не наедут реставраторы-архитекторы и не закрепят трещин. Во владимиро-суздальской церковной архитектуре все церковные колонны и своды обязательно покоятся на львах. Откуда в двенадцатом веке на Клязьме и на Нерли эти львы? – Есть летописные справки, что Андрей Боголюбский был в родстве с Фридрихом Барбароссой, и есть предположение, что соборы строились ломбардскими архитектора ми, и они-де и завезли львов. Но у шведов, норвежцев, датчан, финнов львы – национальный герб, – и не оттуда ли львы у подножий колонн владимирских соборов? – государственный герб Андрея Боголюбского – каков? В Успенском владимирском соборе, в том самом, который осаждался татарами и был последней цитаделью владимирцев, – в этом соборе хранились мощи Андрея Боголюбского и хранятся фрески Андрея Рублева, равно как расчищены фрески от двенадцатого века, сделанные греками. Летопись передавала о Боголюбском, что в гордости своей и в величии он никогда не склонял головы, что во внимательности своей он никогда, даже во сне, не закрывал окончательно глаз, что погиб он, изрубленный боярином Кучкой с сыновьями, причем бояре в ненависти своей рубили Боголюбского даже тогда, когда он умер. Мощи Андрея Боголюбского вскрыты, перенесены из собора в музей. Мощей никаких не оказалось, были лишь кости, но кости подтвердили летописные записи. На многих костях, на костях рук и ног, на ребрах, на черепе остались следы многих ударов меча. Гистологи Академии наук обследовали эти кости. Удары наносились долго, часами спустя после того, как человек умер от первых ударов. Гистологи ж установили, что шейные позвонки Андрея Боголюбского были сращены базедовой болезнью, – не по гордости и не по внимательности не склонял головы и не закрывал глаз Андрей Боголюбский, но по болезни. Росту ж был князь Андрей невероятного – на полголовы выше царя Петра. Сергей Иванович брал в руки череп и кости князя-феодала. Никакого священного трепета не было, – восемь веков тому назад человек, обладавший этими костями, был страшен. Павел Павлович Калашников стоял у костей безмолвно, по-монашески. Яков Андреевич подержал в руках череп, взвешивая его, положил на место и молвил, обращаясь к Арбекову:
– А как вы думаете, Сергей Иваныч, мы бы с одним нашим автомобилем – завоевали бы все боголюбское царство? – я бы взялся бы. Я бы вроде Бога на них наскочил бы. Они бы от одного моего боша разбежались бы… Только вот, когда мы спали бы, может, они нас подкараулили бы? – или если бы бензин кончился?..
На перекрестке около гостиницы милиционер покинул свой пост, переселившись к автомобилю, просил около автомобиля мальчишек не задерживаться, а взрослым читал лекции о советском автостроении! День был совершенно замечательный – в солнце, в ветре, в синем небе и в воздухе, в просторе. Соловьи, не заметив утра, пели посередине города Владимира, в росе, в утренней синей ясности. Утром оказалось, что город Владимир никак не сдан в заштат, но отдан молодежи, учащимся, девушкам и юношам, учебникам в ремешках под мышкой, буйному цветению сирени и вишни.
Из Владимира выехали в час дня, двинувшись в Боголюбов и к Покрову на Нерли. В Боголюбове сохранилась часть палат Боголюбского, те, по совершенно неверному монастырскому толкованию, где был убит и возведен во святые князь Андрей. В Боголюбове проживает ныне и хранит музейные ключи Федор Павлович Круглов, человек, подобно Боголюбскому, не сгибающий шеи, – по иным, чем Боголюбский, причинам: партизан, красноармеец, участник Перекопа, он был захвачен белыми; на теле его до сих пор видна пятиугольная звезда, вырезанная на коже при пытке; белые его расстреляли, он был похоронен в братской могиле, он вылез из-под земли от трупов, вернулся к нам, дрался под Перекопом, шейные мускулы его исковерканы, он не сгибает шеи, – он хранит палаты в память Андрея Боголюбского. Сергей Иванович застал его на табурете, поставленном на стол, под самым потолком, он белил свою квартиру, расположенную в митрополичьих покоях.
Покров на Нерли есть предельный символ запустения. Церковь, поставленная на месте слияния Нерли и Клязьмы, среди заливных лугов, кругом на несколько километров отстранена от человеческого жилья. И около церкви нет ни души. Церковь заброшена всячески. В непогожую ночь, должно быть, не очень счастливым людям, должно быть, понадобилось заночевать в этой церкви, – двери у церкви были железными, византийского железа от двенадцатого века, но косяки были деревянными, – и несчастливые люди сожгли один из косяков, чтобы пройти в церковь. У Покрова на Нерли так заброшено все, что даже вороны и галки, птицы разрушения, покинули ветлы, обступившие церковь. Белая церковь. Солнце, зелень ветел, ветер. Даже птицы улетели отсюда. Пустыня. Яков Андреевич не ходил осматривать старину, он поставил автомобиль между двух бугорков и подлез под него – и от солнца, и для того, чтоб промазать рессоры, и не спеша обследовать цапфы. Старина Якову Андреевичу надоела.
Направились в Суздаль. Дороги Ивановской промышленной области оказались лучше Володимирки. Суздаль привел в угнетение Якова Андреевича, этот город, где церквей оказалось больше, чем жилых домов, город русских – не императоров, но – царей, город царского гнева и царской милости, монастырей и ссылки цариц да распопых попов. На самом деле, много церквей. На самом деле, много совершенно замечательных памятников церковной старины четырнадцатого, пятнадцатого, шестнадцатого, семнадцатого веков. На самом деле, можно написать повесть о судьбе женщины в средневековье и о первой жене Петра Первого, сосланной в суздальский женский монастырь. На самом деле, пребывание в этих веках утомительно. На самом деле, все эти века в разрушении. И следует умилиться вместе с Яковом Андреевичем. Якова Андреевича угнетало не величье веков, но – разрушенье. Яков Андреевич органически не любил и не переносил – испорченного, сломанного, недоделанного. Недоделанной он воспринимал и старину. Единственный памятник старины, который не разрушен и в полном порядке высится средневековым величием, выкрашенный в розовую краску, суровый и неприступный, – это суздальский изолятор, до революции бывший монастырем – тюрьмою для распопых попов. И Яков Андреевич умилился деятельности НКВД.
– Ну, смотрите, Сергей Иванович, – прямо молодцы! – за что ни берутся, все делают отлично!., взялись за монастырь, и он в полном порядке!., ну, прямо молодцы! – это вам не историки!., есть на что полюбоваться!..
Павел Павлович Калашников, иконо-реставратор. Развалины суздальских монастырей, собрание икон в суздальском музее, корсунские ворота в суздальском соборе – так подействовали на Павла Павловича, что он переменил свой маршрут, решив остаться в Суздале. Он хотел подышать воздухом семнадцатого века. Он намеревался смотреть на те же пейзажи и из тех же окон, которые видела и откуда смотрела первая жена Петра Первого. Здоровый парень, он засветился от суздальской старины, как нестеровская свечка. На самом деле, от него пахло олифой и луком. То, что хотел Арбеков, было сделано, – он знал, что Калашников и в Бога верует, и современность воспринимает как «Божий дар», и убежден, что семнадцатый век был – куда лучше теперешнего времени, производя все и строя во имя единого и одновременно трехличного Господа Бога Саваофа, он же Адонаи. В 1935-м, в громадной воле и разумности революции, этот Павел Павлович казался бессмыслицей, но он был – фактом. А раз существует этот фактический человек с блаженными глазами, нелюбитель мыться, поехавший путешествовать из Москвы без полотенца, в Москве же получивший почти высшее образование для того, чтобы научиться писать церковнославянской вязью и без малого церковно-славянски разговаривать, то, стало быть, где-то в Москве, в московских переулочках хранится социальная среда и сопрягаются социальные силы, которые пятят людей вспять к семнадцатому. Павел Павлович Калашников смущенно сообщил, что влюбился в Суздаль, смущенно сказал, что из Москвы с собою он взял только восемнадцать рублей, смущенно попросил взаймы рублей двадцать, поблагодарил монашеским поклоном и направился в музей устраиваться с ночлегом. По дороге от Москвы к Ногинску, где дорога гудронирована, а стало быть, Яков Андреевич чувствовал себя отлично, между Яковом Андреевичем и Павлом Павловичем произошел разговор.
– Теперь надо хороших девушек встретить, – сказал благодушно Яков Андреевич, – и посадить их в машину, чтобы целоваться.
– Это как же – целоваться? – спросил Павел Павлович.
– А очень просто. Остановить машину, поклониться, сказать прилично: – «здравствуйте, барышня, может, нам по дороге? – садитесь, целоваться будем, чтобы не скучать!»
– И садятся? – спросил Павел Павлович.
– Если сказать дружелюбным голосом, весело и без хамства, а главное, если их несколько, две или три, обязательно сядут.
– И – будут целоваться?
– А почему нет? – каждому человеку целоваться приятно, и им тоже. Это – как пошутить, как насмешить. Только – без хамства. Обязательно целоваться надо! – всем приятно, безобидно и весело. И ничего плохого нет.
Павел Павлович помолчал и молвил тихо:
– А я… у меня любимая девушка была, и даже ее поцеловать не мог…
В Суздале, как только Калашников отошел от автомобиля, направляясь в музей на ночлег, Яков Андреевич строго поправил краги автомобильных перчаток, с удовольствием положил руки на рулевую баранку, дал газу, молвил с хитрецой:
– Вы ведь тоже рады, что от монаха отделались?! – вредный груз!.. Вы знаете, Сергей Иванович, я газет не читаю, мне некогда; стало быть, государственный деятель я плохой, я автомобильный деятель. Но есть у меня кое-какие политические правила, которыми я пользуюсь в работе. Например – ГПУ. Я, например, считаю, что ГПУ существует мне на пользу, чтобы мне удобнее жить. Если мне надо узнать человека, я начинаю безразличный разговор, так, мол, и так, было ГПУ, а теперь уничтожено; теперь НКВД, а раньше было ВЧК. Если человек боится ГПУ, – значит – человек липовый. Я примечал: кто боится, тот садится.
День отодвигался на запад. Яков Андреевич давал и давал газу. Дорога была хороша. Автомобилисты знают, что автомобильный мотор лучше всего работает в закатный час.
Синицын, Яков Андреевич. Когда Яков Андреевич входит в комнату, где стоят часы восемнадцатого века, переставшие ходить лет сто тому назад, – часы начинают ходить от страха перед Яковом Андреевичем. Яков Андреевич сам себе сделал патефон и автомобиль. За гонщицкие его таланты Московским автоклубом был подарен ему мотоцикл, хендерсон; мотоцикл, как известно, в коробке скоростей не имеет шестеренки обратного хода; Яков Андреевич приделал эту шестеренку и поражал московских автомобилистов, с полного хода вертясь около автоклуба на мотоцикле задом наперед. Часы, радиоприемники, керосинки и примуса – на самом деле боялись Якова Андреевича. На мотоцикле Яков Андреевич разъезжал по московским театрам, заезжал даже в Большой и, ни дня не учившись мастерству играть на фортепьянных инструментах, настраивал рояли и пианино. Первый танк, взятый нами у белых, привезен был в Москву разбитым; в Москве не было ни одного инженера, который знал бы конструкцию танка; Яков Андреевич на несколько дней залез в танковые железа, почти не вылезал оттуда, напевал там «Варшавянку» и – поехал на танке с вокзала в Кремль, повез танк в подарок Владимиру Ильичу; Владимир Ильич жал руку Якова Андреевича и поздравлял в его лице русских механиков. Арбеков в тридцать первом году привез из Америки автомобиль и обучен был управлять машиной по-американски, то есть не имел никакого представления ни о двигателе, ни о диффере. Вернувшись в Москву автомобилистом, Сергей Иванович связался с автомобильно-клубными любителями и автодоровцами, с одной стороны, а с другой – с арапами, от коих очень быстро пострадал так, что машина перестала ходить. В автодоровско-автомо-бильно-клубных кругах тогда он встретился с уважаемейшей среди автомобилистов личностью – с Яковом Андреевичем Синицыным. Они оказались соседями. Синицын ездил на самодельном автомобиле под кличкой «Дракон», у него не было гаража, а у Арбекова был двор, где можно было поставить гараж на две машины. Машина Синицына стала ночевать у Арбекова, Синицын профилактировал арбековскую машину. Со временем, когда возникла твердая дружба, а это совпало со временем, когда Арбеков и Синицын занимались бракоразводом, «Дракон» законсервировался. Сергей Иванович ездил на своей машине и ломал ее, Яков Андреевич ездил на машине Сергея Ивановича и чинил ее. Синицын – друзьям Арбекова – рекомендовался так: «Яков Андреевич, шофер-энтузиаст!» – так и было на самом деле. Яков Андреевич знал всю историю автомобильного дела с тех пор, когда оно было только спортом. Когда у Сергея Ивановича собирались друзья и начинались разговоры о делах страны, об успехах Японии, Яков Андреевич всегда шептал Арбекову: «Не весело что-то, Сергей Иванович, я пойду к машинам!» – и уходил в гараж. Но когда они оставались вдвоем, Яков Андреевич часами говорил об автомобильных марках и втулках, о гонках и авариях. Он знал все машины в Москве, как хороших знакомых. Он не знал наркома Гринько и американского посла Буллита, но знал их машины. Яков Андреевич был повелителем – автомобилей, роялей, часов, радиоприемников, которые его боялись. Но сам Яков Андреевич боялся – бумаги, того самого, с чем больше всего имел дело Сергей Иванович. Если дело касалось бумаги, Яков Андреевич обязательно путал. И это, в частности, – было залогом дружбы, на самом деле настоящей. Яков Андреевич работал начальником гаража, был ударником, в честь чего носил с собою перемазанную машинным маслом вырезку с фотографией из «Правды», – командовал полутора сотнями зисов, грифов и ярославок. Арбеков писал. Досуги они проводили вместе. Они ездили по стране – до Ленинграда, Харькова, Смоленска, Горького. Они были на родине Якова Андреевича – в Западной области. До сих пор там висит вывеска, на которой нарисован самовар и написано «Лужу Пояю», оставшаяся от отца, участника революции Пятого года и с тех пор большевика, похороненного на кладбище коммунаров, – причем сын, Яков Андреевич, на вопрос: «как же это вы – отец коммунист, а вы беспартийный?» – отвечал: «а я, знаете, товарищам доверяю, пусть они работают по политике, я свое на автотранспорте отработаю!» Яков Андреевич был доверчивым и ласковым человеком, настоящий пролетарий, рабочий, сын подпольщика-пролетария.
Со временем, когда Синицын разводился со своей женой, на кольце, где висели автомобильные ключи Якова Андреевича, повис ключ от квартиры Арбекова – Яков Андреевич у Сергея Ивановича стал членом семьи. На собственной своей квартире Яков Андреевич бывал редко, на стенах там висели грамоты и аттестаты за множество призовых пробегов, учиненных Яковом Андреевичем.
День отодвигался на запад. Яков Андреевич давал и давал газу. Мотор лучше всего работает в закатные часы. Впереди лежал замечательный русский город ткачей, возникший в лесах и на болотах из феодальных селений, раньше тысяч и тысяч российских городов перешедший от крепостной мануфактуры в капитализм и раньше тысяч и тысяч российских селений ставший социалистическим городом. Направо и налево от шоссе лежали глушайшие, почти первобытные леса, сосна и ель, никак не предвещавшие, что за небольшими десятками километров лежит громадный город советского текстиля, фабрик и двух сотен тысяч пролетариев. В лесу по дороге повстречались две девушки с сундучками, с котомками, босоногие. Не Яков Андреевич предложил, но они попросили – подсадить. Остановили машину. На редкость сизоскулы и здоровы были девушки. Выяснилось, – фабзавучницы, ходили домой, рассчитывали утром попасть на автобус и не попали, тридцать километров прошли уже пешком, осталось еще тридцать, устали, а завтра в восемь надо быть на работе. Яков Андреевич сказал озабоченно:
– Если бы не сундучки… сундучками вы обивку поцарапаете – видите, сколько у нас своих вещей?.. – И добавил сурово-весело: – Однако, ладно, возьмем, – оплата натурой, за каждый километр по поцелую.
– Ты не шути, – сказала старшая, – мы тридцать километров пешком прошли с вещами, поди устали, – и хозяйственно стала укладывать сундучки.
Машина действительно была загружена. Уселись. За руль сел Сергей Иванович, рядом девушка, рядом Яков Андреевич, вторая девушка – на коленях у Якова Андреевича. Яков Андреевич убеждал девушку на коленях, чтобы она его сердечно поцеловала. Навстречу прошли сразу три грузовика. Соседка сказала Сергею Ивановичу:
– Целый день шли, ни одного автобуса не повстречали, а тут сразу три автобуса.
Сергей Иванович спросил:
– А моя машина, вот эта, на которой ты едешь, – как называется?
– Известно как, – достойно ответила девушка, – такса! – И добавила очень ласково, доверчиво и с достоинством скромности: – Я хоть и из деревни, а кое-чему научилась.
Девушки попросили остановить машину в пригороде. Синицын требовал натуру поцелуями. Старшая, которая сидела рядом с Арбековым, сказала:
– Не шути, парень, не срамись!.. – Наши губы не деньги! – И обратилась к Арбекову: – Может, ты чего на нас потратил, ты скажи, мы заплатим, что требуется.
– Нет, платить не надо, – ответил Сергей Иванович, – а если поцелуешь, нос утрем моему товарищу, он всю дорогу твою подружку просил, а поцеловали меня.
– А что ж, и поцелую. Какая тебе, старику, в этом сладость?
– Да ты уж поцелуй, и подружке твоей вели поцеловать меня.
– А что ж, и поцелуем. Нюра, давай его поцелуем!
– А вы и товарища моего поцелуйте, он человек хороший.
– Не станем, чтобы другой раз не напрашивался. А то всю дорогу – натура да натура, – вертоус какой выискался!.. Ты старик, ай только старообразный?
Девушки поцеловали того и другого по разу, в щеки (в губы не позволили), пожали руки, посмеялись. Когда машина двинулась, одна из девушек крикнула под хохот второй:
– Ребята, будете когда мимо проезжать, приезжайте чай пить! – во втором общежитии фабзавуча, Нюра да Катя!..
Впереди лежал замечательный город ткачей, русского текстиля, русских пролетариев.
Нынешняя Ивановская промышленная область охватила земли от Владимира и Киржача до Углича и Пош-Володарска, и Ярославль, и Кострому – до Чухломы и Солигалича – до Макарьева и Семеновского. Для каждого русского, кто помнит свою страну, каждый названный пункт человеческой оседлости – глава и дел российских, и истории. Посредине области протекает Волга. На экономических картах края густо покрашены районы фабрично-заводской промышленности, машиностроительной и химической, хлопчатобумажной, льнообрабатывающей, силикатной, торфяной, пищевой, крахмально-паточной, винокуренной. На картах указаны районы нового промышленного строительства и районы сплошной электрификации. По всей области густо указаны районы кустарно-промыслового кооперирования населения, обеспечения рабочим скотом, молочного животноводства, овцеводства, плотности населения, ветеринарного и медицинского обслуживания, телефонной связи районов. На всех этих картах пустынею обозначены районы Семеновский, Макарьевский, Палкинский, кроме одной карты – карты лесистости. Самый лесистый район – Семеновский. Там протекает река Ветлуга, – бывшие Ветлужские веси, ныне уничтоженные с российских карт, – места, описанные Мельниковым-Печерским. Леса там первобытны и непроходимы. Деревни и села там редки, и не будет большой исторической натяжки, если принято будет утверждение, что оседлости этих мест возникли по тем же социальным причинам, что и Дон, и Запорожье. Но на Дону и в Запорожье были степи кочевников, простор и крымские татары, а здесь обступали леса, имено те, которые и прятали в себе людей от государства, кругом окружавшего эти леса. В лесах надо было оседать и прятаться – и надо было работать, чтобы есть и кормить детей. В леса бежали от феодала и за феодальной справедливостью, но в лесах же прятались от Александра Второго, российского капиталиста. Ведь даже в 1934 году найдено было в этих местах село, ни на какие карты не нанесенное, пребывавшее в нетях и в лесных трущобах, беспаспортное, но выходившее в соседние поселки за покупками и на продажу своих изделий!.. В четырнадцатом году началась мировая война. В Семнадцатом пала императорская власть. По понятиям тех, о ком идет речь, распалась власть. Села прятались в леса, разыскивать села – досуга не было, власть распалась, как гамлетовская связь времен. Можно было и надо было создавать свою власть, чтобы восстановить связь понятий. И в Шуйском починке крестьяне выбрали на власть и на царство крестьянина Ивана, справедливого и красивого человека. Ивану было лет сорок, был он многосемеен и безграмотен. Он взялся за царствование, благословясь и по справедливости, устроил в своей избе трон, судил с трона в красной рубахе с белыми латками под мышками и в лаптях; в свободное время от царствования ложкарил и пахал; именовался – бедный царь; детям своим он настрого приказал, как раньше, лётать босиком. Старообрядец и крестьянин, он вызвал к себе православное духовенство со всего своего царства, волостного писаря, лесопромышленников, лесничего, стражников, учителей, врача и предложил им сматываться из царства во един дух. В больнице поселилась бабка-ведунья да дед-знахарь. В школы направились начетчики. Подати были отменены. Все были сравнены в труде и в куске хлеба. Православные батюшки, лесничий, врач и волостной писарь, выбравшись из царства во един дух, срочно направились в тогдашнюю губернию, в Вологду, – они и привели в недоумение вологодские советские власти сообщением о возникновении в лесах нового царства. Вологодцы помчались в леса узнавать, как и что. Приехали в царство. Леса непроходимые. Деревня окружена заборами – чтобы скотина не ушла в лес, чтоб медведь стеснялся в деревню залезать. У околицы вологодчане встретили человека с возом, в лаптях, в красной рубашке, с бородищей, как лес, и с добрейшими голубыми глазами.
– У вас, тут, говорят, царь имеется? – спросил главный вологодчанин.
– Имеется, – ответил мужик.
– Какой же это царь? – спросил вологодчанин.
– Народный царь, выборный, чтобы по совести и справедливости.
– А где ж этот царь?
– А я и есть этот царь, – ответил мужик, – меня мир выбрал для власти.
В Вологде судили. И оправдали царя Ивана, только просили для прилику не возвращаться в волость, уехать из волости, куда хочет. Царь Иван пожелал со всем семейством переселиться в город Астрахань, на рыбные промысла. Бедняк Иван, красивейший бородатый экземпляр русской народности, бедняком оставался и на престоле. Хоть и дремучим, как леса, сопрягавшим старообрядческого бога со знахарями и ведьмами, он оказался Иваном, мужиком хорошим.
История о царе Иване рассказана была на Володимирском шоссе между Покровом и Владимиром, ночью, около костра, когда Сергей Иванович, Яков Андреевич и Павел Павлович останавливались охладить от канав мотор и поужинать. Костер отгонял комаров, подбирались к костру туманы, пели в туманах соловьи, а пахли туманы ландышами. Рассказал о царе Иване дорожный рабочий, к слову. Рабочие устраивались было ко сну. Яков Андреевич поминал недобрым словом ухабы всесоюзного дорожного мастера Цудортранса, за отсутствием его собирался было обидеться на дорожных рабочих, угостил рабочих папиросками. И возник разговор о советской власти. И – к слову, для подтверждения крепости советской власти – дорожный рабочий, покуривая и поплевывая, рассказал о царе Иване. Одет был дорожный рабочий примерно так же, как одевался царь Иван, был лишь потощее царя, менее представителен и красив, и менее бородат.
– Советская власть в самом народе живет, скажу я тебе, браток, – царь Иван не знал, как ее назвать, а на поверку – был он что ни на есть председателем комбеда, а то, глядь, и колхоза. Мы из одного места с ним, мечтал он о коммуне, сделанной на правильном труде, а ежели прошибся, то только со знахарями да с царскими кличками – по лесной своей неграмотности.
Соловьи пахли ландышами.
Автомобиль вошел уже в быт русских весей. Для того, чтобы хорошо вести автомобиль, чтобы быть хорошим шофером, надо вести машину, не думая о том, что ты ее ведешь. Так – около каждой машины. Машину надо чувствовать, как часть своего тела, как часть самого себя. Уменье владеть машиной – это чувство, которого не было в России поколение тому назад. Человек, ведущий машину, настоящий шофер, не думает о машине, но ни на одну секунду не забывает о ней. Он чувствует каждую гайку, каждый вздох зажигания. Куда б ни опускал он свои взоры и мысли, он видит каждый камень, каждый ухаб на дороге – и видит их ритмом машины. Это будет – точно сказать, что он рулевой баранки, шофер видит все совершенно иначе, ритм автомобиля интегрирует расстояние и пейзажи. И у руля очень хорошо думать, размышлять, интегрировать мысли – за интегралами скорости, ритма движения и пейзажа. Через поколение самые откровенные, самые раздумчивые разговоры будут возникать в часы переездов на автомобиле, когда двое, едущие на автомобиле, одинаково будут владеть ощущением машины.
По дороге от Москвы до Палеха, в часы, когда он вел машину, Сергей Иванович думал – как это сказать?.. – об образе? об искусстве? – он опускал свои мысли в ощущения, где не находилось нужной терминологии, о чем нельзя говорить, ибо понятие – образ – очень неточно. Можно было думать о шахматах и автомобиле. Со дней возникновения шахмат, как мастерства, всегда было великое множество шахматистов, имена которых забыты, которые хотели создать правила беспроигрышной игры, которые хотели создать машину-шахматы. Эти изобретатели забыты, но Капабланка, Ласкер, Алехин – великие писатели от шахмат – и даже Ильин-Женевский ошибались, конечно, проигрывали и – когда теоретизировали – говорили, надо полагать, множество неправильностей. Если бы машина-шахматы была б изобретена, шахматы-искусство исчезли бы. В автомобильном двигателе лежит гений математического интегрального исчисления, – рядовой шофер не обязан знать высшую математику. В искусстве нельзя предлагать машин-шахмат, ибо не стоит убивать искусство. Искусство ж – изобретательство, политика, любовь, – все, что есть в жизни, может быть объектом искусства. И Капабланка, конечно, знает больше шахматных правил, чем молодой шахматист, – он должен знать все правила, созданные для него, – и для того, чтобы пользоваться ими при нужде, и для того, чтобы разрушать их, создавая свои правила, – этим самым делая Бальзака не похожим на Толстого. Знание и умение – не одно и то же. Сергей Иванович, перестав быть американским шофером, познал, как устроен автомобильный мотор, но сделать его не сумел бы. А американцы и мотора не знают, даже не видят его, мотор за них инспектируется дилерами. Американцы только водят машину – и водят куда лучше русских шоферов, ибо – поди, поезди по Америке, где на каждые четыре человеческие души по автомобилю. Умение ж достигается навыком, практикой; теоретически знать – это еще не уметь. Подлинное умение возникает тогда, когда оно координировано знанием. Знание не должно обгонять умение, иначе – критика!.. Каждый писатель каждодневно проходит мимо тысячи тем. Пишет каждый писатель на круг в год листов десять, сидя иной раз на одном и том же образе по нескольку лет. В школах-десятилетках, в физических кабинетах показывают опыт: бросают на стол железные опилки и к ним подносят магнит. Железные опилки начинают двигаться, приходить в геометрический порядок, прилипать к магниту и друг к другу, – принимают закономерные формы. Железные опилки до того, как к ним придвинуть магнит, – это то, мимо чего ходит по миру художник, что видит, слышит, ощущает, продумывает – тысячи вещей и обстоятельств, рухлядь на чердаке памяти. Возникает образ – и образ работает, как магнит: из опилок виденного, слышанного, пережитого выбирается нужное, опилки приходят в движение, сортируются, прилипают друг к другу, принимают формы, нарастают на образ и сами на себя. Виденное, придуманное десять, и пять, и двадцать лет тому назад, вновь возвращается в память и начинает жить, если это надо образу. Никак не ерунда, что один биологический тип склонен к писательству, другой будет инженером, а третий реальностью воспринимает звуки, – и никак не ерунда то обстоятельство, что зайца можно научить зажиганию спичек; но заяц от этого художником не станет. Образы ж возникают в данной именно среде, в данной исторической эпохе, у данного человеческого индивида, являющегося достоянием и эпохи его, и среды, и класса. Когда магнит образа поднесен к опилкам фантазии и пережитого, начинает работать знание. Для того, чтоб образ отразился на бумаге, нужно умение. Новобранцу-красноармейцу, даже вузовцу, командуют иной раз – «левой!» – а он очень часто шагает правой, – это потому, что он задумался о собственных своих ногах. Это так же, как с шофером, который стал рассчитывать, а не ощущать расстояние, то есть не перевел сознание в ощущение – и въехал поэтому в канаву. Умение писателя должно быть таким же, как умение шофера иль красноармейца, который, не задумываясь, шагает левой. Умение – слово. Слово – весомо и перспективно, комбинации слов тем паче. Комбинации слов определяют перспективу фразы, и не только смысловую, но и эмоциональную ее загруженность. Сказать – «быстро пошел он» – «пошел он быстро» – «он быстро пошел» – это три различных по эмоциональному своему насыщению фразы. При чтении классического романа очень часто надо делать усилия, чтобы не подменять героя самим собою, хоть этот герой чужд читателю и исторически и классово. Это предопределено законами перспективы. В каждой повести есть та перспективная печка, от которой танцует автор, та точка, откуда, как на картину художника в два с половиною ее диаметра, следует смотреть читателю. Классические романы очень часто этой печкой для читателя брали глаза героя, – попробуй при таких обстоятельствах не подменить себя героем, раз его глазами только и видно, раз наблюдать с другого места – это все равно что в театре сидеть спиною к сцене. Перспектива всегда графична, и каждая повесть должна иметь свой график – от фразы до абзаца, от главы до повести в целом, – и автор должен следить, как пройдет по повествованию читатель. Иногда читателю надлежит сидеть вместе с персонажем в комнате, иногда он должен из Москвы следить за Палехом, за Казахстаном, за Сясью и Мурманском, за Токио и Нью-Йорком. Если автору надо, чтобы читатель нервничал, он может отправить его на Кузнецкстрой в час пуска первой домны. Если автору надо успокоить читателя, он может отправить его в Сталинск часом спустя после пуска первой домны иль может оставить его на покойном московском диване, а мотать персонажей, как кадры в кино… Но слова – и материальны. Если автор захочет описать красивую женщину, наделив ее фамилией Широконосова, – сколько ни старался б автор, читатель не поверит в ее красоту, фамилия погубит красавицу на бумаге. Если автор будет описывать лесной пейзаж нашими протокольными словами – «установка леса», «встречный план перелеска», – то получится портной, который на ситцевом платье делал заплаты из сукна. Нельзя описывать феодала капиталистическим лексиконом, – феодал окажется наряженным во фрак и в кольчугу одновременно, причем кольчуга будет служить жилеткой. Не надо описывать телегу автомобильной терминологией, – телега старше автомобиля, у нее есть слова ее возраста. Читатель никак не обязан верить художнику. Автор должен убеждать читателя не уверениями, но свидетельскими показаниями. Рукопись. Молодой писатель. На первой странице рассказывается, как умна и необыкновенна героиня, – не кто-нибудь иной, а сам автор в восхищении и на первой странице, и на второй, и на четвертой: и умна, и красива, и необыкновенна. А на пятой странице появилась героиня, «от нее пахло душистым мылом», она села, «закинув ногу на ногу», и сказала, – «вопрос о том, чему должен человек больше отводить времени, физкультуре иль духовному своему развитию, еще не решен для меня!» – и для читателя решен вопрос гораздо большей значимости – вопрос о том, что неумна не только героиня, но неумен и автор. Читатель просит авторских восхищений ему не навязывать!.. Форма – роман, поэма, рассказ, дактиль, ямб – условность, конечно, как условность и то, что женщины ходят в юбках, а мужчины в штанах. Сняли ж юбки наши московские метрополитенщицы!.. Форма романа – условность искусства, тут и «прости Господи, глуповатость» и – клоунада. Актер, если он кричит петухом, приводит детишек в изумление, но если детишки устанавливают, что кричит петухом не актер, а самый настоящий петух у актера под столом, детишки актера презирают, ибо актер обманул искусство. Писатель должен интегрировать реальность, настоящую жизнь, правду, – свои чувства автор должен аргументировать не словами, но фактами, выкрашенными под правду, чтобы читатель имел о них моральное и фактическое суждение. И писатель должен изловчиться в условности искусства так, чтобы читатель считал себя свободным в своих суждениях и не видел поучительного авторского перста. Авторские персты читателю надоели от классиков. Чтобы убрать свой перст, автор должен иной раз перед глазами читателя вычерчивать обстоятельства до самой последней морщинки, – а иногда надо предоставлять читателю свободу так, как это сделал в дореволюционные времена Леонид Андреев в компании Куприна, Потапенки и нескольких других их современников. Собравшись, эти поименованные пили красное вино и судили об искусстве, о том, как лучше создать образ. Решили тут же описать Фрину, как она вошла в ареопаг и покорила своей красотой, – решили описать красоту Фрины. Разошлись и приступили к описанию женской красоты. Куприн написал Фрину точь-в-точь, как описана у него Суламифь, – и живот, как чаша, и перси, и глаза, и губы, и черные волосы. Потапенко написал пять страниц, – волосы оказались огненными, и опять же перси, ланиты, персты, очи. Андреев пил вино, пока писали. Дошла очередь до его чтения. Он взял потапенковские пять страниц, красный карандаш, все зачеркнул и прочел: «В ареопаг вошла Фрина, и она была так ослепительно красива, что старцы поднялись поклониться ее красоте». И все. Победил Андреев, ибо одни читатели предпочитают Фрину блондинкой, а другие рыжей, но для существа повести эта читательская вольность несущественна. У иных русских писателей годов восьмидесятых излюбленным приемом было заставлять героинь хворать чахоткой, поэтическая, дескать, болезнь, румянец, томность, ветер вечности, – а врачи читали эти абзацы о «поэтической» болезни и хохотали, ибо чахотка у этих восьмидесятников получалась, как у иных современников описание «грахьёв» и «князьёв». Безграмотность в описании князя так же безграмотна, как и описание туберкулёза…
Закат. Косые лучи солнца. Сердце мотора бьется хронометром и слито с мыслями. Автомобиль поднялся на гору. Нигде, нигде на земном шаре – ни в Европе, ни в Америке, ни в Азии – нет таких пейзажей, как среднерусский пейзаж с холма, зелень полей, пространства, речонка, деревня вдали, золотые лучи заката и тишина.
Условность классического романа культивировала описание природы по ряду причин – и в первую очередь никак не по причинам эстетическим. Классический русский роман – если не мистичен, то пантеистичен. В условности классического романа описания природы требовались для того, чтобы посадить роман «на землю», «связать с землей, с природой, с космосом», с «паном», чтобы роман, как жизнь, «из земли пришедши в землю отыдеши», – чтобы природа в романе «успокаивала» иль (метели и буревестники) заставляла бушевать. Тургеневские и толстовские описания природы – конечно, мистичны. Прекрасный писатель Михаил Шолохов написал прекрасный социальный, социалистический роман «Поднятая целина», – и читатель выкидывает все шолоховское описание природы, – оно механически перенесено Шолоховым из классического русского романа в социалистическую ткань шолоховского повествования.
Нет! – образ не только весом, перспективен, материален, историчен, – он обязательно социален и классов. Можно взять Льва Толстого, «Войну и мир», положить слева от себя, под правый локоть положив белый лист бумаги, и – с первой страницы от феодального рассуждения о международной политике и феодальной скупости Курагина – выписывать все инстинкты персонажей Толстого и все обстоятельства, стимулирующие эти инстинкты, – инстинкты, эмоции, чувствования – безразлично, как назвать. С десятой страницы начнет возникать некая уже система, надо подставлять уже только палочки, возникает статистика. А к концу романа известны все инстинкты, которыми оперировали не только персонажи Толстого, но сам Толстой. Человеческие инстинкты, человеческие чувствования наслоялись веками от прачеловека, от четвероруких, от времен животного состояния. Они же с тех пор и перестраивались. Социальные инстинкты от часа, когда человек взял в руки дубину, накапливаются до наших дней. Они прошли через средневековое сознание, через капиталистический «индивидуализм». Они скапливались и жили, умирали, вновь рождались, живут в нас. Иные каменновековые добрались до социалистических дней, до социалистического сознания и социалистических инстинктов. Но мы, социалисты, коммунисты, – очень молоды. И следовало бы взять многих и многих наших писателей, партийцев в том числе, – положить под левый локоть их романы, как «Войну и мир»… И если писатель хочет быть подлинно коммунистическим писателем, подлинно коммунистически чувствующим человеком, – и только тогда имеющим силы создать подлинно коммунистический роман, – пусть писатель кроме сознания проверит свои инстинкты!..
Советская русская литература имеет уже свою историю, совершенно закономерную, и имеет пройденные уже пути. Советская литература отодвинула в должные перспективы частную человеческую судьбу. Понятно, – судьба классов была значимой судьбой Иванов и Иванов Ивановичей, отдельных личностей. Когда человек, класс, эпоха приходят на новые места, на новые квартиры, они хотят расставить по местам вещи и знать, чем они обладают, – литература была очерковой и познавательной. Класс стал перестраивать страну; колоссальнейшая, замечательнейшая эпоха, когда в стране не было ни единого села и ни единого города, которые не реконструировались бы и не строились наново. Реконструировалась добыча хлеба и труд около хлеба, когда на поля пошли машины и фабрично-заводские навыки. Реконструировались и строились заново заводы, нефть, железо, каменный уголь, химия, текстиль, превратившие аграрную страну в индустриальную. Уничтожался класс прежних историоделателей вместе с его экономической конструкцией, знанием, моралью, эстетикой. Это замечательнее любой романической выдумки. Первая полоса «Известий» была более романична, чем беллетристический подвал на третьей полосе. И романы эпохи брали первобытный берег реки, глухие леса с монахами иль степи с запорожскими преданиями. Туда приходили люди, и там строились заводы, причем вещи и отношение к вещам перестраивали людей в коммунистов. Романы брали «чавось-не-босьную расейскую» деревню, строили там колхоз, туда приходил трактор, и там создавались племенные фермы, причем трактор и отношение к нему перестраивали людей в коммунистов. Перестроение людей показывалось в классовой борьбе. Прежний историоделатель, уничтожаясь и умирая, пошел в поножовщину, на голод по деревням, в болты, подбрасываемые к новым машинам, – писатели написали о вредительстве. Так было на самом деле в жизни. Но условность классического романа была перенесена на наши дни. В романе был герой – коммунистическая партия. В романе был «злодей» – подгерой – прежний класс, вредитель. Конструкция была неверной по существу законов литературной перспективы. Герой персонифицировался на секретаре партийной организации, человек нес на плечах партию миллионов, растворяя партию в своих индивидуальных чертах, и терял свой лик в миллионах, – вредитель превращался в подгероя, что не соответствовало реальной жизни.
Это было закономерным для литературы, – но шоферы становятся настоящими шоферами только с того момента, когда, наездив уже много часов, вдруг они ловят себя на мыслях, когда их мысли очень далеко и от дороги, по которой они едут, и от рулевой баранки, потому что вещь – машина, мотор, ритм мотора и движения – и он, шофер, – одно и то же. Тогда начинается жизнь.
В Палех приехали к вечеру. Поездка на безымянное озеро, ночные разговоры, встреча жены с ребенком и няней на ивановском вокзале сделали так, что прошлую ночь Сергей Иванович и Яков Андреевич спали всего по два часа. В Палехе ожидали баня и крестьянский дом. В комнате стояли ландыши. С закатом запел соловей, у самого окна. Звуки перепутывались с запахом ландышей. Впервые в жизни сознание соподчинило ландыши и соловьев, весною, земною благостью. Переутомленные, они легли с закатом, когда проснулись соловьи. Мысль о соловьях и ландышах была последней мыслью Сергея Ивановича. И ночью разбудил необыкновенный шум, тысячи неизвестных существ бежали по крыше. И сразу вспомнилось детство, вошло, заполнило все сознание. В Москве и в мире за большими городами, в многоэтажных домах, этот звук был забыт, звук, знакомый от детства. По железной крыше крестьянской избы бежали тысячи капель дождя. За окном зеленело лето. Комната осветилась фосфорическим светом, казалось, прошедшим сквозь стены. Весело над домом рассыпался гром. На крыше шумел дождь. Пел соловей. Ветер подул в окно. В комнате до одури пахло сырыми ландышами, молодостью, свежестью, соловьями. Где это? – когда это?..
Саратов. Саратовская первая гимназия. Первый класс. В гимназии у всех гимназистов до четвертого класса – поветрие, увлечение игрою в перышки; карманы гимназистов набиты перьями; героем от перышек идет «наполеон», перо, которое нельзя перекувырнуть. Играют на переменах, играют на уроках. Классные надзиратели ловят. Классный надзиратель, по прозвищу Зонтик, отбирает перья, заставляет выворачивать карманы. И Зонтик, чтобы пресечь зло, кидает перья, сотни перьев, на печку, надо полагать, к тысячам перьев, застрявших там от прежних гимназических поколений. Первоклассник Келлер, впоследствии Арбеков, уговаривается с первоклассником Шухотовичем. В первую перемену Шухотович жалуется на Келлера, что Келлер ударил Шухотовича, и надзиратель оставляет Келлера на час без обеда. Во вторую перемену Келлер жалуется на Шухотовича, что Шухотович ударил Келлера, и надзиратель оставляет Шухотовича на час без обеда. После занятий Келлер и Шухотович – вдвоем в классе. Кафедра – к печке. На кафедру – парта. На парту – Шухотович. На Шухотовича – Келлер. И Келлер на печи, в пыли, в бумажных стрелах, в россыпях перышек. И на пороге – Зонтик. Уже не сам, но руками двоих сторожей Келлер спускается с печки. Через четверть часа – инспекторский кабинет во флигеле, ожидание инспекторского выхода, плачущий Шухотович, и – гроза за окном, рромы и молнии…
Весной тридцать пятого года во всем Союзе происходил первый выпуск десятых классов полной советской средней школы, – праздник девушек и юношей, родившихся и созданных советскими днями уже за Семнадцатым, праздник созидания и созревания человека… Нижний Новгород, 1913 год, класс выпускников – «абитуриентов».
– Келлер, ты что делаешь?
– Ничего, Леонид Александрович!
– То-то ничего, а надо слушать! – останься на полчаса без обеда.
Двадцать два года тому назад!.. – этот разговор происходил в нижегородском, владимирском реальном училище. Повторялся этот разговор раза два в неделю, и было известно, и никого не удивляло, что Леонид Андреевич не любит «абитуриента» Келлера, и поэтому «ловит», – было такое словцо. И Келлер оставался на полчаса «без обеда» – раза два в неделю. Келлер впоследствии стал писателем… Вместе с гимназистом Федором Богородским, впоследствии художник, с гимназистом Сергеем Предтеченским, беллетрист, с институтцем Арсением Митрофановым, поэт, и еще с десятком товарищей они организовали литературный кружок и издавали рукописный журнал. Предтеченский и Келлер печатали свои рассказы в «Нижегородском листке». Члены кружка читали московские газеты и толстые журналы. И реалист Келлер был вызван к инспектору Жудро в чрезвычайно темный кабинет, где стены наводили не меньший страх, чем сам жукообразный Жудро. Жудро сказал:
– Сергей Келлер, говорят, ты сочиняешь?
Владимирское реальное училище было третьим учебным заведением, где Арбеков проходил «средние» науки, ибо из саратовской гимназии он был изгнан за игру в перышки и за издевательство над системой наказания безобедами, а из богородского реального сам ушел по так называемому добру и здорову. То есть Келлер человеком был уже обстрелянным.
И он ответил инспектору Жудро, опустив руки по швам:
– Да, Владимир Александрович, сочиняю.
– А что ты сочиняешь?
– Я пишу маленькие рассказы, Владимир Александрович. Я впоследствии намереваюсь быть писателем.
– А еще я слыхал, что ты носишь свои рассказы для печати в «Нижегородский листок» и будто бы ты читаешь разные газеты?
Арбеков соврал, с ясными глазами:
– Нет, Владимир Александрович.
– А еще мне сообщили классные надзиратели, что ты, Келлер, куришь?
Глаза Арбекова стали покорными, он ответил тихо и покаянно:
– Да, Владимир Александрович, несколько раз курил.
Жудро помолчал от неожиданности. Жудро оценил чистосердечное признание. Жудро молвил:
– Ну и кури, если куришь, ты через год студент, – но если тебя застанут классные надзиратели или инспектор, получишь тройку за поведение. А если, – Жудро потемнел, – если опять услышу о твоих писаниях и о хождениях в «Листок», – будешь уволен. Ремень поправь, как следует!..
Во владимирском реальном, как и во всех средних учебных заведениях империи, запрещалось выходить на улицу после восьми часов вечера. Ходить в кино и в театры ученики могли лишь по запискам инспекции. В день окончания реального абитуриенты вместе с преподавателями впервые в жизни напивались до потери сознания, и с учителями же, также впервые в жизни, ездили в публичный дом. На всю жизнь от владимирского реального остался в памяти – класс, парта, урок математики.
– Келлер, ты что делаешь?
– Ничего, Леонид Александрович.
– А надо слушать! останься на полчаса без обеда!.. И француз, швейцарец по национальности:
– Э, мон шэр, ви не знаете урок? – это будет достаточно, если я поставлю вам нуль с вожжами?! – и француз жмурился в наслаждении и ласковости, тот самый швейцарский француз, о котором через год писалось в газетах, который бежал из России от уголовного преследования, ибо он оказался педерастом и растлителем учеников…
Какая эпоха прошла с тех пор!.. Империя расстреливала свой режим мировою войной. Октябрь выкорчевывал империю, отстреливаясь от четырнадцати государств, которые хотели его утопить в собственной его крови. Весной тридцать пятого года вышли из средней школы девушки и юноши, которые не были еще рождены в Семнадцатом, зачатые и рожденные в громах Октября. Арбеков в эти годы переходил от юности в зрелость. И на месте прежнего ученика Келлера стали двое новых Келлеров – ученики дочь и сын, проходившие пооктябрьскую школу. Тот, прежний ученик Келлер, был трудным ребенком, – не случайно он перебирался из Саратова в Богородск, из Богородска в Нижний, – и случайным в его судьбе было лишь то, что он окончил школу. Тогда нельзя было утверждать, что из Келлера выйдет писатель Арбеков, но мальчик с самых ранних лет готовил себя к писательству, – и именно это было наитягчайшим обстоятельством для тогдашней школы. Теперь росли сын и дочь, сын оказался труднее дочери. И, быть может, даже труднее отца, – хотя бы потому, что, в отличие от старшего Келлера, он не ставил перед собою никаких целей. Он не жил с отцом и на горе отца ухитрился к тринадцатилетнему возрасту возыметь отношение к книге по меньшей мере безразличное, в окончательном совершенстве познав все виды спорта, а также все коломенские окрестности на много километров вокруг, кои он посещал в прогулы, первозданно мало познав все те науки, которые он проходил в коломенской десятилетке, – так мало, что, встречая у отца писателей, он обратился однажды к отцу с просьбой:
– Папа, а ты бы пригласил бы к нам когда-нибудь Пушкина чай пить!..
Отец взял сына с первозданных коломенских весей и пересадил в Москву, в 25-ю школу, где директорствовала женщина с фамилией, подходящей для сына, – Гроза, и где шефствовали «Известия», не в назидание, конечно, инспектору Жудро и его отношению к газетам вообще и к «Нижегородскому листку» в частности. Все годы социальных обвалов и восхождений отец не имел никакого отношения к школе. Глазами детей он вновь увидел школу. Дети вообще, повторяя жизнь, заставляют и молодеть, и видеть пройденное. Воспоминаниями, глазами дочери и сына отец сопоставлял две школы. Отец был вовлечен в общественную жизнь школы, что никак не полагалось по дореволюционным традициям, ибо инспектор Жудро допускал родительский дух в «храм науки» только тогда, когда из «храма» изгонялся дух здорового детства.
Как много, как замечательно все переменилось! – О чем думать? О том ли, что у школы есть своя собственная печатная газета, которая выходит в шестидневку раз и в которой преподаватели и ученики печатаются вместе, редакция которой заботится о том, чтобы ученики печатались?.. – о чем думать? Да, ученики этой школы ведут переписку с двадцатью пятью народами – от американских школьников до школьников Арктики.
«Остров Колгуев, школа.
Здравствуйте! Все ненцы сейчас в артели. Вместе промышляют. Олени не вместе, олени вместе надо. Ненцы все в чумах живут, ямцают – кочуют. В красном чуме ненцы учатся, ненки, девочки, не учатся, станут учиться на будущий год. Агентство есть. Больница есть. Школе второй год, двадцать шесть учеников, две группы. Мы учили об артели Ленина, о Красной армии, о Парижской коммуне, о Первом мае. Мы учили, как живут рабочие, где есть буржуи. Стенная газета есть, радио есть, кино есть. В школе пионеры есть»…
Эта часть письма, написанного колгуевскими учениками на немецком языке, ученикам 25-й школы.
Из Австралии, из Сиднея Аллан Шайн пишет о своем быте и о коммунистическом движении в Австралии, о том, в частности, что австралийские железные дороги по старым англо-американским традициям цензуры отказываются перевозить коммунистические газеты, а
«поэтому нам трудно получить их в Мельбурне… На прошлой неделе государственные власти конфисковали и уничтожили все экземпляры „Уоркерс Уикли“»…
Пишут из Индии, из города Пуни. Трогомонская школа в Нью-Хэвеке из штата Нью-Йорк в Юнайтед Стэйтс пишет и шлет подарки «нашим друзьям в СССР». Со станции Бер-Чакур из Казахстана пишут:
«Мы, ученики школы Бер-Чакур, шлем вам свой привет в далекую Москву»…
1913 год! – трехсотлетие и последний год империи!., молодость Келлера, грозы, рассветы – и вообще молодость, которая все хочет знать, все понять, все вобрать в себя!.. На Ошарской улице в Нижнем жила француженка, с акцентом говорившая по-русски, – реалисты показывали на нее пальцем и примолкали, когда она проходила мимо, потому что они видели чужеземку, о которой ничего не знали, потому что за образом чужеземки рисовались далекие, непонятные земли, о которых ничего не зналось, о которых надо было мечтать, как о некиих несбыточностях… Молодость, грозы, рассветы! – если бы ученику-отцу тогда можно было бы написать на Колгуев, в Мельбурн, в Нью-Хэвек, – быть может, вся жизнь его построилась иначе б?.. Кхайв, индус, пишет из города Пуни, от 15 января 1934 года, в частности:
«забастовка была проиграна, так как хозяин привел штрейкбрехеров. Штрейкбрехеры были мусульманами и ненавидели нас, буддистов. У них в Бенгалии все помещики – буддисты, и они ненавидели нас как классовых врагов. А у нас, в Бомбейской провинции, все полицейские – мусульмане. Англичане, хозяева Индии, пользуются религиозной рознью и стремятся натравливать буддистов на мусульман. Однако за последнее время это им все меньше и меньше удается, мы братаемся с бенгальцами»…