– Заграничные? – у нас еще не делают? – хороши!..
– –
Прошел год. Сын опять был у отца, отец по-прежнему был учителем и источником живой воды, живого ощущения революции. И опять – случайно, между прочим – отец говорил об очках.
– Все носишь? – спросил отец, – еще не сломал? – а то я починил бы. Мне бы такие на всю жизнь хватили. Поедешь к иностранцам, – купи.
– –
Прошло семь лет. За эти семь лет, конечно, много раз ломались очки сына, и сын менял очки. Сын обосновался в Москве. Он ездил к отцу. И через семь лет отец приехал погостить к сыну. Сын доставал для отца билеты в театр. В рабочее время, когда сын был занят, отец уходил пешечком на московские улицы. За обедом сын спрашивал отца, – где был.
– Да в разных местах… Электрический счетчик искал, в нашем городе не хватает, трудно достать. Заходил к Федоту Федотовичу, – помнишь? – его и меня в Пятом годе казаки пороли, наш сосед, – он тогда ж из нашего города уехал; навестил старика, живет на Шаболовке в доме престарелых революционеров. Вместе с ним на такси в Музей Революции ездили, знакомых вспоминали… Ну, заходил в лавочки. Перед отъездом отец сказал сыну:
– Я у тебя тут ограбление сделал, не гневайся.
– Какое? – спросил сын.
– Не скажу. Приедешь к нам, сам увидишь.
– –
И через полгода сын приехал к отцу. Отец вышел к сыну гордой походкой – на носу у отца были круглые очки.
– Видишь? – гордо спросил отец.
Сын рассмотрел: из старых его очков, из нескольких сломанных оправ отец сделал одну оправу, в которую вставил стекла, купленные должно быть в последнюю его московскую поездку.
– Видишь? – гордо спросил отец, – не хуже твоих.
Сыну стало стыдно, он очень любил отца, –
– Папа, ну почему ж ты мне не сказал, что тебе нужны такие очки? – я ж всегда мог тебе достать. И почему старые, зачем ты делал из рухляди?..
Сын вспомнил все. Он понял, что он не дослушал желания отца, – те или иные очки – для него это было мелочью, значения не имевшей, почему – отец и круглые очки?..
Отец сказал то, о чем только что думал сын:
– А я тебе разок-другой намекал про очки, ты не обратил внимания.
Сын повторил вслух вторую свою мысль:
– И зачем тебе они? – я помню, как я к ним привыкал, не очень удобно… и почему старые?..
Очень ласковыми и очень нежными стали глаза отца. Отец положил руки на плечи сына. Очень близко он посмотрел в глаза сына. Не улыбаясь, шепотом он сказал:
– А ты, сынишка, скажи мне, – могу я гордиться тобой или нет? – ну, что ты скажешь против того, что мне приятно твои очки донашивать… Ну, – что там – штаны, сапоги… Чай, ведь ты первый такие очки привез в наш город, а я думал – я второй… пока их вся страна не надела.
Отец чуть-чуть опустил глаза.
– Теперь их в Москве делают – сколько угодно…
– –
Очки, известные еще египтянам, были спутником несовершенства человеческого зрения, исправляя дальнозоркость его и близорукость.
Игрушки*
Сын, Борис Борисович, он же Жук, он же Воробушек и сотни других имен, которые дает мать, играя с сыном, – он забирается до половины лестницы и кричит оттуда:
– Папа, имагу!.. подятита, папа!
Надо идти на лестницу, брать сына, это полуторалетнее человеческое существо, и тащить его – иль вниз, чтобы не мешал, иль наверх, чтобы он увел за собою мысли отца в замечательное время первых проявлений человеческого сознания. Сын подражает отцу: он садится в кресло, положив ногу на ногу, как отец; он забирается на стул к письменному столу и бьет по клавишам пишущей машинки; его можно спросить: «ты чей?» и он ответит «папи и мами!» – он обязательно скажет, сделав хитрое лицо: «папа, дай акуму, подятита!» – акум, его собственное слово, – всяческая сладость: подятита – это пожалуйста.
Но вот лестница. Если его спустить вниз по лестнице и сказать ему «папа занят, не мешай, Воробушек!» – он повторит: «папа занят, имесай!» – и через пять минут полезет вновь до середины лестницы. И если его поднять наверх, через пять минут он поползет вниз до середины лестницы. И в обоих случаях он будет кричать, обязательно отцу, но не матери, которая также рядом, –
– Папа имагу!.. подятита, папа!
И отец установил, что лазание по лестнице для сына – игра с отцом, а самая лестница – игрушка: когда отца нет, сын давно уже сам справляется с лестницей, – ему просто приятно ощущать страх на середине лестницы и приятно усаживаться на руках отца, брать отца за шею и испытывать большой страх, так высоко поднимаясь от лестничных ступеней до рук отца.
Но у сына есть другая игрушка, друг, она же – врагиня гораздо более страшная, чем путешествие в таинственные страхи лестницы. Первоначальное ее имя Соня, а чаще она бывает Сонькой, самым последним человеком, иль Сонечкой, человеком самым примерным. Это – тряпичная кукла, изображающая негритянскую девочку, на самом деле очень черную. Она существует в сознании вот уже половину существования Бориса Борисовича, то есть с восьмимесячного его возраста. Это второе «я» Бориса Борисовича. Когда Борис Борисович не укладывался в свою постель, надо было сказать: «Ну что же, если ты не хочешь, пусть в твою постельку ляжет Сонечка, она умная», – и Борис Борисович лез поспешно в кроватку, натягивая на голову одеяло. С Борисом Борисовичем – чего грех таить – случались в постели иной раз грехи, – он просыпался на мокрой простынке, он, уже большой, он знал, что делать этого нельзя, его глаза заполнялись стыдом, и, если няня в хорошем настроении, она могла спасти человека, она могла сказать: «ах, ах, какая Сонька, нехорошая Сонька! она намочила Борину кроватку, – как только Соньке не стыдно!?» – и глаза Бориса Борисовича наполнялись презрением к порокам Соньки. Но тот же Борис Борисович, осваивая человеческую систему ходить на двух ногах, естественно падал несчетное количество раз, сначала просто со своих собственных ног, затем с собственного своего стульчика, затем со стульев для взрослых людей, со ступеней крыльца; природа позаботилась – малый детский рост облегчает падение, ибо недалеко падать; но главным спасителем оказывалась Сонечка; Борис Борисович падал, ушибался, начинал реветь, – няня говорила: «Да разве это ты упал? А я думала Сонечка, я думала это Сонечке больно, а не тебе, – давай погладим коленочко Сонечке, ах, ах, какая Сонечка, милая Сонечка, она зашибла коленочку!» – и Борис Борисович забывал о слезах, оставшихся у него на носу, он спасал милую Сонечку. И тот же Борис Борисович за обедом: «Ну, если ты не будешь есть, я отдам Соньке!»
Старший сын отца, Андрей Борисович, совершенно взрослый сын, которому уже четырнадцать лет, который играет в перочинные ножики, в велосипед, в японский биллиард (и выманивает их у отца за каждый «ох» и «хор»), который прыгает головой вниз в пруд с плотины наподобие дельфинов, а в лесу строит шалаши наподобие зимовки челюскинцев, отчаянный пионер технического склада ума, – этот Андрей Борисович в возрасте от рождения семилетнем получил родительский подарок, а именно – полное пожарное обмундирование, шлем, топор, шланг и некоторые другие пожарные вещи, нашитые на картонку и продававшиеся в игрушечном отделе тогдашнего ГУМа. Подарок был вручен сыну Андрею Борисовичу в день торжеств по поводу его рождения. И к вечеру в тот день с воем ворвалась в комнату Дуняша: «батюшки, горим!» Действительно, Андрей Борисович в прикухонном коридоре наложил дрова, газеты – и запалил их исключительно для того, чтобы на самом деле быть пожарным и в каске, с топором, со шлангом отчаянно тушить огонь. Что ж! – сын был логичен!..
Но где же тогда логика Соньки?
…Утро. Солнечный день. Через час будет знойно. Только что на лестнице кричал Борис Борисович:
– Папа, имагу! – подятита, папа!..
Отец отнес сына к маме, – у них там свои совершенно замечательные дела, у мамы на полочке хранится специальный акум и у мамы хранятся детские книжки, собранные впрок, но картинками своими годные уже сейчас. День только что начинается, как жизнь Бориса Борисовича, – и отец с высоты своего возраста вспоминает свои игрушки, думая о Соньке, о пожарном костюме и – странное дело – о счастье. У каждого человека было счастье и были счастья, ибо ощущение счастья – хоть редкое, но совершенно реальное человеческое ощущение, которое может приходить и раз и два по разным поводам и разными путями. В древнем отцовском детстве счастье привезено было однажды отцом отца в шарабане; отец сказал сыну: «я тебе подарю лошадь с дрожками, лошадь можно впрягать и выпрягать из дрожек, упряжь будет как настоящая, и дрожки будут как настоящие, только маленькие». Отец уехал в Москву, через два дня шарабан привез его со станции, сзади к шарабану были привязаны дрожки, совсем как настоящие, в которые совсем по-настоящему впрягалась рыжая лошадь. И это было счастье: впрягать и выпрягать замечательного, единственного в мире коня, – впрягать и выпрягать, играя. Это счастье памятно реально и ощутимо сейчас, до сих пор. Детей нельзя не любить и нельзя не желать им счастья, – что можно пожелать для этого? – шут его знает, что ощущал Андрей Борисович, поджигая дом! – а тот детский конь, который впрягался в дрожки, давным-давно исчезнувшие с российского лица, заменяемые автомобилем, – тот конь, поди, был игрушкой, не менее аляповатой, чем кукла Соня…
День только что начинается, как жизнь Бориса Борисовича. Сын был отправлен к матери, он побыл у нее, и мама отнесла его вниз к няне, он воюет внизу, он кричит:
– Пути – папи! Няня отвечает:
– К папе нельзя, папа работает. Сын кричит вновь:
– Аботает!.. пути – мами! Няня отвечает:
– К маме тоже нельзя, мама тоже работает, – и няня добавляет сладким голосом, – пойдем к Сонечке.
– Сонечка лаботает? – спрашивает сын приметно.
Отец действительно сидит у стола. Слева от него исписанная бумага, два подсвечника, справа книги, нож для разрезывания книг, перочинный нож, громадный красно-синий карандаш, вчера привезенный из Москвы, облюбованный и тщательно нынче с утра заточенный. Отец рассматривает этот карандаш, – и, – батюшки, да он же, оказывается, до сих пор играет в игрушки!., и этот красно-синий карандаш, так облюбованный вчера – разве это не игрушка!? – ну, а подсвечники со свечами, уходящие вместе с дрожками с российского лица?
И мир отца погружается в игрушки. Ну, разве это справедливо, что отец гонит Бориса Борисовича от пишущей машинки, ибо отношение отца к ней – разве не такое ж, как к игрушке? – ну, разве справедливо, что отец гонит старшего Андрея Борисовича, человека со складом ума техническим, от автомобиля, стоящего в гараже под соснами, когда Андрею Борисовичу так хочется поиграть в автомобиль?
Ну, а сколько процентов игры в том, как зачесывает отец свои волосы… – Но ведь веками установлено, что творчество обязательно сродни игре, – и не устанавливается ль советскими днями, что и труд переплетается с творчеством?..
…И отец ощущает себя, – как сына, играющего под окном с куклой Соней, как любовь к сыну, – отец ощущает свою комнату, оконный переплет, из-за которого идет солнце и приходит зной дня, сосны и небо за окнами, свой стол с книгами, бумагою, подсвечниками и карандашами, – все это, как мир, как сын, как отец отца – тридцать пять лет тому назад подаривший дрожки, – как кукла Соня и ее дела с Борисом Борисовичем. Игрушки!..
Созревание плодов*
Глава первая
…В четвертом часу дня, когда ротационные машины выбрасывали последние тысячи экземпляров, те, которые пойдут с дальними поездами, в этот час в экспедиционной, уже вручную, именно на эти последние тысячи экземпляров человек механически наклеивал адреса:
– – № 504 Iswestia Ziks Iemen Sanaa «Аравия»
– «Hedjos. Аравия» – –
– – – № 1219 Iswestia Ziks. Colombia South. Южная Америка – – Buenos Aires. Аргентина – – Montevideo Уругвай. – – «Pretoria. Южная Африка» – –
«Sydney N.S.W, Австралия» – – «Афганистан». Урумчи. Западный Китай. – «Madrid. Испания» – Los Angelos. California. Америка… «Antenes. Греция». «Iswestia Ziks». «Iswestia Ziks» – – «Известия – – Известия – Известия» – – № 1881 – № 1881 – № – № – № – USA – USA – USA – «Германия, Франция, Англия, Япония, Китай, Финляндия» – –
Человек стер со лба пот.
Человек наклеивал последний адрес:
– «№ 235 Iswestia Ziks. Hibreria Waticana. Citta del Waticana. Италия» – – адрес Ватиканской библиотеки. За окном на тесном дворе зисы разгружались рулонами свежей бумаги и грузились газетными тюками. Свежая бумага привозилась с вокзалов, газетные тюки шли на вокзалы – семь вагонов бумаги и полторы тысячи килограммов типографской краски в дневном выпуске газеты.
Над тесным двором теснилось небо. Первые стереотипы были отлиты в час тридцать семь минут ночи. Ротационные машины заработали в час пятьдесят пять минут. Первые грузовики пошли в два часа пятнадцать минут. Первыми получили газету местные почтовые конторы и пригородные поезда. В шесть часов утра почтальоны разносили газету по предприятиям, газета продавалась в киосках. Последние автомобили уже вечером шли к вокзалам дальних поездов. Поезда расходились в ночь во все семь социалистических республик, от Мурманска до Еревана, от Винницы до Владивостока, к городам, к заводам, к селам, к пустошам. Поезда шли к границам. В багажных вагонах лежали газетные тюки. В Атлантическом океане, под экватором, в пути к Аргентине и на Капштадт, в Индийском океане, под экватором в пути, к Сиднею, в Тихом океане, в Арктическом океане – в ночи, перед рассветом – бухали волны о корабельные борты, в корабельных трюмах лежали «Известия ЦИК СССР и ВЦИК». Через какие-то дни от Мурманска в Кольскую тундру, от Архангельска в Мезень – по тундре – побегут олени. В среднеазиатских песках зарявкают газы и заревут пропеллерами анты. Через недели из Геджаса в Йемен Санаа – горными перевалами, в зное Аравийской пустыни – ишак, глухо позвякивая колокольцом на шее, понесет постовую хурджину.
Тылом ладони человек стер со лба пот. Тряпкой он стер клей с пальцев. Он бросил тряпку в угол оцинкованного стола. Ротационки под ногами уже смолкли. Дневной свет сменялся электричеством. Гартовары разбивали стереотипы и заправляли металлом наборные машины. Цех пахнул свинцом и краской. Грузовой лифт кряхтел под тяжестью рулонов. Холодная струя воздуха, шелестя бумажной рванью, поднималась из подземелья по шахте лифта, гул шахты казался гулом воздуха, и воздух из подземелья пахнул одновременно бензином, потом и сосной. В подземелье человек, раздевшись донага и постояв под душем, переоделся в пиджачный костюм и подвязал галстук. Маленьким двориком рабочий перешел в старый дом, выходящий на угол Дмитровки и Страстного монастыря, в тот дом, где бывал Пушкин, быт и обычаи которого послужили Грибоедову для его «Горя от ума». В этом доме помещались столовая, красная комната, местком, медпункт. За окном пустой красной комнаты, за средневековым переулком, забитым светом фотохроники «Известий», автомобилями и трамваями, поднималась средневековая, как проулок, монастырская стена. Раньше столетия стена охраняла Страстной женский монастырь. Теперь там был антирелигиозный музей. В зиму шестнадцатого-семнадцатого, под самый Октябрь, у обалдевших от фронтов и предчувствия революции офицеров интеллигентского происхождения, у литераторов и у адвокатских жен был обычай заходить после всенощного пьянства к заутрене в Страстной монастырь, слушать спьяна бред церковных песнопений, объясняться в алкогольно-истерическом перенапряжении с Богом о вечном и временном.
Побыв в столовой, рабочий прошел на Пушкинскую площадь, подождал троллейбуса, сел и поехал в поселок Сокол.
На парадном «Известий» работал лифт. Он походил на термометр, поднимаясь от нуля первого до температуры шестого этажа, до редакционных кабинетов, до мозга газеты. Ртутью была лифтерша в синем пиджаке с нашивками. В подъезде всегда беседовали почтенные старики – швейцары – знавшие всю русскую, союзную и многую иностранную журналистскую, писательскую, общество-искусствоведческую корпорацию по качествам их галош. Лифт ходил по этажам советской культуры и советских дел. Главный врач «Известий» доктор Константин Александрович Винокуров, невро-терапевт, в медицинском обществе вел дискуссию, отрицая «свинцовое изменение психики» печатников и газетчиков, теорию, выдвигаемую некоторыми московскими психоаналитиками. Наблюдая за полуторатысячами рабочих, служащих и сотрудников комбината «Известий», доктор Винокуров не находил этого «свинцового изменения психики». Основным полем его наблюдения – не было типичным – литературная советская интеллигенция, редакторы, литераторы, журналисты. Пятый и четвертый этажи – бухгалтерия, отдел распространения – были просторны, чопорноваты и тихи, как всяческие бухгалтерские конторы. Даже в производственных этажах доктор Винокуров не считал характерными для печатной промышленности цеха ротационный и стереотипный вместе с гальваническим отделением сталевания: у ротационок работали рабочие-металлисты так же, как они работали б около фрезеров и штамповальных машин в любом холодном цехе машиностроительного завода, – в стереотипном цехе работали литейщики, как они работали б в любом горячем цехе металлургического завода. Позвонком и основным полем для наблюдения «свинцового изменения психики» был наборный цех, в меньшей степени цинкографский, еще в меньшей – брошюровочный, но и здесь доктор Винокуров «свинцового изменения психики» не находил. Он утверждал, что комбинат «Известий» – это большое и сложное фабрично-заводское предприятие, оформляющее события и производящее организованную политическую мысль, обслуживаемое всеми видами рабочего и интеллигентского труда, – предприятие и только. Лифт проходил через все этажи предприятия и, по существу говоря, через все этажи напластований страны. На пятый этаж лифтерша привозила миллионы рублей зарплаты, гонораров, счетов. Четвертый этаж ассимилировал в себе подписную плату и плату за объявления. Бухгалтерия четвертого и пятого этажей расписывала сложнейшие кружева цифр, учета, расчета и бюрократии. Первые этажи размножали продукцию до миллиона экземпляров. Шестой этаж оформлял продукцию, – события, политическую волю и политические устремления страны. Лифтерша ездила по этажам. Температура событий всегда отражалась на подвижности лифта. События приносились страной и жизнью. События бросались в страну и жизнь. События оформлялись газетой, шестым этажом, редакцией, мозгом, сотрудниками.
В четвертом часу дня заканчивались дела вчерашнего номера. И в это же время возникал завтрашний номер. Редакторы, сотрудники редакции, заведующие отделами собирались на совещание, называемое летучкой. ТАСС приносил телеграммы сегодняшних событий Союза и мира. Гарри додиктовывал свою статью. Фельдъегери привозили правительственные распоряжения. Очерки и рассказы литераторов ждали своей очереди. Собрание начиналось с обсуждения вчерашнего номера, то есть того, который читался читателем сегодня. Собрание обсуждало передовую, а стало быть, и целеустановки номера, который будет читаться завтра. Передовая срочно писалась. Вслед передовой заведующий отделом советского строительства спорил с иностранным отделом о количестве строчек на завтра. В комнате через коридор стенографистки расшифровывали телефонные переговоры с Ленинградом, Харьковом, Свердловском. Номер на завтра принимал свои формы. Отделы получали свои количества строчек и темы. Подвалы извлекались из запаса. Сотрудники расходились по кабинетам приводить темы и строчки в порядок. Иные садились писать. Иные диктовали. Иные рылись в письменных столах. Телеграф и телефон продолжали приносить события Японии, Америки, Днепропетровска, острова Колгуева, съезда геологов в Мурманске. События были буднями. Мысль завтрашнего дня была построена, политическая воля, взгляд на события в Германии, и Франции, и в Сычуане, и в Свердловске, поэтический рассказ о буднях Колгуева, ирония орловского головотяпства просвещенцев.
У секретаря редакции и у редактора начинался прием. Поэт Пастернак принес переводы грузинских поэтов. Безымянный человек сообщил, что он два года прожил в Игарке, вел дневник, написал очерки, – намерен предложить их редакции и хотел бы заручиться корреспондентским билетом, ибо завтра отправляется в Монголо-Бурятскую республику. Фельдъегерь привез пакет из ВЦИК. Нежданно и весело, в смазанных сапогах ввалился Искра, разъездной корреспондент, стал рассказывать о Кузнецкстрое, откуда приехал утром, – секретарь редакции охладил веселье, сообщив, что сегодня же вечером Искра уезжает в Архангельск. Зашел к секретарю прощаться, посидел немного и ушел к редактору японский корреспондент ТАССа товарищ Наги, – секретарь вспомнил, что не ответил на телеграмму американского тассовского корреспондента – Дюранта, и написал ответ. Принесли телеграмму из Парижа от Жака Садуля двести строк, – секретарь сократил строки с двухсот до семидесяти пяти. Заходил прощаться писатель Сергей Арбеков, уезжавший на автомобиле в Ивановскую область, в Палех, на лето и на отдых.
Москва погружалась в ночь. Лифт вез в редакцию события Союза и мира. От шести до половины десятого лифт замедлял свою скорость. Ротационки молчали. Пустовали конторы. Ротационки заработали в час пятьдесят пять. Лифт тогда безмолвствовал, ибо матрицы событий были уже отлиты.
В тысяче километров от Москвы, в одинаковой мере на Востоке иль Западе, на Севере иль Юго-Востоке, двое сидели в полуметровом расстоянии от лошадиного хвоста. Они ехали уже очень долго, промерзли, устали. Быть может, один из них был корреспондентом «Известий», – но может быть, он был председателем местного колхоза. На станции затемно он получил почту, письма, газеты. Они приехали в село, распрягли лошадь, соскребли на пороге грязь с сапог, засветили лампу. Предколхоза открыл газету. Его глаза были усталы. Его глаза сделались и веселыми и испуганными одновременно, никак не утомленными.
– О нас! – о нас написано?! – сказал он и испуганно и радостно.
– «301, 38 th Street. New York – City» – «USA» – – Америка. – –
Глава вторая
Изменение фамилий, замена их псевдонимами вызывалась и вызывается различными причинами, – у актеров и писателей в первую очередь – эстетическими. Циклопов превращается в Вершинина, Рыбин – в Вольского, Келлер таким образом превратился в Арбекова, – у Келлера, впрочем, это было еще и потому, что Келлер – немецкая фамилия, а Келлер начинал печататься в годы мировой войны. Эстетизм же отличался в выборе псевдонима, более удобного для лермонтовских времен «Покорения» Кавказа и увлечения Кавказом, чем для тех лет, которые прошли в России за мировой войною. А за годами мировой войны в России – в СССР – пошли лета перестроения человеческого труда, а стало быть, и перестроения человека. Что касается труда человеческого, то при социализме труд должен идти рука об руку с искусством, превращаясь в искусство. У литераторов предметом труда является именно искусство. Это никак не значит, что все литераторы – социалисты. Это обстоятельство – именно то, что труд литератора есть искусство – скорее осложняло путь писателя к социализму. Социалистический труд, он же искусство, – обязательно труд коллективного сознания. Литераторы ж работали единолично, выращивая свои индивидуальности, где Пушкин не походил на Лермонтова, ибо требовалось, чтоб Пастернак не походил на Маяковского, а Всеволод Иванов на Константина Федина и Сергея Арбекова; Арбеков, Демьян Бедный, Гладков, Иванов, Киршон, Леонов, Маяковский, Пастернак, Толстой, Федин, Шолохов – революционные русские писатели различных литературных и социальных истоков, делавшие литературу и не походившие друг на друга.
Арбеков делал себе летний отпуск. Он уезжал в Палех, в Ивановскую промышленную область, в старейшие русские Володимирско-Суздальские земли. Он отправлялся на автомобиле, чтобы иметь возможность видеть всю область. В Иванове он должен был встретить на вокзале жену и сына с нянькой, ехавших на поезде, чтоб не трястись по дорожным ухабам.
Автомобиль вышел из Москвы в семь вечера.
Ехали – Арбеков, его товарищ рабочий и автомобилист Синицын Яков Андреевич, да третий, которого Синицын прозвал
Калашников возник в поездке случайно.
Арбеков всю ту весну собирал материалы о русском семнадцатом веке. Анна Андреевна Ахматова передала Арбекову книгу о тульских и каширских металлургических заводах семнадцатого века. В книге рассказывалось о трех иностранцах, об Андрее Вениусе, Петре Марселисе и Филимоне Акемо, которые – впервые в России, в тогдашней Русии – строили металлургические заводы. Обстоятельства возникновения этих заводов оказались чрезвычайно интересными. Назвать их феодальными мануфактурами – неточно, ибо они были первыми капиталистическими предприятиями в Русии. Возникшие в год окончательного юридического оформления и закрепления крепостного права, в 1649-й, оснащенные по договору с царем Алексеем волостями и крепостным населением, эти заводы отказались от крепостного труда и пользовались вольнонаемным. Заводы были концессионными, они лили на царя пушки, сверлили пищали и ковали сабли по договору, но – сверх договора – через Архангельск, Белым морем – эти заводы отправляли пушки на голландские рынки, в вольный город Гамбург, – то есть Русия в семнадцатом веке экспортировала железо в Европу, и это железо конкурировало с европейским, – со шведским – «свейским» – в первую очередь. Будучи концессионными, подчиненными Посольскому приказу, эти заводы оказались государством в государстве, не подчиняясь ни воеводе, ни губному старосте, чинясь своими законами; но они существовали в феодальном государстве, и возникал необыкновенный социальный конгломерат: авантюристы-предприниматели и рабочие, списки которых уцелели до сих пор, где против каждой фамилии рабочего сказано: «сказался он Петрушка, родился-де на заводах, а отец ево ис которого города пришел то не упомнит», – авантюристы-предприниматели и – беглые рабочие, те самые крепостные, которые бежали от узаконения этого «права» по всей Руси семнадцатого века – от годуновского Юрьева дня до Дона, до Яика, до Гурьева, до Степана Тимофеевича Разина. Вениус был штатным переводчиком Посольского приказа царя Алексея, Марселис строил архангельский гостиный двор, то есть архангельскую торговую крепость, – Вениус, Марселис, Акема, были приняты при дворе царя, – но сохранившиеся архивы указывают, что рабочие их заводов не только читали подметные письма Разина, а и принимали в разинском движении участие. Быть может, там, на этих заводах, в семнадцатом веке можно найти одну из первых глав русского рабочего движения? – во всяком случае, эти заводы были первой главой русской металлургии. Арбеков стал собирать материалы, разбросанные по семнадцатому веку. Он наткнулся на множество обстоятельств, которые ему казались семенами романов и образов. Марселис принимал участие в постройке под Коломною в селе Дедилове первого русского фрегата «Орел» – того самого, который – пророчески – через полтора года после спуска на воду был сожжен в Астрахани Степаном Разиным. Но там же Арбеков наткнулся на архивную фразу из челобитной Петра Марселиса, где Марселис пишет царю Алексею о том, что-де дедиловский воевода Замуровский «выслал всех казаков и ровщиков на Воронеж к твоему великого государя к струговому делу», – это было в 1674 году, то есть: воронежский флот строительством начат не при Петре, не Петром, но – Алексеем. Архивы перепричесывали историю. Поиски архивных материалов привели Арбекова в Исторический музей, в Ленинскую библиотеку – как это всегда и бывает, когда человек опускает свои внимание и время в новую область знания, – так приблизили семнадцатый век, точно он был вчера. Появились знакомые, которые разбирались в семнадцатом веке лучше, чем в весне 1935 года. Новые друзья наделали подарков: подарили пятисвечник семнадцатого века с царским двуглавым орлом, ендову, кастрюлю, медную чернильницу (с двумя колечками, ибо, оказывается, писцы в семнадцатом веке носили чернильницы на привязи у пояса, равно как гусиное перо закладывали за ухо, дабы их все признавали). И подарили – триптих, складень с тремя иконами, в ящике, отделанном толстою кожей, в железе. Складень был записан, – даритель сказал, что он пришлет реставратора. Складень совершенно не требовался Арбекову, но подарен был так внимательно и полноценно, что Арбеков, принимая подарок, сказал тоном знатока и любителя семнадцатого столетия:
– Да, конечно, реставратор необходим, пожалуйста, пришлите, спасибо!..
И третий, кто ехал с Сергеем Ивановичем на автомобиле, – был именно этот реставратор, Павел Павлович Калашников. Он пришел к Арбекову за два дня до поездки, утром, не предупредив. Давно уже исчезли в России мастеровские картузы с лакированным козырьком, мастеровской не то пиджак, не то сюртук, сапоги в гармошку, рубашка навыпуск с пояском в кистях. И совершенно исчезли прическа «в кружок», полудьяковского фасона, борода и усы. Пришедший и причесан был в кружок, и тощая бородка росла у него на шее, и картуз у него был с лакированным кожаным козырьком, черный воронообразный, столетний. Он отрекомендовался:
– Павел Павлович Калашников, художник-реставратор, – и улыбнулся совершенно детскими глазами. Он потрогал складень, как библиофил инкунабулу. Пальцы его были очень длинны, руки бессильны. Лет ему было – двадцать пять, двадцать семь. Глаза его над складнем восхищенно засветились. Он заговорил языком семнадцатого века. Было совершенно ясно – знаток, человек призвания, – Алеша, что ли, Карамазов? – и это в тридцать пятом году! – Разговор пошел о византийском влиянии на русскую иконопись, о новгородском, владимиро-суздальском, ярославском, московском иконописных стилях. Калашников оказался совершенным знатоком не только русской иконописи, но всей русской истории. Арбеков спросил:
– Вы что же, иконно-реставрационную работу по наследству ведете? – не палешанин ли? – вы откуда родом?
– Нет, я московский. Меня с детства старина манила. Мой отец – столяр. Окончив семилетку, я пошел учиться в государственные реставрационные мастерские, окончил, работаю. – И Калашников спросил в свою очередь: – А вы много по иностранным землям бывали?
– Был, – ответил Арбеков. – Много.
– Мне не доводилось бывать, не знаю, – чо имею предположение, что нету лучше русского народа. Русский народ – хороший народ, сердечный, культурный, вдумчивый, – Павел Павлович помолчал, – ласковый народ. Я, когда у меня свободное время, путешествую, на поезде и пешком. Был во Владимире, – до Суздаля, к сожалению, не дошел… Был в Новгороде Великом, в Ростове Великом, в Переяславле Залесском, во Пскове… Древний русский народ, ласковый…
Сергей Иванович собирался в Палех. Дорога лежала через Владимир, Суздаль, Иваново, Шую. Двадцать один год тому назад, в год мировой войны, этому Павлу Павловичу Калашникову было, поди, лет пять, шесть. Война, революция, новая страна, новые поколения, – а перед Арбековым, со складнем на руках, сидел паренек, свалившийся с семнадцатого века, причем у паренька были тощие глаза и пальцы, но телосложения он был крупного и сытого. Такие люди не попадались Арбекову на глаза, – тихий паренек, ласковый, мастеровой по реставрации икон, никак Арбекову не нужных. Разглядеть паренька казалось любопытным.
Арбеков сказал:
– Послезавтра я поеду в Иваново, проедем через Владимир и Суздаль…
– К Покрову, к Покрову на Нерли надо заехать, обязательно надо побывать там, и Боголюбов миновать невозможно, – молвил Павел Павлович, вздохнул и опустил глаза, точно прятал их в воспоминания.
– Ну, так вот, едемте со мною. Доедете до Иванова, оттуда вернетесь поездом. Приходите послезавтра в три часа.
Павел Павлович порозовел, как девица, еще ниже опустил глаза и прошептал:
– Я поеду… я поеду, если позволите… двенадцатый век! века!..
Пришел Павел Павлович Калашников – в архалуке неизвестного фасона, вроде священнического пальто, совсем без вещей, даже без мыла с полотенцем, – ровно в три часа. Яков Андреевич, рабочий, автомобилист, – сразу окрестил Павла Павловича монахом, бесполезным грузом. Опоздали, выехали в семь. За руль сел Арбеков. Яков Андреевич на ходу обслуживал машину, работу мотора, скрип рессор. До Ногинска ехали пятьдесят минут. От Ногинска – на каждых десяти метрах поминали недобрым словом Цудортранс: дорога оказалась поистине ужасной, куда хуже, чем если б можно было ехать целиной. Монах до Ногинска наслаждался быстротой движения, приговаривал, – «как на ковре-самолете лечу!» – и за Ногинском наслаждался – туманами, русалочьими косами, пейзажами – к вящему расстройству Якова Андреевича, который поминал Цудортранс и презирал пейзажи, раз они лежат вокруг такой паршивой дороги, не жалеющей рессор и его, Якова Андреевича, труда и нервов.
Туманы, действительно, заплетали дорожные ухабы. В туманах пели соловьи, десятки, сотни соловьев. В туманах растворялась поэзия. Туманы – русалочьи косы – напоминали о русском дохристианском фольклоре. Ночь не могла окончательно побороть дня, заря сходилась с зарей. Небо было зелено, зыбко, просторно. Зеленые пейзажи за туманами и под июньским небом напоминали видения снов. Горько и сладостно пахло березой. Старое Владимирское шоссе – Володимирка – дорога каторжников и преданий о них, дорога разбойничьих истин и разбойничьих монастырей, кандального звона и смерти – была разворочена автомобилями из Горького, как новостройка. У дороги горели костры – парнишек из ночного, прохожих, дорожных работников. Костры сказывали о володимирских преданиях. Павел Павлович узревал за кострами, в костровом дыме, русалок, о чем и говорил. У одного из костров остановились охладить машину и поесть.
И слушали историю царя Ивана.
Во Владимир дорогою русалок, кандальников и Цудортранса все же приехали к часу ночи и без поломок. Остановились в гостинице столетних времен, на дворе которой обязательно останавливался тарантас писателя Соллогуба, во времена Гоголя, а в ресторане которого, если бы долго жил во Владимире, обязательно спился бы писатель Герцен. Автомобиль оставили на улице, на перекрестке, неподалеку от поста милиционера, рассчитывая, что здесь ему будет покойнее, чем на дворе, где стаивал соллогубовский тарантас. С монахом была тетрадь, в которой церковно-славянской вязью он изложил справки о владимиро-суздальской стороне.
За дорогу до Владимира выяснилось, что пахнет от монаха луком и олифой так невозможно, что Яков Андреевич, пропахший бензином и тавотом, всерьез задумывался, не заночевать ли ему в машине. Ели на сон грядущий, и монах по рассеянности съел весь хлеб, рассчитанный до Иванова.