Этой ненастной февральской ночью о. Иоанн опять увидел во сне свою жизнь. Только не такой, какой она была на самом деле, а такой, какой она могла бы быть. В этом сне он, почтенный протоиерей с серебристой сединой в густых волосах, в светлом шелковом подряснике, сидел после праздничной Литургии в уютной, залитой солнцем горнице и с наслаждением тянул из блюдечка с розовыми цветочками горячий ароматный чай. А его матушка Мария, беззаботно смеясь, отирала цветным полотенцем измазанные малиновым вареньем пухлые мордашки двоих, а то даже и троих шаловливых детишек. И отец Иоанн, преисполненный и опьяненный радостью, смеясь, протянул руки, чтобы покрепче обнять жену… и проснулся в своей одинокой, холодной постели, под вой ветра за окном. Тогда он сел, спустив босые ноги на пол, и, не замечая, как веет холодом из щелей между гнилых половиц, погрузился в свои горестные, безысходные думы. Потому что уже много лет счастье приходило к нему только во сне.
А ведь когда‑то его друг Митя Пономарев с завистью называл его «счастливчиком». Да и было с чего. Ведь тогда именно он, Ваня Успенский, сын бедной вдовы–дьяконицы, кончил В–скую семинарию первым учеником и был отправлен на казенный счет в столицу, в Академию. А потом, по окончании ее и по возвращении в родные края, определен на место преподавателя истории в ту самую семинарию, где еще недавно учился сам. А потом была женитьба на Маше, за которой он ухаживал еще семинаристом, и рукоположение, и место третьего священника в соборе… Да, тогда все было как в счастливом сне, хотя это происходило не во сне, а наяву. И ученики полюбили его, и Владыка Алипий отмечал за ревность в служении и хорошие проповеди, и Маша уже ждала от него желанного первенца, как вдруг…
Как вдруг в консисторию поступил анонимный донос на о. Иоанна. В нем сообщалось, что молодой преподаватель на занятиях обсуждает с семинаристами не только положенные по его курсу истории события давно минувших дней, но и некие современные политические темы, в том числе недавние трагические события, имевшие место в столице в начале января… Причем якобы не всегда его высказывания по поводу этих событий носят достаточно благонамеренный характер. Началось разбирательство. Вина о. Иоанна так и не была доказана. Тем не менее, репутация его была испорчена, а посему он был изгнан и из семинарии, и из собора, и переведен на отдаленный приход на городскую окраину, носившую название, которое говорило само за себя — Грязновка. Обитал на Грязновке люд настолько убогий и настолько неспокойный, что приличная публика старалась носа туда не совать.
Когда о. Иоанна перевели служить на Грязновку, родители матушки Марии, жалея любимую дочку, стали уговаривать ее вернуться домой. Но она отказалась, и последовала на Грязновку вслед за мужем. Впрочем, вскоре они расстались – матушка Мария умерла во время родов. Пока о. Иоанн отыскал врача, согласившегося ехать на Грязновку за те более чем скромные деньги, которые еще оставались у священника, пока врач добирался до Грязновки, матушка Мария уже навсегда заснула смертным сном… А спустя неделю умер и ребенок – слабенькая и болезненная девочка. И о. Иоанн остался один — одинешенек на белом свете. Прежние друзья оставили его сразу после истории со злополучным доносом. Оставил его даже самый лучший друг – Митя Пономарев…
Можно было ожидать, что после стольких тяжелых утрат о. Иоанн потеряет рассудок или сопьется. Но этого не произошло. Вероятно, о. Иоанна спасло то, что он полностью посвятил себя служению своей нищей пастве. Литургию он служил почти ежедневно, даже если в храме не оказывалось никого, кроме него и старого псаломщика. А затем он просто шел, куда глаза глядят, по улицам Грязновки, заходя в те лачуги и подвалы, где, как думалось ему, ждут его помощи. И где, как оказывалось, действительно ее ждали. Только за полночь возвращался о. Иоанн в церковную сторожку, где он жил. И где из его имущества осталось только то, что он не смог раздать своим прихожанам.
Так прошли годы. История со злополучным доносом давно уже позабылась, и, казалось бы, о. Иоанн был вправе просить Владыку Алипия о переводе на более лучший приход. Но он не делал никаких попыток к улучшению своей участи. Его друзья по семинарии, в том числе и Митя Пономарев, давно уже стали протоиереями и настоятелями городских храмов, а он так и оставался простым священником на захудалом приходе. Городские батюшки полагали, что, за годы служения там, о. Иоанн либо опустился, либо, что казалось им вероятнее, повредился умом. Зато жители Грязновки думали иначе, и за глаза уважительно называли любимого ими о. Иоанна – «наш батя». Потому что считали его не просто наемным исполнителем треб, а человеком, живущим их бедами и скорбями. Стало быть — своим.
Весна восемнадцатого года в одночасье изменила жизнь в В. Прежнюю власть сменила власть новая, большевистская. Она продержалась недолго. Впрочем, не намного дольше смогли удержать в своих руках и захватившие город белые. И вернувшиеся в город красные начали беспощадную расправу с теми, кого считали пособниками «белой контры».
В числе самых первых жертв «красного террора» оказался и Владыка Алипий, с церковного амвона обличивший бессмысленную жестокость победителей. Он был арестован как «контрреволюционер», и о дальнейшей его судьбе ходили только слухи, один страшнее другого. После ареста и гибели архиерея был закрыт кафедральный собор, а вслед за этим началось закрытие городских храмов и монастырских подворий, сопровождавшееся арестами духовенства и наиболее ревностных прихожан. Новая власть на деле показывала, что стремится «сравнять с землей» не столько тюрьмы, сколько именно церкви, к которым она питала особо ярую ненависть.
Было очевидно, что такая же участь вскоре постигнет и храм на Грязновке. Может быть, именно оттого в ненастную февральскую ночь особенно горько было о. Иоанну вспоминать прожитые годы. Ведь вскоре его ожидал еще один удар – его храм закроют. И тем самым отнимут у него единственную и последнюю радость – радость служения Богу.
Отец Иоанн встал, накинул на плечи ветхую рясу, зажег свечу перед иконами в святом углу. С одной из них печально глянули на него глаза Божией Матери, с кротким ликом и кровоточащей раной на щеке. Этой иконой, Иверской, их с Машей благословили при венчании. Другая икона была не писаная, а вышитая. Ее начала вышивать Маша после того, как о. Николая перевели служить на Грязновку, да так и не успела закончить… На ней было изображено моление Спасителя в Гефсиманском саду. Образцом для вышивки была немецкая гравюра, но под руками Маши сцена моления о чаше приобрела более трагический характер, чем на оригинале. Словно вся безысходная мука оставленного и преданного всеми человека отразилась в запрокинувшейся назад фигуре Христа с судорожно стиснутыми руками. И лишь Ангел с нежным девичьим лицом склонился над «смертельно скорбящим» Спасителем…
Отец Иоанн простерся ниц перед иконами:
— Господи, не остави меня! Если возможно – не отнимай у меня храма… Пусть я умру раньше, чем его закроют. Но – да будет воля Твоя, Господи. Только дай мне сил выдержать это…
В этот момент в дверь постучали. Это нисколько не удивило о. Иоанна – за годы его служения на Грязновке такое случалось часто. Видимо, кому‑то из его паствы срочно понадобилась его помощь. Он поднялся и открыл дверь. Перед ним стояли трое вооруженных людей.
— Здесь живет поп Успенский? – спросил один из них.
От неожиданности о. Иоанн попятился в комнату, пропуская незваных гостей.
— Да, это я.
— Вы арестованы.
Наступившее молчание прервал пьяный хохот. Это хохотал один из чекистов, молодой веснушчатый парень, явно из деревенских, видимо, уже успевший где‑то хватить лишнего:
— Братцы–товарищи, да разве это контрик? Да он же нищий совсем! Разве попы такие нищие бывают? Эй, ты, как тебя? Может ты никакой и не поп вовсе, а?
— Это я‑то не поп? – возмутился о. Иоанн. – Да я самый настоящий поп, и жил попом, и умру попом! Сейчас, иду, дайте только одеться…
Отца Иоанна отвели в городскую тюрьму. К счастью, в камере, куда его поместили, среди уголовной братии оказалось немало обитателей Грязновки, которые сразу взяли «своего батьку» под опеку – и место ему на нарах отыскали, и даже куском хлеба и кружкой воды поделились.
Неожиданно внимание о. Иоанна привлек человек, лежавший под нарами, прямо на голом полу. Он был сильно избит, и, видимо, находился в забытьи. Отец Иоанн склонился над ним, и, смочив рукав рясы водой, принялся отирать с лица незнакомца запекшуюся кровь. Тот приоткрыл глаза – и в них отразился ужас:
— Отец Иоанн…это ты… оставь меня, уйди…
— Отец Димитрий? – неожиданно узнал о. Иоанн своего прежнего друга Митю Пономарева, ставшего к тому времени уже протоиереем Димитрием. Потому что это был именно о. Димитрий, хотя почему‑то и без бороды и коротко стриженый, и не в рясе, а в гражданской одежде. Но тот снова потерял сознание. Недолго думая, о. Иоанн перетащил друга на свое место на нарах, и то смачивал ему губы водой, то прикладывал к его пылавшему лбу оторванный лоскут от рясы. Он делал это до тех пор, пока его не вызвали на допрос.
Из разговоров сокамерников отец Иоанн успел узнать, что следователем здесь – некто товарищ Совдеп Октябрьский. О жестокости этого чекиста ходили самые страшные слухи. Как и об его причастности к гибели владыки Алипия. Впрочем, увидев следователя – белобрысого, еще молодого человека с реденькими, сальными волосами и прыщеватым лицом, внешне совсем не похожего на чекиста, о. Иоанн уловил в его лице нечто знакомое. Ему показалось, что он где‑то раньше уже видел этого человека. Отец Иоанн пригляделся к следователю и… узнал его. Сомнений быть не могло – перед ним сидел его бывший ученик по семинарии – Миша Введенский, лучший ученик в классе.
Видимо, и пресловутый товарищ Совдеп узнал о. Иоанна. А посему перешел на неожиданно ласковый для чекиста тон:
— Здравствуйте, отец Иоанн! Не ожидал Вас здесь встретить. Видимо, это какая‑то ошибка…Я непременно разберусь. Чайку не желаете?
Уловив в тоне следователя явную фальшь, отец Иоанн отказался. Тогда товарищ Совдеп решил начать с другой стороны:
— Вас обвиняют в создании контрреволюционно–монархической организации церковников, имевшей целью свержение Советской власти. Запираться не советую – вина Ваша доказана. Единственное, что может помочь Вам – признать чистосердечно свою вину и согласиться сотрудничать с нами.
— Сознаваться мне не в чем, — ответил о. Иоанн – А сотрудничать с вами – нет, от этого увольте.
Тут товарищ Совдеп опять перешел на ласковый тон:
— Да подумайте сами, что хорошего Вы имели при царском режиме? Ведь Вас гнали Ваши же собратья–церковники. У Вас с ними не было и не может быть ничего общего. Так порвите с ними окончательно. Переходите к нам.
— Перейти к безбожникам? — переспросил о. Иоанн. – Ну уж нет. Я от Бога отрекаться не собираюсь.
Товарищ Совдеп растянул углы рта в некоем подобии снисходительной улыбки.
Что ж, гражданин Успенский… Не хотите окончательно порвать с религиозными предрассудками – так и быть, оставайтесь при них… Только помогите нам уничтожить реакционную Церковь. Ведь когда‑то Вас считали свободомыслящим человеком. Так станьте нашим союзником. Вы слыхали о питерской «группе прогрессивного духовенства»? Нам нужны такие люди здесь. Не хотите ли стать настоятелем кафедрального собора? Будете, если согласитесь сотрудничать с нами. Или для Вас этого мало? Тогда как насчет епископской митры? «Епископ В–ский — это звучит гордо», — щегольнул товарищ Совдеп знанием Горького.
Отец Иоанн поднял голову и пристально поглядел на товарища Совдепа. Тот отвел глаза.
— Вы, Михаил, когда‑то были моим учеником. Тогда я гордился Вами. А теперь – стыжусь. Вы оказались лукавым учеником. Надеюсь, вы не забыли, как звали «лукавого ученика» Христа? Нам не о чем разговаривать, товарищ Иуда.
И тогда взбешенный следователь вызвал охранников. После чего о. Иоанн на собственном опыте смог убедиться в том, что слухи о жестокости «товарища Совдепа» — горькая правда. После допроса о. Иоанна втащили в камеру без сознания.
Прошло дня два или три. Население камеры постепенно менялось – каждую ночь куда‑то уводили по нескольку человек сразу. Назад из них не возвращался никто. А на их место приводили других людей, обреченных стать жертвами революционного Молоха.
Однажды тревожной тюремной ночью о. Иоанн почувствовал, как кто‑то тормошит его. Он разлепил веки и увидел отца Димитрия. Тот явно был чем‑то встревожен:
— Отец Иоанн, исповедуй меня… Христа ради, исповедуй меня…
— Да что такое, отец Димитрий? Что случилось?
— Я сейчас видел человека. Молодого, в дьяконском облачении. Я бы не поверил, если бы сам не увидел. Он мне говорит: скажи о. Иоанну – завтра ты будешь сослужить Владыке. Пускай приготовится. Я спросил: а что же я? Он и мне сказал… Я спросил его: кто ты? Он сказал: Стефан. И исчез. Ты понял, отче? Бога ради, исповедуй меня…
Разумеется, у о. Иоанна не было с собой ни епитрахили, ни требника. Но за годы своего священства чин исповеди он запомнил наизусть, а за неимением епитрахили просто прикрыл голову о. Димитрия рукавами рясы. Когда он полушепотом стал читать молитвы перед исповедью, о. Димитрий все ниже и ниже опускал голову, а потом вдруг затрясся в беззвучных рыданиях.
— Отец Иоанн, я… я – иуда… Помнишь тот донос на тебя, в семинарии? Ведь это я его написал. Я завидовал тебе. Я не думал, что все так кончится… Знаешь, сколько я выстрадал за эти годы… Я боялся сказать тебе правду. Я и их тоже боялся, и делал все, что они мне приказывали… И то, что ты здесь – это тоже моя вина. От меня требовали назвать сообщников…а я только хотел, чтобы меня больше не били…я не смог никого вспомнить, кроме тебя… Мне нет прощения…я – иуда…
— Полно, отче, полно, Митя, успокойся. Не твоя в этом вина. И я не держу на тебя зла. «Господь и Бог наш Иисус Христос да простит ти, брате,… и аз, недостойный иерей, властию, мне данной, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих…» — дочитал о. Иоанн над затихшим о. Димитрием разрешительную молитву. – А теперь ты исповедуй меня.
Исповедь о. Иоанна была недолгой. После этого два друга обнялись, словно после долгой разлуки, приветствуя друг друга братским целованием. И тут… раскрылась дверь и человек в форме, заглянув в камеру, выкрикнул их фамилии. В коридоре стоял вооруженный конвой. Отец Иоанн встал и направился к выходу. За ним последовал и о. Димитрий. Правда, у самого порога он замедлил, словно боясь сделать последний шаг. Тогда о. Иоанн обернулся, и о. Димитрий решительно перешагнул через порог. Дверь за ним закрылась.
Спустя много лет один из участников их расстрела, бывший в ту пору молодым деревенским парнем, умирая от мучительной и неизлечимой болезни, рассказал священнику на исповеди, что перед расстрелом о. Иоанн запел Пасхальный тропарь. Чекист думал, что священник помешался. Ведь только безумец может радоваться, идя на смерть. Невдомек было ему, что за своей Голгофой отец Иоанн прозревал радость великой Пасхальной Литургии, на которой ему предстояло сослужить Великому Архиерею – Христу, «смертию смерть поправшему».
НЕГАСИМАЯ СВЕЧА
(повесть о Святителе Филиппе, Митрополите Московском, Соловецком чудотворце)
ГОВОРИТ АВТОР:
Среди Соловецких святых есть один необычный святой. Необычный прежде всего потому, что его почитают не только в Соловецком монастыре, где он прожил более двух десятилетий, оставив по себе память, сохранившуюся до наших дней. И не только в Москве, где когда‑то, в далеком 16 веке, он был митрополитом Московским и всея Руси, но и по всей России. И память его празднуется не один раз в год, как у большинства святых, и даже не два, а гораздо больше. Потому что имя его включено в сонм угодников Божиих не только Соловецких и Московских, но и Карельских, Новгородских, Тверских… Но и этого мало. Даже в недавние времена, когда Православная вера была гонима, а потому из истории старались «вычеркнуть» имена великих святых Русской земли, этот святой оказался в некотором роде «исключением из правил». О нем упоминалось в исторических книгах. Более того – он даже стал одним из героев фильма про царя Ивана Грозного, снятого С. Эйзенштейном. Правда, атеисты видели в нем лишь «бесстрашного и гордого правдолюбца, имевшего смелость выступить против деспота- царя Ивана и заплатившего за это жизнью». Однако только православные люди знают, что настоящая причина подвига этого святого – совсем не в его «гордости», а в том, что он был Православным священнослужителем, пастырем, «положившим душу свою за люди». Имя этого человека – Святитель Филипп, митрополит Московский, Соловецкий чудотворец.
И имя его, и память о нем оказались навсегда связанными с Соловецким монастырем. Даже на иконах его обычно изображают в виде человека средних лет, за которым виднеется силуэт не московских храмов, а именно Соловецкого монастыря.
Каким же он был, этот загадочный человек? Почему он дерзнул противостать царю Ивану Грозному? Что дало ему силы выдержать страдания, выпавшие за это на его долю? На эти вопросы лучше всего сумели бы рассказать его современники – друзья и враги святителя Филиппа. Если бы только они смогли бы это сделать. И если бы рассказали о святителе Филиппе не тем языком, на котором говорили в далеком 16 веке, когда он жил, а языком нашего времени, понятным для нас. Так попробуем представить себе, что бы мы могли от них услышать…
ГОВОРИТ НЯНЯ ВАСИЛИСА МИТРЕВНА:
Ну что, мои солнышки, что, мои касатики? Пришли проведать старую нянюшку… Чем же мне вас порадовать, золотые вы мои? Хотите, расскажу вам сказочку? Про Ивана–царевича да Елену Прекрасную. Или про то, как удалой Аника–воин со смертью сражался. Много я знаю сказок‑то. Бывало, детки только и просят: «расскажи, няня, сказочку». Много я деток‑то вынянчила, как‑никак, с шести годов в няньках. А своих деток мне Бог не дал… Да, как взяли меня девчонкой в боярский дом, с тех пор всю жизнь и пронянчила я чужих детишек, боярчат. Да только разве я их за чужих считала? Все они были мне, как родные – и Ванечка, и Степа, сынок Ванечкин. А особенно его сын Феденька. Только вот Феденькиных детишек не пришлось мне понянчить… Почему так – о том сказ особый.
Феденька – это сынок боярина Степана Ивановича Колычева. Род у них славный, именитый. Степа‑то… ох, простите, оговорилась старая…, то есть боярин Степан Иванович Колычев, был при великом князе Василии видным воеводой. И при дворе Колычевых всегда привечали. Быть бы и Феденьке воеводою, как его отец. Да выбрал он себе другую долю.
Он, Феденька, сызмаленька особенный был. Все больше не сказки, а жития любил слушать. Про Алексия, человека Божия. Про Иоасафа — царевича индийского, который ради Христа от царства отказался да в пустыню ушел. А особенно – про святого Георгия–великомученика, что от злого царя Диоклетиана–язычника за Христа лютую смерть принял. Он, бывало, слушает его, да и притихнет, словно призадумается о чем‑то. Тихий он был, мой Феденька, да задумчивый. Нет, конечно, и поиграть любил, как другие дети, а все же не к играм, а к храму у него душа лежала. Стоит, бывало, на службе, словно свечечка, не шелохнется, первым в церковь придет, а выйдет последним. Он и потом, когда подрос, тоже таким остался. Не столько пиры да охоту, как другие бояре, сколько молиться любил да жития святых читать. И с женитьбой медлил. Его друзья все давным–давно переженились, а он на красных девиц и не поглядывал.
— Что это ты, Феденька, — говорю как‑то ему, — не сыщешь себе зазнобушки? Погляди‑ка на других ребят – у них давно уж детки… Только ты один, как перст. Аль в монахи собираешься?
Он от этих слов вздрогнул, словно я его мысли тайные угадала. Только мне не сказал ни словечка.
А вскоре он исчез. Утром хватились – нет его. Видно, ночью ушел, когда все в доме спали. И с собой ничего не взял – ни коня, ни денег. Даже одежду свою, и то оставил, видно, у него другая заранее припасена была. Искали–искали его, да так не нашли. Ушел мой Феденька неведомо куда, и след простыл.
Потом недобрые люди слух пустили – мол, из‑за того он ушел, что Колычевы в ту пору в опалу угодили. Да врут они, бессовестные! Те Колычевы, опальные, нашим хоть и родней приходились, да не близкой. А что до Феди – его в ту пору при дворе еще как привечали! Сам царевич Иван, будущий грозный царь, его другом своим почитал. Так что зря злые языки мелют – совсем в другом тут дело. Просто, он, как говорится, был «не от мира сего». Думаю я, что его с детских лет в монастырь тянуло, только он о том никому не сказывал. И тайком ушел, потому что боялся, что искать его станут и силой домой вернут.
И до сих пор жалею я, родные мои, что не довелось мне Феденькиных деток понянчить. А все же то утешно, что, может быть, он там, в монастыре, вспомнит меня, старую, да обо мне Богу помолится.
ГОВОРИТ СТАРЕЦ ИОНА:
Я, многогрешный инок Иона, монах Соловецкой обители.
Не умолчу о человеке, которого знал лет тридцать. Знал послушником, потом иноком, потом игуменом нашим, потом – митрополитом Московским и всея Руси. Да, истинным рабом Божиим был владыка Филипп, истинным пастырем.
Пришел он в наш монастырь при игумене Алексии. Поначалу никто и внимания на него не обратил – мало ли их, мужиков со всей России–матушки приходит в нашу обитель, на святых угодников Божиих Зосиму и Савватия потрудиться. Ну что ж, коли хочешь ты Богу да Соловецким угодникам поработать – пожалуй к нам! На стройке камней потаскать, лес порубить, в пекарне да на кухне поварам пособить – у нас всегда работа найдется. А, если от дневных трудов еще спина не ноет, да ноги еще не к постели, а в храм несут – постой на службе нашей, помолись. А службы у нас по уставу, длинные, не то, что на Москве, у какого‑нибудь тамошнего боярина…
Да, не зря говорят, что в монастыре не привольная жизнь, а суровое житие. Да и как иначе? Ведь «Царство Небесное силою берется, и употребляющие усилие восхищают его» (Мф. 11. 12). А ленивые да малодушные для Царствия Божия ненадежны.
Такое житие не все послушники выдерживали. Иные от усталости лишь до постели добрести могли, а потом и вовсе из обители вон уходили, а этот… Руки до кровавых мозолей сотрет, а не жалуется, работает. А потом еще и в церковь на службу идет. Откуда только силы у него брались? Стали тогда мы к нему приглядываться – видим, хоть он и одет, как мужик, а повадка у него не мужицкая. И речь не мужицкая, и грамоту знает. Решили мы, что он из боярской челяди. А того, что он боярин, мы и помыслить тогда не могли.
Да и как же нам было догадаться, что он – боярин? Бояре ведь горды, к труду непривычны. А этот, Федор, трудился за двоих. И обиды терпел безропотно. Бывало, утомится, присядет отдохнуть. Тогда начнут над ним другие послушники, из простых, потешаться: «ишь, мол, какой труженик выискался! Расселся, как боярин!» А он им – ни слова. Встанет, и опять молча за работу примется. А ведь, если подумать, ему куда тяжелее было, чем им – он ведь не был с детства к труду приучен. Да, вот тебе и боярин!
Благословил меня игумен его духовным отцом стать. Но о дальнейшем умолчу. О таких вещах, как говорится, уместнее хранить молчание. Скажу только, что и опытные монахи немало дивились образу жизни его. А мне думалось, что когда‑нибудь станет он настоятелем в нашей обители.
Подошло время, и постригли его в монахи с именем Филипп. А спустя девять лет, когда умер игумен Алексий, братия наша Филиппа своим игуменом избрала. Потому, говорят, хотим, чтобы он был нашим игуменом, что нет никого лучше его в наставлении, и житием да разумом никто не может с ним сравниться, да и во всех вещах нет никого искуснее его.
Лет восемнадцать управлял он Соловецкой обителью. И, попечением его, стала она расти и строиться, как никогда прежде. Монастырские озера каналами соединили. На соседнем острове Муксалме большой скотный двор устроили, а в лес оленей пустили – жируйте себе на приволье! До Филиппова игуменства обитель наша деревянная была, а потому, по недосмотру, пожары в ней случались. И вот призвал он из Новгорода мастеров–каменщиков и велел строить в монастыре каменные здания – Успенский собор, трапезную. Даже мельницу, и ту из камня построили. Монастырский собор, Спасо–Преображенский, тоже каменный, возводить начали. Хотел отец Филипп, чтобы и похоронили его возле этого собора. Только Господь судил иначе. Не пришлось ему скончать жизнь в родной обители.
Да, был он для обители нашей рачительным управителем. А для братии – строгим отцом и нежной матерью. Ленивых да непослушных исправлял, где кротостью, а где и строгостью. Назидал он иноков не только словом, но и собственным примером. А, чтобы приучить их к чтению книг, собрал в монастыре библиотеку. И часть своих книг в нее отдал. Да и как же инокам без чтения Святого Писания да писаний отцов святых? Ведь они нас на путь покаяния наставляют, мудрости и воздержанию учат.
Не умолчу и о том, что сделал он для прославления памяти преподобных отцов наших, Зосимы и Савватия. Велел отыскать образ Пресвятой Богородицы и крест преподобного Савватия, а также – псалтирь и ризы преподобного Зосимы. А потом – бережно хранить их в монастырской ризнице. И благословил дополнить жития преподобных Зосимы и Савватия новыми чудесами, совершившимися в недавние времена, чтобы не была предана забвению память о попечении их к Соловецкой обители.
Да, великие труды подъял игумен Филипп на благо обители нашей. Велики были и его иноческие подвиги. Верстах в двух от обители устроил он себе пустыньку, куда удалялся, когда хотел в уединении Богу помолиться. Не было у нас доселе игумена, который был бы таким тружеником, таким пастырем и таким молитвенником, как отец Филипп!
Но вот как‑то прибыл в наш монастырь посланный из Москвы с царской грамотой. Призадумались мы – что‑то будет? К чему бы это царь Иван вдруг о нас, своих богомольцах, вспомнил? Под вечер того же дня призвал меня к себе игумен Филипп. Пришел я к нему. Смотрю, лежит на столе царская грамота. А сам он сидит и читает что‑то. И по лицу его вижу – гнетет его скорбь. И говорит он мне:
— Вот что, отче. Велит мне царь немедля ехать в Москву. Пишет он, что хочет от меня некий совет услышать. Только думаю, не затем я ему понадобился. Ведь сейчас на Москве митрополита нет… Уж не хочет ли царь меня митрополитом поставить? Скорбно мне, отче. Думал я, что никогда Соловки не покину. За что отнимает у меня царь отраду мою? За что велит на погибель ехать? Тебе ли не знать, отче, что сейчас на Москве творится? Окружил себя царь людьми жестокими и беспощадными. Называет их своими опричниками. А народ зовет их «кромешниками окаянными». И опричники эти по приказу царя убивают людей, которых он своими врагами почитает. А заодно и всех, кто под их лихую руку попадется. Разделилась Русь. Гибнут люди неповинные. И некому заступиться за них. Горькой вдове подобна стала земля наша!
И с этими словами протянул мне книгу, которую читал. Взял я ее в руки. И вот что прочел в ней:
«Идя по трудному и скорбному пути, увидел я женщину, сидевшую при дороге, горько и неутешно плачущую. Она была одета в черную одежду, как вдова, и окружена дикими зверями. И тогда объял меня ужас. Но все же осмелился я подойти к ней и спросить ее, кто она, и почему сидит здесь, и о чем так горько плачет? Она же со слезами отвечала мне: «напрасны твои вопросы, путник. Если узнаешь ты причину моего горя, не будет тебе от того никакой пользы, напротив, тебя самого постигнут беды. Молю тебя, не спрашивай меня ни о чем, а иди себе мимо». Но я стал еще сильнее упрашивать ее поведать мне имя свое и причину своей скорби. И тогда она сказала мне: «Имя мне – «Василия»[1]. А эта пустынная дорога означает наше время, когда не стало больше царей благочестивых, потому что все ищут своего, а не Божьего. Цари, владеющие мною, должны были бы способствовать благу своих подданных, а не пагубе и беспрестанному смятению. Но нет более мудрых царей. Никто из них теперь не стремится прославить Бога добрыми делами. Все живут только для себя, заботясь лишь о расширении пределов держав своих. Друг на друга враждебно ополчаются, друг друга обижают и льют кровь… И вот, подобно сирой вдове, сижу я на пустынном месте, не имея заступника. О, прохожий, горька и плачевна судьба моя!»
Со страхом прочел я это и поскорее закрыл книгу. Да и как было не устрашиться! Ведь это же про нас написано! Только кто же тот смельчак, что дерзнул написать такое?
Спросил я о том отца Филиппа. А он в ответ улыбнулся горько: