Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сброшенный венец - Монахиня Евфимия Пащенко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Тому, кто это написал, царева гнева боятся уже незачем. Скоро десять лет, как отошел он ко Господу. Слыхал ли ты, отче, о Максиме–греке, философе[2]? Он написал это.

Как же я не слыхал о Максиме, если к нам в монастырь, не по своей воле, а по царскому приказу в заточение, друг его был прислан, бывший троицкий игумен Артемий? Да и кто не знает о Максиме–греке, об его великой мудрости и об его великом страдании? Не из нашей земли он был родом – из албанских краев. А приехал к нам с Афона, по велению великого князя Василия, царя Ивана родителя, чтобы здесь книги греческие, что достались князю от матери его, греческой царевны Софии[3], на русский язык переводить. Мог бы жить себе Максим в почете и довольстве. Но не смог он смириться с беззаконными делами сильных мира сего – обличал их, уговаривал вспомнить о Боге, от злых дел отвратиться. За то и прогневался на него великий князь Василий. Осудили Максима и отправили в заточение. Лишь перед смертью увидел он вновь свободу. А родной обители Афонской так никогда больше не увидел, как ни просил, чтобы отпустили его туда умереть…

Понял я, что творится на душе у игумена Филиппа. И потому еще больше убоялся.

— Отче, — говорю, — вспомни судьбу Максима–грека. Смирись, смолчи, покорись царю. Иначе та же горькая участь, что постигла Максима, и тебя ожидает. А сумеешь ли ты понести ее?

Он замолчал и поник головой. Поклонился я ему и вышел тихо, чтобы не мешать ему. В тот же вечер он ушел из монастыря в свою пустыньку. И возвратился лишь на другое утро. Велел позвать к себе монастырского резчика и о чем‑то долго говорил с ним наедине. В тот же день, после Литургии, мы уже были в пути на Москву[4].

Не ошибся игумен Филипп – не для совета звал его царь, а ради того, чтобы возвести на престол митрополичий. Долго не соглашался он, молил царя отпустить его назад, в Соловецкую обитель. Но потом согласился. При двух условиях: если будет дано ему право заступаться перед царем за людей, гонимых опричниками. А еще – если царь отменит опричнину. По его словам, тот «обещал подумать» над этим. Тогда согласился игумен Филипп митрополитом стать. Сколь же великое торжество было в тот день, как посвящали его в митрополичий сан! Сам царь и вся его семья при этом были. Владыка выглядел спокойным. Но мне почему‑то думалось – он знает, что идет на заклание.

Обещал царь «подумать». И, вроде бы, поутихли на время кромешники. Вздохнул народ с облегчением. Да недолго пришлось радоваться. Прошло около года и снова началась на Москве резня. Не сдержал царь своего обещания. Страшное то было время. Верите ли, прямо на улицах валялись тела людей, убитых опричниками. И некому было хоронить их – так боялись люди, что и им за это от кромешников то же самое будет…

За те дни владыка почернел, осунулся. Видно, не спалось ему ночами, не давали покоя горькие думы. Все чаще подолгу молился он один в церкви, что была построена на подворье по его желанию и освящена в честь Соловецких чудотворцев – преподобных Зосимы и Савватия. Не раз пытался я поговорить с ним. Думал, облегчит он душу, успокоится. А там и смирится. А он молчит, словно не слышит меня. А потом вдруг говорит:

— Не могу я больше молчать, когда царь братоубийство творит. Завтра поеду к нему в Александрову слободу. Может, сумею смягчить сердце его.

— Владыко, — говорю я ему, — послушай меня, старика. Покорись царю. Царь Иван в гневе страшен и беспощаден. И оборвать твою жизнь для него так же легко, как свечу задуть.

При этих словах он вдруг поднял на меня глаза:

— Как свечу, говоришь? А если от моей свечи новые свечи зажгутся? Нет, отче, не могу я молча глядеть на злые царевы дела. Мое молчание лишь умножит зло. Если и я смолчу, то буду соучастником его злых дел. А за паству свою я умереть не боюсь.

На другой день поехал он в Александрову слободу. Хотел и я с ним поехать, чтобы погибнуть там вместе с ним. Да он велел мне остаться, сказал: «если будет угодно Богу, чтобы убили меня там, пусть только я один за всех смерть приму». Однако не суждено было ему тогда умереть – живым он вернулся. И рассказал мне, как встретился с царем, как умолял его остановить кровопролитие. Да напрасно. И, как лютовали кромешники, так и продолжали лютовать.

Тем временем над головой владыки стала гроза собираться. Царь его больше видеть не желал. Поговаривали, что вызвал он к себе Пимена, архиепископа Новгородского, да еще кое–кого, все известных корыстолюбцев да честолюбцев. И велел схватить нескольких человек из челяди нашей, а за что — неведомо. Вернулся из них только один, да таким, что краше в гроб кладут, и сразу слег. И попросил, чтобы я пришел исповедать его перед смертью. И покаялся в том, что под пытками заставили его написать донос на владыку. Потому, сказал, и отпустили его живым, что согласился он сделать это.

Бог ему судья! Ведь и не таких, как он, в царских застенках заставляли говорить и подписывать, что требовалось. Разрешил я его от его грехов, и умер он легко и спокойно. Но не смог я скрыть от владыки, что беда на него надвигается. Впрочем, и сам он об этом давно догадывался. Поэтому почти не выходил из церкви – видно, готовился к скорой смерти, просил преподобных Зосиму и Савватия дать ему сил не убояться смертной чаши.

Прошло дня два. Как‑то под вечер зовет меня к себе владыка. Прихожу. Благословил он меня, а потом и говорит:

— Возвращайся на Соловки, отче. Не как духовный сын прошу тебя. Как твой владыка велю тебе туда вернуться. Я уже обо всем распорядился, сегодня ты и выедешь. Пойдем, отслужим с тобой молебен о путешествующих, и сразу в путь отправляйся.

Понял я, что конец его близок. И что сам он знает об этом. Горько мне было покидать владыку, но не посмел я его повеления ослушаться. Провожать меня он не стал – остался в церкви. Навсегда запомнил я его таким – спокойным и строгим, с крестом в руке. А за ним – горящие свечи, с которых капали восковые капли, словно слезы лились…

Вернулся я в монастырь. А вслед за мной принеслись к нам горестные вести о том, что случилось с владыкой. Тогда восскорбела смертельно душа моя. И пошел я в пустыньку, где любил молиться владыка Филипп. Зашел внутрь, да так и обмер. Там стояло резное изображение Спасителя – израненного, в терновом венце. Так вот что заказывал владыка монаху–резчику перед тем, как уехать в Москву! Понял я, что в ту ночь, когда он молился в пустыньке, ему явился Спаситель. Явился вот таким, поруганным и израненным. Выходит, владыка Филипп знал, что на Москве его ждут страдания и смерть. Но, подобно Спасителю, пошел на смерть ради паствы своей. Да, кроме преподобного Зосимы, не было в святой обители Соловецкой игумена, подобного Филиппу! Прославил он ее не только житием своим, но и мученической кончиной!

ГОВОРИТ ЦАРЬ ИВАН ГРОЗНЫЙ:

Я царь Иоанн Васильевич, всея России самодержец.

Как Один Бог на небе, так и я один царь на земле. И нет мне равного. И воля моя — закон. Горе тому, кто дерзнет ей противиться. Как противился мне тот Филипп, что был митрополитом Московским, а ныне по велению моему отправлен в заточенье в Тверь, в Отрочь монастырь, за его непокорство мне.

Я ли не терпел со смирением дерзости его многие? Призвал я его в Москву на митрополию, а он, раб неблагодарный, мне еще перечить вздумал: «соглашусь‑де митрополитом стать, только если ты, государь, опричнину уничтожишь»… Да какое ему дело до моих верных опричников? Другой бы благодарил меня, а не поперек мне говорил да условия ставил. Царь я, и в советах и советчиках не нуждаюсь. Сам творю, что хочу.

Мало того – дерзнул он ко мне в Александрову слободу явиться. Только что трапеза отошла, и собирался я в застенок идти, поразвлечься немного над одним упрямым боярином. И тут является этот святоша, и что же? Учить меня вздумал! Прогони‑де от себя злых людей, да уничтожь опричнину! Подражай‑де благочестивым царям, не терзай свою державу! Ишь ты, какой умник нашелся! Говорю ему – на то не твоя, а моя царская воля. Кого хочу – милую, кого хочу – казню. А ты, монах, знай свою Псалтирь да четки, да благословляй на то, на что я тебе велю! И что же он? Не могу, говорит, благословить на беззаконие. Я‑де не наемник, я пастырь Церкви Христовой. И за паству свою дам ответ перед Богом. Послушай меня, государь, сделай так, чтобы в царстве твоем не вражда и злоба, а мир и любовь во Христе воцарились…

Поглядите‑ка, чего надумал! Да я сам лучше него знаю, что делать. И никто мне в том не указ. Волен я в жизни и в смерти холопов своих.

— Молчи, монах, — говорю ему. Иначе вместе с митрополичьей шапкой и головы лишишься! А он опять за свое: не сам я пришел на митрополию, ты меня позвал против воли моей. А смерти я не боюсь – ты, царь, волен лишь тело мое убить, но не душу. Я – пастырь. А пастырь добрый душу свою полагает за людей своих…

Вишь, чего возомнил о себе! Митрополит‑де он, пастырь! Нет, он мой холоп Федька, а не пастырь! И не его холопье дело меня, царя, поучать. Сам знаю, что творю.

Долго терпел я его, все думал, что он образумится и воле моей покорится. Ан нет! Ну что ж, решил я, если я его митрополитом поставил, так я его и выставлю. Велел найти людей, которые бы показали на него, что мне надобно. Долго пришлось искать – челядь его и под пытками молчала. Лишь одному удалось язык развязать… Да выручил Пимен, владыка новгородский – написал на него, что требовалось. Признался он мне, что, если б ему стать митрополитом вместо Филиппа, уж он‑то бы во всем мне покорялся. Добро, верный мой слуга Пимен! Придет время, награжу тебя так, как тебе и не мечталось!..

Не велел я скрывать от Филиппа того, что готовилось ему. Думал, устрашится суда да заточения, смирится передо мною, на коленях приползет. Может, и простил бы я его, а может, и нет… Да нет, и не подумал он повиниться. Что ж, сам он виноват в том, что постигло его! Велел я осудить его, заточить в монастырь, держать в нетопленой келье, в голоде и холоде. Повинись, проси о пощаде – может, я тебя еще и помилую… Да где там! Тогда придумал я для него иную, горшую муку. Приказал схватить и пытать родичей его, бояр Колычевых. Меж ними был один, совсем мальчишка, говорили, племянник его любимый. Велел я отрубить ему голову и Филиппу послать. Пусть увидит, пусть терзается, пусть в его гибели себя винит… Может, хоть тут начнет плакать да пощады просить? И что же? Взял он в руки ту голову, благословил, поцеловал в лоб, и назад отдал…

Нет, кто‑то один из нас все‑таки должен превозмочь! Либо убью я его, либо заставлю мне покориться! И третьему не бывать!

ГОВОРИТ КЕЛЕЙНИК ГРИША:

Я Гринька, владыки Филиппа младший келейник. Уж скоро год, как я при владыке. А попал к нему вот как.

Тятенька с матушкой мои – крестьяне монастырские. Хоть житье у нас и полегче, чем у боярских холопов, а все же и мы – люди подневольные. Вот и я в Москву, на митрополичий двор, не по своей воле попал.

По зиме стал игумен Паисий обоз в Москву собирать. С рыбой, с ягодами, с солеными да сушеными грибами. Подарки митрополиту. Он ведь, до того, как митрополитом стать, игуменом на Соловках был. Вот и решил игумен Паисий послать ему дары. А еще – мальчишку в услужение – для кухни или для посылок. И велел мне монастырский приказчик прощаться с тятенькой и матушкой да в Москву собираться. Пригорюнился тятенька, а матушка завыла по мне, как по покойнику – да что поделать? Наше дело подневольное – делай, что приказано, а не то отведаешь плетки. И пришлось мне ехать с обозом в Москву.

Долго мы ехали, а добрались‑таки до Москвы. А в ту пору как раз Крещенские морозы стояли. Вот поставили возы на митрополичий двор. Приказчик и возчики пошли греться. А меня с собой не взяли. Велел мне приказчик на дворе обоз сторожить.

— Сиди тут, — говорит. — Да за добром смотри. Пропадет что – шкуру с тебя спущу.

Хорошо ему, толстопузому, у печки греться да горячий сбитень попивать. А на мне одежонка худая, промерз до костей. Пойти бы в людскую, или хоть в сени, да как пойти, если мне возы сторожить велено? Сел я на возу, сжался в комочек, рогожкой укрылся, зубами клацаю, а все равно теплей не становится. Вспомнился мне тогда дом родной, вспомнились тятенька с матушкой, и слезы сами из глаз покатились. Сижу и реву. Тихонечко только, чтобы приказчик не услышал да не накостылял в шею.

Вдруг слышу, кто‑то спрашивает:

— Эй, кто это тут плачет?

Я нос из‑под рогожки высунул. Гляжу, надо мной стоит монах. Не старый еще, в черной ряске. Стоит и улыбается мне.

— А, — говорит, — вот кто тут плачет… Ну, говори, малец, как тебя зовут? И откуда ты тут взялся?

Отвечаю ему, мол, Гринька я. А привезли меня сюда в услужение. А плачу потому, что с тятенькой да с матушкой разлучили, да что замерз совсем, а приказчик велел сидеть да возы сторожить.

— А ты не плачь, Гришутка, — говорит монах. – Раз тебя на службу сюда прислали, значит, ты теперь человек служилый. А разве служилые люди плачут? И с тятенькой да с матушкой ты не навек расстался. Потерпи, придет время, и их повидаешь. А теперь слазь‑ка с воза, не бойся. Да пойдем со мной.

Протянул мне руку, снял с воза и велел за ним идти. Поднялись мы на красное крыльцо, потом по лесенке вверх. И привел меня монах в чью‑то келью, посадил возле печки, велел сидеть и греться. А сам ушел куда‑то. Огляделся я – смотрю, убрана келья богато. Пол ковром устлан. В святом углу иконы в серебре, цветными камешками украшенные. А книг‑то, книг‑то сколько в келье! Я считал–считал, да со счету и сбился. Да столько книг даже в нашей церкви нету! Чья же это келья? – думаю. Непохоже, чтобы того монаха. Уж слишком он добрый… разве важные люди такими добрыми бывают?.. Тогда что же он тут делает? Ох, накажет его за меня этот самый владыка, хозяин его…

Тем временем монах вернулся.

— Ну что, — спрашивает, — согрелся? На‑ка вот, поешь.

И сует мне полную пригоршню сушеных яблок и винограда.

— Спасибо, дяденька, — говорю я ему. – Добрый вы. Только бы вас за это ваш хозяин не наказал.

Тут у монаха в глазах веселые огоньки вспыхнули:

— Не бойся, Гришутка. Меня он не накажет. Да и тебя никто больше не тронет.

Обрадовался я, прочел молитву и принялся за виноград да яблоки. Вдруг слышу, вопит кто‑то за дверью: «ах он, негодник», «ах, паршивец», «вот попадись он только мне!» Смотрю, а на самом пороге кельи приказчик стоит, аж весь красный от злости. Я вскочил, чтобы заслонить того доброго монаха. Пусть лучше меня приказчик побьет, лишь бы его не тронул… Да только приказчик, как его увидел, так сразу утих. Подходит к нему этак учтиво, в пояс кланяется, руки складывает, просит умильно:

— Благослови, владыко святый!

У меня и гостинцы из рук на пол посыпались. Вот так да! Выходит, этот добрый монах, который меня утешал да угощал, и есть митрополит? Чудеса, да и только!

Дальше и того чудеснее вышло. Оставил меня владыка Филипп при себе келейником. У него келейников‑то несколько было. Я – самый младший. Мое дело – в келье у него прибирать, да следить, чтобы перья гусиные для письма у него всегда наготове были, да чернила в медной чернильнице не выводились. А писал и читал он много. Я, бывало, нет–нет да погляжу в щелочку, как он пишет или читает. Уж очень хотелось мне тоже читать и писать научиться. Да не положено мужикам грамоту знать. Как‑то он меня заметил, велел подойти. Думал я: ох, и даст он мне сейчас тычка за то, что подглядываю! Ан нет — он только улыбнулся. А потом спрашивает:

— Скажи‑ка, Гришутка, хотел бы ты грамоте научиться?

Хотел бы? Да еще как бы хотел! Только где же нам грамоте учиться? То – дело бояр, да дьяков, да попов с дьячками. А не мужиков подневольных… А он опять улыбается. И говорит мне:

— Добро, Гришутка, что хочешь ты учиться. Что ж, подожди, как придет лето, пошлю тебя в ученье к соловецким монахам. Научишься читать и писать. А там, если Бог даст, будет тебе у меня иная служба – чтецом или писарем. А то у меня что‑то глаза слабеть стали…

Только не успел он отдать меня учиться. Потому что он добрый был и смелый. И, как за меня перед приказчиком заступился, так и перед царем заступался за тех людей, которых опричники обижали. Все царя и опричников боялись, один он не боялся. Помню, на Крестопоклонной неделе служил владыка в Успенском соборе. А я при нем был, свещеносцем. Он иногда благословлял меня стихарь надеть да в алтаре прислуживать. Вдруг входит в собор царь, в черную рясу одетый, словно монах. Только ряса на нем не простая, как у владыки Филиппа, а из дорогого заморского шелка, с кроваво–красным отливом. За царем идут опричники, тоже монахами ряженые, да из‑под ряс у них сабли острые торчат. Подходит царь к владыке, благословения просит. А тот говорит ему: «как же мне благословить тебя, царь, если ни в одежде твоей, ни в делах царя не видно. Даже у язычников есть суд и правда, а на Руси нет правды. Даже у зверей есть милосердие и жалость, а на Руси нет милосердия. Опомнись, государь, побойся суда Божия!» Полыхнули огнем глаза царя. «Да как ты смеешь мне противиться? Посмотрим, что ты вскоре запоешь!» — вскричал он и бросился вон из храма. А за ним – его кромешники…

Потом возили Владыку куда‑то. Говорили, что на суд. Но почему‑то отпустили. Не понимал я, что творится. Только сердцем чуял – беда будет. А он был спокоен, или, скорее, делал вид, что спокоен. Даже со мной пытался шутить. Только это у него как‑то не так получалось, как раньше. Видно, чуял он, что его ждет.

В тот день я опять был при нем в Успенском соборе. Он Литургию служил. Вдруг раздались шум и крики: «гойда, гойда!» и влетела в собор стая бесов. Да нет, не бесов. Это опричники в собор ворвались. Владыка в это время на амвоне стоял с крестом. Как ворвались они, поднялся в соборе крик и шум. Мечутся люди в страхе, думают, что конец им пришел. А Владыка как стоял, так и стоит спокойно, словно страх ему неведом. Вынул старший опричник какой‑то указ с печатью, стал читать, да из‑за шума я расслышал только одно слово: «изменник государев». А как закончил он, подскочил к Владыке молодой опричник и ударил наотмашь кулаком по лицу. За ним и другие подбежали, накинулись на него всей стаей, бьют, облачение срывают, волокут за собой.

Тут невзвидел я света. Не мог смотреть, как они его терзают. Бросился к ним и вцепился зубами в руку тому кромешнику, который первым ударил Владыку.

Но тут сверху на меня обрушилось что‑то тяжелое и острое. И навсегда померк свет в моих глазах.

Последнее, что я слышал, был чей‑то крик:

— Ироды! Мальчонку убили!..

ГОВОРИТ АННА–ПИРОЖНИЦА:

Подходи, дружок, покупай пирожок! С пылу, с жару, на пятак пару! С луком, да с перцем, да с бараньим сердцем! Хватай–налетай, только денежку давай!

Я Анна, пирожница. По батюшке – Егоровна, а по прозванью – «тараторовна». Это потому, что на язык я бойка. Да в нашем торговом деле нельзя иначе. Без шутки–прибаутки и пирожок не продашь. А еще потому меня так кличут, что я страсть как люблю слухи да сплетни всякие послушать да языком потрепать. Что ж, язык, он ведь без костей… Зато я все знаю, что на Москве творится. И какую обновку протопоп благовещенский своей жене купил, и что завтра на дворе боярина Плещеева к обеду подавать будут, и за что вчера в кабаке на Кулишках Фома Косой своего кума Ерему побил. А если чего и не знаю, так привру так, что и не отличите, где правда, а где выдумка. Так‑то вот!

А про владыку Филиппа, нет, тут я врать не буду. Скажу правду, что сама видела, своими глазами. Дело было так. Прибегает как‑то вечером ко мне Марфа, дьяконова жена. Тоже до всяких сплетен охотница, да такая, что батюшка–протопоп наш как‑то назвал ее «женой–переносицей»… Так вот, прибегает она, значит, да и говорит мне:

— А слыхала ль ты, Егоровна, что в Никольском монастыре сейчас владыка Филипп в заточении сидит? Мне о том сегодня матушка–протопопица по великому секрету рассказывала. Говорят, что к нему в келью, слышь‑ка, голодного медведя посадили. И тот медведь Владыку не тронул… Вот ведь чудеса‑то какие!

Любопытно мне стало – правда ли это, насчет медведя? Ну, думаю, завтра непременно сбегаю в Никольский монастырь, да своими глазами погляжу, взаправду ли там владыка с медведем в одной келье сидят, или врет бессовестно Марфа–дьяконица? Авось и пирожками там поторгую. Ведь, наверное, не одна я приду на владыку с медведем поглядеть…

На другое утро, еще затемно, пошла я к Никольскому монастырю. И лоток с горячими пирожками с собой прихватила, да в рогожку завернула, чтобы не остыли. До монастыря идти долгонько пришлось. Да уж больно мне охота была поглядеть, правду Марфа сказала или соврала?

Вот, прихожу я к монастырю. Гляжу, а у ворот люди толпятся, много людей. Спрашивают о чем‑то у монашка–привратника, пропустить просят. А он их не пускает во двор. Да меня пропустил, соблазнился пирожком с капустой. Иду по двору, смотрю, возле одной кельи тоже люди стоят, все больше женщины. А под окном той кельи – стрелец стоит, да в руке бердыш держит. Молодой стрелец, рыжий, веснушчатый. Стоит себе под окном да сапогами притопывает. Видно, холодно ему, вот он и топает ногами, чтоб согреться. Замерз весь, а все‑таки стоит, да к окну кельи людей не подпускает.

Подхожу я поближе, спрашиваю его:

— Не тут ли владыка Филипп сидит?

Он сделал вид, что сердится.

— Это изменник‑то государев? Тут он, куда денется. Да ты, тетка, иди‑ка себе прочь. Мне никого к его келье подпускать не велено. Так что проваливай‑ка ты отсюда подобру–поздорову.

Только мы ведь, бабы, хитрые. Вижу я, что замерз он, а согреться ему нечем. Приподняла я рогожку, чтобы почуял он запах от моих пирожков. А пирожки у меня такие – только учуял – съесть хочется, да не один пирожок, а весь лоток… Да они еще и горячие, с пылу, с жару. Гляжу, заблестели у него глаза, заводил он носом. Тогда я ему и говорю:

— А не хочешь ли, мил человек, пирожка? Горяченького, с капустой да с мясом? На‑ка, возьми. Да не один бери, больше. Для такого хорошего парня, как ты, ничего не жалко. Только сделай такую милость, дай мне к окошку поближе подойти. Уж очень мне любопытно хоть одним глазочком на владыку да на медведя взглянуть.

Тут и другие женщины стали просить стрельца, чтобы он и им разрешил к келье святителя подойти поближе. А он уже за третий пирожок принялся, оттого и подобрел, видно.

— Ладно, — говорит, — идите. Только, чтобы тихо, без шума да без воя. А то знаю я вас, баб.

И пустил он нас под самое окошечко той кельи, где владыка сидел. Подошли мы с опаской, все прислушивались – не загремит ли в келье цепь, не зарычит ли медведь? А то еще, не дай Бог, бросится на нас. Хоть на окне и решетка железная, а кто его, зверя, знает? Зверь, он и есть зверь.

Нет, все тихо. Тогда мы осмелели и подошли еще ближе. Стоим, слушаем. Изнутри – ни звука. Тогда кто‑то сзади позвал тихонько:

— Владыко святый, жив ли ты?.. Смилуйся, благослови нас…

Опять тишина. И вдруг в окне лицо показалось. Да Боже ж Ты мой! Я сперва и не узнала владыку, хотя не раз бывала в соборе, когда он служил. Глядит сквозь решетку седой старик, исхудалый да бледный. Господи, да что же они с ним сделали?.. Разве не грех это — так человека измучить?

Благословил он нас. А потом заговорил – тихо так, словно ветерок повеял:



Поделиться книгой:

На главную
Назад