Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Лермонтов - Сергей Николаевич Дурылин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В картине этой ненавидимой Демоном рабской жизни Лермонтов обобщает не только унылую действительность николаевской России 30-х годов, — он обобщает в этой горько-печальной картине и тот «европейский мир» (выражение самого Лермонтова), который дремал после бурь французской революции и наполеоновских войн в тишине реакционного застоя.

Демон не сулит своей подруге безмятежного счастья в той новой стране, куда манит и зовет ее, как на свою новую родину:

Тебя иное ждет страданье, Иных восторгов глубина; Оставь же прежние желанья И жалкий свет его судьбе: Пучину гордого познанья Взамен открою я тебе.

Истинное бытие, — так утверждает Лермонтов устами Демона, — истинною бытие, достойное человека, возможно только в стране «познанья и свободы», которой еще нет нигде на земле. Лишь в этой стране будущего станет возможно высшее из наслаждений — наслаждение «всей властью бессмертной мысли и мечты».

«Демон» написан изумительными стихами. Но яркости красок, по «роскоши картин», по богатству «поэтического воодушевления» (выражения В. Г. Белинского) стихи «Демона» превзошел только сам Лермонтов в «Мцыри» — и никто другой из последующих поэтов. Из этих превосходных стихов восставал могучий, гордый и сумрачный образ, захвативший своими чувствами, мыслями, устремлениями и страданиями все поколение Лермонтова.

Осенью 1838 года Лермонтов вынес «Демона» из своего кабинета. Он читал его сам и давал читать в рукописи некоторым из друзей, в их числе В. А. Жуковскому. Напечатать «Демона» в условиях цензуры 1830–1840 годов было невозможно. Полностью он был напечатан только за границей в 1856 году. Но поэма Лермонтова до такой степени была близка по своим мыслям и чувствам лучшим из современников поэта, что тотчас же разошлась во множестве списков. Через полтора года Белинский печатно засвидетельствовал, что «Демон» в рукописи ходит в публике, как некогда ходило «Горе от ума».

Белинский переписал для себя «Демона» и собирал его списки. Писателю В. П. Боткину Белинский говорил: «Демон» сделался фактом моей жизни, я твержу его другим, твержу себе, в нем для меня — миры истин, чувств, красот. Я его столько раз читал — и слушатели были так довольны».

А Боткин так объяснял Белинскому, почему он и все его поколение, включая Герцена и Огарева, увлечены Лермонтовым и его «Демоном»: «Пафос его есть «с небом гордая вражда». Другими словами, отрицание духа и миросозерцания, выработанного средними веками, или, другими словами, пребывающего общественного устройства. Дух анализа, сомненья и отрицанья, составляющий характер современного движения, есть не что иное, как тот диавол, демон — образ, в котором религиозное чувство воплотило различных врагов своей непосредственности. Фантазия Лермонтова с любовью лелеяла этот могучий образ. Лермонтов смело взглянул ему прямо в глаза, сдружился с ним и сделал его царем своей фантазии».

«Царь фантазии» Лермонтова занял высокое место среди «царей фантазии» мировых поэтов Мильтона, Гёте, Байрона, Т. Мура, А. де-Виньи» — среди созданных ими образов Сатаны, Мефистофеля, Элоа и других мятежников отрицания и мучеников сомнения.

Лермонтов в 1839 году начал стихотворную повесть, озаглавленную издателями «Сказка для детей». «Мефистофель» этой повести так же «пролетал над сонною столицей», как Демон над Кавказом, и видел

Преступный сон под сению палат. Корыстный труд под тощею лампадой, И страшных тайн везде печальный ряд…

Но в царской столице Мефистофель находит душу, достойную внимания «духа познанья и свободы». Лермонтов намечал в образе Нины девушку с гордым, сильным характером. «Я сам ведь был немножко в этом роде», говорит про нее Мефистофель. Лермонтов оборвал свою безыменную повесть, которую Гоголь считал лучшим из его произведений в стихах, — и остается неизвестным, к чему привела встреча Мефистофеля с русской девушкой, которая была

Из тех, которым рано все понятно, Для мук и счастья, для добра и зла В них пищи много…

Одновременно с этой повестью, в том же 1839 году Лермонтов работал над большим романом в стихах — «Сашка». В нем Лермонтов замыслил дать своеобразную историю своего современника. В первой главе (она одна занимает 1641 стих — больше, чем любая из поэм Лермонтова, кроме «Измаила-бея») он успел коснуться только детства и студенческих лет своего «Сашки». В эту главу, исполненную высокого вдохновения и вместе тончайшего внимания к жизни, Лермонтов вложил так много собственных заветных стремлений и наблюдений над жизнью и людьми, что многие ее страницы — это поэтические записки Лермонтова. Ни одно из своих художественных произведений Лермонтов не писал с такой откровенностью, с таким обнажением самых заветных своих чувств и мыслей: он писал «Сашку» без всякой мысли о печатаны! без малейшей оглядки на цензуру. Но в то же время поэт писал в нем не собственный портрет, а делал первый эскиз углубленного реалистического портрета современника — молодого человека 30-х годов из дворянской среды.

Сашка одарен богатыми качествами ума и сердца, в нем таится много возможностей для его незаурядной воли и пылкой натуры. Но какой жизненный удел сужден Сашке?

Уже с первой главы романа Лермонтов обсуждает это.

Он набрасывает романтически увлекательный, смелый и сильный образ вольного «сына степей» образ, знакомый нам по кавказским поэмам.

Блажен!.. Его душа всегда полна Поэзией природы, звуков чистых: Он не успеет вычерпать до дна Сосуд надежд; в его кудрях волнистых Не выглянет до время седина; Он, в двадцать лет желающий чего-то, Не будет вечной одержим зевотой, И в тридцать лет не кинет край родной С больною грудью и больной душой, И не решится от одной лишь скука Писать стихи, марать в чернилах руки, — Или, трудясь, как глупая овца, В рядах дворянства, с рабским униженьем, Прикрыв мундиром сердце подлеца, — Искать чинов, мирясь с людским презреньем, И поклоняться немцам до конца…

Итак, есть два пути для представителей класса, откуда вышел Сашка: или «торная дорога» приспособленчества к самодержавно-чиновничьему строю, или узкая, одинокая тропа «лишних людей», не желающих стать смиренными овцами, но в то же время не находящих в себе воли и сил на борьбу с реакционным режимом. Но себе Лермонтов не хотел ни того, ни другого жребия. «От одной лишь скуки писать стихи», изнывая в собственном бессилии, певец «Демона» и «Купца Калашникова» так же мало хотел, как по-рабьи унижаться «в рядах дворянства». В Лермонтове никогда не слабела воля к борьбе, и он вел эту борьбу своим «железным стихом»: как человек, как гражданин и поэт, Лермонтов до конца сдержал клятву, которую дал «товарищу светлому и холодному» — своему кинжалу:

Да, я не изменюсь и буду тверд душой. Как ты, как ты, мой друг железный!

Лермонтов остался недоволен своим опытом «истории своего современника» в стихах: он оборвал «Сашку» в начале второй главы.

Но в том же самом году, в 1830, появились «Бэла» и «Фаталист», отдельные повести из романа «Герой нашего времени».

Этот роман, по собственному определению Лермонтова, «история души» человека, по горению мысли, по кипению чувств, по устремлению воли, типичного для русского общества данной эпохи.

«История души» Печорина написана Лермонтовым с предельным реализмом. Иногда это зоркая и точная запись переживаний в дневнике и записках самого героя Печорина. Но в отличие от многих других «историй души» и «исповедей сынов века», писанных в ту эпоху, Лермонтов в том же романе применяет и другой способ познания своего современника: в двух повестях, входящих в состав романа:

«Бэла» и «Максим Максимыч», сам Печорин становится предметом наблюдений со стороны людей иного психологического склада и жизненного положения.

Все эти сложные строго реалистические приемы построения повествования о Печорине нужны были Лермонтову для того, чтобы дать в своем романе не частную автобиографию одного из людей 30-х годов, а обобщенную объективную историю современника.

И Лермонтову удалось это вполне.

В «Герое нашего времени» он остается таким же чудесным поэтом, как в своих лирических стихотворениях. На страницах его романа такие же вдохновенные картины природы, такие же поэтические образы, как в его поэмах. Но поэзия у Лермонтова всегда неразлучна с философской мыслью и жизненной правдой; в свой роман он вложил много «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет…»

«Я чувствую в душе моей силы необъятные», записывает Печорин в своем дневнике перед дуэлью. Печорин много и глубоко мыслит. И он знает, что мысль уже должна быть зародышем действия. «Тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от этого гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума, точно так же, как человек с могучим телосложением при сидячей жизни и скромном поведении, умирает от апоплексического удара».

Но со всей волей своей, порывающейся к действию, со своим складом ума, который самую мысль рассматривает, как зерно действия, Печорин принужден жить в эпоху, когда мысль обречена была на безмолвие, а свободное действие творящей воли рассматривалось, как проявление непокорности властям. И Печорин переживает глубокую трагедию безвыходного одиночества, томясь в вынужденной бездейственности.

Чувствуя в себе «силы необъятные» и не зная им выхода в жизнь в достойном их действии, Лермонтов устами «героя» своего «времени» с ужасом спрашивает: «Мало ли людей, начиная жизнь, думают кончить ее, как Александр Великий или лорд Байрон, а между тем целый век остаются титулярными советниками?»

Лермонтов не оправдывает Печорина, он судит и его. В уста Печорина он вкладывает упрек современникам в том, что они «равнодушно переходят от сомнения к сомнению», в том, что скитаются «по земле без убеждений и гордости», в том, что они «не знают наслаждения… в борьбе с людьми или с судьбою».

Скептический Печорин с горечью высказывает эти упреки, понимая, что они относятся и к нему самому.

Но ведь это те же обвинения, которые высказал Лермонтов в знаменитой «Думе» (1838), начинающейся признанием: «Печально я гляжу на наше поколенье». Из этих обвинений (и самообвинений) Печорина особенно важно одно: «Мы неспособны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного нашего счастия». В «Думе» этому соответствует:

К добру и злу постыдно равнодушны, В начале поприща мы вянем без борьбы; Перед опасностью позорно-малодушны, И перед властию — презренные рабы.

Под «великими жертвами для блага человечества» вряд ли возможно разуметь что-нибудь иное, кроме участия в политической и социальной борьбе за лучшее будущее своей страны и человечества; только при этом понимании приобретает полный смысл гневный укор, сделанный Лермонтовым своему поколению в «Думе», — укор в равнодушии к добру и злу, в рабстве перед властию, в малодушии перед опасностью.

«Дума» Лермонтова появилась в январской книжке «Отечественных записок»; она произвела сильнейшее впечатление на читателей. Белинский нашел «Думу» «чудно-поэтической, исполненной благородного негодования, могучей жизни и поразительной верности идей». Под нею впервые — после безыменных «Песни о Калашникове» и «Казначейши» — подписано было имя Лермонтова. «Дума» явилась как бы лирическим прологом к «Герою нашего времени»; первая повесть из этого романа — «Бэла» — появилась в мартовской книжке того же журнала вместе со стихотворением «Поэт», в котором Лермонтов с такой прямотой и силой выразил свой взгляд на поэта, как на борца за правду и свободу.

Когда появилась «Бэла», стало ясно, что Печорин — это один из тех, к кому обратил поэт свою горькую «Думу»:

И ненавидим мы и любим мы случайно, Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви, И царствует в душе какой-то холод тайный, Когда огонь кипит в крови.

Было ясно и то, что в России явился великий писатель-реалист, с небывалой зоркостью всматривающийся в душу своих современников и исключительной смелостью способный вскрывать недуги современности.

Белинский, с обычной чуткостью к великим явлениям в русской литературе, уже отмечал в журнале «Московский наблюдатель»: «…рассказ Лермонтова, молодого поэта с необыкновенным талантом. Здесь и первый еще раз является Лермонтов с прозаическим опытом, и этот опыт достоин его высокого классического дарования. Простота и безыскусственность этого рассказа невыразима, и каждое слово в нем так на своем месте, как богато значением».

Когда же в 1840 году роман Лермонтова «Герой нашего времени» вышел в отдельном издании, он возбудил настоящее удивление во всех, кому дорого было русское слово.

В июне 1840 года С. Т. Аксаков, автор «Семейной хроники», писал Н. В. Гоголю: «Я прочел Лермонтова «Герой нашего времени» в связи и нахожу в нем большое достоинство. Живо помню слова ваши, что Лермонтов-прозаик будет выше Лермонтова-стихотворца». Через шесть лет Гоголь печатно повторил свой отзыв, данный С. Т. Аксакову изустно: «Никто еще не писал у нас такою правильною и благоуханною прозою», — никто: стало быть, ни Пушкин, ни сам Гоголь.

Декабрист В. К. Кюхельбекер, прочтя только статью Белинского о «Герое нашего времени» и не читав еще романа, писал в своем сибирском дневнике: «Роман… обличает… огромное дарование. Итак, матушка Россия, поздравляю тебя с человеком». Это писано еще при жизни Лермонтова, а через два года, прочтя самый роман, ссыльный декабрист, друг Пушкина, сохранил то же впечатление: «Лермонтова роман — создание мощной души».

В 1541 году, еще при жизни Лермонтова, появилось второе издание «Героя нашего времени», а в 1843 году последовало третье. Напутствуя это посмертное издание, Белинский писал: «Мы не будем хвалить этой книжки; похвалы для нее так же бесполезны, как безопасна брань. Никто и ничто не помешает ее ходу — и расходу — пока не разойдется она до последнего экземпляра; тогда она выйдет четвертым изданием, и так будет продолжаться до тех пор, пока русские будут говорить русским языком».

Окончив в начале 1840 года «Героя нашего времени», Лермонтов в это же время (таков был подъем его «вдохновенного труда!») завершил и «Мцыри» — поэму о мятежнике, пробными очерками которой были «Исповедь» (1830) и «Боярин Орша» (1835).

Юноша-горец, насильственно отторгнутый от родных гор и воспитанный в монастыре, рвется из келий душных, как из тюрьмы:

                    …я цель одну Пройти в родимую страну Имел в душе.

Но родина означает для Мцыри не просто страну, где он родился, — родина означает для него независимый край, свободный народ, отстаивающий свою независимость. Мцыри совершает побег для того, чтобы стать в ряды бойцов за народную вольность: не спокойная доля, а «чудный мир тревог и битв» влечет его.

По всему содержанию, по чувствам и мыслям, по краскам и звукам «Мцыри» — единый, неудержимый порыв к свободе и борьбе за нее. Лермонтов словно влил пламя мятежа в самый ритм поэмы, он будто перелил расплавленный металл неукротимой жажды воли в тот стальной стих, из которого выкована поэма.

«Мне случалось однажды в Царском Селе, — вспоминал писатель А. Н. Муравьев, — уловить лучшую минуту его вдохновения. В летний вечер я к нему зашел и застал его за письменным столом с пылаю-щим лицом и с огненными глазами, которые были у него особенно выразительны. «Что с тобою?» спросил я. «Сядьте и слушайте», сказал он и в ту же минуту, в порыве восторга, прочел мне от начала до конца поэму «Мцыри» (послушник по-грузински), которая только что вылилась из-под его вдохновенного пера…»[19]

«Мцыри» — это не только героическая поэма о свободолюбивом горце, рвущемся в бой за волю и честь родины, «Мцыри» — это героическая автобиография одного из самых свободных и могучих поэтов в мире,

Я знал одной лишь думы власть — Одну, но пламенную страсть: Она, как червь, во мне жила, Изгрызла душу и сожгла.

В этих словах Мцыри — признание самого Лермонтова в единой страсти, действительно одушевлявшей его душу, вдохновлявшей его мысли, двигавшей его волей: «пламенной страсти» — любви к свободе и ненависти к ее врагам.

7

Легко ли было Лермонтову, с этой единой страстью в душе, жить и творить в суровой и душной николаевской столице, про которую однажды Пушкин сказал с горечью:

Город пышный, город бедный, Дух неволи, стройный вид, Свод небес зелено-бледный. Скука, холод и гранит.

Между содержанием мысли Лермонтова, между всем устремлением его поэзии и этим «духом неволи» было разительное, неустранимое противоречие, которое должно было привести к роковым для поэта последствиям.

Внешне как будто все было благополучно. Недолго прослужив в Новгороде, Лермонтов был переведен в Петербург в свой прежний лейб-гвардии гусарский полк и даже получил следующий чин.

То самое общество, в котором еще недавно томился Пушкин, теперь оказывало знаки особого внимания Лермонтову.

«Я пустился в большой свет, — пишет он М. А. Лопухиной. — В течение месяца на меня была мода, меня наперерыв отбивали друг у друга. Это, по крайней мере, откровенно. Весь этот народ, которому доставалось от меня в моих стихах, старается осыпать меня лестью. Самые хорошенькие женщины выпрашивают у меня стихов и хвастаются ими, как триумфом… Было время, когда я, в качестве новичка искал доступа в это общество… Теперь в это же самое общество я вхожу уже не как искатель, а как человек, добившийся своих прав. Я возбуждаю любопытство, предо мной заискивают, меня всюду приглашают, а я и вида не подаю, что хочу этого; дамы, желающие, чтобы в их салонах собирались замечательные люди, хотят, чтобы я бывал у них, потому что я ведь тоже лев, да! я, ваш Мишель, добрый малый, у которого вы и не подозревали гривы… Мало-помалу я начинаю находить все это несносным».

Лермонтов предчувствовал, чем окончится этот его успех в среде баронесс и Звездичей, едко изображенных им в «Маскараде»: он не сомневался, что истинным отношением к нему этого общества может быть только злоба и вражда. В том же письме к старому другу он писал: «Это новая (то есть светская. — С. Д.) опытность полезна в том отношении, что дала мне оружие против общества: если оно будет преследовать меня клеветой (а это непременно случится), у меня будет средство отомстить; нигде ведь нет столько пошлого и смешного, как там».

Это «пошлое и смешное» он уже изобразил в «Маскараде», в «Княгине Лиговской», в «Сашке», остро коснулся его в «Герое нашего времени» (светское общество на водах) и беспощадно преследовал это «пошлое и смешное» в эпиграммах. Этих лермонтовских эпиграмм боялись, за них Лермонтова не любили, а иные и ненавидели. Эта нелюбовь к Лермонтову, плохо утаенная ненависть к нему сквозят во многих воспоминаниях о нем, вышедших из светского круга или от людей, связанных с ним.

Мне довелось недолго знать, в глубокой ее старости, Варвару Дмитриевну Арнольди (урожденную Свербееву); она была замужем за Львом Ивановичем Арнольди, единоутробным братом знаменитой А. О. Россет (Смирновой), воспетой Жуковским, Пушкиным и Лермонтовым. Л. И. Арнольди был приятель Лермонтова. Когда я, при первой же встрече с его вдовой, с восторженной завистью воскликнул: «Сколько, наверное, Лев Иванович рассказывал вам про Лермонтова!» — старушка, только что оживленно рассказывавшая мне про Гоголя, суховато ответила:

— А что про него рассказывать? Он писал превосходные стихи; но характеру был неприятного.

Меня поразила тогда устойчивость этого неблагоприятного впечатления, вынесенного от Лермонтова в далекие, стародавние годы. В дворянских кругах Москвы и Петербурга (придворных, светских, военных и т. д.), в которых вращался Лермонтов, оно было едва ли не всеобщим. Это неблагоприятное, а то и резко отрицательное впечатление, которое производил Лермонтов в светском кругу, не было секретом от него самого. Еще в юности он записал в свой дневник:

Я холоден и горд, и даже злым Толпе кажуся.

И тут же дает он разгадку, почему он кажется толпе «злым»:

                                             …неужель она Проникнуть дерзко в сердце мне должна? Зачем ей знать, что в нем заключено? Огонь иль сумрак там — ей все равно.

Своей открытой «холодностью», своей подчеркнутой «гордостью» Лермонтов охранял от «толпы» — от светской черни — все, что было «заключено» в его сердце, — и «огонь» его высоких вдохновений, и «сумрак» его русской грусти и мировой скорби.

И. С. Тургенев оставил нам рассказ о двух встречах с Лермонтовым. Одна была в конце 1839 года, в светской гостиной, другая — в маскараде в Благородном собрании, под новый, 1840 год.

В гостиной Лермонтов «поместился на низком табурете перед диваном, на котором, одетая в черное платье, сидела одна из тогдашних столичных красавиц — белокурая графиня Мусина-Пушкина — рано погибшее, действительно прелестное создание! На Лермонтове был мундир лейб-гвардии гусарского полка; он не снял ни сабли, ни перчаток — и, сгорбившись и насупившись, угрюмо посматривал на графиню. Она мало с ним разговаривала и чаще обращалась к сидевшему рядом с ним графу Ш — у, тоже гусару. В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое; какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижно темных глаз. Их тяжелый взор странно не согласовался с выражением почти детски нежных и выдававшихся губ… Помнится, граф Ш. и его собеседница внезапно засмеялись чему-то и смеялись долго. Лермонтов также засмеялся, но в то же время с каким-то обидным удивлением оглядывал их обоих. Несмотря на это, мне все-таки казалось, что и графа Ш. он любил как товарища и к графине питал чувство дружелюбное… Внутренне Лермонтов, вероятно, скучал глубоко: он задыхался в тесной сфере, куда его втолкнула судьба».

Эта встреча со светским Лермонтовым произошла в то время, когда поэт Лермонтов уже делал признание:

И скучно и грустно! — и некому руку подать В минуту душевной невзгоды… Желанья… что пользы напрасно и вечно желать? А годы проходят — все лучшие годы!

Эту скуку неосуществленных, напрасных желаний, эту грусть по бесплодно уходящим лучшим годам разделяли с Лермонтовым сам Тургенев, Белинский, Герцен, Огарев и все лучшие люди их времени, которые не мирились с позорной действительностью крепостного благополучия и полицейской благонамеренности, тоскуя по лучшему укладу жизни.

«На бале Дворянского собрания, — говорит Тургенев о второй встрече своей с Лермонтовым, — ему не давали покоя, беспрестанно приставали к нему, брали его за руки; одна маска сменялась другою, а он почти не сходил с места и молча слушал их писк, поочередно обращая на них свои сумрачные глаза. Мне тогда же почудилось что я уловил на лице его прекрасное выражение поэтического творчества. Быть может, ему приходили в голову те стихи:

Когда касаются холодных рук моих, С небрежной смелостью красавиц городских Давно бестрепетные руки… и т. д.»

Тургенев упоминает о чудесных строфах — тех, которые печатаются в собраниях сочинений Лермонтова с пометой: «1-ое января». В сущности, это страница из лирического дневника Лермонтова. Но страница эта — «чистейшей прелести чистейший образец» русской лирики — лучше всяких рассуждений показывает: чем светлей, чище и выше был внутренний мир Лермонтова, не доступный толпе, тем беспощаднее и острее был его «железный стих», дерзко обдававший эту толпу «горечью и злостью». И тем меньше, конечно, эта толпа, включавшая в себе и лиц из личного окружения Николая I, склонна была сносить и прощать поэту эту «горечь и злость» его стихов.

Современник Лермонтова князь А. И. Васильчиков так вспоминает ту светско-военную среду, в которой приходилось жить Лермонтову в Петербурге: «Парад и разводы для военных, придворные балы и выходы для кавалеров и дам, награды в торжественные сроки праздников 6 декабря (именины Николая I. — С. Л.), в Новый год и на Пасху, производство в гвардейских полках и пожалованье девиц в фрейлины, а молодых людей в камер-юнкеры, — вот и все, решительно все, чем интересовалось это общество, представителями коего были не Лермонтов и Пушкин, а молодцеватые Скалозубы и всепокорные Молчалины. Лермонтов и те немногие из его сверстников и единомышленников, которых рождение обрекло на прозябание в этой холодной среде, сознавали глубоко ее пустоту».[20]

В чем состоит истинная воинская доблесть, подлинная военная дисциплина, — этого ли не знал Лермонтов, автор «Бородина», сам видевший на Кавказе достопамятные примеры этой доблести и образцы суровой дисциплины? Но не о доблести заботился на петербургских «разводах» «генерал-фельдцейхмейстер» великий князь Михаил Павлович, жестокий герой парадов, сам лично благоразумно избегавший участия в войнах.

Кружок офицеров, сколько-нибудь близких к Лермонтову, возбуждал подозрения со стороны Михаила Павловича: все малейшие признаки независимости мысли и человеческого достоинства, примеченные в гвардейском полку, великий князь «приписывал подговорам товарищей со стороны Лермонтова со Столыпиным и говорил, что «разорит это гнездо», то есть уничтожит сходки в доме, где они жили. Влияния их действительно нельзя было отрицать».[21]

К счастью, Михаил Павлович из узнал о существовании другого «гнезда», которое признал бы еще более зловредным. В этом кружке, известном под именем «Кружка шестнадцати», в зиму 1839/40 года бывал Лермонтов. По словам участника кружка, К. Браницкого, «это общество составилось частью из окончивших университет, частью из кавказских офицеров. Каждую ночь, возвращаясь из театра или бала, они собирались то у одного, то у другого. Там, после скромного ужина, куря свои сигары, они рассказывали друг другу о событиях дня, болтали обо всем и все обсуждали, с полнейшею непринужденностью и свободою, как будто бы III отделение собственной его императорского величества канцелярии[22] и не существовало, — до того они были уверены в скромности всех членов общества».[23]

Лермонтов мечтал об отставке. Он писал М. А. Лопухиной:

«Меня преследуют все эти милые родственники: не хотят, чтобы я бросил службу… Я порядочно упал духом и хотел бы как можно скорее бросить Петербург и уехать куда бы то ни было, в полк ли или хоть к чорту».

В светских салонах и на парадах Лермонтов не без горести вспоминал об оставленном Кавказе. Как Пушкин — в деревню, Лермонтов рвался вон из Петербурга — в Москву, на Кавказ. «Я три раза зимой просился в отпуск в Москву к вам хоть на 14 дней — не пустили!», писал он в марте 1839 года А. А. Лопухину. Настоящее, худо скрытое отчаяние звучит в письме Лермонтова к М. А. Лопухиной: «Просил отпуск на полгода — отказали, на 23 дней — отказали, на 14 дней — великий князь и тут отказал… Просился на Кавказ — отказали, не хотят даже, чтобы меня убили…»

16 февраля на бале у графини Лаваль у Лермонтова произошло столкновение с сыном французского посла Эрнестом Барантом, окончившееся дуэлью.

Вот как было дело, по словам самого Лермонтова в письме к командиру гусарского полка, в котором он служил:

«Господин Барант стал требовать у меня объяснения насчет будто мною сказанного; я отвечал, что все ему переданное несправедливо, но так как он был этим недоволен, то я прибавил, что дальнейшего объяснения давать ему не намерен. На колкий его ответ я возразил такою же колкостию, на что он сказал, что если б находился в своем отечества, то знал бы, как кончить это дело; тогда я отвечал, что в России следуют правилам чести так же строго, как и везде, и что мы меньше других позволяем себя оскорблять безнаказанно. Он меня вызвал, мы условились и расстались. 18-го числа, в воскресенье, в 12 часов утра, съехались мы за Черною речкой на Парголовской дороге… Так как господин Барант почитал себя обиженным, то я предоставил ему выбор оружия. Он избрал шпаги, но с нами были также и пистолеты. Едва успели мы скрестить шпаги, как у моей конец переломился, а он слегка оцарапал мне грудь. Тогда взяли мы пистолеты. Мы должны были стрелять вместе, но я немного опоздал. Он дал промах, а я выстрелил уже в сторону. После сего он подал мне руку, и мы разошлись».

Лермонтов был противником дуэлей и. хотя, как офицер, следовал обычаю, принятому в военной среде, но сознательно устранялся от роли убийцы: сперва произошел у него странный промах со шпагою, а потом, великолепный стрелок, он «немного опоздал» стрелять в противника, а на его выстрел отвечал выстрелом в сторону.

В своем объяснении командиру полка Лермонтов умолчал о содержании первоначального разговора с Барантом, приведшего к поединку. Предание, идущее от современников, говорит, что предметом объяснения между Лермонтовым и Барантом была княгиня М. А. Щербатова, которая дарила поэта большим вниманием, чем сына французского дипломата. Ей посвятил поэт стихотворение:

На светские цепи, На блеск утомительный бала Цветущие степи Украйны она променяла, Но неба родного На ней сохранились приметы Среди ледяного. Среди беспощадного света.

Но есть данные» что объяснение между Лермонтовым и Барантом имело еще и другой предмет — особенно дорогой для Лермонтова: имя и честь Пушкина.

Французское посольство давало едва ли не самые блестящие приемы и балы в целом Петербурге. Когда Лермонтов явился в Петербург с Кавказа, на него, по его словам, «была мода»; этой «моде» желал следовать и французский посол. Но в посольстве знали что «модный» Лермонтов два года назад с гневными стихами выступил против француза Дантеса, убийцы Пушкина, благополучно удалившегося во Францию после своего преступления, и сомневались, может ли Лермонтов быть гостем французского посольства. Один из членов посольства запрашивал друга Пушкина, А. И. Тургенева., «правда ли, что Лермонтов в известной строфе своей бранит французов вообще или только одного убийцу Пушкина, что Барант желал бы знать правду?» В конце концов «Барант позвал на бал Лермонтова, убедившись, что он не думал поносить французскую нацию»[24].

Но если в этом убедился французский посол Барант, то его сын Эрнест держался, по-видимому, таких представлений о Пушкине, какие не далеко ушли от презренных мнений его убийцы Дантеса. Офицеру Горожанскому, дежурившему на военной гауптвахте, куда был посажен Лермонтов за дуэль с Барантом, поэт с негодованием говорил, рассказывая о своем разговоре с Барантом: «Je deteste ces chercheurs d’aventures» («Я ненавижу этих искателей приключений») — эти Дантесы и де-Баранты заносчивые сукины дети».[25] Близко знавшая Лермонтова, поэтесса графиня Е. П. Ростопчина решительно свидетельствует: «Спор о смерти Пушкина был причиной столкновения между ним и г. де-Барантом, сыном французского посланника…».[26]

Так уже второй раз в жизни — то железным стихом, то собственной кровью (он был ранен в руку) Лермонтов защищал честь Пушкина.

И светское общество оказалось верно себе: как после дуэли Пушкина оно осаждало голландское посольство, выражая сочувствие послу Геккерну и его приемному сыну Дантесу, в то время как Пушкин умирал от раны, — так теперь то же общество осаждало французское посольство, спеша выразить свое сочувствие послу Баранту и его сыну, ранившему другого русского поэта, в то время как этот поэт, преданный военному суду, сидел в ордонанс-гаузе.

Шеф Жандармов граф Бенкендорф, один из тех, кого Лермонтов казнил в стихах на смерть Пушкина, счел долгом стать на защиту чести Эрнеста Баранта. «Граф Бенкендорф, — пишет Лермонтов великому князю Михаилу Павловичу, — предлагал мне написать письмо к Баранту, в котором бы я просил извиненья в том, что несправедливо показал в суде, что выстрелил в воздух. Я не мог на то согласиться… Ибо, сказав, что выстрелил на воздух, я сказал истину».

Сидя на гауптвахте в ожидании приговора военного суда, Лермонтов написал стихотворения: «Есть речи — значенье», «Соседка», «Пленный рыцарь».

Там, на гауптвахте, посетил его В. Г. Белинский.



Поделиться книгой:

На главную
Назад