Вряд ли найдется в мировой поэзии другое признание, в котором с такой силой и искренностью было бы выражено желание одного поэта, начинающего, срастись с судьбою другого поэта, закончившего свой путь. Байрон был близок и дорог Лермонтову не только, как великий певец свободы, — он был близок и желанен ему, как борец за свободу: участник революционного движения в Италии, Байрон нашел смерть в борьбе за освобождение Греции.
Юноша Лермонтов много думал о России и об ее исторических судьбах. Он замыслил трагедию из эпохи борьбы русского народа с татарами. В лице ее героя, Мстислава Черного (его прозвище — от черных дум о судьбе Руси под игом татар), Лермонтов хотел изобразить печальника за свою родину, поднимающего меч освобождения. Верный исторической правде, Лермонтов не мог закончить трагедию победой русских над татарами: победа эта пришла в более позднюю пору, — и все же конец трагедии исполнен веры в освобождение родины: «Мстислав умирает и просит, чтоб над ним (старый воин. — С. Д.) поставил крест. И чтоб рассказал его дела какому-нибудь певцу, чтобы этой песнью возбудить жар любви к родине в душе потомков». Замышляя поэму «Боярин Орша», Лермонтов переносился в XVI век, в Русь Ивана Грозного, с его борьбой за западные рубежи страны; старый боярин Орша отдает жизнь, обороняя родную землю. В романе «Вадим» Лермонтов, как уже было сказано, первый из русских писателей изображает пугачевское восстание. В 1832 году, к двадцатилетию Бородинской битвы, он написал «Поле Бородина» — первый очерк знаменитого стихотворения, где вспоминал о славных страницах русской военной истории: о Полтавской битве, о разгроме турецкого флота под Чесмою, о победе Суворова при Рымнике. Одновременно он написал «Два великана» — о победе «русского витизя» над «трехнедельным удальцом» Наполеоном. Все это — великие думы о России и могучие образы, извлеченные из ее прошлого.
А в лирических стихах (их за годы отрочества и юности написано свыше 300) Лермонтов уже дает чудесные картины русской природы и раскрывает себя, как чистейшего выразителя лучших чувств, дум и устремлений своего поколения, давшего России Герцена, Огарева, Белинского, Тургенева: в эти ранние голы Лермонтовым уже созданы такие перлы русской лирики, как «Нищий», «Ангел», «Парус».
И, глубже заглядывая в свою душу, пристальнее вникая в свое творчество, Лермонтов делает в 1832 году другое признание — величайшей важности:
Чем более мужал гений Лермонтова, тем крепче и неразрывней становилась его связь с народом. Лучшие создания Лермонтова — это те, в которых с наибольшей чистотой и силой проявилась его «русская душа», единая у него с русским народом.
Студенческие годы Лермонтова, столь богатые внутренней жизнью, от всех утаенной, и творческим трудом, от всех укрытым, были богаты и чувством любви.
В лирике Лермонтова легко найти ряд сердечных признаний, обращенных к женщинам. Но по-настоящему — всю жизнь — Лермонтов любил одну женщину, с которой встретился еще в 1828 году. Товарищ детства и юности Лермонтова, А. П. Шан-Гирей, через полвека после смерти поэта раскрыл тайну этой неизменной любви:
«Будучи студентом, он был страстно влюблен в молоденькую, милую, умную, как день, и в полном смысле слова восхитительную Варвару Александровну Лопухину; это была натура пылкая, восторженная, поэтическая и в высшей степени симпатичная. Как теперь помню ее ласковый взгляд и светлую улыбку… Чувство к ней Лермонтова было безотчетно, но истинно и сильно, и едва ли не сохранил он его до самой смерти своей, несмотря на некоторые последующие увлечения, но оно не могло набросить (и не набросило) мрачной тени на его существование, напротив: в начале своем оно возбудило взаимность, впоследствии, в Петербурге, в гвардейской школе, временно заглушено было новою обстановкой и шумною жизнью юнкеров тогдашней школы, по вступлении в свет — новыми успехами в обществе и литературе, но мгновенно и сильно пробудилось оно при неожиданном известии о замужестве любимой женщины… Мы играли в шахматы, человек подал письмо, Мишель начал его читать, но вдруг изменился в лице и побледнел; я испугался и хотел спросить, что такое, но он, подавая мне письмо, сказал: «вот новость — прочти», и вышел из комнаты. Это было известие о предстоящем замужестве В. А. Лопухиной».[13]
Она, как пушкинская Татьяна, вышла за нелюбимого человека, старше ее годами. Но любовь к ней Лермонтов пронес до конца жизни и отразил ее в изумительных стихах и излюбленных образах своих поэм. В. А. Лопухиной посвящены, не оглашая ее заветного имени, первые очерки «Демона»; себя мнил Лермонтов Демоном, ее — «монахиней» и «Тамарою». Посвящая ей «Демона» (1831), поэт молил:
И в конце жизни, в одном из самых нежных, благоуханных своих созданий — «Ребенку» (1840), вызванных мгновенной встречей с ребенком В. А. Бахметьевой (Лопухиной), поэт с тихой грустью и теплой верностью отображал милый образ:
Студенческие годы Лермонтова, давшие так много его сердцу, мысли и музе, оборвались почти внезапно.
1 июня 1831 года Лермонтов подал в Московский университет прошение об увольнении его «по домашним обстоятельствам» с просьбой «снабдить надлежащим свидетельством для перевода в Императорский Санктпетербургский университет». Свидетельство это Лермонтов получил, но когда, приехав в Петербург осенью 1832 года, он явился в тамошний университет, ему там отказали в зачете двух лет пребывания в Московском университете. Приходилось сызнова начинать «годы ученья». Лермонтов не пошел на это, предпочел поступить в школу гвардейских подпрапорщиков, чтобы через два года «выйти в офицеры и, таким образом, на два года раньше вступить в жизнь.
Своему близкому другу М. А. Лопухиной, сестре любимой девушки, он писал из Петербурга:
«До сих пор я жил для литературной карьеры, принес столько жертв своему неблагодарному кумиру и вот теперь я — воин. Быть может, это особенная воля провидения; быть может, этот путь кратчайший, и если он не ведет меня к моей первой цели, может быть, приведет к последней цели всего существующего: умереть с пулею в груди — это стоит медленной агонии старика. Итак, если начнется война, клянусь вам богом, что всегда буду впереди».
Эту клятву Лермонтов исполнил; на войне, на Кавказе, он всегда был впереди, презирая опасность.
Но два года пребывания в юнкерской школе он называл впоследствии «двумя страшными годами».
Страшны они были не тем, что в военной школе приходилось подчиняться дисциплине, усиленно заниматься строевыми учениями, во время лагерных сборов спать на голой земле. Впоследствии, на Кавказе, Лермонтову приходилось по обстоятельствам военного времени жить в гораздо худших условиях. Страшны эти два года Лермонтову были тем, что они оторвали его от умственной жизни, от писательского труда, страшны они были тем, что поэту приходилось жить в среде, резко враждебной мысли и литературе: достаточно указать, что по уставу школы юнкерам было запрещено читать книги литературного содержания! Самое военное дело изучалось в школе не по существу, а больше со стороны внешней «парадировки», как искусство смотровой «выправки».
За показным блеском в школе подпрапорщиков крылось удушливое безмолвие и нравственная распущенность. Умственная и моральная атмосфера в школе была во всем противоположна той, что была в Московском университете.
Как отразилась эта атмосфера на Лермонтове? В школе Лермонтов резко оборвал свой лирический дневник. Он почти перестал в эти «страшные годы» писать стихи. За все время пребывания в школе он, кроме шуточных стихов, написал лишь одну поэму «Хаджи Абрек» и остался ею недоволен.
Именно в это время М. А. Лопухина (сестра Вареньки) встревоженно писала Лермонтову: «Если вы продолжаете писать, не делайте этого никогда в школе и ничего не показывайте вашим товарищам, потому что иногда самая невинная вещь причиняет нам гибель». Лермонтов послушался этого дружеского предупреждения и оборвал свой роман о крестьянском восстании «Вадим», столь опасный в стенах военной школы николаевского времени.
Лишь от одного заветного труда не мог отказаться Лермонтов даже и в стенах этой школьной казармы — от «Демона»: к 1833 году относится третий очерк этой поэмы.
Отказавшись от своего лирического дневника, Лермонтов только в письмах к М. А. Лопухиной и к своей двоюродной сестре А. М. Верещагиной позволял себе откровенно говорить о том, что испытывал в школе подпрапорщиков.
«Я, право, не знаю, каким путем идти мне, путем порока или глупости, — пишет он 19 июня 1833 года. — Правда, оба эти пути часто приводят к одной и той же цели. Знаю, что вы станете увещевать, постараетесь утешать меня — было бы напрасно! Я счастливее, чем когда-либо, веселее любого пьяницы, распевающего на улице! Вас коробит от этих выражений; но, увы! «скажи, с кем ты водишься — и я скажу, кто ты!»
Не безраздумным весельем и жизненным размахом, а глубокой, тщетно скрываемой тоской веет от этих признаний, и в одном из следующих же писем (23 декабря 1833 года) к той же М. А. Лопухиной Лермонтов уже не может скрыть этой тоски, глубокого разочарования в своем жизненном пути и горького предчувствия., что у него нет будущего:
«Моя будущность, блистательная на вид, в сущности, пошла и пуста.
Должен вам признаться, с каждым днем я все больше убеждаюсь, что из меня никогда ничего не выйдет: со всеми моими прекрасными мечтаниями и ложными шагами на жизненном пути; мне или не представляется случая, или недостает решимости. Мне говорят, что случай когда-нибудь выйдет, а решимость приобретется временем и опытностью!.. А кто порукою, что, когда все это будет, я сберегу в себе хоть частицу пламенной молодой души, которой бог одарил меня весьма некстати, что моя воля не истощится от выжидания, что, наконец, я не разочаруюсь во всем том, что в жизни служит двигающим началом?»
22 ноября 1834 года поэт был произведен в корнеты лейб-гвардии гусарского полка.
Он начал жизнь блестящего гвардейского офицера. Его «чудачества» и «шалости» были на виду и на устах всего светского и военного Петербурга. Он имел право сказать: «Теперь я не пишу романов, я их делаю». В эти именно годы (1830–1835) сложился тот образ Лермонтова — злого остроумца, дерзкого проказника, заносчивого дэнди, великосветского Печорина, гвардейца в блестящем гусарском мундире, слегка задрапированном байроническим плащом, — тот внешний образ, которому никогда не соответствовал истинный облик поэта, по который, во мнении большинства современников и мемуаристов, был утвержден за подлинно лермонтовский образ.
Но в это же самое время он с глубокой грустью писал Л. М. Верещагиной: «Я почти не достоин более вашей дружбы… И все-таки, если посмотреть на меня, покажется, что я помолодел года на три — такой у меня счастливый и беззаботный вид человека довольного собою и всем миром; этот контраст между душою и внешним видом не кажется ли вам странным?»
«Доволен» ли был Лермонтов собою и окружающей средой, — о том свидетельствуют его произведения, написанные в эту эпоху.
Главное из них — драма в стихах «Маскарад» (1835). Эта драма из жизни высшего общества Петербурга, поистине, написана «железным стихом, облитым горечью и злостью». Лермонтов изобразил это общество, мнящее себя «светом» целой страны, в состоянии морального падения и разложения, еще более глубокого, чем то, которое Грибоедов изобразил в своем «Горе от ума». Весь «большой свет» — маскарад. Под масками аристократической чинности и чопорной благопристойности скрыты рабская угодливость пред власть имеющими, наглая дерзость разврата, алчная откровенность наживы, вопиющее ничтожество мысли и низменность чувств. Как Чацкий презирает ничтожную среду Фамусовых и Молчалиных, так Арбенин, герой «Маскарада», презирает жизнь, обычаи, дела и мысли светской черни, которою он окружен. Что ни стих в роли Арбенина, то злая эпиграмма на этих великосветских рабов низкопоклонства, корысти и лицемерия. Лермонтов наделил Арбенина немалыми запасами своей собственной тонкой иронии, высокой грусти и пламенной ненависти. Но Лермонтов с такой же суровой правдивостью отнесся и к Арбенину, как к другим действующим лицам «Маскарада». Для ума Арбенина нет уже пищи, для его чувства нет простора, для его сил нет применения в тех жизненных условиях, в которых он обречен жить. Одинокий и мятежный, он гибнет бесплодно.
Отданная Лермонтовым на театр драма «Маскарад» трижды была запрещена цензурой. Она увидела свет рампы уже много лет спустя после смерти Лермонтова.
В «Маскараде» Лермонтов начал свой суд над «Свободы, Гения и Славы палачами».
Так вдохновенный творческий путь Лермонтова, укрытый от всех в течение многих лет, привел его к тому произведению — «Смерть поэта», — которое сделало имя его автора известным всей России и привело его к ссылке на Кавказ.
Со стихами «Смерть поэта» вновь забил в Лермонтове родник поэзии.
«Под арестом к Мишелю пускали только его камердинера, приносившего обед, — вспоминает А. П. Шан-Гирей. — Мишель велел завертывать хлеб в серую бумагу и на этих клочках с помощью вина, печной сажи и спичек написал несколько пьес, а именно: «Когда волнуется желтеющая нива», «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою», «Кто б ни был ты, печальный мой сосед», и переделал старую пьесу «Отворите мне темницу», прибавив к ней последнюю строку: «Но окно тюрьмы высоко».[14] За несколько дней заключения в ордонанс-гаузе (гауптвахте) Лермонтов написал почти столько же, сколько за целый 1836 год, — и все, что ни создал он тогда, были жемчужины русской лирики.
С тех пор до конца жизни у Лермонтова не спадает этот прилив творческих сил: все, что он ни пишет в эти годы, все превосходно; поэт как бы не может уже писать слабых или посредственных вещей. Период ученичества для него кончен. Он теперь — зрелый мастер. Его стих и проза уже выдерживают «высший суд» поэта: он более не таит своих произведений.
Вырванный из пустоты светского петербургского общества, поэт встретился с величественным и грозным Кавказом, как с давним другом.
Лермонтов получил назначение прапорщиком в Нижегородский драгунский полк, расположенный в Грузии, невдалеке от Тифлиса.
В замечательном письме к С. А. Раевскому, сосланному в Петрозаводск за распространение стихов на смерть Пушкина, Лермонтов рассказал:
«С тех пор как выехал из России, поверишь ли, я находился до сих пор в беспрерывном странствовании, то на перекладной, то верхом; изъездил линию всю вдоль, от Кизляра до Тамани, переехал горы, был в Шуше, в Кубе, в Шемахе, в Кахетии, одетый по-черкесски, с ружьем за плечами; ночевал в чистом поле, засыпал под крик шакалов, ел чурек, пил кахетинское даже… Пью вино только когда где-нибудь в горах ночью прозябну, то, приехав на место, греюсь… Здесь, кроме войны, службы нету; я приехал в отряд слишком поздно, ибо государь нынче не велел делать вторую экспедицию, я слышал только два-три выстрела; зато два раза в моих путешествиях отстреливался; раз ночью мы ехали втроем из Кубы: я, один офицер из нашего полка и черкес (мирный, разумеется), — и чуть не попались шайке лезгин. Хороших ребят здесь много, особенно в Тифлисе есть люди очень порядочные… Я снял на скорую руку виды всех примечательных мест, которые посещал, и везу с собою порядочную коллекцию; одним словом, я вояжировал. Как перевалился через хребет в Грузию, так бросил тележку и стал ездить верхом; лазил на снеговую гору (Крестовая) на самый верх, что не совсем легко, оттуда видна половина Грузии, как на блюдечке, и, право, я не берусь объяснить или описать этого удивительного чувства: для меня горный воздух — бальзам; хандра к чорту, сердце бьется, грудь высоко дышит — ничего не надо в эту минуту: так сидел бы да смотрел целую жизнь.
Начал учиться по-татарски, — язык, который здесь, и вообще в Азии, необходим, как французский в Европе… Я уже составлял планы ехать в Мекку, в Персию и проч., теперь только остается проситься в экспедицию в Хиву с Перовским. Ты видишь из этого, что я сделался ужасным бродягой, а, право, я расположен к этому роду жизни».
В оживленных, бодрых строках этого письма к ссыльному другу сквозит радость узника, вырвавшегося из душной тюрьмы на широкий простор. Такой тюрьмой был для Лермонтова императорский Петербург, и таким простором для него, как для многих лучших русских людей 1820–1850 годов, был Кавказ с его дикой, мощной природой и с его народами, упорными в защите вольности родных гор. Лермонтову удалось «изъездить» весь Северный фронт (линию) войны с горцами, от Тамани на Черном море, описанной им в знаменитой одноименной повести, до Кизляра — крепости на Тереке, невдалеке от впадения его в Каспийское море. Он узнал те места, где происходит действие «Бэлы», и прикубанские горы, где действуют многие герои его кавказских поэм, начиная с отроческих «Черкесов» (1828). Он близко узнал Военно-грузинскую дорогу, с такой силой и правдой описанную в «Бэле».
Эта встреча с Кавказом возродила, обновила, углубила творческие замыслы Лермонтова.
Он с 1829 года, как знаем, работал над «Демоном» и все не мог установить окончательно место действия поэмы: действие происходит то в неопределенной «романтической» стране, то, как будто в Испании; Лермонтову остается неясной, кто она, эта «монахиня», которую хочет не то любить, не то погубить этот «незнакомец», «сеющий зло без наслажденья». Неясна поэту и природа этой романтической страны: Лермонтов рисует ее бледными красками, наложенными на бедный рисунок.
Но вот он «переехал горы», между Владикавказом и Тифлисом, — пред ним обнажились в невиданном, грозном величии «сердце гор» и ослепительные долины Грузии с их жгучей красотой. В Кахетии раскрылся пред поэтом мир древних горских преданий. Лермонтов, некогда писавший детские стихи об освобождении Геркулесом Прометея, похитившего для людей огонь с неба, услышал грузинскую и кахетинскую легенду о том же Прометее, о горном духе Амирани, прикованном в пещере к скале. Лермонтов был зачарован еще одной легендой — о любви горного духа Гуда к девушке-грузинке Нино и об его ненависти к ее возлюбленному юноше Сосико.[15] Из этих горских легенд и прекрасных горных обликов Осетии и Грузии возник у Лермонтова окончательный образ страны и героев его давней поэмы. Действие «Демона» теперь твердо перенесено в горную Грузию. Безыменная бледная «монахиня» превратилась в юную грузинку — княжну Тамару.
Лермонтов, талантливый рисовальщик и живописец, недаром, странствуя в горах, «снял виды всех примечательных мест» Кавказа — эти «виды» превратились в «Демоне», в «Мцыри», в «Бэле» в неподражаемые по краскам и верности колорита картины кавказской природы. Декабрист А. Е. Розен, служивший на Кавказе и лично знавший Лермонтова, находил, что «верное изображение» Кавказа «не удалось ни вольному путешественнику поэту Пушкину, ни Грибоедову, ни невольным странникам (то есть декабристам — С. Д.) — Бестужеву, Одоевскому. Всего лучше отрывками нарисован Кавказ поэтом Лермонтовым, который волею и неволею несколько раз скитался по различным направлениям чудной страны и чудной природы».
В странствиях по Кавказу обрел Лермонтов окончательный образ и завершительную форму и для другого давнего своего поэтического замысла — для поэмы о молодом мятежнике. Этот любезный и родственный Лермонтову образ принимал различные очертания. В первом очерке поэмы об одиноком юном мятежнике — «Исповедь» (1830) — он был испанцем времен инквизиции, во втором очерке — «Боярин Орша» (1835) — он был удалым Арсением, холопом русского боярина XVI века.
«Когда Лермонтов, странствуя по старой Военно-грузинской дороге, изучал местные сказания, видоизменившие поэму «Демон», он наткнулся в Мцхете… на одинокого монаха, старого монастырского служку — «бэри» по-грузински… Сторож был последний из братии упраздненного близлежащего монастыря. Лермонтов с ним разговорился и узнал от него, что он родом горец, плененный ребенком генералом Ермоловым во время экспедиции. Генерал его вез с собой и оставил заболевшего мальчика монастырской братии. Тут он и вырос; долго не мог свыкнуться с монастырем, тосковал и делал попытки к бегству в горы. Последствием одной такой попытки была долгая болезнь, приведшая его на край могилы… Любопытный и живой рассказ «бэри» произвел на Лермонтова впечатление».[16]
Это впечатление Лермонтов воплотил в образы, мысли и картины своей гениальной поэмы «Мцыри», завершившей его попытки написать поэму о юном мятежнике.
На Кавказе нашел окончательное воплощение и третий поэтический замысел Лермонтова — его «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова».
«Песня» завершает собою ряд давних попыток Лермонтова проникнуть в дух, жизнь, быт древней Руси. Былинным складом написана «Песня», и идет она словно из той же самой сокровенной глубины народного творчества, откуда вышли былины и песни, в которых русский народ выразил свои заветные, исторически сложившиеся думы о доблести и чести, о бестрепетном подвиге в жизни и в истории. Герой лермонтовской «Песни» Степан Калашников с суровой простотой и гордой силой совершает подвиг своей мести за поруганную честь жены. В этом московском купце живет высокое сознанье своего человеческого достоинства, соединенное с внутренней непреклонностью, независимой твердостью. На вопрос Грозного царя:
Степану Калашникову легко бы ответить: «нехотя», — и он снял бы с себя вину. Но ответ его прям и горд:
И Степан Калашников идет на злую казнь с таким же достоинством и спокойствием, с каким шел на казнь Степан Разин, любимый герой народной песни и истории…
может быть, эту самую «Песню про удалого купца Калашникова».
Действительно, кажется, не сочинена она, а записана поэтом с голоса народного сказителя, как записаны былины: так, поистине, народны ее речь, ее стих, ее образы. Если ее Степан Парамонович — достойный сородич былинных богатырей, то ее царь Иван Васильевич — это тот самый царь, грозный в гневе, щедрый в милости, про которого поют народные исторические песни…
Но Лермонтов не записал, а написал свою «Песню про царя Ивана Васильевича», — он окончательно обработал ее на Кавказе, во время болезни, не позволявшей ему выходить из комнаты, и отослал ее в Петербург А. А. Краевскому, издававшему «Литературные прибавления» к военной газете «Русский инвалид». Цензор нашел совершенно невозможным делом напечатать стихотворение человека, недавно сосланного на Кавказ. Только благодаря хлопотам В. А. Жуковского «Песню» удалось напечатать с подписью безыменной, как могила Калашникова, — в».
Через три года Белинский писал о «Песне»: «Здесь поэт от настоящего мира не удовлетворяющей его русской жизни перенесся в ее историческое прошедшее, подслушал биение его пульса, проник в сокровеннейшие и глубочайшие тайники его духа». Лермонтов, «как будто современник этой эпохи», усвоил себе ее «богатырскую силу и широкий размет чувства».
Эту же глубокую неудовлетворенность современностью и благородную оглядку на могучих людей великого прошлого Белинский вычитывал в словах героя «Бородина»:
«Основная идея этого стихотворения, — говорит Белинский, — эта мысль — жалоба на настоящее поколение, дремлющее в бездействии, зависть к великому прошедшему, столь полному славы и великих дел».
Именно на Кавказе, где живою былью было преданье о стойкости и мужественности русских офицеров и солдат и о неменьшей храбрости и отважности горцев, сражавшихся с ними, — именно на Кавказе Лермонтову стала особенно разительна противоположность между подлинными людьми долга, героями доблести, и теми «лишними людьми», которые наполняли петербургские и московские гостиные.
На Кавказе же встретился Лермонтов и с лучшими людьми недавнего прошлого, с героями гражданского долга и политической чести — с декабристами. В Пятигорске и Ставрополе Лермонтов вошел в кружок декабристов, отбывших ссылку в Сибири и служивших в Кавказской армии. Среди этих декабристов были: М. А. Назимов, М. М. Нарышкин, князь В. М. Голицын, О. И. Кривцов, барон А. Е. Розен, В. И. Лихарев, князь А. И. Одоевский. «Лермонтов часто захаживал к нам, — вспоминал впоследствии Назимов, — и охотно и много говорил с нами о разных вопросах личного, социального и политического мировоззрения».
Из этого кружка декабристов теснее всего сблизился Лермонтов с поэтом А. И. Одоевским:
Так вспоминал о нем Лермонтов в 1839 году, узнав об его кончине, и в чудесных стихах, исполненных грусти и нежности, воссоздал светлый и обаятельный образ юноши-поэта, в семнадцать лет вышедшего в рядах восставших на Сенатскую площадь.
А. И. Одоевский погиб в 1839 году от кавказской лихорадки, сразившей его на берегу Черного моря во время военной экспедиции.
Лермонтов не усомнился поместить этот портрет декабриста под прозрачным заглавием «Памяти А. И. О-го» в «Отечественных записках» (183-9, т. VII, № 12). Это был первый, после суда над декабристами случай, когда в печати появилась не хула, а хвала декабристу и его внутренней доблести.
«Ему некому было руку подать в минуту душевной невзгоды», — вспоминает о Лермонтове А. И. Васильчиков, — и когда, в невольных странствованиях и ссылках, удавалось ему встречать людей другого закала, вроде Одоевского, с ними он действительно мгновенно сходился, их глубоко уважал, и один из них, М. А. Назимов, мог бы засвидетельствовать, с каким потрясающим юмором он описывал ему, выходцу из Сибири, ничтожество того поколения, к коему принадлежал».
Когда в знаменитой своей «Думе» (1838), этой элегии-сатире на современников, Лермонтов упрекал свое поколение:
он этим лишним людям внутренне противопоставлял декабристов, которые сумели быть не рабами «перед властию».
Свою горькую «Думу» о своем поколении, во всей ее полноте и глубине, Лермонтов выразил в романе «Герой нашего времени», где он, изображая Печорина, писал, по его собственным словам, «портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии».
Этот роман был задуман и материал для него собран на Кавказе. Начав свое повествование о Печорине еще в Петербурге, Лермонтов оставил неоконченной повесть «Княгиня Лиговская» (1836), где рассказывается о петербургской жизни Печорина. Гениальный роман о герое своего времени Лермонтов создал, перенеся действие на Кавказ.
Наконец Лермонтову было разрешено вернуться в Европейскую Россию. Он получил назначение в гвардию, в Гродненский гусарский полк» стоявший в Новгороде.
«Если бы не бабушка, — признавался он С. А. Раевскому, — я бы охотно остался здесь, потому что вряд ли Поселение[17] веселее Грузии»… И тут же делился своей мечтой: «Серьезно думаю выйти в отставку».
Уезжая с Кавказа, Лермонтов с сердечной тревогой писал:
Этот привет он нашел у лучших людей своего времени, — это был привет новому народному поэту, наследнику Пушкина. Но предчувствие не обмануло Лермонтова: нашел он на севере и холодную вражду и злобу, приведшую его к новому изгнанию.
Два последних года, проведенных Лермонтовым в Петербурге, 1338–1840, были временем полного расцвета его гения. Он завершил в эти годы давние замыслы, создав новую редакцию «Демона» и написав по кавказским впечатлениям «Мцыри». Он написал. и издал в эти годы «Героя нашего времени», классический образец русской художественной прозы. Он подготовил книжку своих «Стихотворений», — это драгоценное собрание алмазов и жемчужин русской лирики.
Пристально, с участием и надеждою следил за каждым стихотворением Лермонтова критик В. Г. Белинский. Прочтя «Три пальмы», он восклицал в письме Краевскому: «Боже мой! Какой роскошный талант! Право, в нем таится что-то великое», и еще тверже повторил это П. В. Станкевичу: «На Руси явилось новое могучее дарование — Лермонтов». В 1839 году поэт А. В. Кольцов написал Белинскому: «Ах, как хороши в восьмом номере «Записок» пять русских песней! чудо как хороши, вот уж объяденье — так объяденье. Я тут подозреваю Лермонтова, чуть ли не он опять проказит, как в песне про царя Ивана». Кольцов ошибался: он прочел подлинные народные песни. Но какая высокая похвала для Лермонтова заключалась в том, что художник русской песни, необычайно чуткий к ее музыкальному ладу и поэтическому строю, впал в эту ошибку!
Этот успех у самых строгих из читателей — у лучших писателей своего времени — не ослабил, а увеличил критическую строгость Лермонтова к своим произведениям.
«По возвращении в Петербург, — вспоминает А. П. Шан-Гирей, — Лермонтов стал чаще ездить в свет, но более дружеский прием находил в доме у Карамзиных, у г-жи Смирновой и князя Одоевского. Литературная деятельность его увеличилась… Это была самая деятельная эпоха его жизни в литературном отношении. С 1839 года стал он печатать свои произведения в «Отечественных записках»; у него не было чрезмерного авторского самолюбия; он не доверял себе, слушая охотно критические замечания тех, в чьей дружбе был уверен и на чей вкус надеялся, притом не побуждался меркантильными расчетами, почему и делал строгий выбор между произведениями. которые назначал к печати».[18]
К суровому: «Ты сам свой высший суд», которому Лермонтов следовал всегда, он прибавил теперь не менее строгий суд друзей. Лермонтов прочно вошел в круг друзей умершего Пушкина. Он бывает там, где любил бывать Пушкин: в литературном салоне Е. Л. Карамзиной, вдовы Н. М. Карамзина, автора «Истории государства Российского», у А. О. Смирновой, воспетой Пушкиным, — у нее собирались В. А. Жуковский, П. А. Вяземский, А. И. Тургенев, П. А. Плетнев; он посещает дом князя В. Ф. Одоевского, писателя-мыслителя, в ученом и литературном кабинете которого можно было встретить М. И. Глинку знаменитых исследователей, начинающих поэтов, дипломатов, заезжих путешественников и итальянских певцов.
В 1838 году Лермонтов поставил точку под эпилогом «Демона».
Он закончил в «Демоне» и свою давнюю философскую исповедь и поэтическую автобиографию. В монологах и признаниях мятежно-тоскующего героя поэмы запечатлелись томления и искания самого поэта, а в истории любви Демона и Тамары отобразилась, вплоть до печального эпилога, собственная любовь Лермонтова к В. А. Лопухиной — любовь, которой не суждено было дать ему ни счастья, ни успокоения.
Герой поэмы зовет Тамару «в надзвездные края», в свободно-прекрасный край: