Впервые Белинский встретился с Лермонтовым еще летом 1837 года, в Пятигорске, у Сатина, друга Герцена. Но Лермонтов уклонился тогда от сближения с Белинским: как вспоминает Сатин, «на серьезные мнения Белинского он начал отвечать разными шуточками»[27]. В 1838–1839 годах Белинский встречался с Лермонтовым в редакции «Отечественных записок» и пробовал не раз заводить с ним серьезный разговор, но из этого никогда ничего не выходило. Лермонтов всякий раз отделывался шуткой или просто прерывал его, а Белянский приходил в смущение.
«Сомневаться в том, что Лермонтов умен, — говорил Белинский, — было бы довольно странно, но я ни разу не слыхал от него ни одного дельного и умного слова. Он, кажется, нарочно щеголяет светскою пустотою»[28].
Белинский не знал, что эта мнимая «светская пустота» была защитным цветом, в который Лермонтов привык окрашивать себя, обороняясь от «бессмертной пошлости людской», преследовавшей его с первых дней юности.
Свидание в ордонанс-гаузе наконец показало Белинскому истинного Лермонтова.
«В первый раз я видел этого человека настоящим человеком, — с восторгом рассказывал великий критик И. И. Панаеву тотчас после свидания с Лермонтовым. — Я взошел к нему и сконфузился по обыкновению. Думаю себе: ну, зачем меня принесла к нему нелегкая? Мы едва знакомы, общих интересов у нас никаких. Что еще связывает нас немного, так это любовь к искусству, но он не поддается на серьезные разговоры… Я, признаюсь, досадовал на себя и решился пробыть у него не больше четверти часа. Первые минуты мне было неловко, но потом у нас завязался как-то разговор об английской литературе… Я смотрел на него и не верил ни глазам, ни ушам своим. Лицо его приняло натуральное выражение, он был в эту минуту самим собою. В словах его было столько истины, глубины и простоты! Я в первый раз видел настоящего Лермонтова, каким я всегда желал его видеть…Боже мой! Сколько эстетического чутья в этом человеке! Какая нежная и тонкая поэтическая душа в нем!.. Недаром же меня так тянуло к нему. Мне наконец удалось-таки его видеть в настоящем свете, а ведь чудак! Он, я думаю, раскаивается, что допустил себя хоть на минуту быть самим собою!..»[29]
После четырехчасовой беседы с Лермонтовым Белинский писал В. П. Боткину:
«Глубокий и могучий дух! Как он верно смотрит на искусство, какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного! О, это будет русский поэт с Ивана Великого! Чудная натура!.. Перед Пушкиным он благоговеет и больше всего любит «Онегина…» Я с ним спорил, и мне отрадно было видеть в его рассудочном, охлажденном и озлобленном взгляде на жизнь и людей семена глубокой веры в достоинство того и другого. Я это сказал ему, он улыбнулся и сказал: «дай бог!»…Каждое его слово — он сам, вся его натура во всей глубине и целости своей…
Я с ним робок — меня давят такие целостные, полные натуры, я перед ним благоговею и смиряюсь в сознании своего ничтожества… Суд над ним кончен и пошел на конфирмацию к царю. Вероятно, переведут молодца в армию. В таком случае хочет проситься на Кавказ, где приготовляется какая-то важная экспедиция против черкес. Эта русская разудалая голова так и рвется на нож. Большой свет ему надоел, давит его… Так он и рад, что этот случай отрывает его от Питера» [30].
После свидания с Белинским Лермонтов написал большое стихотворение «Журналист, писатель и читатель», в котором выразил свой взгляд на высокие задачи писателя и приподнял завесу, скрывавшую муки и радости своего собственного творчества.
12 апреля 1840 года военный суд приговорил, «лишив его, Лермонтова, чинов и дворянства, записать в рядовые», но, «принимая в уважение, во-первых, причины, вынудившие подсудимого принять вызов на дуэль, на которую вышел не по одному личному неудовольствию с бароном де-Барантом, но более из желания поддержать честь русского офицера», и признавая, что Лермонтов «выстрелил в сторону, в явное доказательство, что он не жаждал крови противника», — суд ходатайствовал перед Николаем I о смягчении наказания Лермонтову.
Через день Николай I положил резолюцию: «Поручика Лермонтова перевесть в Тенгинский пехотный полк тем же чином».
Этот приговор означал, во-первых, новую ссылку на Кавказ, где Тенгинский полк участвовал в войне против горцев; во-вторых, понижение по службе: гвардейские офицеры, зачисленные в армейские полки, переходили туда с повышением на два чина: Лермонтов же, переводимый «тем же чином», тем самым превращался из поручика в подпрапорщика.
Николай I питал к Лермонтову чувство открытой неприязни. Ссылая Лермонтова на Кавказ, Николай I учинял расправу не только с непокорным офицером, но с ненавистным писателем. 12 нюня 1840 года Николай I писал своей жене, императрице Александре Федоровне: «Я прочел «Героя» до конца и нахожу вторую часть («Княжна Мэри» и «Фаталист». — С. Д.) отвратительной, вполне достойной быть в моде. Это — то же преувеличенное изображение презренных характеров, которые находим в нынешних иностранных романах. Такие романы портят нравы и портят характер… Итак, повторяю, что, по моему убеждению, эта жалкая книга показывает большую испорченность автора…» Свой «критический отзыв» о «Герое нашего времени», точь-в-точь похожий на отзывы реакционных писак и благонамеренных Скалозубов и Молчалиных, Николай I заключил издевательским напутствием автору гениального романа, посылаемому под пули горцев:
«Счастливого пути, господин Лермонтов! Пусть он очистит свою голову, если это возможно, в сфере, в которой он найдет людей, чтобы дорисовать до конца характер своего капитана (Максима Максимовича. — С. Д.), если только предположить, что он вообще способен ого схватить и обрисовать».
Желание Лермонтова покинуть Петербург для Кавказа сбылось, но как? Он вновь отправлялся туда изгнанником!
«Друзья и приятели собрались в квартире Карамзиных проститься с юным другом своим, и тут, растроганный вниманием к себе и непритворной любовью избранного кружка, поэт, стоя в окне и глядя на тучи, которые ползли над Летним садом и Невою, написал стихотворение:
Софья Карамзина и несколько человек гостей окружили поэта и просили прочесть только что набросанное стихотворение. Он оглянул всех грустным взглядом выразительных глаз своих и прочел его. Когда он кончил, глаза были влажны от слез. Поэт двинулся в путь прямо от Карамзиных. Тройка, увозившая его, подъехала к подъезду их дома»[31].
Пьесой «Тучи» поэт закончил первое, единственное им самим подготовленное издание своих стихотворений, вышедшее во второй половине 1840 года, когда он был уже на Кавказе.
По дороге туда Лермонтов остановился в Москве.
Там он провел несколько дней в кругу писателей во главе с Гоголем, группировавшихся вокруг журнала М. И. Погодина «Москвитянин», и, как свидетельствует один из них, Ю. Ф. Самарин, «сделал на всех самое приятное впечатление»[32]. «Это чрезвычайно артистическая натура, неуловимая и неподдающаяся никакому внешнему влиянию».[33]
На именинах Гоголя, 9 мая 1840 года, в присутствии князя И. Л. Вяземского, М. Н. Загоскина, А. С. Хомякова, Ю. Ф. Самарина, К. С. Аксакова, М. И. Погодина, декабриста М. Ф. Орлова и других Лермонтов прочел «Мцыри».
Поэма вызвала общее одобрение. Веря суду Гоголя и его друзей, Лермонтов решил включить «Мцыри» в подготовленную им к печати книжку стихов. Мечта всецело отдаться литературной деятельности охватила Лермонтова. «Ах, если б мне позволено было оставить службу, — сказал он Ф. Ф. Вигелю, — с каким бы удовольствием поселился бы я здесь навсегда!»[34]
Всю жизнь он любил сердце России: Москву.
Но он должен был ехать в ссылку.
Старые и новые московские друзья устроили для Лермонтова прощальный вечер у поэтессы Каролины Павловой. Лермонтов «уехал грустный. Ночь была сырая. Мы простились на крыльце».
Так описал эти проводы Ю. Ф. Самарин в своем дневнике. А. С. Хомяков, поэт и мыслитель, с которым сблизился Лермонтов за эти московские дни, с грустным предчувствием писал поэту Н. М. Языкову, другу Пушкина и Гоголя:
«Жалко: Лермонтов отправлен на Кавказ за дуэль. Боюсь, не убили бы. Ведь пуля — дура, а он с истинным талантом и как поэт, и как прозатор».
На Кавказе Лермонтов попал в суровую боевую обстановку затяжной войны, длившейся уже четвертое десятилетие.
Лермонтов давно, еще с детских лет, следил за этой борьбой, и как в юные годы, так и в ту пору, когда ему пришлось на Кавказе обратить оружие против горцев, он умел отдавать им должное.
Самая обширная из юношеских поэм Лермонтова, «Измаил-бей» (1832), развертывает широкую картину этой борьбы.
Герой поэмы Лермонтова Измаил-бей — черкес, воспитанный в России, вступивший в русскую армию, а затем вернувшийся в родные горы и поднявший оружие против русских, — долгие годы считался вымышленным персонажем, сочиненным по романтическому шаблону байроновских «людей рока». На деле оказалось, что лермонтовский Измаил-бей действительно существовал: это был кабардинец Исмел Хатокшоко (у русских он был известен под именем Измаил Атажукин). Он воспет кабардинскими народными певцами под именем Исмел-Псыго, что значит Измаил — стройный, красавец.[35]
Лермонтов сохранил за своим Измаил-беем героический ореол этого кабардинского Исмел-Псыго, но изобразил его историческим неудачником и, рисуя героическую картину борьбы горцев за независимость, тем не менее считал борьбу их обреченной на историческую неудачу:
В кавказской войне, где мужество и стойкость, отвага и храбрость были обычным явлением для обеих воюющих сторон, Лермонтов проявил столь высокое мужество, такую лихую отвагу, такое стойкое прозрение к опасности и смерти, что вызвал самые сочувственные отзывы даже в официальных реляциях.
За полгода (июнь — ноябрь 1840 года) Лермонтову привелось участвовать в двух военных экспедициях в Чечню, на левом фланге кавказской линии.
Сам Лермонтов признавался А. А. Лопухину: «Я вошел во вкус войны и уверен, что для человека, который привык к сильным ощущениям этого банка, мало найдется удовольствий, которые бы не показались приторными».
В июле Лермонтов участвовал в отряде генерал-лейтенанта Галафеева в ряде кровопролитных дел в лесистых нагорьях по реке Сунже. Из этих дел самым крупным был бой при река Валерике (11 июля).
О деле при Валерике Лермонтов написал в двух словах А. А. Лопухину, уже в сентябре: «Я не был нигде на месте, а шатался все время по горам с отрядом. У нас были каждый день дела, и одно довольно жаркое, которое продолжалось 6 часов сряду. Нас было всего 2 тысячи пехоты, а их до 6 тысяч; и все время дрались штыками. У нас убыло 30 офицеров и до 300 рядовых, а их 600 тел остались на месте — кажется хорошо! — вообрази себе, что в овраге, где была пехота, после дела еще пахло кровью. Когда мы увидимся, я тебе расскажу подробности очень интересные — только, бог знает, когда мы увидимся».
Лермонтов рассказал эти «подробности» не Лопухину, а всей России в своем стихотворном рассказе, озаглавленном издателями «Валерик», где с такой простотой и силой представлен и самый бой, и стойкость неприятеля, и еще большая стойкость русского солдата и офицера с их спокойным мужеством и горячей любовью к родине. Но ни в письме к Лопухину, ни в «Валерике» Лермонтов не сообщил ни одной «подробности» о том, что делал он сам в этом кровавом бою.
А Лермонтову пришлось быть в самых жарких местах этого «довольно жаркого» дела при «речке смерти» (так звучит «Валерик» в переводе с чеченского).
Генерал-лейтенант Галафеев в своем донесении удостоверяет: «распорядительность и мужество… Тенгинского пехотного полка поручика Лермонтова и… прапорщика Вонлярлярского, с коим они переносили все мои приказания войскам в самом пылу сражения в лесистом месте, заслуживают особого внимания, ибо каждый куст, каждое дерево грозили всякому внезапною смертью».
Командир отдельного Кавказского корпуса генерал от инфантерии Головин испрашивал награду Лермонтову за Валерикское дело в таких живых и ярких для официального документа словах: «Во время штурма неприятельских завалов на реке Валерике имел поручение наблюдать за действиями передовой штурмовой колонны и уведомлять начальника об ее успехах, что было сопряжено с величайшею для него опасностью от неприятеля, скрывавшегося в лесу за деревьями и кустами, но офицер этот, несмотря ни на какие опасности, исполнял возложенное на него поручение с отличным мужеством и хладнокровием и с первыми рядами храбрейших ворвался в неприятельские завалы».
Рядом с графой «наградного списка», где вписано это свидетельство о воинской доблести Лермонтова, находится графа, в которой указано, что гвардии поручик Лермонтов «высочайшим приказом переведен в сей Тенгинский пехотный полк тем же чином». Генерал Головин знал, что Лермонтов сослан Николаем I на Кавказ с понижением в чине, но храбрость и доблесть этого опального офицера в деле при Валерике были так велики, что боевой генерал счел долгом чести испрашивать ему у того же Николая награду.
Командир кавказского корпуса лишь понизил степень награды, первоначально испрашиваемой для Лермонтова генералом Галафеевым; он заменил орден Владимира 4-й степени с бантом орденом Станислава 3-й степени.
Николай I лишил Лермонтова, и этой награды, вычеркнув его имя из списка.
В конце сентября Лермонтов принял участие в осенней экспедиции того же генерала Галафеева в Чечню. Экспедиция продолжалась до конца ноября, и имя Лермонтова неизменно встречается на тех страницах донесений генерала Галафеева, где говорится о наиболее отважных делах и наиболее опасных поручениях.
«В делах 29 сентября и 3 октября, — свидетельствовал Галафеев о Лермонтове, — обратил на себя особенное внимание отрядного начальника расторопностью, верностью взгляда и пылким мужеством, почему и поручена ему была команда охотников. 10 октября, когда раненый юнкер Дорохов был вынесен из фронта, я поручил его начальству команду, из охотников состоящую. Невозможно было сделать выбора удачнее: всюду поручик Лермонтов везде первый подвергался выстрелам хищников и во всех делах оказывал самоотвержение и распорядительность выше всякой похвалы».
Пред нами не просто отважный офицер, но замечательный командир отборной команды охотников:
«На фуражировке за Шали, пользуясь плоскостью местоположения», Лермонтов «бросился с горстью людей на превосходного числом неприятеля и неоднократно отбивал его нападения на цепь наших стрелков и поражал неоднократно собственною рукою хищников». Это было 12 октября, а через три дня «он с командою первый прошел шалинский лес, обращая на себя все усилия хищников, покушавшихся препятствовать нашему движению, и занял позицию в расстоянии ружейного выстрела от опушки». 23 октября, «при переходе через Гойтинский лес, он первый открыл завалы, за которыми укрепился неприятель, и, перейдя тинистую речку вправо от помянутого завала, он выбил из леса значительное скопище, покушавшееся противиться следованию нашего отряда, и гнал его в открытом месте и уничтожил большую часть хищников, не допуская их собрать своих убитых». Он был первым в опасных местах, «действуя всюду с отличною храбростью и знанием военного дела».
Лермонтову пришлось вновь сражаться и на «речке смерти» Валерике. «30 октября, — свидетельствует официальное донесение, — поручик Лермонтов явил новый опыт хладнокровного мужества, отрезав дорогу от леса сильной партии неприятельской, из которой малая часть только обязана спасением быстроте лошадей, а остальная уничтожена».
Общее заключение кавказского командования об участии Лермонтова в осенней экспедиции таково:
«Во всю экспедицию в Малой Чечне поручик Лермонтов командовал охотниками, выбранными из всей кавалерии, и командовал отлично во всех отношениях, всегда первый на коне и последний на отдыхе».
Все эти свидетельства храбрости п воинской доблести Лермонтова взяты из документа, особенно ответственного в определении степени этой храбрости и мужества: из «наградного списка» участников осенней экспедиции. Боевые заслуги Лермонтова были так бесспорны, что кавказское начальство испрашивало ему за них «золотую саблю» с надписью «за храбрость».
«Судьба меня не очень обижает, — писал Лермонтов из крепости Грозной, еще не зная, что Николай I уже лишил его заслуженного креста за Валерик, — я получил в наследство от Дорохова, которого ранили, отборную команду охотников… — это нечто вроде партизанского отряда, и если мне случится с ним удачно действовать, то, авось, что-нибудь дадут».
Но Николай I был последователен в своей неприязни к автору «Смерти поэта»: он лишил Лермонтова и «золотой сабли». Царь не хуже поэта понимал, что военные отличия дали бы Лермонтову почетное право на выход из службы-ссылки, а в намерении Николая I было сделать Кавказский корпус безысходной тюрьмой для поэта.
Участвуя в походах в Чечню, Лермонтов крепко сблизился с солдатами, несшими на себе всю тяжесть двадцатипятилетней службы и непрерывной горной войны. Став во главе команды охотников, Лермонтов «умел привязать к себе людей, совершенно входя в их образ жизни. Он спал на голой земле, ел с ними из одного котла и разделял все трудности похода».[36]
Офицеры из знати не могли понять этого боевого товарищества, спаявшего Лермонтова с его отрядом. Штабной офицер барон Россильон с презрением: отзывался об отважной команде охотников: «Лермонтов собрал какую-то шайку грязных головорезов. Они не признавали огнестрельного оружия, врезывались в неприятельские аулы, вели партизанскую войну и именовались громким именем Лермонтовского отряда».[37]
Штабисты-дворяне не прощали Лермонтову его близости к простому солдату. Лермонтов же дорожил этой близостью. Она, зародившаяся и укрепившаяся перед лицом смерти, обогатила поэта новым драгоценным знанием героизма русского народа, молчаливого в своей доблести, умеющего доказывать любовь к родине не пышными словами, а самой жизнью своей. Автор «Бородина» узнал на деле русского солдата: в походе, в опасностях, в бою, и понял, что солдат, штурмующий чеченские завалы в непроходимом горном лесу и сошедшийся грудь с грудью с врагом в холодном горном потоке, — это тот же самый солдат, который при Бородине «пошел ломить стеною», о которую сокрушилась мощь величайшего полководца в мире.
В своем «Валерике» (1840) Лермонтов явился прямым предшественником и даже учителем Льва Толстого с его кавказскими и севастопольскими рассказами. Тут та же простота повествования, та же строгая правда, по, быть может, еще большая сжатость изложения, еще большая крепость словесной формы.
Лермонтов называл «Валерика» «мой безыскусственный рассказ». Если сравнить его с письмом Лермонтова и с официальным донесением о том же сражении, то легко убедиться, что рассказ Лермонтова, действительно, «безыскусственный»: в нем ничего не присочинено, ничего не подкрашено, все верно действительности. И в то же время как несравненно показано в этом рассказе величие простоты и скромности безвестных героев, как правдиво несколькими скупыми чертами раскрыта глубина их чувств, чистота и высота их внутренней жизни!
Достаточно вспомнить один эпизод из «Валерика»:
Какая мужественная сила в этой картине! Сразу чувствуется, что этот кавказский капитан сродни тому полковнику, о котором рассказывает герой Бородина:
И сколько суровой нежности, безмолвной любви открыл и показал Лермонтов в сердцах солдат, окруживших умирающего капитана. Чего стоит одна только подробность: эти скупые тяжелые солдатские слезы, капающие с ресниц, покрытых пылью!
Мужественные, простые и суровые облики офицеров-кавказцев изобразил Лермонтов в штабс-капитане Максим Максимыче («Герой нашего времени») и в безыменном герое «Завещания».
Максим Максимыч — один из самых замечательных образов русской литературы. Как верно оценил его Белинский, Лермонтов воплотил тип «старого кавказского служаки, закаленного в опасностях, трудах битвах, которого лицо так же загорело и сурово, как манеры простоваты и грубы, но у которого чудесная душа, золотое сердце. Это тип чисто русский… Максим Максимыч получил от природы человеческую душу, человеческое сердце, но эта душа и это сердце отлились в особую форму, которая так и говорит вам о многих годах тяжелой и трудной службы, о кровавых битвах, о затворнической и однообразной жизни в недоступных горных крепостях… Для него жить значит служить, и служить на Кавказе… Но… какое теплое, благородное, даже нежное сердце бьется в железной груди этого, по-видимому очерствевшего человека… Он каким-то инстинктом понимает все человеческое и принимает в нем горячее участие».
И об этом прекрасном, с величайшим мастерством созданном образе, об этой драгоценной находке, открытии лермонтовского гения коронованный жандарм осмелился сказать, что образ этот «недорисован», что Лермонтов был вообще неспособен «его схватить и обрисовать!»
В 1840 году Лермонтов пишет «Казачью колыбельную песню». Эта несравненная по лирической теплоте, по своему народному складу песня про мать, растящую сына-воина на смену воину-отцу, перешла в уста народа; она с тех пор поется всюду, где слышится русская речь, и поется на один и тот же простой и трогательный мотив, по преданию, сложенный самим Лермонтовым.
Можно бы указать еще немало отражений Кавказской войны в стихах и прозе Лермонтова.
Но как ни сильно было, но его собственным словам, в его жизни и поэзии «ощущение» войны, его никогда не покидало и другое чувство, другая мысль. Ее выразил он в том же «Валерике», где так ярко показал русского человека на войне:
С подобным же вопросом Лев Толстой писал свою героическую эпопею «Война и мир». Русский народ вышел победителем из великих войн, которые суждены ему были историей, но в нем всегда жила и живет великая мечта
по вещему слову Пушкина.
14 января 1841 года Лермонтов получил отпуск в Петербург.
«Объясню тайну моего отпуска, — писал он Д. С. Бибикову, — бабушка моя просила о прощении моем, а мне дали отпуск».
В начале февраля Лермонтов приехал в Петербург. Но вскоре же по приезде Лермонтов написал товарищу на Кавказ: «Здесь остаться у меня нет никакой надежды, ибо я сделал вот какие беды: приехав в Петербург на половине масленицы, я на другой же день отправился на бал к г-же Воронцовой, и это нашли неприличным и дерзким».
На балу у графини А. К. Воронцовой-Дашковой Лермонтов встретил великого князя Михаила Павловича. Брат Николая I, командир всей гвардии, злобно посмотрел на опального армейского офицера, осмелившегося явиться на бал, на котором присутствовали члены императорской фамилии. Только заступничество хозяйки дома и А. О. Смирновой (Россет) избавило Лермонтова от самых неприятных последствий этой встречи с разгневанным великим князем.
Наутро Лермонтов был вызван к генералу графу П. А. Клейнмихелю, «который объяснил ему, что он уволен в отпуск лишь для свиданья с бабушкой и что в его положении неприлично разъезжать по праздникам, особенно когда на них бывает двор, и что поэтому он должен воздержаться от посещения таких собраний».[38]
Лермонтов с первого шага своего в Петербурге мог убедиться в том, что добытое им в боях ходатайство кавказского военного начальства о возвращении его, опального поручика, в гвардию будет оставлено без последствий, что в Петербург он допущен, как арестант из тюрьмы, на короткое свидание с родственниками, происходящее на глазах тюремщиков.
Клейнмихель с Бенкендорфом не выпускали поэта из-под самого бдительного надзора.
Успех произведений Лермонтова, (а ненавистный Николаю I «Герой нашего времени» вышел как раз в это время вторым изданием) — самый успех этот делал Лермонтова еще более ненавистным в глазах Бенкендорфа, Клейнмихеля и им подобных. Их было немало, и в их руках была власть. С первого дня своей поэтической славы, с появления «Смерти поэта», Лермонтов имел честь возбудить против себя вражду всех, кто преследовал и предавал декабристов, кто травил Пушкина, всех тех из высшего общества, кого Грибоедов клеймил под именем Фамусовых, Молчалиных и Скалозубов.
И, наоборот, вся «молодая Россия», нарождающаяся демократия во главе с Белинским и Герценом, была на стороне Лермонтова. Он был выразителем ее тревог, дум, сомнений, исканий и лучших порывов.
А. И. Герцен писал о Лермонтове: «Он всецело принадлежал к нашему поколению. Мы все, наше поколение, были слишком юны, чтобы принимать участие в 14 декабря. Разбуженные этим великим днем, мы видели только казни и ссылки. Принужденные к молчанию, сдерживая слезы, мы выучились сосредоточиваться, скрывать свои думы, — и какие думы! То не были уже идея цивилизующего либерализма, идеи прогресса, то были сомнения, отрицания, злобные мысли.
Привыкший к этим чувствам, Лермонтов не мог спастись в лиризме, как Пушкин. Он влачил тяжесть скептицизма во всех своих фантазиях и наслаждениях. Мужественная страстная мысль никогда не покидала его чело. Она пробивается во всех его стихотворениях. То была не отвлеченная мысль, стремившаяся украситься цветами поэзии, нет, рефлексия Лермонтова — это его поэзия, его мучение, его сила…
К несчастью, к слишком большой проницательности в нем прибавлялось другое — смелость многое высказать без подкрашенного лицемерия и пощады. Люди слабые, задетые никогда не прощают такой искренности. О Лермонтове говорили как об избалованном аристократическом ребенке, как о каком-то бездельнике, погибающем от скуки и пресыщения. Никто не хотел видеть, сколько боролся этот человек, сколько он выстрадал, прежде чем решился высказать свои мысли».[39]
Это были мысли целого поколения, давшего России замечательных поэтов, писателей и мыслителей, принявших каждый свою долю преследования со стороны Бенкендорфов.
Лермонтов еще никогда не чувствовал себя таким близким к литературе, еще никогда так не влекло его к писательству, как в эти три месяца (февраль — апрель) в Петербурге.
В эти быстро пролетевшие короткие недели он часто бывал в кругу В. А. Жуковского, князя В. Ф. Одоевского, графа В. А. Соллогуба. В редакции «Отечественных записок», у А. А. Краевского, он встречался с В. Г. Белинским и И. И. Панаевым. Тогда же написал Лермонтов послание к поэтессе Е. П. Ростопчиной, подарившей ему книгу стихов «в знак удивления к его таланту и дружбы искренней к нему самому» (надпись на книге).
Лермонтов испытывал в эти петербургские дни новый, могучий прилив творчества.
Он вновь работал над «Демоном»; рукою зрелого мастера он создал седьмую редакцию поэмы. Но все еще он не считал свою поэму законченной. Он увез ее с собою на Кавказ, собираясь там опять работать над нею. Седьмой редакции «Демона.» суждено было остаться последней, но не окончательной; Лермонтов так и не подписал своей поэмы к печати.
В Петербурге Лермонтов перенес на бумагу и ряд новых замыслов. Он начал роман в прозе из жизни современного Петербурга («у графа В… был музыкальный вечер»); этот роман из-за отъезда на Кавказ замер на третьей главе.