Басня девятая
Сладкие мечты
Корней Гордеич… Боже мой! Давно забыл дорогу к банку. Напялив пальтецо дырявое, зимой На рынок саночки тащил он спозаранку. За грошевой барыш судьбу благодаря, До часу позднего топтался у ларя, Но, потеряв давно купецкую осанку, В душе, однакоже, надежды не терял, Что беды все пройдут, как наважденье злое: «Вернется времечко былое!» Свои надежды он супруге поверял. В квартире, новыми жильцами уплотненной, Имея комнату одну, По вечерам купец мечтою затаенной Подбадривал себя и утешал жену: «Слышь, не серди меня, старуха. Пустыми вздохами наводишь только жуть. Все знаю, вижу сам. Ну, голод, ну, разруха. По-твоему, беда. По-моему, ничуть. Поди, не мы одни с тобой спадаем с тела. А ты б чего хотела? Обилья общего? Что хошь, то выбирай? Хоть обожрися всякой сластью? Чтоб говорили все, что вот не жизнь, а рай Под этой самою… антихристовой властью? Умом ты, мать моя, всегда была слаба. Да в этой нищете и есть вся заковычка. Вот как натерпится вся эта голытьба Да вспомнит наши-то, хозяйские, хлеба, Тут и проснется в ней холуйская привычка; Сумей кормежки ей не дать, а посулить, – К хозяевам она начнет валом валить. Польстясь на сытый корм и на хмельное пойло. Все клячи тощие придут в былое стойло И, увидав хозяйский кнут, Уже брыкаться не начнут, А, ублажая нас усердным прилежаньем, -ѓ Хоть до смерти их всех в упряжке загони! – На брань и окрики хозяйские они Ответят ласковым, любовным, робким ржаньем. У, псы! Дождаться б лишь до этакого дня, Так вы поржете у меня! По рылу каждого, ха-ха, собственноручно! Посмей лишь кто дерзнуть. Как муху… в кипяток!.. М-да… Размоталась жизнь, как шерстяной моток!.. Дел никаких… Без дела ж, ой, как скучно… Винца не сыщешь, мать?.. Хотя б один глоток…» Купчиха слушала, закутавшись в платок, И что-то шамкала беззвучно. 1919 г.
Басня десятая
Нет уверенности
События неслись во весь опор, И в баснях надолго расстался я с купчиной. Гордеич… Лекция… «Контакт»… Прошло с тех пор Четыре года с половиной. И вот Гордеича теперь мы застаем В трактире с музыкой, вином и пьяным шумом. Купец беседует вдвоем С Пров Кузьмичом, своим приятелем и кумом. Кум, деревенский туз – он тоже нам знаком: О ком – о ком, А уж о нем пришлось писать мне сколько басен! Да что нам говорить о давней старине, О том, как был кулак тогда для нас опасен? Он нынче стал для нас опаснее вдвойне. Кулак был под конем, и вновь он на коне. И мне о нем писать еще придется много. Сейчас в трактире за столом Кузьмич, беседуя с купчиной о былом, О настоящем тож выпытывает строго. Гордеич охает: «Ох-ох-ох-ох, Кузьмич! Хлебнули горя… Настрадались… Я так считаю: божий бич. Но сжалился господь, – все ж лучших дней дождались. Что было? Вспомнишь, жуть берет, Боялся, веришь ли, загадывать вперед. Прикинешь так – ан выйдет хуже. Прожить ба как – не то что думать про доход. На шее петля, что ни год, То все затягивалась туже. За спекуляцию пришлось сидеть раз пять. Вот уж надеешься: с тюрьмой совсем расстался. Ан, не успел чихнуть, как Загребли опять. Не знаю, как и жив остался, Как не оглох и не ослеп. Отчаялся во всем… Не жизнь была – мученье! И вдруг, негаданно-нежданно, облегченье. Явился этот самый нэп. Сначала думалось: «Взамен оглобли – дышло, Ан, вышло…» «Эвона что вышло! – Осклабился подвыпивший кулак. – Вон на себя Москва какой наводит лак! Опять же у тебя… опять забил подвалы… Вновь, слышно, входишь в капиталы. Какого ж те рожна? Теперя знай одно: На лад былой – гони монету!» «На лад былой, ох-хо!.. Вот то-то и оно, Что счастье наше не полно: Нет главного… былой уверенности нету!» 1922 г.
Эпилог второй
Ожили
Товарищ, погляди на них… хозяйским оком… Пусть на Тверской они пасутся вечерком, Пусть наливаются, скотинки эти, соком И покрываются жирком, Пусть шерстью обрастут они! Зевать не надо, А надо их стеречь, как мы их стережем, Грозя кнутом, а не ножом. А должный срок придет, и мы все это стадо Как захотим, так обстрижем! 1922 г.
Благословение*
Отец Ипат венчал Вавилу бедняка. За шесть целковых паренька Условясь в брачные законопатить путы, Он окрутил его с невестой в три минуты. Венчал – спешил, глотал слова, Как будто сто чертей его толкали в спину, – Дай бог, чтоб из молитв прочел он половину (И то сказать, ведь плата какова!). Вавила парень был, однакож, голова. Облобызавшися с женою, Попу в протянутую длань Он сунул трешницу. «Идем домой, Малань!» «Стой! – батя взвыл, такой ошпаренный ценою. – Да ты же, чертов сын, рядился как со мною?» «Как ты венчал, так получай! Вперед как следует венчай: Не сокращай наполовину!» «А, вот ты, сволочь, как? – забрызгал поп слюной. – Так чтоб тебе, рассукиному сыну, Не видеть век добра с женой! Чтоб сам ты окривел, живя с женой кривою! Чтоб у тебя она подохла от родов! Чтоб ты с полдюжиной детей остался вдов! Чтоб ты…» Осипнувший от вою, Благословлял отец своих духовных чад, Суля при жизни им и после смерти ад С мильоном ужасов, чертей и мук суровых… За три недоданных целковых! Случилось это все с десяток лет назад, А вот что вышло в пору нашу: Вавила, выборный от местных прихожан, Брал в церкви ценности – на помощь для волжан: «А ну-ка, поп, давай серебряную чашу! Для бога все равно, что серебро, что медь». А поп шипел ему: «У, чтоб те очуметь! Вот чаша… на… бери!.. Противиться не смею… На, недовенчанный… и подавися ею!» 1923
Ответ на ответ*
Наблюдателю. В прежнее время, товарищ, мелкобуржуазные газеты следили за мелочами, вроде падающих столбов или мусорных ям. Наше время налагает на красную печать широкие боевые задачи, и мелочами газете заниматься некогда.
(Ответ в «Почтовом ящике» газеты «Правда Грузии».) Коль дан «ответ» в рассудке здравом, Боюсь, рассудок не дорос. Такой ответ мы с полным правом Должны поставить под вопрос. Мы здесь на этот счет упрямы: Твердим про мелочи, дабы: Не гнили мусорные ямы И не валилися столбы. Мы здесь гордимся, облекая Почетом черный труд крота, А там, подумайте, какая Партийных взглядов широта! Как не сказать тут (без злорадства, Но чтоб от спеси излечить!), Что широту от верхоглядства Порою трудно отличить! Мария Голошубова*
В деревне Маховище первая, выписавшая «Бедноту» на 1923 г., была крестьянка Мария Яковлевна Голошубова.
(«Беднота», 5 января 1923 г.) Был у нас товарец ходкий, Смех над бабьей головой: – Волос – долгий, ум – короткий! – Это голос вековой. Муж, нажравшись самогону, Знал к жене одну лишь речь: «Из-зу-ве-чу… по закону… Ежли дура – не перечь!» Мудрецов таких великих Прежде было – пруд пруди, Все понятий самых диких, Хоть с крестами на груди. Да и крест от дури тоже. Одолей-ка эту тьму. «Не учены, ела те боже! Нам книжонки ни к чему!» «А газеты и подавно. Шут нам в этом баловстве!» «До чего ж мы с кумом славно Напились на рождестве!» Вот деревня Маховище Средь равнины снеговой, – Словно в волчьем логовище, В ней стоял кулацкий вой. Ночь и темень без просвету. Не избушки – ряд могил. Кто ж от сна деревню эту Вещим словом разбудил? Кто, нарушивши обычай, В зиму внес весенний шум? Оказалось: не мужичий А «короткий» бабий ум! «Что нам делать с Марьей этой?!» «Денег куры не клюют?» «Привязалась тут с газетой!» – Мужики, озлясь, плюют. Закуривши козьи ножки, Густо в нос пускают дым. «Поищи другой дорожки. Сунься к дурням… молодым!» Марья билась, не сдавалась. «Ну и черт же!» – «Баба – во!» Наседала, добивалась И добилась своего. В Маховище – шутка ль дело? – Повели там жизнь не ту. «Слышь, в башке, брат, загудело, Как прочли мне „Бедноту“!» «Вот статеечка, к примеру, „О посеве“, прямо шик!» «И охотно дашь ей веру, Потому – писал мужик: Дескать, сеял без кадила, Без кропила, без попов, А земля, где сноп родила, Уродила пять снопов». «Вот она, наука, братцы!» «Говорить на прямоту: Сеешь хлеб – гляди не в святцы, А в газету „Бедноту“!» «Каждый в ей найдеть што-либо!» «Прикопим ума с зимы!» «Ай да Марьюшка! Спасибо!» То же скажем ей и мы. Социал-траурным предателям*
В бессильном трауре немецкая столица, Повсюду траурные лица. Что ни процессия, то – вот она, гляди! – Колонна социал-прохвостов впереди, Предатели! Трусы! Забейте ватой уши И трауром густым закройте зеркала: Вы обнажили догола Свой развращенный ум и слякотные души! Две силы разные теснят вас с двух сторон. Ни тут, ни там не ждет вас прибыль, Но вражеский кулак вам причинит урон, А пролетарская рука сулит вам гибель. О, жалостная тля, ты жалости ни в ком, Ни в ком не вызовешь и никого не тронешь, Ты, в траур обрядясь, сама себя хоронишь! Даря тебя своим презрительным плевком, На твой позорный гроб бросаю первый ком! Риск*
(с древнегреческого) Фалей, лукавый грек, сквалыжный плут-купец. Корил носильщика Демада: «Обол? За этот груз? Опомнись, голубок, Корзина не ахти какая уж громада. Будь я моложе, сам я б снес ее домой, А ты – „обол“! Грабеж прямой! А впрочем, О чем мы зря хлопочем! Не в деньгах, милый мой, Не в деньгах счастье. Я к беднякам привык питать всегда участье, Да, на своем веку, И долгом и суровом, Не одному, брат, бедняку Помог я… добрым словом! Обол, ты говоришь? Бери, мне все равно. Но слово доброе… оно… Э… Как, бишь, звать тебя? Демадом? Корзину снес бы ты, Демадушка, мне на дом, С посудою она с хрустального. Неси, Да не тряси. За бескорыстную услугу Три мудрых правила скажу тебе, как другу». Польстясь на мудрые слова, Простец-Демад себе на спину Взвалил огромную корзину. Пыхтя, кряхтя, едва-едва Под тяжкой ношею волок бедняга ноги. «Фу! – Одолевши треть дороги, Носильщик стал. – Передохну. Вконец устал. Ну, что ж, – открой, Фалей, одно из мудрых правил!» Фалей Демада не заставил Ответа слишком долго ждать: «Демад, не верь тому, кто станет утверждать, Что для рабочего народа Милее рабство, чем свобода». «Вот на! – сказал Демад. – Какой же дуралей Чушь эту утверждать осмелится, Фалей!» Понес Демад корзину дале. «Послушай, милый друг! – Так на втором привале Демаду стал Фалей вещать. – Коль кто-нибудь тебя попробует смущать: Мол, богатеть куда как вредно, – Что только бедняки способны жить безбедно, Не зная ни хлопот, ни риску, ни потерь, Ты этому… не верь». «Благодарим на добром слове, Хотя и это нам не внове!» – Вздохнул с досадою Демад. Пошли опять. Фалей наш рад: «Сюда, Демад… Хе-хе… Вот ты и разумей-ка… Сюда, в переднюю, направо, где скамейка… Ну, что ж ты стал, как пень? Снимай корзину, что ль!» «Постой. Успеется, – гудит Демад в передней, – Делися мудростью… последней». «Изволь, – заегозил Фалей. – Изволь, изволь… Коль скажет кто тебе… Ну, все равно, что скажет… Чего ты смотришь, словно зверь?.. Иной, брат, так тебе распишет да размажет… А ты… не верь…» Тут, изловчившися, Демад плечами двинул Да оземь так корзину кинул, Что только звон пошел от хрусталя вокруг. «Друг, – полумертвому от ужаса Фалею Сказал он, – пусть я околею, Коль ты неправ, любезный друг… Большое за твои три правила спасибо… Слышь? Если скажет кто: в корзине, мол, теперь Есть, кроме битого стекла, еще что-либо, Так ты ему… не верь…» * * * «Культура старая. Хрустальная лампада». Ну что ж. Культуре – исполать. Но коллективного российского Демада Фалеям нынешним уже не оседлать. «Три мудрых правила»… Подобную мякину Уже не пустишь в ход, чтоб жить чужим трудом. Хоть все «культценности» Демад, согнувши спину, Охотно понесет, но не в Фалеев дом, А в дом свой собственный, который, по фасаду Судить, Фалеев был, но перешел к Демаду! Махровые цветы*
Сотрудник «Воронежской коммуны» «пропечатал» начальника уголовного розыска города Задонска, некоего Белых. Белых, встретив этого сотрудника, набросился на него: «Ты што, мать твою, пишешь про меня?.. Посидишь в тюрьме, так лет пять писать не будешь…»
(См. «Известия ВЦИК», 19 янв.) Самодуров вроде Белых Развелось у нас – беда! Много их, ребяток смелых, Ждут сурового суда. Вот они орут площадно: «Упеку!.. Сгною!.. Мал-чать!» Раскрывай их беспощадно, Пролетарская печать! Посвящаю эти строчки Всем собратьям по перу: – Присылайте мне «цветочки», Я в «букет» их соберу. Сволочь каждую отметим, Воздадим ей «похвалы», Чтоб потом букетом этим Подметать в тюрьме полы! Социал-болонки*
Вы полюбуйтесь, что за франты Лакеи верные у госпожи Антанты. Рабочие кричат им издали: «Эй, эй! Чего вы, ироды, копаетесь? Живей! Пора всеобщую начать нам забастовку!» «Нет, ни за что! Нет, нет! – Лакеи им в ответ. – Намедни поднесли мы барыне листовку, В которой наплели вы дикой ерунды, Так барыня, когда листовку в руки взяли И прочитали всё: „Нехорошо! – сказали, – Держитесь далее от уличной орды. Всё это варвары, всё дураки и дуры, Они – вне общества, прогресса и культуры! Пора на цепь их посадить!“ Все это барыня сказавши, стали хмуры И не велели к вам ходить!» * * * Собачек комнатных, товарищи, видали? Породистые есть, носящие медали. Впридачу блеска их собачьей красоте Им вяжут бантики на шее и хвосте И проманежиться на свежем ветерочке Их водят барыни на шелковом шнурочке. Вот Вандервельде! В нем болонку узнаю, Которая медаль и бантики носила. Так допустимо ли, чтоб барыню свою Такая стерва укусила?! На фронте победном*
Ко дню присяги в 15-й Сивашской дивизии грамотность будет доведена до 100 проц.
(«Правда», 27 янв. 1923 г.) Опять – прорыв и одоленье. Бойца неграмотного нет! Орлам сивашским поздравленье И мой восторженный привет! Враги, дивясь такому чуду, Завоют: «Дети – не в отцов!» А я с двойным усердьем буду Писать для этих молодцов. Дорогу пламенным идеям! Какая радость жить, борясь, И с новым красным грамотеем, Евтеем, Силою, Авдеем, Держать упроченную связь! «Бил бы лбом»*
Посвящается многим «пролетарским» поэтам
Гений шествует за гением!.. – Эй, послушайте, юнцы, «Пролетарским» самомнением Зараженные певцы! Я с тревогою сторожкою Наблюдал ваш детский рост. Вы пошли чужой дорожкою, За чужой держася хвост. Увлекаясь «стихопластикой», Возведя в канон – «курбет», Вы дурацкою гимнастикой Надломили свой хребет. Вы, привив себе клинически «Пролеткультовский» порок, Дали визг неврастенический Вместо мужественных строк. Брюсов, Белый и Компания, Вот какой шмелиный рой Втиснул ваши начинания В свой упадочный настрой. Яд условности и сложности В души юные проник, Замутив до невозможности Пролетарских дум родник. Отравив себя отравою Опьянительной и злой, Вы кичитеся лукавою Буржуазной похвалой. Сквозь смешок пренебрежения – Лести каверзной прием: «Да! Вот это – достижения! Браво, Кузькин! Признаем!» Кузькин пыжится, топорщится, Сочиняет: «Бил бы лбом!» – У станка читатель морщится: «Ах, едят те!.. Бил!.. Был!.. Бом…» Для земного пролетария Тошен вид твоих красот. Кузькин! Ждет тебя авария! Снизься с дьявольских высот! Иль непонятым прелестником Ты умрешь в конце концов Однодневкою, предвестником Новых, подлинных певцов! Еще раз о том же*
Писатель боевой, задорный, С виду я легкий да проворный, На деле ж я – труженик упорный. Корить меня есть чем, к сожаленью, Но только не ленью И не брезгливостью к черной работе. Поработал я в поте. Работал много лет без отказу, Не фыркал капризно ни разу, Кричал и «караул» и «ура», И все почти в одиночку. Но всему своя пора. Пора и мне поставить точку Или хоть какой-нибудь знак препинания, Чтоб завершить кой-какие начинания Подлинней очередного фельетона. Прошу у «заказчиков» пардона! Они по всякому случаю Налетают на меня тучею: Приказы, просьбы, напоминания, На мои отговорки ноль внимания, А иные даже стыдят язвительно: «Зазнался же ты, брат, удивительно! Ну, что тебе стоит: четыре строки! Пустяки?!» Пустяки! А вот ежели я, преисполнясь азарта, Попытаюсь дать всем отклик на одно лишь «восьмое марта», То это пустяки, коль я к женскому юбилею Надорвусь, околею, Раскорячусь пластом Над саженным бумажным листом?! Вот почему я порою оплакиваю Свой не совсем-то завидный удел И при телефонном звонке с диким криком привскакиваю: «Опять… женотдел?!» И, не разобрав, кто про что, ору по телефону; «Прошу пардону!.. Что!.. Юбилей!.. Из парткома?.. Это не я!.. Меня нет дома!.. Ничего не слышу!.. Оглох!!» Словом, целый переполох. Коль снова нам кто угрожать отважится, Коль над гладью морской покажется Броненосцев антантовских дым, В грозный час я пробью боевую тревогу! А пока – я певцам молодым Очищаю дорогу: «Будет вам, ребятки, баловать Да дробь выбивать, Танцуя у чужих рысаков на пристяжке! Время вам, братцы, на свой лад запевать, Стариков подменяя в партийной упряжке!!» Любимому*
Живые, думаем с волненьем о живом И верим, хоть исход опасности неведом, Что снова на посту ты станешь боевом, Чтоб к новым нас вести победам. В опасности тесней смыкая фронт стальной, Завещанное нам тобой храня упорство, Мы возбужденно ждем победы основной, Которой кончишь ты, любимый наш, родной, С недугом злым единоборство! Премьер-миннеудел'у мистеру Ллойд-Джорджу*
Старому другу. Совершенно секретно. Как, мистер, ваше отсутствие заметно! Нынешние властители, Ваши заместители, Скажу – между нами! – с первой строки Так-кие удивительные… дураки, Что переписываться с ними нет охоты. Как жаль, что вы без работы, Какие б я вам закатывал ноты! Каждый ваш шаг был объясним. А Керзон… Поговорите с ним! Куда он гнет, неизвестно? Я признаю борьбу, ведущуюся честно, То есть когда убийцы и грабители Не притворяются монахами из святой обители, Не придумывают придирок несущественных, А без всяких глаголов божественных Берут вас за глотку и очищают карман: «Подавай мне Мурман!!» Хоть о прошлом вспоминать неудобно – Вы, мистер, поступали бесподобно: Наскочили, ожглись и на попятный. Повели с нами разговор приятный, А у Керзона иные подходы: Заводит он спор про «территориальные воды». Мы, изволите ли видеть, Умудрились безводных англичан обидеть, – У них ни морей, ни океанов, как известно, Им у наших берегов тереться лестно, Им мурманская рыбка не дает покою, А мы им этой рыбки не даем! Нет, Ллойд-Джордж не осрамился бы политикой такою, Если б знал, что в силах нас съесть живьем! Он бы зыкнул: «А, совдепская каналия, У тебя объявилась Курская аномалия, А я должен в сторонке околачиваться? Изволь со мной аномалией расплачиваться!» И не приводил бы 1123 резона, Будто Курск – нейтральная зона, И что туда, ради небывалой приманки, Англичане могут послать свои танки. Танки… Добро бы, Вы, мистер, не делали этой пробы, Но ведь Курск уже был в ваших руках, И всё ж вы остались в… в дураках. СССР не пуганая ворона: У нас нынче в чести слово «оборона», И если ваши преемники рискнут нас прижать Или просто будут «пужать», Все равно нас не взять ни на какую «пушку» – Отстоим мы свою советскую избушку! Оградим свои «территориальные воды», Чтоб не лезли в них ваши пароходы, Чтобы вы в наших водах рыбки не удили, Чтоб наши берега не обезлюдели! Переговорите об этом с Керзоном в одиночку. На этом ставлю точку, Не вгоню вас длинным письмом в доску. Я же, кстати, в бессрочном отпуску. Кровавые долги*
Памяти В. В. Воровского
Рать пролетарская знамена преклонила. Семьей редеющей друзья стоят вокруг. – Еще одна священная могила! – Еще один неотомщенный друг! Ну что же! Клятвой боевою Мы честно подтвердим зарвавшимся врагам, Что – не в пример иным долгам – Долги кровавые мы возместим с лихвою! У последней черты*
Антибольшевистский доклад меньшевика Абрамовича сконфузил даже социал-предателей.
(Из газет.) Абрамович! Вот он, вот! Гадом стал заметным. Машет русский патриот Знаменем трехцветным. А на нем-то, вот герой, Новый вид ливрейки: Модный гамбургский покрой, Цвета – канарейки. Не оратор – Ювенал Подлого фасона: В краску, вражий сын, вогнал Даже Гендерсона! «Мистер! – крякнул Гендерсон. – Вы бестактны, право. Вашей речи сам Керзон Может крикнуть: „браво!“ Хоть у вас со мною, да, Масса общих точек, Всё ж… полезен иногда Фиговый листочек!» Но зарвавшийся прохвост Гнул свое упорно Обнажившись в полный рост, Лаялся заборно. Этот лай – скажу о том Без лицеприязни – Есть убийственный симптом Злой водобоязни. Это бешеные псы Рвутся в перепалку. Но… им жить еще – часы. А потом – на свалку! Лиха беда – начало*
На итальянском пароходе «Анна», стоящем в Одессе, возник конфликт между владельцем и моряками. Моряки обратились с жалобой в одесский райкомвод.
(«Правда», 27 мая 1923 г.) Одесскому райкомводу – поздравление! Это ль не знаменательное явление? Наши пролетарские соломоны, Осуществляя советские законы, Вынесут итальянскому судовладельцу приговор, Какой ему не снился до сих пор: «Вот какова наша коммунистическая линия. Это тебе не твоя Муссолиния!» Придравши домой из Одессы, Синьор отслужит три благодарственных мессы, А потом возьмет своих матросов в зажим: «Это вам не советский режим!» Матросы, после столь наглядного обучения, Поймут, откуда их злоключения, Каким путем усмиряются фашистские нравы И где искать на хозяев управы. Хозяин будет кивать на фашистский Рим, А у матросов станет в моде Ответ в таком, примерно, роде: «Уж мы, подлец, с тобой поговорим В Одесском райкомводе!» * * * – Эх, матросы, матросы! Народ вы боевой. Пора вам райкомвод устраивать свой! Неизбежное и страшное*
То есть все, как нарочно! Не успел я отдохнуть бессрочно, Как этот Керзон – ни дна ему ни покрышки! – Не дает от ультиматумов передышки! Последний ультиматум с издевкою, С ласковой припевкою: Не надо больше лишних фраз, Ставлю, дескать, ультиматум в последний раз. В последний ли? Будет видно. Досадно и обидно. Затянулась канитель На несколько недель, А то, пожалуй, и поболе. Расканителиться не в нашей воле. Канитель все же лучше драки, Не мы тут задираки. Это Керзону неможется, Это Керзон тревожится, Это Керзон принимает меры предупреждения Против нашего хозяйственного возрождения. Это нас прощупывает буржуазная саранча: Как-то мы изворачиваемся без Ильича? Хватит ли у нас сноровки – Не поддаться на вражьи уловки? Если мы сразу когтей не покажем, То много ли можно с нас урвать шантажем? Урвать! Урвать! Урвать! Большевики не хотят воевать. Большевики увлекаются мирной работою. Какой бы ошпарить их нотою, Насколько увеличить давление, Чтоб они пришли в исступление И сделали то сгоряча, Чего хочет буржуазная саранча, То-бишь поддались провокации злобной В обстановке, для Керзона удобной! Совет мой Керзону таков: Искать дураков Не на столь большом от себя расстоянии. Они есть и в Британии. Это их злобно-шалый, звериный напор Обостряет наш спор, Это их наступленье на нас бесшабашное Приближает тот день и тот час роковой, Когда мир весь разделит чертой огневой Неизбежное нечто и… страшное! Кострома*
Что нам английские ноты! Есть свои заботы! В минувшую субботу Имел я одну заботу: Ухмыльнуться так над керзоновской угрозой, Чтоб со мной засмеялась вся Москва. И вот стал я выводить прозой Такие слова: Георгу Натаниелю, маркизу Керзону оф-Кедль; стону, графу Кедльстонскому, виконту Скаредельскому, барону Равенодельскому, кавалеру наиблагороднейшего ордена Подвязки, члену почетнейшего Тайного Совета Его Британского Величества, кавалеру и великому командору почетного ордена Звезды Индии, рыцарю и великому командору знаменитейшего ордена Индийской империи и проч., и проч., и проч., и Его Величества главному секретарю и министру иностранных дел.
Революционной милостью, мы, Демьян Бедный, Мужик Вредный, Всея Советския России и иных Советских республик рабоче-крестьянский поэт, наиблагороднейшего в мире боевого Ордена Красной Звезды кавалер, славных 27-й и 51-й, громивших Колчака, Деникина и Врангеля, стрелковых дивизий почетный стрелок, многих заводов и фабрик действительный и почетный депутат, наипочетнейшей коммунистической партии член и Его Величества Пролетариата непременный секретарь и проч., и проч., и проч.
Возымели мы желание Написать вам сие послание, В коем, осуществляя данное нам полномочие… Многоточие!!! Стоп, Керзон, обожди! Я попал взамвридвожди! Осталась нота без конца, Так как явились ко мне два гонца И заговорили со мной в таком соблазнительном тоне, Что… я очутился на вокзале в вагоне. В вагоне заснул, все еще с Керзоном в уме, А проснулся в городе Костроме, Оказавшись в безвыходном положении: В губисполкомском окружении! Товарищ Огибалов, предгубисполком, Заговорил со мной таким языком: «Товарищ Демьян, делать неча! Не зря вам такая встреча! У нас в селе Шунге зажглось электричество, Будет на торжестве народу необозримое количество. Из Москвы мы ждали больших гостей, А от них ничего, окромя вестей, Что, дескать, заняты по горло. У нас же вот как приперло. Говоря иносказательно, Нужен свадебный „генерал“ обязательно!» Короче сказать, после такого привета Я вышел из вагона не в качестве вольного поэта, А в качестве члена Московского Совета. Так как при этом Господь бог наградил нас «условным летом», То пошел я на пароход по лужам, Под надоедливым, мелким дождем. Шел этаким государственным мужем, В некотором роде – замвридвождем! О советских чудесах В костромских лесах Шутка шуткой, а дело делом. Много есть чудес на свете белом, Теперь на них прямо полоса. Но что все эти чудеса, Сколь там они ни громки, Перед чудом в селе Шунге на берегу Костромки! Хотя тут покуда Еще и нет чуда, А лишь зерно размера малого, Но зерно – чуда небывалого, Чуда такого, Что описать его толково, Каким оно будет, достигнув зрелости, Ни у кого не хватит смелости. Может, это только по плечу Одному Ильичу, Чей образ был со мной неотступно. Я же со всеми гостями купно На новое электроздание Глядел, затаив дыхание, И, видя восторги местного населения, Готов был заплакать от умиления. Буржуи! Интеллигентные книжники! Смотрите: вот где подвижники! Сорок деревень Изо дня в день, Не три дня, а три года, Погода – непогода, Выбивались из сил, Каждый рубил, и возил, и носил: В черных дебрях дорогу прокладывал свету! Серяки-мужики Сорока деревень у Костромки-реки, Описать ваш подвиг какому поэту? Был великий у нас и развал и разор. Нам враги вопияли: позор! Позор! За Советскую власть вам расплата! – «Советская власть во всем виновата!» Нынче стали мы наши прорехи чинить. А в Шунге уже вона какая «заплата»! Что ж? Попрежнему ль будут враги нас винить? – Все Советская власть виновата?! Шунгенский герой и его завет – Да будет свет! «До-го-ра-ай м-мо-я луч-чи-на!» Не коптеть тебе в Шунге зимней порой! – Крестьянин Стругов коренастый мужчина, Вот кто подлинный шунгенский герой! Его слова – электросвечи. Даю осколок из его удивительной речи: «В 19-м годе всякий видел, что деется в родной стране. Надо становиться на крепкие ноги. Сказал я советским властям: „Устрою електрическую станцею“. „Трудно!“ – говорят. „Беру на себя ответ. Поддярживайте только“. „Поддяржим“, – говорят. Обратился я к народу: „Братцы! Поддярживай!“ „Поддяржим!“ А когда народ говорить и обещаить, ето все уже. Поддярживали. Я народ забивал у кажную щель. Нужно в один день 30 000 пудов выгрузить, – выгружали. Лошадей запрягали, сами впрягались. – Давай! Давай! Давай! Видя теперь здесь усех людей, забываешь усе, что было пережито. Одначе, когда решаишьси на усе, усе делается скорее и кончается спорее. Сказали: да будет свет! И вот: свет!» Моя речь – импровизация – Всеобщая электризация Настал мой черед – сказать приветствие. Я его не повторю здесь, вследствие… Вследствие того, что у хорошего стихотворения Нет хорошего повторения. Да и не мог я говорить дурно! Все были наэлектризованы в электроизбе. И если мне аплодировали бурно, То аплодировали также себе, Гордясь перед гостем из красной столицы Редчайшим добром: Огненным ярким пером Электрической дивной Жар-птицы. Когда на полянке прибрежной Любовался я молодостью нежной Крестьянских ребяток, взметывавших руки И показывавших всякие гимнастические штуки, Вдруг походкой поспешной Подошел ко мне поп, сновавший в толпе, И внезапно к руке моей грешной «Устами прильпе», Назвавшись «жрецом народного миропонимания». Бедный, бедный отец Леонид! До чего довел его вид Засверкавшего электроздания! После электростроя Чудо иного покроя Тут же рядом С ревнивым взглядом Стояли послы из деревни иной. А потом все ходили за мной И твердили весьма настоятельно, Чтоб приехал я к ним обязательно. А тому их мотивы: «В Шунге орудуют кооперативы. Хоть в Шунге огороды и высокого качества, Но в ней еще много кулачества. А в „Минском“, селе, Беднота вся сидит на земле. Она нынче богаче. Одначе О делах ее дивных посольство не скажет, А дела все… на деле покажет». Два работника местных, земотдельцы, похоже, – В оба уха мне стали гудеть: «В Минском вам побывать надо тоже. Есть на что поглядеть!» Вот это чудо так чудо, И другим деревням поучиться б не худо Через день поглядели. Чудеса, в самом деле! Не дошли мы до первого двора – Навстречу с флажками детвора, Румяная, курносая, звонкоголосая. Солнце, кстати, не важничало, За облаками не саботажничало. Мужики и молодки приветливо щурились. Старики тоже не хмурились. Ну, прямо сказать, дорогая родня! Ждали, мил-лай, два дня, Хлеб в других деревнях весь подмоченной, хилый, А у нас, погляди ты, каки зеленя. Рядовою все сеялкой сеяли, мил-лай! Межи к черту! Засеяли все под одно, Сортировкою выбрали семя-зерно. Вон в 20-м году все кругом голодали: Наказал, дескать, бог. Знамо, глупость одна. Мы же весь продналог, Не натужившись, сдали. Ноне тоже не страшно. Не будет заминки. А теперь погляди-ко на наши новинки! Новые машины – урожаю надбавка, «Сохе-матушке» – отставка!. А новинок не счесть. Все тут есть: И плужки, и сеялки, И особые веялки, Борона к бороне на подбор – Полон двор! Из всех других деревень мужики прибывали, Головами кивали. Деревенский парад – не парад, – В оны годы сказал бы: «Это все маскарад!» А – теперь это явь была самая точная, Быт советский, действительность прочная: Мимо веялок, Сеялок, За плохою Сохою, Лохматый, Горбатый, Истомленный мужицкой истомою, Подпоясанный желтой соломою, В рваной шапке, в дырявых лаптях, Измочаленных на невозвратных путях, Шел, согнувшись, дед – Хренов, седой комсомолец Из деревни Подолец. Завязив свою соху умышленно в грязь, Дед ее топором сразу – хрясь! Хрясь! «Вот те, старая ты! Разледащая! Соха-матушка ты распропащая! Это ты мужиков превращала в калек! Это ты меня гнула к земле весь мой век! Это ты меня по миру даве пустила! Это ты подвела мне живот! Это ты, это ты мне мой горб нарастила! Ну, так вот тебе! Вот! Хрясь! Хрясь! Хрясь!» До того это было замечательно, Что я весь размяк окончательно И стал целовать старикашку взасос И в губы и в нос! Последние речи – До новой встречи Дальше было… Понятно, что было. Я загнал себя в мыло. Говорил, говорил, даже слов не хватало. А уехал – сказал, оказалося, мало, Все сказать – не хватило бы целого дня. Провожая меня, – Чуть не каждый ко мне подходил и справлялся: «Как Ильич? Передай, чтоб скорей поправлялся! И за то, что тебя к нам прислали, спасибо. Расскажи там про нас, если спросит кто-либо. За приезд к нам за твой – Этот день будет праздник у нас годовой. День церковный похерим. Потому как тебе и всей власти мы верим, Ее любим и с нею согласны во всем, А кто тронет ее – мы его утрясем!» Дальше проводы к Волге. И свежая рыбка. Кострома – это «город-улыбка» Уезжая, вздохнул, я невольно: «Расставаться, товарищи, больно. Шутки-шутки, а вот я возьму И махну навсегда из Москвы в Кострому!» Грабительский интервенционал, или Грабинтерн*
Стиннес имел переговоры с ген. Дегутом о прекращении сопротивления в Руре и посетил сидящего в тюрьме Круппа с которым сговорился о подробностях возобновления работ.
«Бьен!» – Стиннесу сказал палач-француз, Дегут. Ему ответил Стиннес: «Гут!» «Грабители всех стран», чья подлость так безмерна, «Объединяются» под флагом «Грабинтерна». 1924
Помазанники*
(К американскому нефтяному скандалу) С миропомазанною пешкой Расправясь круто в некий день, Теперь читаем мы с усмешкой Американский бюллетень. Кулиджам с Юзами, похоже, Разоблачения – не в сласть: – Хо-хо! Ты плохо кончишь тоже, Нефтепомазанная власть! Если бы не…*
Один из членов английской консервативной партии спросил, будет ли британское правительство настаивать на удалении Красной Армии из закавказских республик. Макдональд ответил, что не может ничего добавить к своим прежним заявлениям. Когда запросчик стал настаивать на разъяснении по этому поводу, председатель парламента (спикер) остановил его, заявив:
– Мы не должны вмешиваться во внутренние дела других стран.
(Из газет.) Нефть чудотворной стала мазью. Ей всеграбительский почет. Вон к нефтяному «Закавказью» Беда как Англию влечет! Ярятся лорды и бароны. «Режим советский очень крут. Когда же красные заслоны Из Закавказья уберут? Ответьте, Макдональд! Иначе…» – Ревет какой-то баронет. «Первопризнатель» наш, одначе, Не говорит ни да, ни нет. И только спикер, что-то взвеся, Отверг заботы… о Баку, * * * – Красноармеец! Где ты? – Здеся! Стою, братишка, начеку! О соловье*
Посвящается рабоче-крестьянским поэтам
Я не в силах считать произведения экспрессионизма, футуризма… и прочих «измов» высшим проявлением художественного гения. Я их не понимаю. Я не испытываю от них никакой радости. Важно… не то, что дает искусство нескольким сотням, даже нескольким тысячам общего количества населения, исчисляемого миллионами. Искусство принадлежит народу Оно должно уходить своими глубочайшими корнями в самую толщу широких трудящихся масс. Оно должно быть понятно этим массам и любимо ими. Оно должно объединять чувство, мысль и волю этих масс, подымать их. Оно должно пробуждать в них художников и развивать их. Должны ли мы небольшому меньшинству подносить сладкие утонченные бисквиты, тогда как рабочие и крестьянские массы нуждаются в черном хлебе? …мы должны всегда иметь перед глазами рабочих и крестьян.
Завет Ленина. По воспоминаниям Клары Цеткин, «Коммунар», 1924 г… № 27. Писали до сих пор историю врали, Да водятся они еще и ноне. История «рабов» была в загоне, А воспевалися цари да короли: О них жрецы молились в храмах, О них писалося в трагедиях и драмах, Они – «свет миру», «соль земли»! Шут коронованный изображал героя, Классическую смесь из выкриков и поз, А черный, рабский люд был вроде перегноя, Так, «исторический навоз». Цари и короли «опочивали в бозе», И вот в изысканных стихах и сладкой прозе Им воздавалася посмертная хвала За их великие дела, А правда жуткая о «черни», о «навозе» Неэстетичною была. Но поспрошайте-ка вы нынешних эстетов, Когда «навоз» уже – владыка, – Власть Советов! – Пред вами вновь всплывет «классическая смесь». Коммунистическая спесь Вам скажет: «Старый мир – под гробовою крышкой!» Меж тем советские эстеты и поднесь Страдают старою отрыжкой. Кой-что осталося еще «от королей», И нам приходится чихать, задохшись гнилью, Когда нас потчует мистическою гилью Наш театральный водолей. Быть можно с виду коммунистом, И все-таки иметь культурою былой Насквозь отравленный, разъеденный, гнилой Интеллигентский зуб со свистом. Не в редкость видеть нам в своих рядах «особ», Больших любителей с искательной улыбкой Пихать восторженно в свой растяжимый зоб «Цветы», взращенные болотиною зыбкой, «Цветы», средь гнилостной заразы, в душный зной Прельщающие их своею желтизной. Обзавелися мы «советским», «красным» снобом, Который в ужасе, охваченный ознобом, Глядит с гримасою на нашу молодежь При громовом ее – «даешь!» И ставит приговор брезгливо-радикальный На клич «такой не музыкальный». Как? Пролетарская вражда Всю буржуятину угробит?! Для уха снобского такая речь чужда, Интеллигентщину такой язык коробит. На «грубой» простоте лежит досель запрет, – И сноб морочит нас «научно», Что речь заумная, косноязычный бред – «Вот достижение! Вот где раскрыт секрет, С эпохой нашею настроенный созвучно!» Нет, наша речь красна здоровой красотой. В здоровом языке здоровый есть устой. Гранитная скала шлифуется веками. Учитель мудрый, речь ведя с учениками, Их учит истине и точной и простой. Без точной простоты нет Истины Великой, Богини радостной, победной, светлоликой! Куется новый быт заводом и селом, Где электричество вступило в спор с лучинкой, Где жизнь – и качеством творцов и их числом – Похожа на пирог с ядреною начинкой, Но, извративши вкус за книжным ремеслом, Все снобы льнут к тому, в чем вящий есть излом, Где малость отдает протухшей мертвечинкой. Напору юных сил естественно – бурлить. Живой поток найдет естественные грани. И не смешны ли те, кто вздумал бы заране По «формочкам» своим такой поток разлить?! Эстеты морщатся. Глазам их оскорбленным Вся жизнь не в «формочках» – материал «сырой». Так старички развратные порой Хихикают над юношей влюбленным, Которому – хи-хи! – с любимою вдвоем Известен лишь один – естественный! – прием, Оцеломудренный плодотворящей силой, Но недоступный уж природе старцев хилой: У них, изношенных, «свои» приемы есть, Приемов старческих, искусственных, не счесть, Но смрадом отдают и плесенью могильной Приемы похоти бессильной! Советский сноб живет! А снобу сноб сродни. Нам надобно бежать от этой западни. Наш мудрый вождь, Ильич, поможет нам и в этом. Он не был никогда изысканным эстетом И, несмотря на свой – такой гигантский! – рост, В беседе и в письме был гениально прост. Так мы ли ленинским пренебрежем заветом?! Что до меня, то я позиций не сдаю, На чем стоял, на том стою И, не прельщаяся обманной красотою, Я закаляю речь, живую речь свою, Суровой ясностью и честной простотою. Мне не пристал нагульный шик: Мои читатели – рабочий и мужик. И пусть там всякие разводят вавилоны Литературные советские «салоны», – Их лже-эстетике грош ломаный цена. Недаром же прошли великие циклоны, Народный океан взбурлившие до дна! Моих читателей сочти: их миллионы. И с ними у меня «эстетика» одна! Доныне, детвору уча родному слову, Ей разъясняют по Крылову, Что только на тупой, дурной, «ослиный» слух Приятней соловья поет простой петух, Который голосит «так грубо, грубо, грубо»! Осел меж тем был прав, по-своему, сугубо, И не таким уже он был тупым ослом, Пустив дворянскую эстетику на слом! «Осел» был в басне псевдонимом, А звался в жизни он Пахомом иль Ефимом. И этот вот мужик, Ефим или Пахом, Не зря прельщался петухом И слушал соловья, ну, только что «без скуки»: Не уши слушали – мозолистые руки, Не сердце таяло – чесалася спина, Пот горький разъедал на ней рубцы и поры! Так мужику ли слать насмешки и укоры, Что в крепостные времена Он предпочел родного певуна «Любимцу и певцу Авроры», Певцу, под томный свист которого тогда На травку прилегли помещичьи стада, «Затихли ветерки, замолкли птичек хоры» И, декламируя слащавенький стишок («Амур в любовну сеть попался!»), Помещичий сынок, балетный пастушок, Умильно ряженой «пастушке» улыбался?! «Чу! Соловей поет! Внимай! Благоговей!» Благоговенья нет, увы, в ином ответе. Всё относительно, друзья мои, на свете! Всё относительно, и даже… соловей! Что это так, я – по своей манере – На историческом вам покажу примере. Жил некогда король, прослывший мудрецом. Был он для подданных своих родным отцом И добрым гением страны своей обширной. Так сказано о нем в Истории Всемирной, Но там не сказано, что мудрый сей король, Средневековый Марк Аврелий, Воспетый тучею придворных менестрелей, Тем завершил свою блистательную роль, Что голову сложил… на плахе, – не хитро ль? – Весной, под сладкий гул от соловьиных трелей. В предсмертный миг, с гримасой тошноты, Он молвил палачу: «Вот истина из истин: Проклятье соловьям! Их свист мне ненавистен Гораздо более, чем ты!» Что приключилося с державным властелином? С чего на соловьев такой явил он гнев? Король… Давно ли он, от неги опьянев, Помешан был на пенье соловьином? Изнеженный тиран, развратный самодур, С народа дравший десять шкур, Чтоб уподобить свой блестящий двор Афинам, Томимый ревностью к тиранам Сиракуз, Философ царственный и покровитель муз, Для государственных потребуй жизни личной Избрал он соловья эмблемой символичной. «Король и соловей» – священные слова. Был «соловьиный храм», где всей страны глава Из дохлых соловьев святые делал мощи. Был «Орден Соловья», и «Высшие Права»: На Соловьиные кататься острова И в соловьиные прогуливаться рощи! И вдруг, примерно в октябре, В каком году, не помню точно, – Со всею челядью, жиревшей при дворе, Заголосил король истошно. Но обреченного молитвы не спасут! «Отца отечества» настиг народный суд, Свой правый приговор постановивший срочно: «Ты смерти заслужил и ты умрешь, король, Великодушием обласканный народным. В тюрьме ты будешь жить и смерти ждать дотоль, Пока придет весна на смену дням холодным И в рощах, средь олив и розовых ветвей, Защелкает… священный соловей!» О, время! Сколь ты быстротечно! Король в тюрьме считал отмеченные дни, Мечтая, чтоб зима тянулась бесконечно, И за тюремною стеною вечно, вечно Вороны каркали одни! Пусть сырость зимняя, пусть рядом шип змеиный, Но только б не весна, не рокот соловьиный! Пр-роклятье соловьям! Как мог он их любить?! О, если б вновь себе вернул он власть былую, Декретом первым же он эту птицу злую Велел бы начисто, повсюду, истребить! И острова все срыть! И рощи все срубить! И «соловьиный храм» – сжечь, сжечь до основанья, Чтоб не осталось и названья! И завещание оставить сыновьям: «Проклятье соловьям!!» Вот то-то и оно! Любого взять буржуя – При песенке моей рабоче-боевой Не то что петухом, хоть соловьем запой! – Он скажет, смерть свою в моих призывах чуя: «Да это ж… волчий вой!» Рабочие, крестьянские поэты, Певцы заводов и полей! Пусть кисло морщатся буржуи… и эстеты: Для люда бедного вы всех певцов милей, И ваша красота и сила только в этом. Живите ленинским заветом!! Тяга*
Нагляделся я на большие собрания: В глазах пестрит от электрического сияния, Народу в зале – не счесть, Давка – ни стать, ни сесть. На эстраде – президиум солидный, Ораторствует большевик видный, Стенографистки его речь изувечивают, Фотографы его лик увековечивают, Журналисты ловят «интересные моменты», Гремят аплодисменты, Под конец орут пять тысяч человек: – Да здравствует наш вождь Имя-Рек1 Мне с Имя-Реками не равняться, Мне бы где-либо послоняться: У поросшего лопухом забора Подслушать обрывок разговора, Полюбоваться у остановки трамвайной Перебранкой случайной, Уловить на улице меткое словцо, Заглядеться на иное лицо, Обшарить любопытным взглядом «Пивную с садом», Где сад – чахоточное деревцо С выгребной ямой рядом, Где аромат – первый сорт, Хоть топор вешай. «М-м-мань-ня… ч-черт-р-р-т!» «Не цапайся, леш-шай!..» У пивного древа Адам и Ева, – Какой ни на есть, а рай! Не разбирай. Без обману. Соответственно карману. А карманы-то бывают разные: Пролетарские и буржуазные. Не пробуйте ухмыляться заранее: Мол, у меня в башке туман – Начал писать про собрание, А свел на карман. Сейчас вам будет показано, Как одно с другим бывает связано. Есть такой город – Евпатория, У него есть своя история. Но прошлое нас мало касается, Когда настоящее кусается. К Черному морю этот городок Выпятил свой передок, Приманчивый, кокетливый, К нэпманам приветливый, А спиной пролетарской, Разоренною, мертвой, «татарской», Повернулся к равнине степной, Где пылища и зной. Здесь, за этой спиною, Задыхаясь от зною, Приютился вокзальчик невзрачный, По ночам сиротливый, покинутый, мрачный, На припеке на три изнурительных дня Приютивший в вагоне меня. Как мужик я изрядно известный, То пролетариат весь местный, Железнодорожный, Прислал мне запрос неотложный: Не угодно ли мне, так сказать, Себя показать И обменяться живыми словами? – Интересуемся оченно вами… Без председательского звона, Без заранее намеченного плана Разместились на путях, у вагона, Вокруг водопроводного крана Человек… ну, едва-едва Десятка полтора или два. Может быть, я ошибся в количестве: Не заметил тех, кто лежал на животе. Ведь собрание шло не при электричестве, А в ночной темноте. Тем не менее Был оркестр, проявивший большое умение, Оркестр – собранью под стать – Какого в Москве не достать: От чистого сердца, отнюдь не халтурно, Кузнечики – вот кто! – звенели бравурно, Без дирижера – и явного и тайного – Показали пример искусства чрезвычайного, Оттеняя старательно каждый нюанс. Гениальный степной Персимфанс!..[9] Под эту игру бесконечную Повели мы беседу сердечную. Разливаться ли тут соловьем, Иль противно ломаться подвидом всезнайки? Говорили душевно. И я без утайки Говорил даже что-то о детстве своем. Обо всем говорило собрание, Под конец – про карман. Обратил на это внимание Рабочий, Димитренко Емельян. Спросите у Димитренка, бедняги, Кто он – по чину – такой? «Я, – скажет он, – служба тяги, Я – на всё и у всех под рукой». Одна по штату, незаменимая, Эта «тяга» неутомимая. Начальник вокзала – всему голова, У него заместителей два. Телеграфист с телеграфистом чередуются. Одна «тяга» бессменно «мордуется». Праздник, не праздник – Емельян на пути. «Емельян, подмети!» Емельян подметает. «Емельян, угля не хватает!» Емельян кряхтит под кулем С углем. «Емельян, на уборку поездного состава!» «Емельян, есть во всех ли вагонах вода?» Емельян танцует и слева и справа, Емельян тянет шлангу туда и сюда. «Емельян, на промывку вагонов для соли!» С Емельяна – пот ручьем, не росой, На ногах ему соль разъедает мозоли, Потому что – босой. «Емельян, – кличет слесарь, – в депо на минутку Емельян – в водопроводную будку, Там у бака какой-то изъян!., – Емельян!.. – Емельян!.. – Емельян!..» Емельян надрывается зиму и лето. Ему отдыха нет: не гуляй, не болей! Емельян Димитренко получает за это В месяц… девять рублей! Димитренко – весь потный и черный, – Он богач бесспорный. Любому Ротшильду, Форду Он плюнет презрительно в морду. Его щедрость достойна удивления. Подсчитайте его отчисления. «Емельян, два процента в союз». «Даю-с!» «Емельян, отчисление в МОПР». «Отчисляю, я добр!» «Емельян, дай на Воздухофлот». «Вот!» «Емельян, Доброхим». «Дадим!» «На „Долой неграмотность“ гони четвертак». «Так!» «В кассу взаимопомощи…» «Сколько?» «Процент!» «В момент!» «Емельян, в Ох… мат… млад…»[10] «Что такое?» «Ох… мат…» «Что ж, и я не лохмат!» «Емельян, на борьбу с этим… с этим…» «Говори сразу: сколько? Ответим!» «На газету „Гудок“… надо всем поголовно…» «Сколько нужно?» «Расход – пустяков: Шестьдесят пять копеечек ровно». Результат получился таков: На пятнадцать рабочих – пятнадцать «Гудков». «Понимаю, – кряхтит Емельян, – значит нужно. Горе: в грамоте слаб. И читать недосужно». Дома ждут Емельяна жена и ребята. Рубль за угол. На что этот угол похож!.. Дочка в школе, и в месяц по рублику тож. Рубль. А где его взять? Вот как тает зарплата… На руках остается от всех прибылей… Пять рублей! Ночь. Кузнечики шпарят симфонию ту же. Димитренко кончает о быте своем. «Да, живем все еще не просторненько, друже, Но, одначе, живем. Из деревни не кума дождешься, так свата. Кум – не кум, сват – не сват без муки или круп. Хоть деревня, сказать, и сама небогата…» Кто-то сплюнул: «Ну, да. Знаем ихнего брата. Привезет на пятак, чаю схлещет на руп…» «Чем еще, – я спросил, – есть у вас похвалиться?» «Есть у нас Крымтепо, чтоб ему провалиться1 На картошку, товарищ, имейте в виду, Деньги взяты еще в двадцать третьем году, А картошки все нет. Деньги канули в воду». «В Евпатории ж цены – беда! Летом сколько народу приезжает сюда!» «Цены скачут, как блохи! Все же летом бывали делишки неплохи. Вещи нэпманам раньше носили. Доход. За сезон кой-чего мы б себе накряхтели. Да от нас отошло это в нынешний год. Появились носильщики. Вроде артели». «Что носильщики скажут?» «Да нету их тут!» «Почему?» «Потому. Так они и придут. Ведь они у нас летний кусок отобрали». «Братцы! Поздно. Идти по домам не пора ли?» Рано утром я высунул нос из вагона, Посмотрел. Димитренко-то – вона! «Служба тяги» на рельсах. «Здоров, Емельян! Тянем?» «Тянем, товарищ Демьян!» Пригляделся к нему. Тот же потный и черный, Но – приветливый, бодрый, проворный, Не вчерашний, какой-то другой. Вправду ль он? Горемыка ли? Говорит мне: «Простите уж нас, дорогой, Что вчера мы пред вами маленько похныкали. Это верно: бывает порой чижало. Точно рыбе, попавшей на сушу. А в беседе-то вот отведешь этак душу, Глядь, – совсем отлегло». «Е-мель-я-я-ян!.. Будешь там толковать до обеда!..» Емельян встрепенулся: «Прощайте покеда!» И, на лбу пот размазав рукою корявою, Побежал к паровозу со шлангой дырявою. Их юбилей*
Для биржевых царей и королей Их подлый юбилей. Во имя Морганов, Рокфеллеров и Круппов Кровавою чертой отмеченный итог: Мильоны вдов, сирот, калек-без рук, без ног, И горы трупов. Со счетами в одной руке, в другой – с ножом. Все сделки тайные храня под изголовьем, Бандиты бредят грабежом И… миротворческим исходят блудословьем. Банкиры в Лондоне справляют фестиваль, – А Макдональд и вся предательская шваль, Версальским смазавшись елеем, Их поздравляет с юбилеем! Ну что ж? На десять лет мы ближе к той поре, Когда всей сволочи отпетой – И той и этой! – Висеть на общем фонаре! Вперед и выше!*
На ниве черной пахарь скромный, Тяну я свой нехитрый гуж. Претит мне стих языколомный, Невразумительный к тому ж. Держася формы четкой, строгой, С народным говором в ладу, Иду проторенной дорогой, Речь всем доступную веду. Прост мой язык, и мысли тоже: В них нет заумной новизны, – Как чистый ключ в кремнистом ложе, Они прозрачны и ясны. Зато, когда задорным смехом Вспугну я всех гадюк и сов, В ответ звучат мне гулким эхом Мильоны бодрых голосов: «Да-ешь?!» – «Да-ешь!» – В движенье массы. «Свалил?» – «Готово!» – «Будь здоров!» Как мне смешны тогда гримасы Литературных маклеров! Нужна ли Правде позолота? Мой честный стих, лети стрелой – Вперед и выше! – от болота Литературщины гнилой! «Руководство хорошего тона»*
Когда я в «Правде» кричу, Мое перо превращается в пику, Когда я молчу, Значит, можно обойтись без крику, Приводить в порядок старые стихи (Освобождать их от трухи), Сажать яблони, сеять вику, Словом – до приказа «центрального аппарата» – Изображать стихотворного Цинцинната. Сегодня, хотя не было призыва свыше, Я сижу, однако, на крыше И смотрю на метеорологический прибор. Ой! не загорелся бы снова сыр-бор! С английской стороны – неприятное направление! Большое барометрическое давление. Стрелка снизилась так за одну ночку, Что уперлась в Керзонову точку! Есть над чем призадуматься любому смельчаку. Надо быть начеку! Стрелка все продолжает покачиваться. Не пришлось бы мне расцинцинначиваться! * * * Мысли разные. И все какие-то несуразные. Например, на кой же мне ляд она, Макдональдова жена, А я больше думаю о ней, чем о ее муже, Барахтающемся в луже, Откуда он кашляет простуженно, Хотя получил эту ванну заслуженно. Идя по мужниным следам, Почтенная Макдональдова супруга Написала «Руководство для дам Рабоче-партийного круга», То бишь для жен министериабильных мужей, Политических ужей, Ужей змеевидных, Но крайне безобидных, В соглашательских водах мытых, Не ядовитых, Не кусающихся, На хозяев не бросающихся, Ручных, муштрованных, Парламентски дрессированных, Коих, согласно их породе и нраву, За их трусливые искательства, Можем мы величать по праву: – Ваши пресмыкательства! Так вот, когда эти умственные паралитики, «Пресмыкательные политики», Удостоились чести – без особой драки! – Облачиться в министерские фраки, Макдональдова жена издала «Руководство»: Как нужно блюсти «рабочее» благородство, Как надо ко двору являться, Как королям представляться, Как чмокать королевские ручки, И всякие такие штучки, – Руководство в полсотни листов, Где предусмотрено все без изъятья, Вплоть до размеров хвостов Парадного платья. Полный этикет! И вдруг – камуфлет! Консерваторская фига! Пропал парадный туалет! Погибла назидательная книга! Придется шить платье «рабочего» фасона, Просто и дешево, – И писать руководство иного тона, Не совсем «хорошего»! * * * Тоже картинка отличная, Крайне символичная: В Лондоне рабочее собрание. – Новости! – Внимание! – Либерал Асквит провалился! – Зал накалился. Речи – пламя! Поют «Красное знамя»! А красного знамени и нету! Отвыкли от красного цвету! Вдруг кто-то сделал на эстраду прыжок, Поднес председателю комсомольский флажок. Председатель – (дарю всех сатириков темою), – Чтоб никто не оказался в обиде, Председатель флажок с советской эмблемою Держал все время в свернутом виде. Вот где вождь! Благодать! Не рабоче-партиец – икона! Он еще не расстался, видать, С «Руководством хорошего тона»! * * * Макдональд! На щите на его боевом Герб достойнейший – мыльная клизма! Вот символ – на примере живом – Конструктивного социализма! «Стачки – зло и вредят лишь рабочим правам» – Макдональд так с церковного плакал амвона. А теперь что он скажет? Трещит по всем швам «Руководство хорошего тона»! Семь лет – а конца нет!*
(Барынин сон)Сказка Православные христиане, Отставные купцы, помещики, дворяне, Очаровательные дамы и почтенные мужчины, Разгладьте ваши морщины И простите меня По случаю торжественного дня Седьмой Октябрьской годовщины! Сократив на время свой воинственный пыл, Я про вас почти позабыл. Позабыл про кадета Милюкова, Позабыл про купчину Гучкова, Позабыл про фабриканта Коновалова, Позабыл про Керенского шалого, Позабыл про Чернова, учредиловского дурачка… Разве вас перечтешь с кондачка? Было два миллиона без малого, Вас, подравших за советский кордон. У нас тут веселый советский трезвон, – Тонет все в красном цвете… Ну, совсем из памяти вон, Что вы есть еще где-то на, свете! Во внимание вас не берем, Не браним, не корим, не жалеем… Так хоть я умягчу ваши раны елеем. С красным вас Октябрем! С семилетним вас юбилеем!!! Искупая свою вину, Расскажу вам сказку одну Про «Барыню – змею подколодную». Сказку старо-народную, Большевистским «Октябрем» омоложенную, На советский лад переложенную. Во времена оны, Когда еще были крепостные законы, При прадедушке последнего царя, Николая, Жила-была барыня злая-презлая. Бывало, к ней староста утром заявится, Насчет наряду какого справиться, Так она его в рыло – раз! Потом уж приказ. А уж как мужиков казнила безбожно, Рассказать невозможно! Жилось мужикам нестерпимо. Ну, иные спасались, вестимо: В петлю – летом, в прорубь – зимой. Но вот выпал случай: мужиков этих мимо Шел солдат на побывку домой. Зашел в деревушку, к мужикам постучался. Гость подобный не часто случался. Мужики ему рады. – Откуда? Куда? – Рассказал им солдатик – дело обычное! – Где бывал и какие видал города, Про житье рассказал про столичное. «Ну, а вы как живете?» «Житье горемычное!» – Мужики в общий голос про беду про свою. – Позавидует черт ли такому житью! Правит нами барыня, Барыня-сударыня, Помещица заклятая, Богатая-пребогатая, Злющая-презлющая, Ведьма сущая! Мучительница – во! Не щадит никого: Ни деревенского, ни дворового, Ни хворого, ни здорового, Ни старого, ни малого, Ни кривого, ни беспалого, Ни ленивого, ни проворного, Ни дерзкого, ни покорного. Орет «замучаю!» По всякому случаю: За чох, за взгляд, За невыход в наряд, За честность, за блудни, За праздник, за будни, За церковь, за кабак, – Дерет, как собак! Как жить нам, солдатик? Как быть нам, касатик? Не дашь ли совета? Сживет нас со света Ведьма эта! Разрядившись ядреной поговоркою, Затянулся солдат махоркою, Потом пошел в уголок, Развязал свой узелок, Обсмотрел в нем всякие баночки, Обнюхал разные скляночки И, чехвостя помещицу вдоль и поперек. Поднес мужикам пузырек: «Этих капель подбавьте ей в кофей, ребятки А потом… мы почешем ей пятки!» Случай выбрали. В точку. Хватив кофейку-кипяточку, Злая барыня – хлоп! Повалилась, как сноп. Спит-храпит, тяжко дьгшит, Не видит, не слышит, – Бревно-бревном, Хоть руби колуном! «Ну, – сказал солдатик, – теперя Укрощать будем этого зверя. Кто у вас на деревне первейший буян?» «Есть сапожник у нас, Емельян». «Лютый?» «Страсть». «С женкой ладит?» «Ладит». «Пусть ее на неделю к родным он спровадит, Не мешала чтобы. А мы ему для доброй учебы, Под видом евонной Жены законной, Подкинем барыню на недельку», «Переженили» мужики Емельку. «Емеля, постарайся для мира!» «Ладно. Несите сюда этого вампира!» Емеля утром молоточком стучит, Сапожки новые туги. А барыня злая, проснувшись, кричит: «Слу-ги!.. Слу-ги!! Мишка! Епишка! Фетинья! Аксинья! Лукерья! Гликерья!» А Емелька ей, из тугого сапога Выбивая колодку: «Это я тебе, што ли, слуга, Сто чертей тебе в глотку?!» Барыня затрепыхалася вся: «Ты откуда взялся?!» «Как откуда? Мужа не признаешь, паскуда? На дворе давно белый день, А ты тут в постеле себя разуваживать?!» Сдернул Емельян с ноги ремень И давай барыню нахаживать: «Вставай! Развела дома стужу! Топи печь! Топи печь! Топи печь! Да своему законному мужу Не перечь! Не перечь! Не перечь!» Барыня сначала Диким криком кричала, Визжала, ярилася, Под конец взмолилася И, утирая слезы рукавами, Побрела за дровами, Затопила печь, обед приготовила, Ни в чем Емельяну не прекословила. Да Емельян придирчив – беда! «Эт-та что за еда? Ты думаешь, я не вижу?» И выплеснул ей на голову всю жижу. А на другой день новая придирка. У барыни – печь, и стирка, И хлев, и огород. За плетнем народ Глядит, любуется, Диву дивуется, Своим глазам, ушам не верит, Как это Емельян барыню костерит, Не по-барски ее величает, К работе черной приучает! Сошла барыня на тень, Свалившись от работы на седьмой день, – До того показался ей праздничек трудным! – Заснула барыня сном непробудным И не слыхала, как ее деликатно Свезли мужики в усадьбу обратно. Проснувшись на барской пуховой постели, Заместо грозного Емели С лицом испитым, в прыщах и угрях, Увидала барыня в дверях Мишку, Епишку, Фетинью, Аксинью, Ключницу Лукерью И старосту за дверью: Боятся они подойти к ней близко, Кланяются низко, На барыню умиляются, О здоровьице справляются: «Голубушка-барыня, Барыня-сударыня, Уж мы-то ждем, заждалися, Как вы не пробуждалися, Всю ночь стонали-охали, От снов лихих, от боли ли. Покушали не плохо ли? Опиться ль не изволили? Голубушка-барыня, Барыня-сударыня!» Возвела барыня глаза В угол на образа, И личико ее прояснилося: «Так это, взаправду, мне все приснилося! Так это, значит, во сне Было божье указанье мне? Староста! Беги за сапожником Емельяном. Над ним, злодеем, смутьяном, Свершу веленье божьего суда. Господи! В мыслях с тобой неразлучно… Розог!.. Розог!.. Емельку сюда!.. За-пор-р-р-рю… собствен-но-руч-но!!» Ой ты, барыня расейская, Ой, ты, шпана белогвардейская! Не семь дней, семь годков – срок значительный! Тебе сон все снится мучительный, Сон мучительный – злая напасть, Рабоче-крестьянская власть! Семь годков – и восьмой на пороге. Ты же все пребываешь в тревоге И, теряя остатки ума, Чай, не веришь уж больше сама, Что от красного Октябрьского «наваждении» Когда-либо дождешься пробуждения. Страдаешь семь лет, – И конца твоим страданиям нет! Памяти селькора Григория Малиновского*
Сырость и мгла. Ночь развернула два черных крыла. Дымовка спит средь простора степного. Только Андрей Малиновский не спит: Сжавши рукою обрез, сторожит Брата родного. Тьма. В переулке не видно ни зги. Плачет капелью весеннею крыша. Страшно. Знакомые близко шаги. «Гриша! Гриша! Я ли тебя не любил?» Мысль замерла от угара хмельного. Грохнул обрез. Малиновский убил Брата родного. В Дымовке шум и огни фонарей, Только темна Малиновского хата. Люди стучатся: «Вставай… Андрей!..» «Брата убили!..» «Брата!» Тихо снуют по деревне огни. Людям мерещится запах железа. Нюхом берут направленье они. Ищут обреза. Сгинул обрез без следа. Но приговор уже сказан у трупа: «Это его Попандопуло». – «Да!» «Это – проклятый Тюлюпа!» Сбилися люди вокруг. Плачет Андрей, их проклятия слыша. Стонет жена, убивается друг: «Гриша!» «Гриша!» Солнце встает – раскаленный укор, Гневно закрывши свой лик облаками. В луже, прикрытый рогожей, селькор Смотрит на небо слепыми зрачками. Не оторваться ему от земли, Жертве злодейства и братской измены. Но уж гремит – и вблизи и вдали – Голос могучей селькоровской смены: «Злые убийцы себя не спасут. Смело вперед, боевые селькоры! Всех подлецов – на селькоровский суд. Сыщем, разроем их темные норы! Темная Дымовка сгинет, умрет. Солнце осветит родные просторы. Рыцари правды и света, вперед! Мы – боевые селькоры!» О самом близком*
По случаю знаменательного роста тиража центрального органа большевистской партии, газеты «Правда», перевалившего за полмиллиона экземпляров.