В долговременном плане эффективность политики Хирама выразилась в распространении влияния Тира на другие финикийские города: даже Сидон подпал под его власть[33]. По мнению некоторых историков, именно в этот период сформировалась самостоятельная финикийская общность, возникшая в результате тирско-сидонского доминирования на юге Леванта и употребления определений
В расширении географии и активизации заморской торговли сыграли свою роль и успехи финикийцев в навигации и кораблестроении. Они первыми начали использовать Полярную звезду, получившую название
Уже в первые десятилетия IX века, при царствовании Итобаала I, Тир занял ведущее положение в товарообороте огромного региона, охватывавшего значительную часть Малой Азии, Кипр, Армению, Ионические острова, Родос, Сирию, Иудею, Израиль, Аравию и Ближний Восток{98}.[34] Порт не справлялся с возросшим потоком товаров, и тиряне соорудили на южной стороне искусственную гавань, назвав ее Египетской. Это означало, что гигант Египет наконец пробудился от долгой экономической спячки и альянс с ним возрождал крупномасштабную торговлю{99}.
Начиная по крайней мере с X века финикийские купцы обычно создавали свои анклавы среди местных общин Эгейского региона и Восточного Средиземноморья, с которыми они торговали. Со временем эти контакты переросли в постоянное деловое партнерство, о чем свидетельствует появление мастерских по изготовлению мазей на островах Крит, Родос и Кос{100}.[35] Некоторые поселения приобретали ярко выраженные финикийские черты, как, например, Коммос на юге Крита, где обнаружены руины типично левантийского трехколонного святилища, относящегося, вероятно, к началу IX века{101}.[36]
Считается, что образцы керамики и металлоизделий ближневосточного стиля, обнаруживаемые в Восточном Средиземноморье и эгейском регионе, являются копиями оригиналов, изготовленных финикийскими кузнецами и горшечникамимигрантами и их местными подмастерьями{102}. И все же нет никаких сомнений в том, что к концу IX века у тирян сложился новый тип отношений с заморскими странами, с которыми они торговали.
Кипр поддерживал давние связи с левантийскими городами и был неотъемлемой частью средиземноморского торгового пути со второго тысячелетия до н.э., в основном благодаря богатейшим месторождениям меди, располагавшимся в глубине острова[37]. Первая тирская колония появилась в Китионе на месте заброшенного торгового поселения. Немногочисленные образцы греческой керамики и других чужеземных предметов роскоши, найденные здесь археологами, доказывают, что Китион не был типичным торговым центром. Эту функцию исполняли другие кипрские порты, например Аматус. Китион давал тирянам доступ к месторождениям меди, откуда они доставляли металл после переплавки в свой город, и обеспечивал финикийских поселенцев сельскохозяйственными угодьями. В отличие от прежних заморских коммерческих предприятий, когда левантийские торговцы и ремесленники жили бок о бок и под защитой местных обитателей, с которыми они сотрудничали, Китион и другие тирские колонии считались суверенными тирскими территориями и управлялись администратором, подчинявшимся только царю{103}.[38] Понятно, что царь Тира в случае необходимости мог применить и силу для защиты своих интересов на Кипре. Когда обитатели Китиона взбунтовались против тирского диктата, Хирам незамедлительно выслал войско для подавления мятежа{104}.[39]
В то же время у царей Тира имелись и более мягкие средства влияния. Самым важным и действенным из них было насаждение культа Мелькарта в Китионе и его небесной спутницы Астарты, чему служил грандиозный храм, возведенный в конце IX столетия на руинах святилища позднего бронзового века{105}. Почитание Мелькарта гражданами Китиона подтверждается изображениями божества на монетах города, чеканившихся и через четыреста лет{106}.
Хотя подобные памятники и свидетельствуют о возраставшем могуществе Тира, визит Ашшурнасирпала II с армией, вовсе не эпизодический, сигнализировал и о том, что близится конец независимости финикийских владык и в последующие десятилетия города левантийского побережья будут подвергаться насилию со стороны Ассирии. Ради поддержания политической автономии, а вернее даже ради самосохранения, им придется снова исполнять традиционную роль «кормильцев» потенциально более сильного и грозного соседа.
Ассирия обычно строила свои отношения с другими ближневосточными государствами на основе их полного подчинения посредством грубой военной силы и вымогательства дани. Однако ей не были чужды и стратегические торговые интересы{107}. Солдат, ткачей, кожевников, земледельцев и прочих тружеников, без которых не могло существовать государство, надо было обеспечивать сырьем, оборудованием, деньгами{108}. Придворные и высокопоставленные царские чиновники ожидали даров землями и прочими благами за свою службу{109}. Всемогущие цари считали себя и великими благодетелями. Они могли всегда сказать, что пожива, достающаяся завоеваниями, повышает благосостояние всех, включая самых бедных подданных{110}.
Постоянно и в больших количествах требовались драгоценные материалы, которые использовались в реализации амбициозных строительных проектов, предназначавшихся для того, чтобы внушать и благоговение, и повиновение. Особенно выделялся своей пышностью «дворец, не имевший себе равных», воздвигнутый ассирийским монархом Синаххерибом в Ниневии в начале VII века. Это было грандиозное сооружение — более 10 000 квадратных метров, декорированное изнутри дорогими породами дерева, серебром, медью и слоновой костью с тончайшим резным орнаментом. Снаружи стены были облицованы цветным глазурованным кирпичом. Каждый сантиметр облицовки графически отражал подвиги царя. Даже мебель была изготовлена из дорогого дерева и инкрустирована слоновой костью и драгоценными металлами{111}.
Для достойной жизнедеятельности ассирийское государство нуждалось в поставках высококачественных материалов и предметов роскоши на регулярной основе и в таких масштабах, которые могут быть гарантированы не завоеваниями, а лишь торговлей. По логике ассирийских царей, удовлетворять их потребности во всем этом должны были приморские финикийские города, да еще и поставлять корабли и команды для флота. Особую ценность для ассирийцев представляли серебро, ставшее общепринятым платежным средством во всем регионе, и железо, необходимое для изготовления оружия{112}. С точки зрения Ассирии финикийские города приносили больше пользы, сохраняя определенную степень политической и экономической автономии, а не в составе империи{113}. Коммерческий форпост Китион, возможно, и появился вследствие возросших претензий Ассирии к финикийским городам и ненадежности кипрских партнеров Тира.
Как бы то ни было, совершенно новая геополитическая ситуация сложилась в начале VIII века, когда ассирийский царь Ададнинари III захватил Северную Сирию{114}. Это событие для тирян имело и позитивные, и негативные последствия. С одной стороны, они избавились от наиболее злостного конкурента. С другой — тиряне лишились поставщика драгоценных металлов, и теперь триумфатор будет требовать от них эти металлы. Для удовлетворения его запросов надо изыскивать новые источники их приобретения. Мало того, возникала необходимость в расширении географии финикийской коммерческой деятельности. Следовательно, не амбиции и жажда славы побудили финикийцев двинуться за запад и открыть эпоху великой колониальной экспансии, а инстинкт самосохранения{115}.
До сих пор академические умы спорят по поводу того, когда именно купцы левантийского побережья впервые появились в Центральном и Западном Средиземноморье. Более или менее ясно то, что первые финикийские западные колонии возникли в конце IX — начале VIII века. Однако не имеется достоверных свидетельств о «доколониальных» торговых миссиях. Безусловно, ближневосточные товары продавались в регионе и ранее, но о том, кто их привозил, ничего не известно[40]. Конечно, Центральное Средиземноморье и той эпохи не было захолустьем, и финикийские первопроходцы не создавали какие-либо новые торговые структуры, а вписывались в те, которые уже существовали.
Остров Сардиния тогда был главным связующим звеном в обширной средиземноморской торговой сети, охватывавшей Центральную Италию, Эолийские острова, Иберийский полуостров, Крит, Кипр и существовавшей с XII столетия или даже ранее{116}. Со времени раннего бронзового века здесь обитали нурагийцы, обладавшие развитой материальной культурой. В память о себе они оставили не только изящные бронзовые фигурки воинов, лодок и диких животных. Сохранились целые мегалитические деревни с общинными склепами, колодцами, подземными алтарями и круглыми каменными хижинами, гроздьями располагавшимися вокруг монументальных двух- и трехэтажных башен (нураг) и защищенными по периметру крепостными стенами. Более сложные комплексы, состоявшие из центральных башен, окруженных меньшими по размеру башенками, служили, очевидно, резиденциями вождей или религиозными святилищами{117}. Нурагийцы занимались и земледелием, в частности виноградарством, и торговлей, развозили на своих судах различные товары, в том числе и гончарные изделия.
Первые финикийские мигранты, видимо, появились на острове в конце IX — начале VIII века. Подобно Кипру, Сардиния привлекала финикийских торговцев своими богатыми месторождениями меди, свинца, железа и серебра{118}. Несмотря на наличие плодородных прибрежных равнин, пригодных для земледелия, первые левантийские поселенцы на Сардинии им не занимались, и в этом отношении характер их пребывания здесь отличался от колонизации Кипра, происходившей примерно в то же самое время.
В металлообрабатывающем центре Сант-Имбения (теперь Альгеро) на северо-западе острова жили и нурагийцы, и финикийцы. Сант-Имбения активно торговала с этрусками Центральной Италии, и, по всей видимости, нурагийцы и финикийцы участвовали в совместных коммерческих предприятиях[41]. Левантийские мигранты наверняка вступали в деловой контакт и с другими колонистами. В Пифекусе на острове Искья в Неаполитанском заливе обосновались греки, прибывшие с острова Эвбея. Их поселение, как и Сант-Имбения, демографически не было однородным: здесь тоже жили выходцы из Леванта. По оценке археологов, они составляли примерно 20 процентов населения{119}. Историки обнаруживают присутствие эвбейских греков и в Сант-Имбении. Недавно было также высказано предположение, что город Ольбия на северо-восточном побережье Сардинии был преимущественно греческим или смешанным по национальному составу со второй половины VIII века{120}.[42] Безусловно, между двумя поселениями существовали торговые и иные связи{121}.
Поселения, подобные Пифекусе и Сант-Имбении, возникали вследствие заинтересованности в сырьевых материалах, в данном случае — в железе. Оно поставлялось в Этрурию и Кампанию в обмен на предметы роскоши, ввозившиеся из эгейского региона и Ближнего Востока{122}. Обнаруженные здесь плавильни подтверждают, что железная руда перерабатывалась на месте. В возрастании финикийского присутствия на западе Средиземноморья обычно усматривают реакцию на агрессивное осваивание региона греками. Однако имеются убедительные свидетельства тесного сотрудничества финикийцев и греков в ранних колониях{123}. Новые данные указывают на то, что финикийцы начали торговать в Центральной Италии чуть раньше греков, однако не существует свидетельств, которые бы подтверждали конфликтность отношений между ними в этот период{124}. В Пифекусе эвбейские греки и финикийцы прекрасно уживались, поскольку их коммерческие предпочтения не вступали в противоречие, а дополняли друг друга. К примеру, финикийцы крайне нуждались в серебре Этрурии, которое, несмотря на возрастающее богатство, практически не интересовало тогда греков{125}.[43] Можно предположить, что не соперничали они и на Сардинии. Период начальной колонизации Центрального Средиземноморья скорее всего отличался взаимодействием и сотрудничеством финикийцев, греков и местного населения{126}.
Эвбейских греков и финикийцев уже связывала длительная история мирного сосуществования в Восточном Средиземноморье. В общем-то благодаря левантийским купцам восстановились связи греков с Ближним Востоком после нескольких столетий изоляции и забвения. Крушение микенской цивилизации, произошедшее в начале XII века и являвшееся частью общего регионального коллапса, ознаменовавшего завершение бронзового века, сопровождалось резким сокращением численности населения Греции — по некоторым оценкам, на 75 процентов. Когда-то благополучные города пришли в упадок, опустели, утратили многое из того, что мы привычно называем атрибутами цивилизованной жизни, — монументальную архитектуру, изобразительное искусство, письменность. Прекратились контакты с внешним миром{127}.
Археология отмечает признаки перемен в образе жизни на заре X века. У поселения Лефканди на острове Эвбея было найдено женское погребение, в котором среди стандартной керамики археологи обнаружили и необычные для того времени вещи: позолоченные заколки для волос, булавки, бронзовые артефакты. Пальцы погребенной женщины, украшенные девятью золотыми кольцами, покоились на позолоченной бронзовой чаше изумительно тонкой работы. Никто не сомневается в том, что все эти предметы роскоши сделаны на Ближнем Востоке, но неясно, как они сюда попали. В этот период только эвбейские греки обладали опытом средних и дальних морских торговых экспедиций, однако не существует свидетельств, доказывавших, что они тогда торговали с Ближним Востоком{128}.[44] Более вероятно то, что артефакты привезли в Грецию финикийцы{129}. Известно, что они вели активную торговлю с эгейским миром, начиная по крайней мере с XIV века. Бедная ресурсами Греция, возможно, заинтересовала их по той причине, что Эвбея была и наиболее удобной и успешной торговой площадкой и самой богатой среди греческих поселений{130}. Кроме того, на Ближнем Востоке, очевидно, повысился спрос на эвбейскую керамику, и финикийцы хотели контролировать этот рынок{131}.[45]
Возрастал и поток товаров из Ближнего Востока в Грецию, особенно в связи со строительством храмов и других религиозных святилищ, нуждавшихся в ценных подношениях своим божествам, и вывоз греческих гончарных изделий в обратном направлении{132}.[46] К концу IX века в морских перевозках, без сомнения, участвовали уже и эвбейские греки. Археологические данные, относящиеся к IX веку и полученные при раскопках торговой фактории Аль-Мина на побережье Северной Сирии неподалеку от устья реки Оронт, указывают на то, что в этом поселении жили и финикийцы, и греки с острова Эвбея[47].
В последнее время историки все больше склоняются к мнению о том, что торговые отношения финикийцев с греками в этот период не ограничивались островом Эвбея. В Коринфе обнаружена керамика с явными признаками «ориентализма», которая, очевидно, вывозилась как в финикийские, так и в греческие поселения Центрального и Западного Средиземноморья{133}.
Но не только предметы роскоши и изделия художественного ремесла финикийцы экспортировали в Грецию. Хотя финикийцы занимались торговлей и вовсе не собирались навязывать свою культуру, влияние Ближнего Востока обнаруживается и в греческой литературе, и в языке, и в религиозных ритуалах{134}.[48] Особенно зримо оно проявилось в алфавите{135}. Финикийский шрифт был настолько прост, что он легко запоминался, и это послужило важным подспорьем для создателя греческого алфавита[49]. Первые образцы греческого письма на глиняных черепках, найденных в Лефканди на острове Эвбея, относятся ко второй четверти VIII века, и большинство историков едины во мнении, что буквенный шрифт заимствован из финикийского алфавита[50]. К числу заимствований можно отнести такие, например, слова:
Тем не менее из-за возросшей торговой активности греков иногда трудно различить греческие и финикийские достижения. Взять, к примеру, изобретение триремы, основного боевого корабля, использовавшегося в Средиземноморье с VII до IV века: авторство историки приписывают и грекам, и финикийцам. Трирема обладала несомненными преимуществами по сравнению с предшественницей пентеконтерой, имевшей длину 25 метров, один парус и пятьдесят гребцов. Это был гораздо более мощный корабль, имевший пространство для восьмидесяти гребцов, располагавшихся на трех уровнях по обоим бортам судна. Трирема была снабжена двумя парусами, большим и малым — для бокового ветра, и она могла преодолевать без остановки до 340 километров. Перед битвой паруса и другое тяжелое снаряжение убирались, чтобы обеспечить кораблю лучшую маневренность. На носу имелся таран, сделанный из бронзы: им разрушались борта вражеских судов. Боевые качества корабля значительно повышало наличие фордека для лучников и метателей копий{138}.
По сведениям некоторых древнегреческих авторов, трирема была изобретена коринфянами в VIII веке. Однако большинство тех же греческих авторов убеждены в том, что все древние боевые корабли были изобретены их соотечественниками эллинами[51]. Тем не менее не существует ни изобразительных, ни каких-либо иных свидетельств использования греческих трирем ранее последних десятилетий VI века[52]. Первое достоверное упоминание о строительстве трирем связано с именем египетского фараона Нехо II, соорудившего их для использования в Средиземном и Красном морях, и оно датируется началом VI века. Поскольку не имелось более ранних сведений о строительстве египтянами кораблей такого рода, историки предположили, что Нехо II должен был обратиться к чужеземному опыту. Нам неизвестно, были ли в тот период у египтян постоянные сношения с греками, но мы знаем, что финикийцы поставляли им кедры для сооружения лодок{139}. Кроме того, по конструкции ранних финикийских трирем с палубой над гребцами можно судить об источнике происхождения идеи верхнего уровня расположения весел{140}.
В целом же академические попытки выяснить, кто первым построил трирему, представляются тщетными. Претензии различных древних народов на первенство могут свидетельствовать лишь о том, что они одновременно использовали практически однотипные суда, и это было результатом взаимопроникновения культур по всему Средиземноморью[53]. Средиземное море во все века и разъединяло, и объединяло народы. Хотя его обычно и представляют как сплетение отдельных морей — Ионического, Эгейского, Адриатического, Тирренского и других, обладавших собственной идентификацией и историей, — оно служило средством общения для людей, обитавших на его берегах{141}. Строительство кораблей позволяло народам, жившим на расстоянии тысяч километров друг от друга, обмениваться товарами и идеями{142}. Те, кто осваивал мастерство кораблестроения и навигацию, выступали в роли и проводников-апологетов различных культур, и агентов их интеграции. Именно на этой противоречивой основе развивались отношения между финикийцами и греками. Археологические свидетельства о торговле и коммерческом партнерстве дополняются сюжетами о двойственном восприятии греками финикийцев, которые мы находим в ранней греческой литературе.
В «Илиаде» и «Одиссее» Гомера, отразивших времена самой активной колониальной экспансии греков и финикийцев в Средиземноморье в VIII — VII веках, проводится четкое разграничение между финикийцами как людьми и их искусными изделиями. В «Илиаде» всеобщее восхищение вызывает серебряная чаша из Сидона, предлагаемая греческим героем Ахиллом в качестве приза победителю в беге. В другом эпизоде восхваляются «узорные ризы» Гекубы, царицы Трои, вышитые сидонскими женщинами, настолько роскошные, что они достойны дарения самой Афине{143}. Восхищение мастерством финикийцев резко контрастирует с их характеристикой как людей бесчестных, алчных и коварных{144}. В «Одиссее» Эвмей, верный свинопас Одиссея, объясняет, как он стал рабом. В действительности Эвмей был сыном царя до того, как его похитила сидонская няня и отдала финикийским купцам. И самого Одиссея чуть не постигла такая же участь. Он рассказывает, как к нему явился «хитрый, в обманах искусный» финикиец, «плут и барышник, многим немало зла причинивший», и уговорил поехать в гости к нему в Финикию, где «будто бы много сокровищ в доме его». На самом же деле, как оказалось, финикиец замышлял продать его в рабство{145}. В этом эпизоде отражена не столько враждебность к финикийцам, сколько неприязнь к торговцам, которую испытывала аристократия, не желавшая иметь с ними ничего общего. Скорее всего антипатия основывалась на уже существовавшем предубеждении, а не была лишь литературной отповедью людям, не принадлежавшим к греческой нации. Кроме того, общепринято считать, что «Одиссея» написана после «Илиады», когда отношение греков к финикийцам ужесточилось вследствие обострения торгового соперничества. С другой стороны, происходившая культурная ассимиляция предполагает: негативное отношение к финикийцам не было всеобщим{146}.
Во второй половине VIII века характер внешнеэкономической деятельности финикийцев изменился, особенно в Центральном Средиземноморье. На Сардинии возникли самостоятельные поселения — на юге и западе острова, в Сульцисе, Тарросе и Норе. Эти колонии существенно отличались от Сант-Имбении: они были преимущественно финикийскими, с очень незначительным присутствием нурагийцев. Им были свойственны те же топографические особенности, отличавшие все другие финикийские поселения на островах, полуостровах и мысах: непременное наличие двух естественных гаваней, позволявших выходить в море при любом направлении ветра. Каждая гавань предоставляла удобные якорные стоянки и доступ в глубь территории к рудникам и сельскохозяйственным угодьям нурагийцев, с которыми налаживался товарообмен{147}. В результате среди нурагийского населения обострилась конкурентная борьба за землю, ресурсы и доминирование в прибыльной торговле с финикийцами. Это вело к уплотнению поселений, социальному расслоению, формированию отдельных социально-политических группировок{148}.[54]
Керамика, найденная в Сульцисе, свидетельствует об активных торговых связях ранних финикийских колоний с Пифекусой и Этрурией, возможно, при участии Эвбеи{149}. Сардиния предоставляла стратегическую платформу для реализации еще более амбициозных коммерческих проектов, в особенности тирянам. Располагаясь одинаково далеко от европейского и африканского материков и обладая протяженной береговой линией, она служила удобным плацдармом, открывая доступ к далеким западным окраинам Средиземного моря с богатейшими минеральными ресурсами{150}. Финикийский торговый форпост в Уэльве на юго-западе Испании принимал товары из Сардинии уже в VIII веке до нашей эры{151}.
Самый древний образчик финикийской письменности, найденный в Западном Средиземноморье, начертан на обломке камня, названном «Стелой из Норы»: он обнаружен в конце IX — начале VIII века на юго-западе Сардинии. Некоторые историки интерпретируют текст как благодарение бога Пуммая финикийским сановником Милкатоном за спасение во время шторма на пути в страну «Таршиш». Ученые немало дискутировали по поводу местонахождения этой страны. Наиболее убедительным представляется мнение о том, что речь идет о Тартессе, как в древности называлась обширная территория Южной Испании, занимаемая теперь Андалусией{152}.[55]
Тартесс заинтересовал финикийцев преимущественно своими богатыми минеральными ресурсами. По свидетельству одного греческого автора, во время лесных пожаров здесь по склонам стекало расплавленное серебро. Хотя в этом рассказе содержится немалая доля преувеличения, в недрах Тартесса действительно таились несметные запасы серебра, железа и многих других металлов{153}. Тиряне первыми по достоинству оценили потенциальные возможности месторождений Тартесса. Не исключено, что в их коммерческих предприятиях участвовали и другие финикийцы — из Сидона, Арвада и Библа{154}. Тиряне же первыми вышли и за пределы Средиземного моря в Атлантический океан, миновав Геркулесовы столбы (Гибралтарский пролив) и основав вначале колонию Лике на западном побережье современного Марокко, а затем поселение на острове Могадор{155}.
Впервые финикийцы появились в Тартессе в первой половине IX века{156}.[56] Тиряне быстро наладили деловые связи с местной элитой. Она распоряжалась добычей и переработкой руд, а тиряне доставляли слитки в Левант. В Уэльве, тартесском порту, археологи нашли большие плавильные печи: слитки изготовлялись почти в промышленных масштабах{157}. Но торговля металлом была лишь частью прибыльного товарообмена. Финикийцы на кораблях везли в Испанию предметы роскоши, ювелирные украшения, изделия из слоновой кости, бронзовые статуэтки, граненое стекло, декоративные вазы, мази и благовония в алебастровых сосудах.
К концу VIII века тиряне основали колонию в Гадесе (современный Кадис) неподалеку от Геркулесовых столбов на юго-западном побережье Испании, ставшую главным торгово-транспортным центром. Позднее будут говорить, что они заложили поселение по указанию оракула. Однако точное место основания колонии определилось лишь после трех экспедиций и закрепилось соответствующими ритуальными приношениями богам{158}. Согласно другим легендам, финикийцы попали в Гадес случайно, сбившись с курса во время шторма{159}. Место для поселения было выбрано исключительно удачно: подобно Тиру, оно располагалось возле превосходной естественной гавани. Город строился на оконечности длинного узкого мыса: с трех сторон его окружала вода, что обеспечивало надежную защиту с суши и предоставляло возможность свободного выхода в море. В особенности важно было то, что напротив города находилось устье реки Гвадалете, по которой доставлялась руда с материка. Помимо металлов известность Гадесу принесло и уникальное кулинарное изобретение — гарум, острый соус, приготовленный из тухлой макрели и уксуса и пользовавшийся большой популярностью в Древнем мире. Но конечно, лишь металлы, прежде всего серебро, были способны удовлетворить растущие запросы Ассирии и сохранить для тирян свободу действий.
Обычно маршрут судов, идущих из Тира, пролегал по северу Средиземноморья. Они шли сначала в Кипр, потом вдоль южного побережья Малой Азии, к островам Родос, Мальта, Сицилия и Сардиния. На последнем отрезке пути они двигались от Ибицы вдоль побережья Испании, мимо Геркулесовых столбов, бросая якоря в гавани Гадеса. Возвращались корабли менее сложным маршрутом вдоль побережья Северной Африки, Египта и Леванта{160}. Потому-то финикийские колонии, основанные в Северной Африке, на Сардинии, Сицилии, Мальте и Балеарских островах в конце IX — начале VIII века, и образовывали будто звенья одной торговой цепи, опоясавшей все Средиземноморье. Эти колонии служили и защитными, опорными форпостами, преграждавшими конкурентам, прежде всего грекам, доступ к прибыльной торговле металлами. Хотя греческий мореплаватель Колей из Самоса и побывал на юге Испании в VII веке, увезя оттуда шестьдесят талантов серебра (эквивалент одной-двух тонн руды), его экспедиция считается случайным эпизодом{161}.
Вдоль побережья Андалусии было выстроено множество небольших торговых постов на расстоянии десяти километров друг от друга. Как и более крупные поселения, они располагались на мысах и островках, в устьях рек, предоставлявших удобные естественные гавани. По некоторым предположениям, каждое из этих поселений принадлежало отдельным финикийским торговым компаниям. Хотя экономическая деятельность этих колоний сводилась к торговле местными товарами, позднее в них получили развитие и другие занятия: производство, складирование и перевозка таких товаров, как керамика и металлоизделия. Кроме того, многие обитатели, помимо ремесел и торговли, похоже, освоили также земледелие, рыболовство и животноводство{162}. Однако благосостояние и само выживание этих финикийских поселений зависели от добычи и переработки металлов, а эти операции осуществлялись на западных рубежах торговых путей.
Гадес отличался от других финикийских поселений на южном испанском побережье не только размерами и численностью населения. Это был единственный город, имевший общественные здания. Он стал средоточием интересов тирян на Иберийском полуострове, основавших вспомогательные колонии в качестве рыболовных, транзитных и торговых факторий и в Северной Африке, и на территории, которую сейчас называют Португалией{163}.
В отличие от Китиона на Кипре новые колонии в Западном Средиземноморье не управлялись наместниками, присланными из Тира. Из-за отдаленности подобное прямое руководство было невозможно. Вероятнее всего, тирский царь назначал из числа купеческой элиты коммерческих агентов, надзиравших за торговыми операциями и управлявших колониями[57]. Частная инициатива возобладала над дворцовой монополией в сфере внешней торговли, и по мере расширения коммерческой империи на запад возрастало влияние купцов-князей, принижалась значимость царской власти{164}. Поскольку царь уже не мог блюсти свои интересы посредством прямого вмешательства, он должен был изыскать иные способы утверждения своего владычества в городе, находившемся за тысячи километров от Тира. В таких обстоятельствах только Мелькарт, кому в Гадесе посвятили величественный храм, мог напоминать о царском могуществе. Отождествление бога и царя, ставшее главным элементом культа Мелькарта со времен Хирама, означало, что почитание Мелькарта равноценно признанию верховенства тирского монарха.
Мелькарт был в эпицентре всей жизни торгового города. Его святилище занимало восточную половину островной территории, на которой разместилось поселение. Люди, приезжавшие в Гадес, с благоговением взирали на это огромное сооружение, стоявшее на гигантской, будто отполированной платформе{165}. Как свидетельствует Страбон, храм Мелькарта славился и источником необычайно сладостной родниковой воды{166}.[58] Своим великолепием и убранством он не уступал капищу в Тире, что указывало на священное родство колонии с метрополией. Храм Мелькарта в Гадесе утверждал главенствующее положение города в колониальной империи Тира в Западном Средиземноморье{167}. В святилище стояла олива, сделанная из чистого золота, а ее ветви украшали плоды из настоящего изумруда — словно перекочевала она сюда из мифа о сотворении Тира. В святилище находились и квадратные колонны-двойняшки высотой в локоть (45 сантиметров), изготовленные из сплава золота и серебра: на них когда-то были начертаны надписи, смысловое содержание которых утеряно[59]. Считается, что обитатели Гадеса, следуя указаниям, полученным во сне, привезли реликвии божества в свое новое святилище из Тира{168}.
В соответствии с финикийскими традициями совершались и культовые обряды. Женщинам и свиньям запрещалось входить во внутренние пределы храма. Жрецы исполняли свои функции босые, одетые в холщовые туники, с льняными повязками на бритых головах. От них требовалось соблюдать обет безбрачия. Они окуривали кадилом алтарь в простых и не подпоясанных туниках, а для жертвоприношений облачались в более парадное одеяние, украшенное декоративной широкой лентой. В храмах не было ни статуй, ни каких-либо иных изображений божеств. В то же время на священных алтарях надлежало поддерживать никогда не гаснущий огонь{169}.[60] В Гадесе регулярно совершался и обряд
Святилище Мелькарта в Гадесе было, пожалуй, самым успешным агентом Финикии в Испании, финансово-коммерческим гарантом благосостояния, обеспечивавшегося торговыми операциями, совершавшимися при содействии богов. В этот период финикийцы еще не владели чеканкой монет, и Мелькарт помогал им подтверждать качественную добротность и чистоту слитков металла специальным храмовым клеймом. Гадес делал и значительный вклад в благополучие храма Мелькарта в Тире, ежегодно выделяя для него положенную десятину общественных доходов{171}.
В последние десятилетия VIII века тиряне, казалось, первенствовали в финикийском освоении Западного Средиземноморья. Они вполне преуспели в том, чтобы найти средства для удовлетворения пристрастия ассирийского зверя к драгоценным металлам, обеспечив себе относительную политическую независимость, которой уже лишились менее предприимчивые соседи. Они создали обширную торговую сеть, основав колонии на средиземноморских берегах от Кипра до Испании. Но вскоре начались трудности. В тридцатых годах VIII века ассирийский царь Тиглатпаласар III, нарушив политическую традицию своих предшественников, позволявших финикийцам жить самостоятельно, пока они аккуратно платят дань, напал на них и захватил несколько городов, в том числе и Тир. С тирянами ассирийцы, правда, обошлись милостивее. Хотя Тир вначале и вступил в альянс против Ассирии с некоторыми сирийскими и другими финикийскими городами, он быстро капитулировал и выплатил огромную контрибуцию — 150 талантов золота. Особая милость ассирийского царя в немалой степени объяснялась и той ролью, которую играл Тир в обеспечении Ближнего Востока драгоценными металлами и редкими товарами. Однако теперь вся коммерческая деятельность Тира строго контролировалась и регулировалась ассирийцами.
Вольности, которыми столетиями пользовались тиряне, постепенно утрачивались. В порту орудовали ассирийские таможенные чиновники, они установили непомерные пошлины на некоторые особо ценные товары, прежде всего древесину, следили за тем, чтобы финикийские купцы не нарушали торговое эмбарго, введенное против Египта, заклятого врага великого царя{172}.
Возможно, проявления слабости и побудили восстать сателлитов Тира в Финикии и на Кипре, а ассирийцев — аннексировать остров, из-за чего Тир стал еще больше зависим от коммерческих операций на западе. Бунт самого Тира против ассирийского гнета закончился тем, что тирскому монарху Лули (Элулаю) пришлось отправиться из города в изгнание на Кипр. Этот сюжет искусно изображен на ассирийском царском барельефе из Дур-Шаррукина (Хорсабада): тирский царь с семьей и свитой столпились перед тем, как взойти на корабли, а торжествующий ассирийский царь Синаххериб уже готов ворваться в город после пятилетней осады. Об упадке Тира свидетельствовало и то, что несколько финикийских городов, прежде признававших его верховенство, предоставили ассирийцам шестьдесят кораблей для того, чтобы блокировать остров-крепость. Уже не подчинялись Тиру ни Сидон, ни большая часть земель материкового Леванта. Хотя Тир все еще сохранял автономию, полномочия его царя были значительно ограничены. Новое «соглашение», подписанное во второй половине семидесятых годов VII века, регламентировало торговые связи тирян и предусматривало, чтобы все их преуспевающие порты управлялись ассирийскими чиновниками. Мало того, в Тире теперь постоянно пребывал наместник, оберегавший ассирийские интересы. Тирскому царю даже предписывалось выступать с официальными заявлениями только в присутствии ассирийских полномочных представителей{173}.
На протяжении VII века тиряне неоднократно пытались освободиться от ассирийского ига. Несмотря на это, ассирийцы не проявляли никакого желания инкорпорировать Тир по примеру Арвада и Библа в состав одной из трех провинций, на которые была поделена вся остальная Финикия. Ассирии было невыгодно нарушать налаженную тирскую торговую сеть в Западном Средиземноморье, обеспечивавшую великого царя серебром и другими металлами, необходимыми для удержания власти над своими разрозненными владениями{174}. Инкорпорирование Тира не гарантировало бы владычество над колониями, располагавшимися за тысячи километров от его трона. Более того, система властвования тирян в западных колониях в значительной мере основывалась на культе собственного царя и его особых отношений с Мелькартом. Для Ассирии больше пользы было от тирской монархии, подконтрольной и обладающей номинальной независимостью.
Тем не менее в ассирийском деспотизме, которому подвергался Тир, содержалась и одна положительная сторона: возрастали роль и значение отдельных западных колоний. В то время как метрополия боролась за выживание, окрепшие новые поселения продолжали развиваться и обогащаться темпами, немыслимыми в старых, тесных и узких рамках Ближнего Востока. Коммерческое освоение Центрального и Западного Средиземноморья, сопровождавшееся финикийско-греческим и соперничеством, и сотрудничеством, и интеграцией с туземным населением, создало уникальный прецедент в истории формирования новой государственности. Величайшим наследием Тира станет не Гадес с его кладезями серебра и не хроники дипломатического противоборства с Ассирией, а колония, зародившаяся на побережье Северной Африки, где теперь находится Тунис, и затмившая своей славой финикийского прародителя.
Глава 2.
НОВЫЙ ГОРОД
Возникновение новых городов, ставших впоследствии великими, всегда окружено мифами, и Карфаген в этом отношении не является исключением. В одной из таких легенд повествуется о том, как Маттан, царь Тира, повелел, чтобы после его смерти, случившейся в 831 году, царство было поделено между сыном Пигмалионом и дочерью Элиссой (Элиссхат). Однако народ Тира, обеспокоенный, возможно, тем, что подобное решение проблемы наследования престола приведет к политической нестабильности, запротестовал, и царем короновали только Пигмалиона. Демонстрируя силу характера, новый монарх начал с искоренения потенциальной оппозиции, приказав убить своего дядю Ахербаса (Закарбаала), верховного жреца бога Мелькарта и супруга Элиссы. Дабы обезопасить себя, Элисса притворилась, будто не затаила злобы на брата, но втайне замыслила бежать из города с группой таких же недовольных вельмож[63].
Элисса искусно рассеяла подозрения Пигмалиона, попросив разрешения поселиться в его дворце, поскольку пребывание в резиденции покойного мужа навевает на нее мучительные воспоминания. Брат с радостью согласился, рассчитывая на то, что она привезет с собой все золото Ахербаса. Затем Элисса заманила слуг, присланных Пигмалионом, чтобы помочь ей собрать имущество, на корабль, ожидавший их в море, и выбросила за борт мешки, в которых якобы находилось золото усопшего супруга. После этого она убедила царских посланников бежать вместе с ней, так как брат непременно убьет их, когда узнает об утрате сокровищ. Вскоре на корабле появились и ее сановные соратники, вместе они помолились Мелькарту, и корабль покинул пределы Тира, взяв курс на Кипр. Здесь к изгнанникам присоединился верховный жрец богини Астарты, потребовав, чтобы в порядке вознаграждения за верность эта должность навечно принадлежала его роду. Группу пополнили восемьдесят девиц, служивших при храме Астарты священными проститутками: мужчинам понадобятся жены для наращивания населения нового города.
Экспедиция затем направилась к берегам Африки, где их радушно, с дарами встретили жители Утики, тирской колонии. Поначалу к беженцам благожелательно отнеслись и ливийцы. Их царь Хиарбас позволил чужакам войти на свою территорию, но, проявляя явную скаредность, предложил продать им лишь столько земли, сколько покроет шкура быка. Сметливые пришельцы разрезали шкуру на множество очень тонких полосок и очертили ими пространство гораздо большее, чем собирался уступить тирянам Хиарбас.
Согласно одной греко-римской легенде, новое поселение — Карфаген — начало быстро обустраиваться. Отовсюду люди ехали сюда не только торговать, но и жить. По мере увеличения численности населения и богатства города нарастало и недовольство ливийского царя. Наконец Хиарбас решил жениться на Элиссе, пригрозив войной, если она откажет ему. Старейшины не хотели сообщать царице эту малоприятную новость, но она убедила их сделать это, сказав, что им не следует бояться суровых испытаний, если они во благо нового государства. Старейшины тогда поведали ей об ультиматуме Хиарбаса, прибавив, используя ее же аргументацию: если она побоится тяжелых испытаний замужества, то погубит город. Элиссе ничего не оставалось, как согласиться с желаниями своего народа. Но сначала она приказала соорудить большой костер для жертвоприношений духам своего первого супруга. Когда костер запылал, царица поднялась наверх и, повернувшись к людям, провозгласила: теперь она, исполняя их желания, готова отправиться к мужу. И Элисса вонзила в себя меч.
Трудно сказать, насколько правдива эта причудливая история верности, коварства и любви и имеет ли она вообще какое-либо отношение к реалиям основания Карфагена. Самое раннее упоминание о ней содержится в греческом источнике, относящемся к III веку до н.э.: в наиболее полном виде она изложена Трогом Помпеем, галло-римским историком, писавшим свои труды в последние десятилетия I века до нашей эры{175}. Кроме того, миф об Элиссе отражает не только стилистические установки эллинистической литературы, но и существовавшие греческие и римские предрассудки о Карфагене и его обитателях. Плутовские уловки Элиссы в преодолении препятствий намеренно противопоставлялись добродетелям римлян, которые они на протяжении почти всей своей истории приписывали себе — и прежде всего
Некоторые историки не прочь предположить, что в греческой легенде зарыты воспоминания самих карфагенян о своем древнем прошлом. Высказывалось мнение, будто сами карфагеняне сознательно создали и распространяли миф об Элиссе, лелея и приукрашивая его, подобно тому как американцы пестуют День благодарения[64]. Однако представляется совершенно невероятным, чтобы им полюбилась история, выставляющая их в столь негативном свете. В действительности отдельные элементы мифа об Элиссе сложились в общепринятое теперь повествование лишь в первой половине III века, и, по мнению многих исследователей, к этому руку приложил Тимей Тавроменийский{177}.
Нередко ссылаются на описание финикийцев во II веке нашей эры, принадлежащее левантийскому автору Филону Библскому, претендовавшему на то, что он изучал древние анналы Тира. В этих анналах упоминается о том, что тирский царь Маттан I передал трон своему одиннадцатилетнему сыну Пигмалиону в 820 году, после чего последовали побег его сестры Элиссы и основание ею Карфагена в 814 году. Однако находка в одной из могил Карфагена золотого медальона с начертаниями имен Пигмалиона и Астарты послужила возникновению теории о том, что ее обитатель Йадамилк был воином, входившим в состав первой тирской экспедиции, а наличие имени Пигмалиона на медальоне означает, что, возможно, сам царь и побудил диссидентов основать Карфаген{178}.
Однако и это зыбкое подтверждение исторической достоверности легенды об Элиссе оказалось несостоятельным, когда обнаружилось, что захоронение Йадамилка датируется не последними десятилетиями IX века, а тремя столетиями позже{179}. Самые ранние археологические слои Карфагена относятся к 760 году, хотя данные новых исследований первоначальных фаз жизнедеятельности города могут сдвинуть эту дату в более далекое прошлое[65]. Кроме того, существуют сомнения в отношении исторических свидетельств Филона. Возникли подозрения, что он почерпнул информацию не из древних финикийских текстов, а заимствовал историю у тех же греческих авторов, от которых римляне узнали об Элиссе[66].
Тем не менее, несмотря на возможность фабрикации поздними греческими авторами, некоторые элементы мифа могут быть основаны на информации или толкованиях, полученных при контактах с городом. Еще одна версия основания Карфагена, изложенная греко-сицилийским историком IV века Фи-листом, указывает имена вождей первого поселения: тирян Азороса и Кархедона — явно производные слова от пунических/финикийских понятий
С историей Элиссы и бычьей шкуры связана еще одна загадка. Бирсу, холм, служивший цитаделью на протяжении всей истории Карфагена, назвали так, вероятно, используя аккадское слово
Центральная роль Тира в формировании идентичности карфагенской элиты не плод воображения греков. В истории города постоянно встречаются упоминания
Легенда об Элиссе свидетельствует: и карфагеняне, и греки считали, что город зарождался в совершенно необычных обстоятельствах, определивших его особое место среди финикийских колоний на Западе{184}. Действительно, археологические данные подтверждают: новое поселение развивалось исключительно быстрыми темпами. Уже само название
Торговый путь север — юг был особенно важен для Карфагена. Он связывал город с Сицилией, Сардинией, Италией, материковой Грецией и эгейским регионом. При раскопках ранних культурных слоев Карфагена найдено большое количество образцов греческой керамики — и эвбейской, и коринфской{185}. Это доказывает, что уже в VIII веке Карфаген был ключевым звеном в тирренской торговой сети, включавшей в себя Сант-Имбению, Пифекусу и Этрурию. Похоже, особенно активно карфагеняне торговали с Пифекусой: значительная часть керамики, относящейся к раннему Карфагену, завезена с этого острова. Карфагеняне тоже экспортировали свои товары и керамику в Пифекусу{186}.
Имеются археологические данные, относящиеся к VIII и VII векам и подтверждающие ввоз в Карфаген товаров из Центральной Италии{187}. По всей видимости, керамика греческого стиля изготовлялась и в самом Карфагене. Это предполагает, что в городе обосновалась община эвбейских гончаров или карфагеняне освоили их ремесло{188}.[72] Вероятно, Карфаген с самого начала приобрел характер космополитического города, привлекая поселенцев самых разных национальностей, сохраняя в то же время свою сугубо «тирскую» идентичность. Хотя торговля с Левантом и Испанией продолжала играть важную роль на протяжении всей истории Карфагена, нельзя сказать, что его экономика основывалась лишь на скупке-продаже металлов по иберийско-левантийскому маршруту: коммерческая активность города в большей мере ориентировалась на динамичный тирренский рынок{189}.
Судя по данным палеоботанических исследований, диета ранних поселенцев состояла в основном из ячменя, пшеницы различных сортов, овсяной крупы, других злаков, чечевицы, бобов, оливок, фруктов и вин{190}. В питании полностью отсутствовало мясо домашней птицы, ранние карфагеняне предпочитали диких гусей и уток. В домашнем хозяйстве они разводили крупный рогатый скот, овец и коз, причем ели мясо любых копытных животных. Как показали исследования костей, животные забивались преимущественно в сравнительно молодом возрасте{191}. Принадлежат ли эти данные раннему периоду существования Карфагена, археологам еще предстоит выяснить. Миф об Элиссе свидетельствует, что материковая часть поселения была довольно ограниченная в первые два столетия. Анализы амфор, в которых содержались продукты, подтвердили, что раннее поселение завозило пропитание из самых разных мест, включая Испанию, Италию, Сицилию, Грецию, Эгею и Левант{192}.
Хотя археологам еще предстоит установить местонахождение гаваней и общественных зданий самого раннего периода, имеющиеся данные указывают на то, что прибрежная равнина уже была густо заполнена жилищами, сделанными из высушенных на солнце кирпичей и формировавшими улицы с колодцами, садами и площадями. Все поселение представляло собой строго спланированную композицию, выстроенную параллельно береговой линии. К началу VII века его окружала впечатляющая эскарповая стена шириной три метра{193}. Город развивался столь быстро, что, по имеющимся свидетельствам, уже в первом столетии его существования происходили сносы и переустройство прежних сооружений. К примеру, карфагеняне переместили старое кладбище на новое место для возведения металлообрабатывающих мастерских{194}.
В городе было еще три кладбища, и, судя по их размерам, можно предположить, что спустя около столетия после основания в городе проживало до 30 000 человек{195}. Усопших хоронили в подземных склепах или гробницах — в выложенных плитами могилах, обыкновенно накрытых одной большой плитой и обустроенных в зависимости от материальной состоятельности семьи{196}. В могилы обычно укладывали различные бытовые предметы — бритвенные лезвия, благовония, флаконы с парфюмерией, косметику, чаши, лампы, а также статуэтки и жертвенники: они предназначались для того, чтобы облегчить вхождение покойника в загробный мир. Умершего человека вначале обмывали и натирали маслами, а затем гримировали лицо. Тело потом выставляли для прощания, на специальном алтаре предлагались напитки и снедь, после поминального обеда начиналось шествие похоронной процессии с плакальщиками{197}. Наконец усопшего предавали земле вместе с предметами, которые, согласно верованиям, ему понадобятся и в загробной жизни: инструментом, оружием и печатями, едой, благовониями и травами, керамическими изделиями. Его также полагалось снабдить амулетами и другими аналогичными вещами для того, чтобы уберечь от злых духов.
Судя по обыденности погребальной утвари, карфагеняне верили в то, что загробная жизнь подобна той, которую они проводят в трудах и заботах на земле. Надмогильные надписи подтверждают эту теорию: в них говорится о душе, которая и ест, и пьет, предостерегая живых, чтобы они не вскрывали могилы и не беспокоили умерших{198}. Карфагеняне искренне думали, что душа человека после смерти разделяется на две части.
Тела богатых карфагенян зачастую погребались с предметами роскоши, которые позволяют составить представление о характере их потребления и производства в городе. Хотя вначале предметы роскоши завозились из Леванта, Египта и других регионов Ближнего Востока, к середине VII века Карфаген превратился в крупнейшего их производителя, создав промышленную зону за городскими стенами — с печами для обжига глины, красильнями и металлообрабатывающими мастерскими{200}. В городе наладилось массовое изготовление терракотовых статуэток, масок, ювелирных украшений, резных изделий из слоновой кости, которые поставлялись во все западные финикийские колонии{201}.[73]
Однако возрастающая региональная значимость Карфагена основывалась не только на промышленном производстве. Город стал и главным потребителем продуктов питания и сырьевых материалов, которых ему недоставало из-за ограниченности собственной материковой территории. Это, в свою очередь, влияло на соответствующую организацию других финикийских колоний в Центральном Средиземноморье. На Сардинии, например, финикийские колонисты в VII веке основали несколько новых поселений, в том числе и с фортификациями: Отока (возле Тарроса), Бития, Куккурредус, Монте-Сираи и Пани-Лорига. Новые фактории отличались от других колоний отсутствием религиозных и общественных зданий и малочисленностью населения. Их основное назначение состояло в том, чтобы обеспечивать доступ к плодородным равнинам и месторождениям руд в горах{202}.[74] Возникновение этих поселений по времени совпало с исчезновением из археологической инвентаризации Карфагена амфоры, изготовлявшейся нурагийцами и использовавшейся для перевозки как руд, так и продовольствия{203}.[75] Это обстоятельство может указывать на то, что создание поселений было частью финикийской стратегии, нацеленной на обретение контроля над материальными ресурсами и средствами производства на острове для удовлетворения потребностей растущего карфагенского рынка{204}.
Некоторые ранние гробницы Карфагена отличаются изощренной конструкцией и роскошью погребального убранства. В них находят золотые медальоны, колье и серьги, гребни и зеркальца с резными ручками из слоновой кости, амулеты и скарабеи, выполненные из фарфора, покрытые глазурью и украшенные изображениями египетских богов и фараонов, отпугивающих злых духов. Это доказывает, что город притягивал представителей финикийского торгового класса, а они, используя его возможности, обогащались еще больше[76]. В Карфагене сформировалось ядро финикийской купеческой элиты, которая в дальнейшем определяла и управляла его судьбой на протяжении почти всей истории города.
Позднее греки заявят, что Карфагеном правили «цари» вплоть до VI века. Однако это суждение основано на недопонимании его олигархического режима{205}. С самого начала городом управляла аристократическая клика, именовавшаяся
Гордость карфагенян своим тирским происхождением не имела ничего общего с рабской приверженностью к политическим и экономическим предпочтениям родины-матери. Карфаген очень скоро продемонстрировал, что намерен следовать собственным курсом в политических штормах Средиземноморья, установив прочные торговые отношения с Египтом, когда они были запрещены финикийским городам ассирийским «союзником».
Такую же независимость Карфаген проявлял и в религиозных делах. Религиозные ритуалы играли первостепенную роль в утверждении самостоятельной идентичности города, и не только в силу того, что они обеспечивали политическое господство элиты. Как и на Ближнем Востоке, самыми богатыми и могущественными институтами в Карфагене были храмы, и управляли ими представители элиты, исполнявшие функции верховных жрецов. В крупнейших святилищах трудилось множество сотрудников. Армии писцов, хористов, музыкантов, осветителей, брадобреев и мясников обеспечивали безукоризненное исполнение священных ритуалов в честь божеств, для которых эти храмы и были воздвигнуты. О высочайшей организации культовых мероприятий свидетельствует хотя бы то, что существовали специальные тарифные перечни, устанавливавшие расценки на каждое жертвоприношение, причем они подразделялись на различные ценовые категории. Такие документы гарантировали достойное проживание легиону карфагенских жрецов и служащих храмов и предоставляли определенную защиту клиентам, информированным о штрафах, налагавшихся на жрецов, нарушавших ценовые нормы{208}.[77] Элита не только надзирала за этими процветающими организациями и их богатейшими ресурсами, но и использовала храмы для проведения клубных обедов и ритуалов.
Мелькарт, несмотря на первенство в пантеоне Тира и основных западных финикийских колоний, таких как Гадес и Лике, никогда не главенствовал в Карфагене, хотя и входил в число старших богов, имел свой храм в городе и жрецов, исполнявших и традиционный ритуал
Автономность Карфагена проявлялась не только во введении нового религиозного порядка, но и в методологии его соблюдения. Начиная с третьего тысячелетия в ближневосточных древних текстах упоминается обряд молк
Согласно довольно сомнительным утверждениям одного позднего греческого автора, финикийцы во времена бедствий приносили в жертву царевичей, обезглавливая их в честь своего бога Эла: они следовали примеру божества, пожертвовавшего «единородного» сына Йехуда ради спасения страны{211}.[84] Археология пока подтвердила существование в Леванте лишь одного тофета, как назвали исследователи священные места, где предположительно совершались жертвоприношения, и нашла лишь одну стелу с упоминанием ритуала молк{212}.[85] В книге «Бытие» Бог разрешил Аврааму, испытав его на верность, принести в жертву барана вместо сына Исаака. Это дало повод ученым утверждать, что чаще всего на жертвенниках оказывались не дети человека, а детеныши животных. По всей видимости, обычай молк полностью был изжит в Финикии к VII веку.
Тем не менее до нас дошли реальные упоминания древними греками существовавшей в Карфагене практики принесения в жертву детей{213}.[86] Самое полное и драматическое описание церемонии принадлежит перу сицилийского историка Диодора: «В их городе стояла бронзовая статуя Крона (греческий вариант Баал-Хаммона) с вытянутыми руками: его ладони были повернуты вверх и слегка наклонены книзу, с тем чтобы ребенок скатывался с них и падал в зев ямы, наполненной огнем»{214}. Ужасает и жуткое изображение Клитархом, философом и биографом III века[87], спекающихся детских конечностей и широко открытых ртов, будто смеющихся, когда их охватывает огонь{215}. Как свидетельствует греческий писатель I века нашей эры Плутарх в труде «О суеверии», родители старались подменить собственных младенцев детьми, купленными на улице, чьи матери лишались гонорара, если начинали оплакивать или скорбеть об утрате. Во время совершения обряда звучала громкая музыка, заглушавшая вопли жертв{216}.
Все эти обвинения в бесчеловечности можно было бы посчитать наветами зловредных греков, если бы не появились открытия, сделанные двумя настырными французскими колониальными чиновниками Франсуа Икаром и Полем Жьелли в двадцатых годах XX века. Их внимание привлек один тунисский торговец древностями, владевший великолепными образцами пунических стел. Особенно французов заинтересовала стела с изображением человека в одеянии жреца, поднявшего правую руку как бы в молении, а в левой руке держащего запеленатого младенца. Надпись состояла всего из трех букв
Исследователи выяснили, что тофет в Карфагене действовал по меньшей мере с середины VIII века. Подтвердилось и то, что западные финикийцы продолжали практиковать молк и после того, как от этого обычая давно отказались их левантийские собратья. Отмечены три основных периода в функционировании тофета. Первая фаза датируется приблизительно 730–600 годами, и она характеризуется особенно искусными вотивными памятниками: обелисками и L-образными тронами, называвшимися
Тофет в Карфагене настолько изуродовали поколения археологов, что практически невозможно воссоздать реальную среду, в которой совершались ритуалы. Лучше сохранились другие тофеты в Западном Средиземноморье. Например, тофет в Сульцисе на побережье Сардинии представлял собой большую прямоугольную площадку, огороженную на скальном обнажении массивными блоками трахита. Мощные стены и наличие цистерны для воды наводят на мысль о том, что он использовался местными жителями и как надежное убежище.
Анализ костей и сгоревших останков в карфагенском тофете подтвердил один несомненный факт: в значительной мере это были мертворожденные или только что родившиеся младенцы, умершие естественной смертью. Аналогичные данные получены при исследовании тофета в Тарросе на острове Сардиния: возраст лишь 2 процентов детей измеряется более чем несколькими месяцами{218}. Одно из возможных объяснений этому факту — то, что для жертвоприношения живые дети подменялись мертвыми, а при отсутствии последних жертвами становились птицы или животные.
Скептики, сомневающиеся в том, что карфагеняне и другие западные финикийцы приносили в жертву детей, ссылаются еще на одно обстоятельство: малочисленность детских погребений на кладбищах данного периода — лишь в ста из 2000 обнаруженных пока могил содержатся кости младенцев, крайне странная пропорция, если учесть, что детская смертность в то время составляла от 30 до 40 процентов. Эти данные позволили выдвинуть теорию относительно того, что тофет на самом деле служил местом захоронения тех, кто не достиг возраста полноценного члена общины. Размещение тофетов на городских окраинах предполагает также, что жертв считали маргиналами, оказавшимися на периферии общества. Церемония молк, таким образом, могла означать подношение мертвого ребенка богу или богине, а не жертвование.