Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Писатели Востока — лауреаты Нобелевской премии - Ясунари Кавабата на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Возможно, вы задаетесь вопросом, как это человек из «третьего мира» смог отринуть другие заботы и отдаться писательству? Вопрос уместный. Я приехал из мира, изнывающего под тяжестью долгов, уплата которых грозит ему полной нищетой, народы которого — в Азии — гибнут от наводнений, а в Африке — от голода. В Южной Африке миллионы граждан лишены — и это в эпоху прав человека — всяких человеческих прав, их словно исключили из числа людей. На Западном берегу Иордана и в Газе люди гибнут, поднимаясь на борьбу за исконное, завоеванное еще первобытным человеком право иметь свое, признанное его собственным, место на земле, гибнут, несмотря на то, что живут на своей земле, земле своих отцов, дедов и прадедов. Вступающих в эту героическую, благородную борьбу — мужчин, женщин, юношей, детей — карают тем, что ломают им кости, убивают, пытают в тюрьмах и лагерях, разрушают их дома. А вокруг сто пятьдесят миллионов арабов следят за происходящим с гневом и скорбью, которые грозят трагедией всему региону, если не возьмет верх мудрость тех, кто желает прочного и справедливого мира.

И впрямь, как это человек из «третьего мира» может заниматься писательством? К счастью, искусство великодушно и сострадательно, оно сосуществует со счастливыми и не отрекается от несчастных, служит и тем и другим, выражая то, что волнует каждого человека.

В этот решающий момент истории цивилизации немыслимо и неприемлемо, чтобы человеческое «я» растворилось в пустоте. Человечество, без сомнения, достигло уже, по меньшей мере, совершеннолетия. Появились предвестники замирения между гигантами, и разум готовится возобладать над силами разрушения и гибели. И как ученые бьются над решением проблемы спасения окружающей среды от промышленного загрязнения, так на деятелях культуры лежит долг борьбы за очищение человечества от загрязнения нравственного. Мы имеем право и обязаны требовать от руководителей цивилизованных государств и от их предпринимателей совершить подлинный скачок и взглянуть на современный мир новым, непредвзятым взглядом. Прежде каждый руководитель действовал только во благо своей нации, рассматривая остальные как противников или как объекты эксплуатации и пренебрегая всякими другими ценностями, кроме собственного превосходства и личной славы. Во имя этого разрушались нравы и попирались принципы, оправдывались недостойные методы и обрекалось на гибель неисчислимое множество людей. Ложь, коварство, вероломство и жестокость почитались за чудеса проницательности, в них видели доказательства величия. Сегодня подход должен в корне перемениться. Сегодня величие цивилизованного руководителя должно оцениваться соответственно глобальности его взгляда и чувству его ответственности за все человечество. Развитой мир и «третий мир» — не что иное, как одна семья. Каждый человек несет ответственность за нее пропорционально его знаниям, мудрости и цивилизованности. Надеюсь, я не превышу своих полномочий, если скажу вам от имени «третьего мира»: не будьте простыми наблюдателями наших бед, вы должны играть в «третьем мире» благородную роль, соразмерную с вашими возможностями. Ваше превосходство обязывает вас проявлять заботу о каждом пострадавшем растении, животном, не говоря уже о человеке, в любом уголке обитаемого мира. Довольно слов, пришло время действовать. Пришло время положить конец эпохе разбойников на больших дорогах и людей с нечистой совестью. Мы вступаем в эпоху руководителей, пекущихся о благе всего земного шара. Спасите угнетаемых в Южной Африке. Спасите голодающих в Африке. Спасите палестинцев от пуль и пыток, но спасите и израильтян от загрязнения их великого духовного наследия. Спасите должников от закостенелых экономических законов. Подскажите руководителям, что их ответственность за человечество должна стать для них приоритетом в сравнении с обязанностью соблюдать законы науки, может быть уже пережившей свое время.

Господа!

Прошу прощения, чувствую, что я несколько смутил вас, но чего можно ожидать от человека из «третьего мира»! Разве не говорят, что из каждого кувшина выльется только то, что в него налито?

И потом, где может голос человека найти отклик, как не в вашем оазисе цивилизации, взращенном его великим основателем во имя служения науке, литературе и высшим гуманистическим ценностям? Однажды он, прося отпущения грехов, пожертвовал свои богатства на добрые дела и науку, и мы, сыновья «третьего мира», надеемся, что его деяние и понимание им своего долга станут для сильных и цивилизованных мира сего образцом и примером для подражания.

Господа!

Вопреки тому, что происходит вокруг нас, я остаюсь неисправимым оптимистом. Я не повторю вслед за Кантом, что добро восторжествует в другом мире. Добро одерживает победы ежедневно. Не исключено, что зло гораздо слабее, чем мы это себе представляем. Мы видим тому неопровержимые доказательства. Если бы добро не побеждало, то кучки людей, бредущие куда глаза глядят, становящиеся добычей зверей, ядовитых насекомых, жертвами природных катастроф, эпидемий, страха и эгоизма, не смогли бы стать человечеством, растущим численно, развивающимся, объединяющимся в народы и нации, делающим открытия, изобретающим, созидающим, покоряющим космос и утверждающим права человека. Дело в том, что зло изворотливо и громогласно, а человек чаще помнит свои печали, чем радости. Прав был наш поэт Абу-л-Ала ал-Маарри, сказавший:

Тоска смертного часа стократ сильнее радости часа рождения.

Господа!

Еще раз благодарю вас и прошу прощения.

Ким Рехо

ООЭ КЭНДЗАБУРО

Япония

Премия 1994 года

…который силой своего поэтического дара создал воображаемый мир, в котором слитые воедино, реальная жизнь и миф обнажили печальную картину бед и несчастий современного человека


Литература Востока прошла вековой путь развития и сегодня все чаще заявляет о себе в современном мировом литературном процессе. Убедительный пример тому — неоднократное присуждение Нобелевской премии представителям литератур Азии.

С коротким интервалом, всего в 26 лет, два японских писателя стали лауреатами этой престижной премии: в 1968 г. — Кавабата Ясунари, в 1994 г. — Ооэ Кэндзабуро.

1968 г. — символическая дата для современной Японии. Ровно сто лет назад, в 1868 г., началась «реставрация Мэйдзи», буржуазная революция, открывшая новую эру в истории Японии. Страна вступила на путь модернизации под лозунгом «Техника Запада, мораль Востока». Прошло еще два десятилетия, и в 1888 г. увидел свет роман Фтабатэя Симэя «Плывущее облако», заложивший основы новой японской литературы. По словам его автора, роман написан под глубоким влиянием русской литературы[87]. Характерный для русских классиков поворот от повествования «из головы» к повествованию «из сердца» был близок и понятен японцам, воспитанным на традициях лирико-поэтического восприятия мира. Японии, открывшей раньше других стран Азии не только технический гений Европы, но и ее «сокровенную душу», предстояло дать обильные всходы как в технике, так и художественной культуре.

Через 100 лет после начала модернизации страны новая японская литература получила мировое признание. Японские критики заговорили даже о приоритете японского романа в мировой литературе. Так, в 1969 г. критик Саэки Сёити утверждал, что «если XIX век был эпохой русского романа, вытесненного затем американским, то ныне наступает эпоха японского романа»[88]. Думаю, такое категорическое заявление и спорно и преждевременно. Однако, как бы то ни было, никто не станет ныне оспаривать тот факт, что современная японская литература, занимавшая до сравнительно недавнего времени весьма скромные позиции в мировом литературном процессе, сегодня выступает как все более и более заметный его участник.

Присуждение Нобелевской премии Кавабата Ясунари стало для Японии событием общенационального значения. Это и понятно. Едва вступив на путь модернизации, Япония уже стремилась занять свое место среди просвещенных народов Европы, и, естественно, она придавала особое значение европейскому признанию ее современной литературы.

И все же «нобелевский отклик» в Японии был неоднозначен. Кавабата Ясунари — признанный классик современной японской литературы — представлял писателей традиционалистского направления. В постановлении Нобелевского комитета говорилось, что премия присуждена за «писательское мастерство, которое с большим чувством выражает суть японского образа мышления». Речь идет о самобытном понимании прекрасного в произведениях японского писателя, о специфике его художественного видения мира, которое своими корнями уходит к истокам древней национальной культуры.

Формулировка — «выражает суть японского образа мышления» была воспринята неадекватно прежде всего писателями «послевоенной группы» (сэнго-ха), представляющей собою широкое объединение демократически настроенных литераторов. Они считали, что образ мышления современного японца претерпел существенное изменение и вышел за рамки традиционных представлений о мире. Изменения в обществе и в сознании людей нашли свое отражение в лучших произведениях писателей «послевоенной группы». По их мнению, присуждение Нобелевской премии писателю-традиционалисту демонстрирует характерную для Европы тенденцию недооценки достижений современных литератур Азии, в том числе и японской. Европа признала приоритет Японии во многих областях технологии, однако в сфере культуры и искусства предпочитает традиционные ценности, отражающие некую неизменную сущность восточной души.

И сами японцы часто недооценивали свое современное искусство. Еще в 30-х гг. в печати стали появляться статьи о путях японской литературы к мировому признанию. Поэт Ногути Ёнедзиро в статье «Место японской литературы в мировой литературе» писал: «Есть ли в японской литературе наших дней произведения, представляющие мировую ценность? Есть ли в классической литературе Японии книги, способные приводить иностранцев в восхищение? Ответ мой краток: произведения мирового значения мы имеем в нашей литературе прошлого».

Статья Ногути написана в 1932 г. Новая японская литература прошла к этому моменту всего лишь полувековой путь развития, и говорить о ее мировом признании было преждевременно. Русская литература проделала более чем вековой путь после петровских преобразований, прежде чем появился Пушкин. Кроме того, Ногути, долгие годы проживший в США, несомненно, учитывал вкусы американских писателей. «Чтобы заслужить мировое признание, — писал он, — нам необходимо предложить вниманию зарубежных читателей произведения, отличающиеся японской спецификой. Другими словами, мы можем оспаривать лавры у зарубежных литераторов только за счет произведений, которые были созданы до проникновения китайского и европейского влияний в японскую культуру». В числе таких «исконно японских произведений». Ногути называет летопись «Кодзики» («Запись о деяниях древности», 712 г.) и поэтическую антологию «Манъёсю» («Собрание мириад листьев», 759 г.), а классический роман Мурасаки Сикибу «Гэндзи моногатари» (конец X — нач. XI в.) оказывается за бортом только на том основании, что в нем сильно выражено китайское и корейское влияние; что касается современной литературы, то она представляется ему подражательной, а потому и не представляющей особой ценности.

В литературных дискуссиях 60-х гг. также высказывались скептические суждения насчет возможностей новой литературы Японии. Писатель Ито Сэй, например, утверждал, что в условиях Японии попытка создать произведения эпического масштаба, подобного «Войне и миру» Л. Толстого, заранее обречена на неудачу. По его мнению, формирование и развитие романа-эпопеи предполагает наличие такой социальной структуры, какая существует в Европе, тогда как общество, в котором живут японцы, не похоже на европейское, и ощущения и переживания японцев резко отличаются от чувствований европейцев. Следовательно, пока японское общество не сравняется с европейским по своей социальной структуре и по культуре человеческих отношений, до тех пор не может быть и речи о какой бы то ни было схожести японского романа с европейским.

Ито Сэй, несомненно, гипертрофирует специфику японского художественного мышления, а также — разрыв в социально-экономическом развитии Японии и стран Запада в наши дни, и это приводит в конечном итоге к консервации самобытности, к противопоставлению традиционной эстетики поэтике современного романа.

Критик Като Сюити, например, утверждает, что для послевоенного поколения Японии общество, в котором оно выросло, «идентично миру, изображаемому в хорошо знакомой ему литературе Запада»[89]. Для послевоенного времени чрезвычайно характерна синхронность литературной жизни Японии и Европы. Перед Японией, превратившейся в одну из крупнейших индустриальных держав мира, встали те же проблемы, которые волновали и страны Запада.

В далекое прошлое ушли те дни, когда японцы возводили непреодолимый барьер между западной техникой и восточной моралью. Японцы пережили период копирования иностранных образцов и период националистической реакции. Попытки создать новую литературу путем повторения «политики закрытых дверей» демонстрировали лишь узость понимания национальной специфики японского искусства. Поиски новых путей в литературе в конечном счете связаны с синтезированием художественных открытий, совершенных в мировой литературе. Для нового поколения японских писателей современное больше не означает «европейское». Эти писатели уже не сковывают себя установившимися нормами традиционного искусства.

Новые тенденции в литературе отчетливо проявились в творчестве писателей «послевоенной группы» — сэнго-ха, или апрэгэр-ха, аналогичной литературному течению, возникшему в послевоенной Франции — «Ahrès guerre». Хотя это была внутренне неоднородная группа, общей единой платформой сэнго-ха была ориентация на «человека современной эпохи», пережившего две мировые войны и революционные катаклизмы. Писатели сэнго-ха провозглашали «принципы новейшего времени», утверждая самоценность человеческой личности. Для сэнго-ха было характерно также осознанное чувство покаяния перед народами Азии за содеянное японскими милитаристами в годы Тихоокеанской войны. Они опирались на демократию и принцип отказа от ведения войны, легшие в основу «новой японской морали». Ооэ считал, что писатели «послевоенной группы» были самыми «сознательными» и «искренними» в литературной истории Японии, поэтому он и примкнул к ним.

Присуждение Нобелевской премии Ооэ Кэндзабуро, спустя 26 лет после Кавабата Ясунари, было воспринято многими в Японии как факт европейского признания новой японской литературы, имеющей теперь более чем вековую историю. Причем это было принципиально важно не только для японской литературы, но и для других современных литератур Восточной Азии, Кореи и Китая, типологически близких к литературе Японии.

Свою Нобелевскую лекцию Ооэ Кэндзабуро назвал «Аймайна нихон-но ватакуси» — «Я — писатель амбивалентной Японии». («Аймайна» — многозначное слово; по японскому толковому словарю «Колзиэн» («Лев слов») означает «неясный», «неопределенный» — обычно в негативном значении, например, словосочетание «ай-майя» — дом сомнительной репутации. Ооэ Кэндзабуро дает английский эквивалент этого слова: ambiguous.)

Амбивалентность Японии означает для Ооэ и амбивалентность ее современной истории, что, в свою очередь, обусловливает и двойственность отношения писателя к прошлому и настоящему своей родины. «Я как писатель, — говорит Ооэ, — живу с этой двусмысленностью в душе, она отпечаталась во мне как шрам от глубокой раны». Речь Ооэ резко контрастирует с Нобелевской лекцией Кавабата Ясунари, озаглавленной «Уцукусий нихон-но ватакуси» — «Красотой Японии рожденный». Эта «красота Японии» Кавабата как раз и встретила сильную оппозицию у нового нобелевского лауреата. Полемическая направленность речи Ооэ обозначена уже в самом ее названии.

Ооэ было 10 лет, когда закончилась война. Он родился в 1935 г. Как личность и как художник Ооэ формировался в послевоенные годы. Это было время переоценки прежних ценностей. Прошлое и настоящее Японии мрачно. Пятнадцатилетняя война (1931–1945) принесла народам Азии невиданные страдания и опустошение. Ооэ утверждает, что тихоокеанская война была порождением «перекосов» модернизации страны. Сориентировавшись на Запад и в короткий срок освоив западное знание и технику, Япония его же оружием закабалила народы Азии; при этом захватническая цель прикрывалась маской «паназиатизма». Но это не помогло Японии, она оказалась в политической и культурной изоляции на Востоке. Война стала проклятием и для японского народа. Страна пережила трагедию Хиросимы. Современное состояние Японии на постмодернистской стадии ее развития также носит, по мнению Ооэ, двойственный характер. Промышленный бум грозит новой бедой — экологической катастрофой и продолжением японской экспансии в страны Юго-Восточной Азии.

Так прекрасна ли «эта» Япония? Ооэ заявляет: «Я как человек, выросший в „этой“ действительности, и живущий, храня в душе горькую память „этого“ прошлого, не могу сказать в унисон с Кавабата Ясунари, что „я — писатель прекрасной Японии“»[90].

Возможно, Ооэ несколько излишне суров по отношению к Нобелевской лекции своего японского предшественника. Кавабата говорил о специфике собственного художественного видения мира, об устойчивости традиции, которая питает его творчество. Он говорил о себе как о писателе, рожденном красотой Японии.

В Стокгольме Кавабата начал свою речь со стихотворения дзэнского поэта Догэна (1200–1253):

Цветы — весной, Кукушка — летом. Осенью — луна. Чистый и холодный снег — Зимой.

«Здесь простые образы и простые слова, они незамысловаты, даже подчеркнуто просто поставлены рядом, но они-то и передают сокровенную суть японской души», — говорит Кавабата[91]. И, возвратившись на родину, он вновь повторяет: «Может быть, небольшое стихотворение Догэна покажется европейцу примитивным, банальным, даже просто неуклюжим набором образов времен года, но меня оно поражает тонкостью, глубиной и теплотой чувства».

Стихотворение Догэна называется «Изначальный образ». Особенности художественного мышления и осмысления природы поэтического слова, своеобразие мировосприятия Кавабата тесно связаны с этим «изначальным образом» дзэнской поэзии.

Ооэ ставит под сомнение то, что для Кавабата является внутренней сущностью его творчества. «Изначальный образ» дзэнского монаха Догэна, по мнению Ооэ, утверждает невозможность вербальной передачи истины. Здесь поэзия вне слов. Искусство теряет свою коммуникативную функцию и предназначается исключительно для посвященных. Только путем отказа от собственного «Я» читатель сможет постичь смысл «замкнутых в себе слов». Эзотерический стих Догэна не может удовлетворить эстетические запросы современной литературы, задача которой, как полагает Ооэ, художественное исследование крайне усложнившейся действительности наших дней.

Нобелевская лекция Ооэ построена на антитезах по отношению к Кавабата Ясунари. Полярность мнений двух выдающихся писателей лишний раз свидетельствует об актуальности споров, продолжающихся и поныне в японской критике вокруг проблем традиции и современности, Запада и Востока.

Кавабата в своей Нобелевской лекции акцентирует различие, то, что отличает японское искусство от западного. «Некоторые критики усматривают в моих произведениях нигилизм, — говорит Кавабата, — но мой нигилизм в корне отличается от западного, он основан на дзэн-буддийском миросозерцании». Ооэ, наоборот, постоянно подчеркивает типологическую соотносимость своего творчества с эстетическими концепциями западной литературы. Для него «изначальным образом» был гуманизм французского Возрождения. Японскому писателю близка универсальная всечеловеческая основа идей европейского гуманизма.

Тяготение к гуманистическим ценностям Запада проявилось у Ооэ с ранних лет. Среди книг, которыми он зачитывался в детстве, были «Приключения Гекльберри Финна» Марка Твена и «Чудесное путешествие Нильса Хольгерсона по Швеции» Сельмы Лагерлеф. По признанию Ооэ, они «потрясли его до глубины души». Книги заморских авторов будоражили детские фантазии писателя, выросшего в провинции, на окраине страны. С тех пор пристальный интерес к художественной культуре Запада не покидает его. В Нобелевской лекции он скажет: «Откровенно говоря, мне духовно ближе не соотечественник, который 26 лет назад стоял на этой самой трибуне, а ирландский поэт Уильям Йейтс, удостоенный этой же премии 71 год назад, будучи почти в моем возрасте»[92]. Имя Йейтса названо здесь не случайно. Именно его поэзия вдохновила роман-трилогию Ооэ «Горящее зеленое дерево», который, по словам автора, подытоживает его творчество как романиста.

В резолюции, принятой ирландским парламентом в связи с награждением У. Йейтса Нобелевской премией, были слова: «Наша цивилизация будет оценена человечеством благодаря Вашим усилиям… Бесценны Ваши произведения, направленные к защите людей от энтузиазма разрушения…» Свою миссию художника Ооэ видит в том, чтобы, подобно Йейтсу, внести свой вклад в дело признания Японии, ее цивилизации, о которой мир больше знает по электронике и производству автомобилей, а не по уровню развития философии и искусства. Ооэ говорит и о своем долге как гражданина страны, которая в недавнем прошлом с разрушительным фанатизмом попирала человеческое достоинство как у себя дома, так и за его пределами. Ооэ и Кавабата — писатели разных идейно-эстетических ориентаций. Ооэ считает, что традиционное искусство, изображающее жизнь в мягких, пасторальных тонах, далеко от реальности современной Японии. Он объявляет себя писателем не пасторальной, а «реальной жизни» («Наше время», 1959).

Интересно рассуждение Ооэ о том, кто такой современный японец. В представлении европейцев он обычно выступает как натура, отличающаяся изяществом, утонченностью и созерцательным умом. Ооэ, однако, считает, что современный японец во многом изменился. Ныне, помимо прочего, его отличает и гуманистическое мировосприятие, чувство сопричастности всему тому, что происходит в мире. Гуманизм становится и японским стилем жизни.

Высокий гуманизм европейского Возрождения, перенесенный на японскую почву самоотверженным трудом Ватанабэ Кадзуо (1901–1975), виднейшего исследователя творчества Франсуа Рабле, трансформировался в собственно японскую традицию, став неотъемлемой составной частью мировоззрения современного японца. Во время войны и в условиях послевоенного голода Ватанабэ не только довел до конца перевод романа «Гаргантюа и Пантагрюэль» и других произведений Рабле, но и опубликовал книги, статьи и эссе о гуманизме эпохи Возрождения; всего им было издано около 50 томов. Он не жалел сил, чтобы привить на японской почве идеи гуманизма, составляющие основу западного стиля мышления. Ооэ называет труд Ватанабэ «эпохальным» для японской культуры. «Я ученик и последователь гуманизма Ватанабэ», — говорил Ооэ в своей Нобелевской лекции.

Для Ооэ гуманизм является одним из основных законов человеческой природы. Его занимает идея всемирного литературного братства. Ооэ восстанавливает творческие связи с китайскими писателями Чон и Му Джэном, а также с корейским поэтом Ким Джи Ха, которых он считает совестью народа. Японский писатель принимал активное участие в забастовке в поддержку опального поэта Ким Джи Ха. Это было жизненным уроком «гуманизма Ватанабэ».

Главная задача современной литературы, по убеждению Ооэ, заключается в решительной гуманизации всей жизни на земле. Не случайно в центре его творчества оказалась тема Хиросимы. Для него Хиросима является как бы пробным камнем, на котором проверяется верность японской литературы гуманистическим идеалам. В интервью «Литературной газете» Ооэ сказал: «По-моему, настоящая литература должна показывать человеку, какую ответственность он несет перед обществом и миром. В этом смысле литература никогда не утратит своего значения»[93].

Роман Ооэ «Личный опыт» (1964) и раскрывает смысл этой ответственности человека перед обществом и миром. У героя, прозванного «Птичкой», рождается ребенок-урод. После взрыва атомной бомбы в Хиросиме подобные случаи были нередки. Молодой отец хочет избавиться от сына-урода, отправившись с любовницей в путешествие по дальним странам Африки, о которой он мечтал всю жизнь. Однако в его душе возникает чувство смутного недовольства принятым решением — бросить ребенка и родину. Постепенно он приходит к убеждению, что человеку не дано права пренебрегать своими моральными обязанностями даже во имя осуществления сокровенной мечты.

Ооэ вынашивает замысел такого романа, который «в конечном счете обретает космические масштабы, космическое звучание». Действительно, в его романах «Футбол 1860 года» (1967), «Объяли меня воды до самой души моей» (1973), «Игры современников» (1979) локальные сюжеты из японской жизни получают глобальное звучание, связываются с судьбами современного человечества, с его тревогами и надеждами в условиях постоянной угрозы ядерной и экологической катастроф. Меняется и традиционное соотношение человека и природы. Мир природы предстает у Ооэ не только как объект возвышенных лирических переживаний, но и во всей конкретности своих реальных связей с человеком. Человек не просто созерцает природу, он активно выступает в ее защиту от натиска «железного века». Ооэ вкладывает в традиционное понимание природы новый, гуманистический смысл.

Желая создать роман «космического звучания», писатель, естественно, должен был освоить адекватные ему средства художественного выражения. Его уже не удовлетворяет система традиционной поэтики. В поисках нового стиля Ооэ обращается к творчеству Франсуа Рабле. По словам писателя, на примере произведений французского гуманиста он учился тому, что было теоретически сформулировано М. М. Бахтиным в работах, посвященных образной системе «гротескного реализма» и народной смеховой культуры.

Ооэ вводит в японскую литературу «гротескный реализм». Смелый полет фантазии, свободное перемещение повествовательного времени, гиперболическое изображение предметов и явлений, неожиданные и резкие контрасты, а также элементы карнавального смеха над глупостью и злом, — именно эти художественные приемы, реализованные в романе «Футбол 1860 года» и других произведениях Ооэ, связаны с поэтикой романа Рабле.

Японский писатель неоднократно подчеркивал важность для современного романа идей, высказанных М. М. Бахтиным о природе гротеска: «Гротескный образ характеризует явление в состоянии его изменения, роста и становления. Отношение к времени, к становлению — необходимая конститутивная (определяющая) черта гротескного образа. Другая, связанная с ним, необходимая черта — его амбивалентность: в нем в той или иной форме даны (или намечены) оба полюса изменения — и старое и новое, и умирающее и рождающееся, и начало и конец метаморфозы»[94].

«Эта образная система, — сказал Ооэ в своей Нобелевской лекции, — открыла для меня путь к художественной выразительности, ведущей к универсализму, позволяя остаться при этом корнями в родной почве»[95].

Возникает, однако, вопрос: не ведет ли творческая ориентация Ооэ, опирающегося на европейский художественный опыт, к нивелировке японской литературы, к стиранию ее национальной специфики? Чтобы ответить на этот вопрос, обратимся к дискуссии о содержании и форме новой литературы, начатой в японской критике еще в начале века и продолжающейся поныне.

Во время этой дискуссии много было сказано о создании нового стиля путем синтеза традиционных элементов с элементами, пришедшими с Запада. Это закономерно: уже более века японская литература как бы находится на пересечении двух культур — европейской и азиатской. Смешение двух культур наблюдалось всюду, но это еще не было их органическим синтезом. Не избежала «культурного раздвоения» и Япония.

Раздвоенность проявилась особенно ярко в сфере архитектуры. На первых порах японцы попросту подражали западным образцам, и в результате получились лишь бледные копии созданий европейских мастеров. В то же время идея сохранения в чистоте традиций путем отказа от «чужих» идей и форм была отвергнута самой историей. Поиск национального своеобразия привел к появлению в Японии 30-х гг. настоящих архитектурных чудовищ: между крышей традиционной формы и железобетонным каркасом не было никакой связи. После войны в Токио был построен Дворец культуры по проекту знаменитого архитектора Танге Кэндзо. Характеризуя архитектурный стиль этого замечательного сооружения, критик Като Сюити пишет: «Архитекторы наших дней не стремятся больше восславить японский национальный характер, они отвергают и эклектизм, а просто пытаются решать стоящие перед ними проблемы, пользуясь международным языком выразительных средств современной архитектуры. И тем не менее в их произведениях весьма часто проявляется именно то, что можно назвать чисто японскими особенностями восприятия: тонкое чувство цвета, гармония форм, изящество линий и т. д. Японский характер архитектуры обусловлен целым рядом объективных факторов (климатические условия страны, природное окружение, душевный склад автора и пр.), а не навязыванием архитектору извне каких-либо концепций. И если мы считаем работы Танге Кэндзо японскими по духу, то именно в том самом смысле, в каком французскими кажутся нам произведения Ле Корбюзье»[96].

В подлинном произведении искусства творчески освоенные традиции и «чужой» опыт присутствуют как бы в «растворенном» виде, утрачивая свои конкретные очертания. Безусловно, основные элементы традиционной эстетики сохраняют свое значение и в наши дни. Но если рассматривать традиции как нечто живое, функциональное не только в прошлом, но и в настоящем и в будущем, то смысл поступательного движения современного японского искусства следует видеть не в консервации традиционалистски понятой самобытности. Если в архитектуре ввиду ее специфики обращение к «международному языку» не вызывает сомнений и упреков, то в литературе дело обстоит несколько иначе.

Поучителен пример романа Абэ Кобо «Женщина в песках», который переведен на многие языки мира. Некоторые критики упрекали автора в «космополитичности», поскольку, по их мнению, роман можно воспринимать, не имея никаких представлений о японских художественных традициях. Возражая им, критик Китамура Бикэн писал, что «нет ничего абсурднее, чем упрекать писателя в том, что он модернист без гражданства»[97].

В романе Абэ Кобо символическая «стена» в образе песка не имеет национальной окраски. Пески — это метафора современной ситуации всеобщего отчуждения. Рецензент парижской газеты «Монд» Марсель Брион пишет, что абсурдность происходящего в романе Абэ Кобо создает ощущение еще большей безнадежности, чем «Процесс» Кафки. Американский исследователь Морис отмечает, что в романах Абэ «почти не чувствуется ничего японского», что японские традиции в них «представлены крайне слабо».

В этих отзывах, несомненно, сказывается инерция прежних европейских представлений о Востоке, о неизменной сущности его души. В «Женщине в песках» действительно нет традиционной гармонии между стихией и человеком, их равновесие явно нарушено. Мир природы предстает у Абэ Кобо не в поэтических связях, не как объект возвышенных лирических переживаний, а во всей конкретности своего материального бытия. Героя романа Ники Дзэмпэя интересуют физические свойства природной субстанции, одиночество среди песка не вызывает у него тоски, грустных воспоминаний о прошлом. Ему не свойственна мечтательная созерцательность. В песчаной яме герой сооружает «лабораторию» по изучению свойства песка, законов его движения. Мировоззрение героя Абэ Кобо отражает те разительные перемены, которые происходят в сознании современных японцев.

В чем собственно заключается «японское» в представлении европейцев? В своей Нобелевской лекции Ооэ счел важным затронуть и этот вопрос. Европейские авторы многочисленных путевых заметок по Японии обычно отмечают утонченную изысканность, созерцательный ум как главное свойство в натуре японцев. И Ооэ говорит с некоторым сожалением о том, что европейцы не замечают больших перемен, произошедших в мировоззрении современного японца. По его мнению, устоявшееся представление о японском менталитете должно быть дополнено понятием гуманизма, провозглашающего принцип свободного развития человеческой личности. В числе тех, кто посвятил себя «формированию нового японца», Ооэ называет Ватанабэ Кодзуо, который, как было сказано, привнес гуманистические идеи французского Возрождения в японскую культуру. Ныне уже невозможно говорить о социально-политической и литературной истории Японии XX в. без учета идей гуманизма.

По инерции мысли европейцы, как правило, ищут в искусстве Востока «неизменную» сущность восточной души, а то, что в нем «современно» и «универсально», кажутся им плодом подражания или европеизации. Между тем очевидно, что в наше время «современное» больше не означает «европейское». Суперсовременный корабль, построенный в Японии, нельзя называть «европейским». Нечто подобное произошло и в литературе.

Кстати, небезынтересно упомянуть в этой связи малоизвестный случай из истории русско-западных литературных связей. В начале века в США вышел сборник «Русские рассказы», куда вошли произведения русских писателей от Пушкина до Куприна. В послесловии сборника переводчик, сравнивая «Пиковую даму» Пушкина с «Шинелью» Гоголя, рассуждает так: «Прочитав с интересом „Пиковую даму“, мы все же задаемся вопросом, является ли она произведением русского автора. Нет, это не русский рассказ. Если бы рассказ был опубликован в каком-нибудь американском журнале с подписью Джона Брауна, то ни у кого это не вызвало бы сомнения. Что же касается „Шинели“ Гоголя, то это без сомнения русский рассказ. Он никого не может обмануть, если даже под ним поставить подпись Джона или Смита».

Здесь та же самая инерция мышления: то, что «современно» в литературе незападного мира, это «европеизированное», и потому выводится за пределы национальной художественной культуры. Однако Пушкин в «Пиковой даме» и в других произведениях, например в цикле «Подражаний Корану», в «Моцарте и Сальери», «блистательно доказал, что, разрабатывая и не русскую тематику, он может оставаться и глубоко национальным поэтом»[98].

Очень поучительно суждение самого Пушкина на этот счет: «Мудрено отъять у Шекспира в его „Отелло“, „Гамлете“, „Мера за меру“ и проч. — достоинства большой народности. Vega и Кальдерон поминутно переносят во все части света, заемлют предметы своих трагедий из итальянских и французских новелл … ле Ариосто воспевает Карло-мана, французских рыцарей и китайскую царевну. Трагедии Расина взяты им из древней истории. Мудрено однако у всех сих писателей оспаривать достоинства великой народности»[99].

Под «народностью» Пушкин разумеет национальное своеобразие художника, которое может проявиться и не только на «отечественной тематике». Если перефразировать мысль Пушкина применительно к литературам Востока, в частности японской, то можно сказать, что, разрабатывая «национальную тематику», писатели вправе прибегнуть к «международному языку» выразительных средств и при этом сохранить «достоинства большой народности».

Произведения Ооэ принципиально синтетичны. Его творчество сформировалось на фундаменте нового художественного содержания. Источников этого содержания два: японская национальная жизнь и культура европейского гуманизма. Персонажи произведений Ооэ проявляют себя в открытых движениях, явно дисгармонирующих с традиционным соотношением природы и человека, индивидуума и общества. Ооэ разрушает прежние традиции в литературе, чтобы внести новые, обусловленные переменами, происходящими в мире и в сознании современного японца, — причем не только в содержании, но и в самой стилистике произведения.

Творчество Ооэ, вероятно, можно рассматривать как итог столетней истории новой японской литературы, завершающий процесс ее самоопределения, в котором принимали участие выдающиеся писатели современной Японии. Созданные ими новые художественные традиции в литературе открывают широкую перспективу для последующих поколений японских писателей.

Спору нет, традиционное сохраняет свое значение и сегодня. Свидетельство тому — мировая известность Кавабата Ясунари, этого писателя своеобразной «японской Японии». Присуждение Нобелевской премии Ооэ Кэндзабуро было европейским признанием художественных достижений современной литературы «амбивалентной Японии». Оба направления закономерно сосуществуют в литературе Японии наших дней, дополняя друг друга.

Ооэ Кэндзабуро

Я — ПИСАТЕЛЬ АМБИВАЛЕНТНОЙ ЯПОНИИ

Нобелевская лекция

Перевод с английского Н. Старосельской

В последнюю страшную мировую войну я был маленьким мальчиком и жил в окруженной непроходимыми лесами деревне на острове Сикоку Японского архипелага, за тысячи миль отсюда. В то время были две книги, которыми я был поистине околдован: «Приключения Гекльберри Финна» и «Чудесное путешествие Нильса». Мир тогда захлестывали волны кошмара. Чтение «Гекльберри Финна» позволяло мне оправдаться за то, что я уходил в горы и ночевал в лесу, где приходило чувство безопасности, которого я никогда не испытывал под крышей дома. Главный герой «Чудесного путешествия Нильса», превратившись в маленького человечка, выучивается понимать птичий язык и совершает увлекательное путешествие. Эта история доставляла мне ощутимую радость по самым разным причинам. Во-первых, я сам жил среди непроходимых лесов острова Сикоку, совсем как мои предки много лет назад, и вот оказывалось, что этот мир и такая жизнь даруют истинную свободу. Во-вторых, я чувствовал симпатию к Нильсу, мало того, отождествлял себя с этим маленьким шалуном, который пролетел над всей Швецией, то дружа, то сражаясь с дикими гусями, и потихоньку сделался подростком, еще совсем невинным, робким, но уже поверившим в свои силы. Вернувшись наконец домой, Нильс беседует с родителями чуть ли не как равный с равными. Думаю, наслаждение, испытанное мною от этой книги, объяснялось главным образом ее языком, ведь я и сам почувствовал ощущение, духовный подъем, повторяя за Нильсом его слова. Вот они (я пользуюсь английским и французским переводами): «Мама, папа, — крикнул он. — Я большой. И я опять стал человеком».

Меня просто покорила эта фраза: «Я опять стал человеком». Выросши, я постоянно оказывался перед лицом тяжелых конфликтов, касалось ли это моей семьи, отношений с японским обществом, да и вообще жизни, как она у меня складывалась во второй половине XX столетия. Я выдержал, потому что эти мои переживания воссоздал в романах. И, работая над романами, я постоянно ловил себя на том, что повторяю: «Я опять стал человеком». Вспоминать об этом, да и вообще говорить все о себе да о себе и не следовало бы сейчас: не тот повод и не та ситуация. Но все-таки позвольте мне сказать, что мои книги, такие, как они есть, прежде всего оттого, что я всегда отталкиваюсь от собственных непосредственных переживаний и соотношу их с обществом, страной, миром. Надеюсь, вы позволите мне еще чуточку задержаться на том, что мною было пережито.

Полвека назад, живя среди непроходимых лесов, я читал «Чудесное путешествие Нильса» и открыл в этой книге две мысли, оказавшиеся пророческими. Одна заключалась в том, что настанет день, когда я смогу понимать язык птиц. Другая — что и я как-нибудь улечу с дикими гусями, и лучше бы всего в Скандинавию.

Я женился, и наш первый сын оказался от рождения умственно неполноценным. Мы назвали его Хикари, что по-японски означает «свет». В младенчестве он откликался только на птичьи голоса и никогда — на человеческие. Однажды летом, когда ему было шесть, мы жили в нашем загородном доме. Он услышал пару щебечущих пастушков у озера за рощей и сказал голосом орнитолога, объясняющего на пластинке, какие сейчас прозвучат птичьи голоса: «А вот пастушки». Так мой сын впервые произнес человеческие слова. И только с той минуты я и моя жена начали общаться с нашим сыном посредством слов.

Теперь Хикари работает в Центре профессионального обучения для умственно отсталых, причем в его организации используется методика, что пришла к нам из Швеции. Одновременно он сочиняет музыкальные произведения. Пение птиц послужило ему толчком и для его музыкальных композиций, где слышны сходные мелодии. Мне кажется, то, что произошло с Хикари, — воплотившееся пророчество, что когда-нибудь я начну понимать язык птиц. Должен также сказать, что жизнь стала бы для меня невозможной, если бы не моя жена, наделенная нечасто встречающимися у женщин отвагой и мудростью. Не иначе как в одном из своих прежних воплощений она была Аккой, гусыней-водительницей дикой стаи, с которой путешествовал Нильс. Вместе с ней я теперь прибыл в Стокгольм, и, таким образом, к моему восторгу, сбылось и другое пророчество.

Кавабата Ясунари, первый японский писатель, который поднялся на эту трибуну как лауреат Нобелевской премии по литературе, произнес речь, названную «Красотой Японии рожденный». Название красивое и неясное. Японский эквивалент второго слова — aimaina. Оно может быть по-разному передано в английском переводе. Кавабата самим заглавием своей лекции хотел подчеркнуть, что тут не нужна строгая определенность. Можно понять это заглавие как «я — часть прекрасной Японии». Неясность создается японской частицей «но», которая соединяет понятия «я» и «прекрасная Япония».

Эта неясность создает возможность самых разных интерпретаций смысла. Помимо прочтения «я — часть прекрасной Японии», частица «но» соединяет понятия так, что можно говорить об «отношениях, когда одно владеет другим, или этому другому принадлежит, или тесно с ним соотносится». Допустим еще один смысл: «Прекрасная Япония и я», в таком случае частица связывает существительные по принципу приложения, как это и понято в английском переводе лекции Кавабата, сделанном одним из самых выдающихся специалистов по японской литературе. Он перевел так: «Япония, красота и я». Это очень квалифицированный перевод, исключающий мысли о том, что переложение превратилось в подвох.

В своей речи Кавабата говорил о том неповторимом мистицизме, что отличает не только японское сознание, но вообще сознание Востока. Под словом «неповторимый» я подразумеваю устремление к дзэн-буддизму. Будучи писателем XX столетия, Кавабата все-таки передает свое понимание мира, прибегая к стихам, написанным в середине века монахами дзэн. Обычно эти стихи не говорят о том, что словами невозможно воплотить истину. По мысли авторов, слова замурованы в своих непроницаемых раковинах. И читателям не следует надеяться, что когда-нибудь слова освободятся от оков, в которые они заключены, если используются поэтом, и шагнут к нам. Понять стихи этих монахов невозможно, как невозможно и полюбить их, так что остается лишь отдаться на волю авторов, попытавшись без предвзятости проникнуть в закрытые раковины слов.

Что дало Кавабата смелость прочитать эти совершенно эзотерические строфы на японском языке перед аудиторией в Стокгольме? Я едва ли не с ностальгическим чувством думаю о том неподдельном мужестве, которое Кавабата обрел под конец своего блистательного творческого пути — оно ему не изменило и когда он формулировал свой символ веры. Кавабата был художником-пилигримом на протяжении тех десятилетий, когда им созданы его многочисленные шедевры. И лишь вслед этому паломничеству, лишь после того, как он открыто признал, что зачарован непостижимыми японскими стихами, которые исключают всякую возможность до конца их понять, — лишь после всего этого он счел возможным говорить о себе как «красотой Японии рожденном», то есть говорить о мире, в котором он жил, и о литературе, которую создал.

И знаменательно, что Кавабата закончил свою речь следующими словами: «В моих рассказах находят „небытие“. Но это совсем не то, что называется нигилизмом на Западе. По-моему, сами основы наших душевных устройств различны. Сезонные стихи Догэна, озаглавленные „Изначальный образ“, воспевающие красоту четырех времен года, и есть дзэн»[100].

Здесь я тоже нахожу мужество и прямоту, с какой он отстаивает свои воззрения. С одной стороны, Кавабата говорит о себе, что по сущности своей он принадлежит философии дзэн и соответствующей художественной тональности, которую мы обнаруживаем во всей литературе Востока. С другой же — он специально прерывает ход своей мысли, чтобы объяснить, что его чувство небытия не то же самое, что западный нигилизм. И тем самым Кавабата обращал свои искренние слова к тем грядущим поколениям, с которыми связывал свои надежды и веру Альфред Нобель.

Не стану скрывать, что больше, чем с моим соотечественником Кавабата, стоявшим на этой трибуне двадцать шесть лет назад, я чувствую духовное родство с ирландским поэтом Уильямом Батлером Йейтсом, который был удостоен Нобелевской премии в области литературы семьдесят один год назад, когда ему было примерно столько же лет, как мне сейчас. Разумеется, я далек от мысли сравнивать себя с гениальным Йейтсом. Я всего лишь его скромный последователь, живущий совсем в иной стране. Хочу вспомнить, что Уильям Блейк, чьи произведения Йейтс сумел в нашем столетии по-настоящему оценить, доказав их огромное значение, — как-то написал: «Мчась чрез Европу, чрез Азию — к Китаю, Японии молнией».

На протяжении последних нескольких лет я был погружен в работу над трилогией, которую хотел бы считать кульминацией моего литературного творчества. Пока опубликованы две первые части ее, а недавно я окончил работу над третьей, заключительной. По-японски она называется «Пылающее зеленое дерево». Я заимствовал это название из стихотворения Йейтса «Непостоянство», где есть такая строфа:

Есть дерево, от комля до вершины Наполовину в пламени живом, В росистой зелени наполовину…[101]

Не скрою, моя трилогия на каждом шагу выдает влияние Йейтса, всего его поэтического мира. По случаю присуждения Йейтсу Нобелевской премии ирландский сенат решил поздравить поэта, что и было сделано, причем адрес изобиловал такими выражениями: «…признание того, сколь многого достигла нация, чей выдающийся вклад в мировую культуру становится очевиден благодаря Вашему триумфу», «…народ, который до настоящего времени не считался равноправным среди других народов», «…имя сенатора Йейтса станет символом нашей культуры», «…всегда сохраняется угроза, что те, кто как будто не склонен к безумию, сделаются его жертвами, подхваченные буйствующей толпой, которой овладела страсть к разрушению».

Йейтс — писатель, примеру которого я хотел бы следовать. Я хотел бы сделать это во благо и другого народа, который также лишь с недавних пор признан «равноправным среди других», но главным образом лишь благодаря достигнутому им в области электроники, технологии и производства автомобилей. И я хотел бы многое перенять у Йейтса как представитель нации, которой тоже овладела присущая буйной толпе «страсть к разрушению». Причем и у себя дома, и на землях соседних народов.

Как человек, живущий в мире, каким он стал сегодня, и хранящий неизгладимые горькие воспоминания о временах прошедших, я не могу вслед за Кавабата сказать о себе, как о «красотой Японии рожденном». Я уже коснулся неопределенности смысла этого выражения, давшего заглавие лекции Кавабата и суммирующего ее главную идею. В дальнейшем я хотел бы использовать слово «многосмысленный», придавая ему то значение, в котором оно употребляется выдающейся английской поэтессой Кэтлин Рейн, — касаясь Уильяма Блейка, она однажды сказала, что он не столько неопределенный, сколько многосмысленный. О себе самом я не могу сказать иначе, чем «многосмысленностью Японии рожденный».

По моим наблюдениям, спустя сто двадцать лет после открытия страны и начала модернизации, сегодняшняя Япония находится как бы между двумя полюсами многосмысленности. И я как писатель живу, чувствуя, что эти полюса отпечатались во мне, словно глубокие рубцы.

Множественность смыслов — настолько важный и всеобъемлющий фактор, что он приводит к глубокому расколу и в жизни государства, и в сознании населяющих его людей, причем этот раскол обретает самые различные проявления. Модернизация Японии проходила под знаком изучения Запада и его имитации. Однако Япония расположена в Азии и неизменно сохраняла традиционную азиатскую культуру. Эта двойственная ориентация Японии привела страну к тому, что для Азии она стала чужеродным агрессивным началом. С другой стороны, культура современной Японии, которая, как предполагается, полностью открыта для Запада, на протяжении долгого времени виделась Западу чем-то смутным, всегда непостижимым или, по меньшей мере, сложным для понимания. Более того, Япония оказалась в изоляции от остальных азиатских стран не только в политическом плане, но также в социальном и культурном.

В истории современной японской литературы наиболее откровенными и ясно сознающими свою миссию стали те писатели, которые начинали сразу после последней войны, — их так и называют «послевоенными»; глубоко травмированные тогдашней катастрофой, они, однако, были полны надежд на возрождение. Всеми силами они стремились как-то исцелить раны, оставленные бесчеловечными злодеяниями японской армии в азиатских странах, а также преодолеть глубокий разрыв, пролегший не только между развитыми странами Запада и Японией, но между Японией и странами Африки или Латинской Америки. Только этим способом полагали они возможным обрести хотя бы шаткое примирение их страны с окружающим миром. Для меня всегда остается живым стремление продолжать ту линию в литературе, которая идет от этих писателей, до самого конца.

Нынешнее состояние японского общества и народа, вступивших в постсовременный период, является также многосмысленным и иным быть не может. Как раз тогда, когда модернизация Японии находилась на середине пути, началась Вторая мировая война, которая отчасти и произошла по причине тех просчетов, которые сопровождали модернизацию. Японии и японцам, которые несли вину за то, что война разразилась, поражение в ней дало пятьдесят лет назад возможность попытаться после бедствий и страданий, запечатленных писателями «послевоенной школы», создать новое общество. Моральной основой стремления японцев к подобному возрождению служили идея демократии и решимость никогда не допускать новой войны. Парадоксально, что японцы и Япония, выбравшие для себя эти основы, пришли к ним не по причине своей незапятнанности, а как раз потому, что были запятнаны собственной историей насильственного захвата других азиатских стран. Эти моральные основы также были очень важны в отношении жертв атомных бомбардировок Хиросимы и Нагасаки, в отношении их детей, которые страдали от последствий радиоактивного заражения (включая десятки тысяч тех, чьим родным языком является корейский).

В последние годы в адрес Японии звучат критические выпады, сводящиеся к тому, что страна должна была бы более широко поддерживать военные усилия Объединенных Наций, тем самым весомее помогая поддержанию и восстановлению мира в различных районах земного шара. Когда мы слышим подобные высказывания, сердце останавливается. По окончании Второй мировой войны для нас стало категорическим императивом декларировать в качестве главного пункта новой конституции отказ от войны. Японцы избрали принцип вечного мира как основу морального возрождения после войны.

Я верю, что этот принцип мог бы оказаться наиболее понятным Западу с его давней традицией терпимости по отношению к сознательному отказу от военной службы. В самой Японии некоторыми силами постоянно предпринимались попытки предать забвению статью конституции, провозглашающую отказ от войны, и с этой целью использовался любой повод, чтобы заговорить об угрозе нашему государству извне. Но убрать из конституции статью, возвещающую вечный мир, было бы не чем иным, как актом измены по отношению к народам Азии и жертвам атомной бомбардировки Хиросимы и Нагасаки. Для меня как писателя не составляет труда представить себе, какими могли бы оказаться последствия этой измены.

Конституция, существовавшая в Японии до войны, подчиняла демократические принципы принципу абсолютизма, и эта конституция пользовалась определенной поддержкой среди населения. И хотя у нас полвека действует новая конституция, в народе по-прежнему сохраняется симпатия к старой, а в некоторых кругах на нее и ориентируются. Если бы Япония выбрала для себя не тот главенствующий принцип, которого мы придерживаемся последние пятьдесят лет, родившаяся на послевоенных развалинах решимость провести настоящую модернизацию, а не ту, что кончилась катастрофой, — эта наша решимость перенять общечеловеческие гуманные принципы увенчалась бы ничем. И мысль о том, что такое было возможно, не оставляет меня, когда я высказываюсь как рядовой человек.

То, что я назвал японской «многосмысленностью», есть вид хронического заболевания, которое то и дело о себе напоминало все новейшее время. Японское экономическое процветание тоже не свободно от этой «многосмысленности», ведь оно сопровождается всевозможными потенциальными опасностями, иметь ли в виду структуру мировой экономики или сохранение окружающей среды. «Многосмысленность» в этом отношении, похоже, будет лишь усиливаться. Вероятно, это более очевидно для мира, критически нас оценивающего, чем для нас, живущих в нашей стране. Когда мы после войны переживали крайнее экономическое обнищание, надежда на оживление придала нам сил. Могут найти такой ход мысли экстравагантным, но все-таки мы, похоже, обрели способность выстоять перед лицом тревог, вызываемых опасностями, которые обнаруживает нынешнее процветание. Есть и иная точка зрения, согласно которой сейчас складывается новая ситуация, когда японское процветание со временем поможет потенциальному расцвету производства и потребления повсюду в Азии.

Я — один из писателей, стремящихся создавать серьезные литературные произведения, противостоящие тем романам, которые всего лишь удовлетворяют запросам потребителей культуры, заполонившей Токио, и субкультур остального мира. Какого рода идентичность следует мне искать как японцу? У. Х. Оден однажды дал такое определение романиста:

…быть с праведными Праведником, павшим среди павших, Быть человеком в слабости его, Смиренно вынося изъяны и пороки.

Вот что составляет мой «принцип будничной жизни» (пользуясь выражением Фланнери О’Коннор), а писательство — это профессия.

Для того чтобы осознать, какого рода японская идентичность для меня желательна, я воспользуюсь словом «достойный», которое было среди наиболее часто употреблявшихся Джорджем Оруэллом вместе со словами «человечный», «трезво мыслящий» и «не роняющий себя», — все это характеристики человеческого типа, наиболее ему близкого. Этот обманчиво простой эпитет может показаться несовместимым с понятием «многосмысленность», создав ему контраст, и меня спросят, почему же я тогда говорю о себе как о «многосмысленностью Японии рожденном». Однако есть явное, даже смешное несоответствие между тем, как выглядят японцы со стороны и какими они хотели бы казаться.

Я надеюсь, Оруэлл не был бы на меня в претензии за то, что я употребил слово «достойный» как синоним «человечный» — того, что французы именуют «humaniste», — ведь оба эти слова включают в себя такие понятия, как толерантность и гуманизм. Среди наших прародителей было несколько таких, кто первыми, не жалея усилий, пытались соотнести японскую идентичность с «достоинством» и «гуманностью».



Поделиться книгой:

На главную
Назад