Отсюда разрешается и вопрос о метафизической связи Божества с конечным бытием. Бог не имманентен[427] миру, но и не всецело трансцендентен[428]. Имея личное бытие, Он проявляется свойствами Своими и в бытии конечном, так что все Собой обнимает. Бог во всем и вне всего[429]. «Помыслим, — пишет святой отец, — о превосходнейшем и высочайшем из всего сущего — Боге (если только не найдет кто приличнейшим поставить Его и выше сущности или в Нем заключит все бытие, так как от Него сообщается бытие и прочему)»[430]. Отсюда определяется принцип единства бытия в Боге, Который во всем отражается, все в Себе содержит, все проницает и все наполняет[431]. Начало и конец всякого тварного бытия — в Боге, Который «сотворил все, от Которого все и для Которого все»[432]. Им одним пребывает все, и к Нему все в совокупности стремится и воссылает моления. Он един и все[433]. Значит, и каждая индивидуальная жизнь укрепляется в Божестве и к Нему относится как одна из бесчисленных периферий к единому всеобъемлющему центру. На этом основывается этическое правило, что «памятовать о Боге необходимее, нежели дышать; и, если можно так выразиться, кроме сего не должно и делать ничего иного»; памятовать о Боге нужно всегда и «сим памятованием возводить себя к чистоте»[434]. Бога нужно иметь «началом и концом всякого дела»[435].
Совершеннейшим образом такого полного единства всего конечного бытия в Боге служит единство во внутренней жизни Самого Бога, в Котором различение трех личных Ипостасей не уничтожает единой Божеской сущности. «Бог разделяется, так сказать, неразделимо и сочетавается разделенно, потому что Божество есть Единое в Трех и Едино суть Три, в Которых Божество, или, точнее сказать, Которые суть Божество»[436]. «Из Единицы Троица и из Троицы опять Единица… В трех Светах одно естество неподвижно. Единица не бесчисленна, потому что покоится в трех Добротах. Троица не в разной степени досточтима, потому что естество не рассекаемо. В Божестве Единица, но тречисленны Те, Которым принадлежит Божество. Каждый есть единый Бог, если именуешь одного. И опять, един Бог безначальный, из Которого богатство Божества, когда слово упоминает о Трех»[437]. Три Ипостаси Божества находятся между Собой в таком теснейшем внутреннем единстве, которое не осуществляется во взаимоотношении между тварными существами. «Тремя богами можно было бы назвать тех, которых разделяли бы между собой время, или мысль, или держава, или хотение, так что каждый никогда бы не был тождествен с прочими, но всегда находился с ними в борьбе. Но у моей Троицы одна сила, одна мысль, одна слава, одна держава; а чрез сие не нарушается и единичность, которой великая слава в гармонии Божества»[438]. Сын и Дух Святой возводятся к Отцу, «не сливаясь, а сопребывая с Ним и неразделяемые между Собой ни временем, ни хотением, ни могуществом. Ибо сие нас делает чем-то многим, потому что каждый из нас разногласен и сам с собой, и с другими. Но Тем, у Которых естество просто и бытие тождественно, приличествует и единство»[439]. «…Мы чтим единоначалие; впрочем, не то единоначалие, которое определяется единством лица (и одно, если оно в раздоре с самим собой, составит множество), но то, которое составляет равночестность единства, единодушие воли, тождество движения и направления к единому Тех, Которые из Единого (что невозможно в естестве сотворенном), так что Они хотя различаются по числу, но не разделяются по власти»[440]. В человечестве «хотя общность и имеет единство, представляемое, впрочем, мысленно, однако ж неделимых много и они разделены между собой временем, страстями и силою. Ибо мы не только сложны, но и противоположны как друг другу, так и сами себе; не говоря уже о целой жизни, даже и одного дня не бываем совершенно теми же, но непрестанно течем и переменяемся и по телу, и по душе. А не знаю, едва ли не таковы же Ангелы и всякое, кроме Троицы, горнее естество, хотя они просты и по близости своей к верховному Благу крепко утверждены в добре»[441]. Каждое из Лиц Божества, «по тождеству сущности и силы, имеет такое же единство с Соединенным, как и с Самим Собой»[442]. Внутреннее единство в Троице так неразрывно, что «отсечь или отчуждить что-нибудь от Трех значит то же, что отсечь все и нагло восстать против всего Божества»[443].
Итак, все конечное бытие возводится к Триединому Богу и в Нем связуется в общее единство. Однако люди не всегда сохраняют в себе самих и во взаимоотношении подобное же внутреннее единство. И потому единство Троицы представляет собой совершеннейший идеал, к которому обязано стремиться каждое сотворенное существо, в том числе и человек. А это возможно только посредством исполнения Божеских творческих идей (законов добра, уничтожающих разлад в бытии и утверждающих на место его согласие, или гармонию). Единомыслие, пишет св. Григорий, «ведет начало от Троицы (так как Ей по естеству всего свойственнее единство и внутренний мир), которое [единомыслие] усвоено ангельскими и Божественными Силами, пребывающими в мире с Богом и между собой, которое простирается на всю тварь (так как ей служит украшением безмятежие), которое удобно поселяется и в нас, как по душе, когда в ней добродетели одна другую сопровождают и одна с другой сообщаются, так и по телу, когда в нем и члены и стихии имеют взаимную стройность, отчего в первом случае происходит то, что есть и именуется красотой, а во втором — здравием»[444].
Единство бытия в Боге есть, очевидно, обнаружение премудрой любви или благости Божией, которая и приводит все в согласие. Здесь, таким образом, метафизика и этика совпадают: принцип метафизический сливается с этическим. Мировое единство не есть физико-механическое равновесие равнодействующих, а свободное, в той или другой степени, тяготение к общему, все объединяющему центру, мыслимому в личном абсолютном Божестве, Которое все оживляет и поддерживает Своей любовью. И прежде всего самое единство Троицы есть, очевидно, единство любви, как единство Лиц единосущных. «…Божество выступило из единичности по причине богатства, преступило двойственность, потому что Оно выше материи и формы, из которых состоят тела, и определилось тройственностью (первым, что превышает состав двойственности) по причине совершенства, чтобы и не быть скудным, и не разлиться до бесконечности. Первое показывало бы нелюбообщительность, последнее — беспорядок…»[445] Потому-то Бог чаще всего именуется Богом мира, так как мир — Божий[446]; именуется Отцом любви и Любовью[447]. Итак, вот первая основа христианской морали. Самый закон миробытия есть уже закон добра, мира и любви, закон единства в Боге. Поэтому всякий, кто нарушает это единство, тот вносит раздор и беспорядок в сотворенное бытие и восстает против планов любви Божией. Отсюда — зло и нестроение жизни. «…В Божестве нет несогласия, потому что нет и разъединения (так как разъединение есть следствие несогласия), но в Нем столько согласия и с Самим Собой, и со вторичными существами, что наряду с другими и предпочтительно пред другими именами, какими угодно называться Богу, сие преимущественно стало Его именованием. Он называется
Второе предположение, или основание, нравственности находим в учении собственно о человеке как существе, на котором также, наряду с другими тварями, известным образом отпечатлелась любовь Божия и который поэтому призван к духовному союзу с Богом. Это основание —
Как творение Божие, человек представляет собой в ряду тварей существо, срединное между миром вещественным и духовным: в нем удивительным образом сочетались начала того и другого[450]. Он вместе — персть и дух, «живое существо — видимое и невидимое, временное и вечное, земное и небесное, касающееся Бога, но не постигающее, приближающееся и далеко отстоящее»[451]. Мы произошли из персти, соединенной с Божеством, поэтому в нас есть образ Божий[452]. Часть Божества, заключенная в теле, и есть человеческая душа — природа умосозерцаемая, оживляющая и движущая[453]. Душа «произошла от Бога и божественна, которая причастна горнего благородства и к нему поспешает, хотя и сопряжена с худшим»[454]. «Душа есть Божие дыхание, и, будучи небесной, она терпит смешение с перстным. Это свет, заключенный в пещере, однако ж божественный и неугасимый»[455]. Душа не есть гармония составных частей тела: иначе не было бы основания для различия людей добродетельных и порочных, равно как для отделения людей от бессловесных, потому что и у последних есть гармония формы и смертной плоти[456]. Как струя невидимого Божества, человеческий дух всего дороже и выше для человека[457]. Бог самодоволен[458] и Сам по Себе не нуждается ни в каком приношении от человека[459]. Да мы и не имеем ничего собственного, а все имеем от Него. Тем не менее, получая все от Бога, человек обязан и всем жертвовать для Бога, все Ему посвящать и возвращать[460]. Но высшая и самая угодная Богу жертва от нас есть именно наш дух, то есть сам человек должен прежде себя самого представить Богу в жертву живую, чистую и святую[461]. Это посвящение души Богу есть ее естественное тяготение к Первоисточнику жизни, от Которого и она получила бытие, есть приготовление к переходу в свойственное ей по природе духовное существование на небе. «А душа есть Божие дыхание и всегда желает иметь лучшую участь пренебесных. Как поток течет из источника по ровному месту, а пламенеющий огонь знает один неизменный путь — возноситься вверх, так и человек велик; он даже Ангел, когда, подобно змее, совлекши с себя пестровидную старость, восходит отселе»[462]. Потому-то «в человеке сокрыта искра благочестия, как в некоторых камнях — сила огня. Ударами железа извлекается свет из кремней; так и Слово изводит из смертных сокрытое в них благочестие»[463]. «…Дар наибольший и наипаче свидетельствующий о Божием к нам человеколюбии есть наше к Нему [Богу] стремление и сродство с Ним»[464]. Посему Бог является высочайшим Благом, с Которым душа человеческая, воспитываясь нравственно, жаждет соединиться[465]. «Бог есть сущность и первая доброта»[466]. Он есть высочайший свет, «просвещающий всякую разумную природу, то же в духовном мире, что солнце в чувственном, по мере нашего очищения представляемый, по мере представления возбуждающий к Себе любовь и по мере любви вновь умопредставляемый»[467]. Он сотворил человека, как и весь мир, по Своей благости — «творить живое существо, здесь предуготовляемое и преселяемое в иной мир и (что составляет конец тайны) чрез стремление к Богу достигающее обожения. Ибо умеренный здесь свет истины служит для меня к тому, чтобы видеть и сносить светлость Божию, достойную Того, Кто связует и разрешает и опять совокупит превосходнейшим образом»[468].
Но это обожение не есть закон, осуществляемый с необходимостью, а должно быть личным делом самого человека, потому что он обладает нравственной свободой. Иначе добро, совершаемое нами, не имело бы нравственной цены и не было бы поставлено в заслугу самому человеку, как не собственное дело личности. «Сего [первозданного] человека, почтив свободой, чтобы добро принадлежало не меньше избирающему, чем и Вложившему семена оного, Бог поставил в раю… Дает и закон для упражнения свободы»[469]. «…В том верх благости Божией, что добро соделано и нашей собственностью, не только всеяно в нас с естеством, но возделывается также нашим произволением и движениями свободы, преклонной на ту и другую сторону»[470]. «И как Сам Он [Бог] преисполнен света и добра, то и мне даровал несколько добра; восхотел же, чтоб оно было моим делом. А для сего показал мне тогда же границы той и другой жизни и определил их словом, придал в помощь твари закон, поставил меня самопроизвольным делателем добра, чтобы борьбой и подвигом приобрел я венец, потому что для меня это лучше, чем жить свободным от ограничений»[471].
На первой стадии самовоспитания и совершенствования, приводящего к обожению, душа действует в теле. И здесь, в этом соединении духа и материи, св. Григорий усматривает нравственные цели. Это сделано, «во-первых, чтобы душа могла наследовать горнюю славу за подвиг и за борьбу с дольним и, быв здесь искушена ими, как золото огнем, получила уповаемое в награду за добродетель, а не только как дар Божий… Во-вторых, чтобы душа могла и худшее, постепенно отрешая от дебелости, привлекать к себе и возводить горе, чтобы она, став руководительницей для служебного вещества и обратив его в сослужебное Богу, была для тела тем же, чем Бог для души»[472]. Человек есть вместе дух и плоть — «дух, чтобы пребывать и прославлять Благодетеля, плоть, чтобы страдать и, страдая, припоминать и поучаться, сколько ущедрен он величием»[473]. Плоть предохраняет человека от надмения и превозношения, внушая ему, что он вместе и велик и низок, наследник света и тьмы, небесный, но и земной, бессмертный, но и временный[474].
Вследствие злоупотребления человеком дарованной ему свободой совершилось падение, в котором Бог невиновен[475]. Так возникли зло и грех в человеческой природе[476], переходящие на всех людей, подобно колосу, вырастающему из корня[477]. Отсюда — противоборство между телом и духом и различие стремлений того и другого…[478] Вещество влечет долу, а ум — горе[479]. «…Как земля, привязан я к здешней жизни и, как частица Божественного, ношу в груди любовь к жизни будущей»[480]. Чаще всего благосостояние души бывает обратно благосостоянию тела[481]. Но как бы то ни было, есть закон, постановленный для всего творения, видимого и сверхчувственного, — закон, по которому лучшее (душа) должно управлять худшим (телом), а низшее по природе должно подчиняться высшему и начальственному[482]. Отсюда открывается глубочайшая, основная проблема нравственной жизни, состоящая в постепенном самовоспитании духа, при постоянной борьбе с влечениями плоти, без насильственного, впрочем, ее истощения, так как и она дана Богом человеку как орудие и жилище духа[483]. «…Чем душа честнее тела, тем честнее очищать душу, нежели тело»[484]. Но от очищения души происходит и очищение тела[485]. «Хотя персть сия и влечет с собой некоторое зло и
Третье основание нравственности —
Христианство учит не только о первоначальном создании человека, но и о воссоздании его и обожении чрез воплощенного Сына Божия. Отсюда в личности Иисуса Христа и Его деятельности нравственность христианская имеет для себя новое глубочайшее основание, которое называется
Если бы люди оставались всегда тем, чем были (до падения), то сделались бы тем, чем не были, то есть бессмертными и близкими к Богу. Но, поелику смерть овладела человеком, Бог не восхотел оставить без помощи Свою тварь, но Сам, став человеком, страждет, как человек, и обнищевает до принятия плоти, чтобы обогатить нас Своей нищетой[501]. Прежирное Естество, невместимое тварью, известное время обитало с нами ради Своего человеколюбия, чтобы привлечь нас к Себе, поверженных на землю[502]. «Само Божие Слово… соединяется с разумной душой ради моей души, очищая подобное подобным, делается человеком по всему, кроме греха… Сущий начинает бытие; Несозданный созидается; Необъемлемый объемлется чрез разумную душу, посредствующую между Божеством и грубой плотью; Богатящий обнищевает — обнищевает до плоти моей, чтобы мне обогатиться Его Божеством; Исполненный истощается — истощается ненадолго в славе Своей, чтобы мне быть причастником полноты Его. Какое богатство благости! Что это за таинство о мне? Я получил образ Божий и не сохранил его; Он воспринимает мою плоть, чтобы и образ спасти, и плоть обессмертить. Он вступает во второе с нами общение, которое гораздо чуднее первого, поколику тогда даровал нам лучшее, а теперь восприемлет худшее; но сие боголепнее первого, сие выше для имеющих ум»[503]. Христос был всецелый человек — стал телом, душою, умом, всем, что проникла смерть, дабы весь человек был спасен[504]. Но если человек чрез Христовы страдания имеет возможность стать богом (по усыновлению), то и Христос не есть только человек, но вместе и всецелый Бог, пребывающий Своею сущностью в человеческом естестве, как солнце в лучах, и есть единый Бог в обоих естествах[505]. Тем Он и чуден, что и Божества не умалил, и человека спас как врач[506]. «Если бы еще поклонялся я твари или в тварь крестился, то я не обожился бы и не изменился бы в первое рождение…» Потому и самое название «христианин» утверждается на признании Христа Богом[507]. Итак, Бог пострадал моими страданиями, стал ради меня грехом и клятвой[508]. Это есть истощание Божества — как бы ослабление и умаление славы Его[509].
Это учение о личности и делах Богочеловека заключает в себе, очевидно, совершенно этический элемент, как выражение высшего человеколюбия Божия. Такого же характера и плоды вочеловечения и страданий Господа, имевшие целью «окрылить душу, исхитить из мира и предать Богу… того, кто принадлежит к горнему чину, соделать богом и причастником горнего блаженства»[510]. Это обожение человека произошло уже в личности Самого Богочеловека[511]. Ад низложен крестом, смерть — смертью Христовой, все и воссозданы страданиями Христа, и снова возведены к древу жизни древом бесчестия. Во Христе открылась людям новая жизнь, в Нем полагается новая основа единения христиан с Богом, потому что кровью Своей Христос все собрал, примирил, совокупил воедино[512]. «Немногие капли крови воссозидают целый мир и для всех людей делаются тем же, чем бывает закваска для молока, собирая и связуя нас воедино»[513].
Отсюда ясны и выводы по отношению к духовно-нравственной жизни. Пришествием Иисуса Христа «человек переселяется или, точнее сказать, возвращается к Богу», а потому христианин и живет только во Христе, подражая Его страданиям, с Ним рождаемый, распинаемый, спогребаемый и совосстающий[514]. Постоянно нося в своем сердце образ Божественного Страдальца и твердо уповая на Его помощь, христианин очищается нравственно в борьбе с собственными страстями, каковая борьба неизбежно сопровождается для него душевной болью или страданиями. Но этим именно путем страданий верующий и сам
Христианская проповедь о спасении человека во Христе завершается учением о будущей, загробной жизни, об имеющем некогда произойти полном восстановлении союза людей с Богом, нарушенного их падением. Конец нынешней мировой истории, по христианскому учению, будет началом вечного Царства славы. В этом учении дается новое основание христианской нравственности — основание
«Мы получили бытие, чтобы благоденствовать, и благоденствовали после того, как получили бытие. Нам вверен был рай, чтоб насладиться»[525]. Свойство Бога — сообщать Своим тварям блаженство в единении с Собой[526]. Это же нужно сказать, в частности, и о человеке. «…Дар наибольший и наипаче свидетельствующий о Божием к нам человеколюбии есть наше к нему стремление и сродство с Ним. Что солнце для существ чувственных, то Бог для духовных: одно освещает мир видимый, Другой — невидимый; одно телесные взоры делает солнцевидными, Другой разумные естества — богоподобными»[527]. Бог представляет Собой последний и высший предмет желаний, далее Его ничего нет[528]. «…Мы, хотя узники земные, однако же поспешаем к разумному и небесному естеству»[529]. Приближение к Богу, обожение и есть цель нашего бытия[530]. «Для людей одно только благо, и благо прочное, — это небесные надежды»[531]. Жизнь в теле есть отхождение от Господа, жизнь в узах и оковах[532]. Впрочем, кто совершенствуется, преуспевает в слове и деле, тому возможно и в здешней жизни вкушать тамошнее блаженство: отблески небесной славы видимы и на земле[533]. Потоки небесных благ в здешней жизни достигают тех, кто искренне стремится к последним[534]. Земная жизнь начинается тлением, продолжается чрез тление и оканчивается тлением, тогда как смерть, «избавляющая нас от здешних бедствий и многих приводящая в жизнь горнюю, не знаю, — говорит св. Григорий, — может ли быть названа в собственном смысле смертью»[535]. Последняя для истинного христианина есть «переселение» или восхождение к Богу, исполнение желания, разрешение от уз, сложение бремени; она не полагает предела жизни истинной, совершеннейшей, которая начата на земле[536]. Поминающий здесь Бога выше смерти[537]. Но полное озарение и просвещение Божеством возможно только после телесной смерти, когда Всевышняя Троица не сокрывается «от ума, как связанного и рассеваемого чувствами»[538]. Посему тамошнее блаженство есть совершеннейшее познание Отца, Сына и Святого Духа[539]. Небесное Царство «не иное что есть, как достижение чистейшего и совершеннейшего, а совершеннейшее из всего существующего есть ведение Бога», всецело сообщаемое Словом[540].
Из этого учения о будущей судьбе мира и человека ясны выводы по отношению к нравственным началам жизни. Отечество христианина — небесный духовный Иерусалим. Но для достижения его требуется воспитание духа в добродетели путем борьбы с началом зла и порока, потому что к Богу может приближаться только тот, кто способен вместить славу Божию[543]. Для будущей жизни требуется одно лишь благочестие[544]. Христианин должен для возвращения к Богу облечься в нового человека[545]. Потому-то возвышенные христианские души «не знают любви страстной, но горят любовью божественной, бесстрастной; их наследие — Источник света, и еще здесь — Его озарения, ангельские псалмопения, всенощное стояние, преселение к Богу ума предвосхищаемого; чистота и непрестанное очищение, как не знающих меры в восхождении и обожении»[546]. Для них всякое земное благо не более, как сновидение, желать разрешиться от здешней жизни «есть первое и вернейшее благо и свойственно человеку подлинно здравомыслящему и умному»[547]. «…Всякая добрая и боголюбивая душа, как скоро, по разрешении от сопряженного с ней тела, освободится отселе, приходит в состояние чувствовать и созерцать ожидающее ее благо, а по очищении или по отложении (или еще не знаю, как выразить) того, что ее омрачало, услаждается чудным каким-то услаждением, веселится и радостно шествует к своему Владыке, потому что избегла здешней жизни, как несносного узилища, и свергла с себя лежавшие на ней оковы, которыми крыла ума влеклись долу. Тогда она в видении как бы пожинает уготованное ей блаженство. А потом и соприрожденную себе плоть, с которой упражнялась здесь в любомудрии, от земли, ее давшей и потом сохранившей, восприяв непонятным для нас образом и известным только Богу, их соединившему и разлучившему, вместе с ней вступает в наследие грядущей славы. И как по естественному союзу с плотью сама разделяла ее тягости, так сообщает ей свои утешения, всецело поглотив ее в себя и соделавшись с ней единым духом, и умом, и богом, после того как смертное и преходящее пожерто жизнью»[548]. Там, на небе, святая душа восходит к Самому Источнику блага, чистым умом созерцает чистую истину и в награду за здешнее ревнование о добре наслаждается совершеннейшим обладанием и созерцанием добра[549]. К такому созерцанию ведут дела, соблюдение заповедей[550].
Если восхождение к Источнику блага есть блаженство и цель христианского тайноводства[551], то, наоборот, отвержение Богом грешников будет для них величайшим мучением и наказанием[552]. После Страшного суда «первые [
Таковы догматические основания христианской нравственности по учению св. Григория Богослова. Соединяя их все воедино, можно определить общую норму духовно-нравственной христианской жизни и основной принцип христианского нравоучения, который может быть обозначен следующими словами св. Григория: «Несомненно то, что человек есть тварь и образ великого Бога. От Бога всякий исшел и к Богу идет, кто, устремя мысль горе и плоть оковав духом, вождем своей жизни имеет милосердого Христа, а стяжание свое, язык и слух, самый ум и силу — все посвящает грядущей жизни, кто, из всепоглощающего мира исхищая все, чем возобладал похититель чужого достояния, богопротивный велиар, вносит сие в сокровищницы, которые тверже земных и расхищаемых и разрушаемых, чтобы узреть Самого Царя, чтобы, совлекшись плоти и противоборствующей дебелости, соделаться богом и духом, стать в чине светозарного ангельского лика, за великие труды стяжать еще большую награду, не как прежде, взирая на легкий образ скинии, на письменное и разрушаемое изображение закона, но чистыми очами ума созерцая самую истину и устами воспевая празднственную песнь. Такова цель человеческой жизни; к сему обитателей земли возводит великость Христовых страданий. Ибо Христос, будучи Богом, начальником жизни, Превысшим века, всегда Всецелым Образом бессмертного Отца, принял зрак раба, вкусил смерть, вторично сретил жизнь, чтоб от рабства и от уз смерти избавить меня, возвращающегося к лучшей жизни»[558]. Эти слова определяют самое существо нравственно-христианской жизни и представляют собой лучший compendium[559] догматических основ христианской нравственности. Из этих основ последняя получает свое начало, существенное содержание, действенную силу и безусловно-обязательное значение. Наоборот, без указанных основоположений нравственность подлинно христианская не существует и не может называться этим именем.
Догматические основания христианского нравоучения имеют между собой внутреннюю связь и единство. Но, соответственно своему специфическому содержанию, каждое из них освещает христианскую мораль с какой-нибудь особой стороны, сообщает христианскому нравоучению специальные внутренние черты, идеи и свойства. В частности, теологическое предположение нравственности раскрывает идею о личном Боге как основе бытия и источнике жизни, о единстве всего конечного бытия в любви Божией и о единстве любви во Святой Троице. Этими идеями утверждается для морали безусловное значение и высший аподиктический[560] смысл нравственного закона, закона добра и любви, потому что он является выражением совершеннейшей воли и любви Божией, все в себе содержащей. Антропологическое основание христианской нравственности в учении о происхождении человека от Бога, в учении о человеческом духе как струе невидимого Божества дает этическое понятие о Боге как высшем и совершеннейшем Благе, к Которому невольно стремится человеческий дух, открывает этическую идею об обожении как нравственной задаче, которую призван всякий осуществить на себе самом путем собственных свободных нравственных усилий, путем борьбы с греховными началами своего существа. Космологическое предположение утверждает своим учением о Промысле Божием ценность как индивидуального существования человеческой личности со всеми ее высшими стремлениями, так и всей жизни вообще. Это предположение освещает путь жизни и нравственные влечения идеей разумности и целесообразности, соблюдаемой Божественным мироправящим Разумом. В этом оно дает твердую опору для самых нравственных стремлений, упрочивает навсегда их высшее достоинство, сообщает им глубокий смысл и разумную цель. Идея сотериологическая (спасение во Христе) — идея специфически христианская, особенно выделяющая христианскую мораль из ряда других нравоучений, религиозных и философских. Христос есть вместе и высочайший идеал нравственного совершенства, и Божественный Путеводитель, влекущий за Собой на небо всех, следующих за Ним к совершенству и отражающих в себе Его высокий духовный образ. Нравственный идеал получает в христианстве утверждение не только как истинный сам по себе, а и как уже осуществленный, всецело исполненный Богочеловеком, жизнь Которого указывает и самый путь к этому идеалу — путь смирения, страданий, уничижения и всеобъемлющей любви. По этому пути и обязуется идти всякий христианин, чтобы стать «богом ради Христа», Который стал «человеком ради нас». Наконец, с точки зрения эсхатологической основы, христианское нравоучение определяет должную значимость, действительную цену как земной жизни с ее благами, так и жизни небесной с ее идеальными радостями, а отсюда уже раскрывает христианский взгляд и на все частные обязанности, житейские отношения, явления жизни личной и общественной. Вместе с этим та же эсхатологическая основа в учении о завершении жизни каждого человека и всего нравственного миропорядка по законам правды Божией упрочивает непреложное значение и обязательность нравственной нормы и вместе осуждает косность, небрежение в деле личного нравственного усовершенствования.
Но на пути к этому усовершенствованию христианин постоянно нуждается в сторонней помощи и поддержке, да и по естественному положению дела не может исполнять задачу жизни отдельно от других, совершенно изолировав себя от мира и общества. Потому нравственный идеал осуществляется каждым христианином не обособленно, вне всякого соприкосновения с другими людьми, и в общем царстве личностей, соединенных единством нравственной цели, одинаковостью духовных стремлений, тождеством религиозных понятий, взаимной любовью, единодушием и взаимопомощью. Это царство личностей, или общество религиозное, именуется Церковью. Итак, в отношении своего осуществления христианская нравственность предполагает собой еще один догматический принцип, именно — учение о Церкви как духовно-нравственном союзе верующих. Рассмотрим в заключение смысл догмата о Церкви с этической стороны, по воззрениям избранного нами святого отца.
Церковь Христова представляет собой совокупность членов, соединенных не внешней, механической, а самой тесной, неразрывной, органической связью. Христиане — одно стройное тело, овцы единого стада, руководимого Единым Божественным Пастырем. Это внутреннее единство выражается в том, что у всех членов Церкви одно духовно-религиозное содержание, одно высокое нравственное настроение, так что все живут как один и один является отображением жизни всех. При таком внутреннем единении каждый старается как бы перелить на другого часть своего духовного содержания: отрешаясь от стремлений ради собственной личности, ставить предметом своего попечения своих собратий, переносить на них центр своей деятельности и заботиться о другом так, как бы о себе самом. «…Мы, чтители Единого, — пишет св. Григорий, — стали едино; мы, чтители Троицы, так сказать, срослись между собой, стали единодушны и равночестны; мы, чтители Слова, оставили бессловесие; мы, чтители Духа, горим ревностью не друг против друга, но заодно друг с другом; мы, чтители Истины, одно мудрствуем и одно говорим; мы, чтители Мудрости, стали благоразумны, чтители Того, Кто —
Для соблюдения такого тесного единства члены Церкви Христовой, будучи братьями между собой, должны быть чужды всяких распрей, раздоров и несогласия во взаимных отношениях; они призываются сохранять полный мир и единомыслие, не нарушать церковного единения, оказывать сочувствие и снисхождение друг другу, взаимную помощь и содействие в достижении общественных и индивидуальных нравственных целей. «Хотя должно наблюдать время брани и мира (Еккл. 3:8), а иногда, по закону и слову Соломонову, хорошо вести и брань, однако же лучше, доколе только можно, преклоняться на мир, потому что сие и выше, и богоугоднее. И ни с чем не сообразно предполагать, будто бы в частном деле всего лучше единомыслие, а в деле общественном оно не самое полезнейшее; будто бы совершеннейшее управление — в том доме и городе, в котором как можно менее внутренних раздоров, а если и случаются они, то всего скорее восстановляется мир и врачуется недуг, но для общего состава Церкви и лучше и приличнее нечто другое; будто бы каждому человеку надлежит стараться быть в мире с самим собой, потому что мир и владычество над страстями для каждого вожделенны, но не так должно вести себя с другими, а, напротив того, низложение ближнего надобно вменять себе в славу. И хотя Бог повелевает прощать согрешивших против нас не только седмижды, но и в несколько крат более (Мф. 18:22), чтобы прощением других исходатайствовать и себе прощение, однако же мы можем делать зло и тем, которые нас не обижали, даже делать охотнее, нежели как принимаем от других благодеяния. Хотя знаем, какое блаженство уготовано миротворцам, которые одни в сонме спасаемых нарицаются сынами Божиими (Мф. 5:9), однако же можем думать, что сами, даже враждуя, делаем угодное Богу, за нас пострадавшему, чтобы примирить нас с Собой и прекратить внутреннюю в нас брань.
Нет, друзья и братия, не будем так думать. Почтим дар Примирителя, то есть мир, — дар, который, отходя отселе, оставил Он нам (Ин. 14:17) как некий прощальный залог. Будем знать одну только брань — брань с сопротивной силой.
Горизонт Церкви, однако, простирается и за пределы земли. Имея Главою своего Основателя, Иисуса Христа, Святая Церковь объемлет собой и всех живших верой во Христа и в этой вере скончавшихся. Между членами Церкви, торжествующей и воинствующей, опять-таки происходит духовное взаимообщение. Прославленные святые хотя невидимы телесно, но сопребывают с Церковью земной, споспешествуют ее процветанию и расширению, помогают своими молитвами христианам, проходящим путь земного странствования, потому что они, святые, стали ближе к Богу, сложив с себя телесные оковы, освободившись от брения, омрачающего ум, непокровенными представ к непокровенному первому и чистейшему Уму, сподобившись («если могу так смело выразиться», — добавляет св. Григорий) Ангельского чина и дерзновения[565]. Св. Григорий Богослов, между прочим, писал однажды о св. Афанасии Александрийском, что он, «в старости доброй разрешившись от жизни после многих борений и подвигов, из горнего мира (в сем совершенно я уверен) призирает ныне на дела наши и подвизающимся за доброе простирает руку помощи, тем удобнее, что он свободен от уз»[566]. И Сам Божественный Искупитель наш «и ныне молится о моем спасении, пока не соделает меня богом»[567]. Отсюда Святая Церковь, с этической стороны, представляет собой бесчисленный сонм Ангелов и всех верующих христиан — живых и умерших, которые, объединяясь во Христе как едином Источнике духовного обновления и высшем Путеводителе жизни, связаны неразрывными узами любви и нравственного содействия, так что члены, усовершившиеся в духовной жизни, оказывают вспоможение во внутреннем самовоспитании по духу Христову членам менее совершенным.
В тех же нравственно-воспитательных видах собрание верующих разделяется также на руководителей-пастырей и воспитываемых-пасомых, на духовно-начальствующих и подчиненных. Отсюда в общей идее Церкви содержится, с этической стороны, частная идея христианского пастыреначалия как института, установленного специально для достижения нравственно-вспомогательных целей Церкви. «Порядок и в Церквах распределил, чтобы одни были пасомые, а другие — пастыри, одни начальствовали, а другие были подначальными; кто составлял как бы главу, кто — ноги, кто — руки, кто — глаз, кто — иной из членов тела для устройства и пользы целого, как низших, так и высших. И в телах члены не отделены друг от друга, но целое тело есть одно, из различных частей сложенное; не у всех членов один образ действования, хотя и все одинаково имеют нужду друг в друге для дружного и взаимного действования. Так, глаз не ходит, но указывает путь; нога не смотрит, но переступает и переносит с одного места на другое; язык не приемлет звуков, ибо это дело слуха; ухо не говорит, потому что это дело языка; нос ощущает запахи,
Итак, христианское пастырство, помимо священнодействия, имеет еще цель нравственного воспитания и усовершения пасомых. Его задача — духовное врачевание, состоящее в том, чтобы «окрылить душу, исхитить из мира и предать Богу, сохранить образ Божий, если цел, поддержать, если в опасности, обновить, если поврежден, вселить Христа в сердца Духом (ср. Еф. 3:17), — короче сказать, того, кто принадлежит к горнему чину, соделать богом и причастником горнего блаженства»[570]. Посему христианское пастырство есть не столько начальствование, сколько служение, подлежащее великой ответственности; оно основывается на Божием законе и возводит к Богу[571].
При таком-то взаимном нравственном содействии верующих друг другу, под мудрым руководительством пастырей, при помощи святых и под верховным управлением Божественного Пастыреначальника движется жизнь как всей Церкви Христовой вообще, так и отдельных ее членов. Здесь, в живом и оживляющем организме Церкви, дается самая добрая почва и самые действительные средства для наилучшего расцвета и произрастания индивидуальной жизни каждого верующего. Здесь-то христианин может с удобством оправдать на себе самом этический идеал, осуществить в собственной личности нравственную задачу жизни.
П. Борисовский
Мысли святого Григория Богослова о христианской жизни уединенно-созерцательной и общественно-деятельной[572]
Принято различать два главнейших рода христианской жизни: уединенно-созерцательную (подвижническую, иноческую) и общественно-деятельную. Возникает ряд вопросов. Каково отношение этих родов жизни друг к другу, какая из них по существу выше, чище, превосходнее, ближе к морально-догматическим основоположениям христианства? Какой путь предпочтительнее избрать для удобнейшего осуществления целей человеческого существования на земле, полагаемых христианством? Наконец, какими основаниями определяется самое различение двух означенных родов жизни и состоятельно ли оно? По всем этим вопросам у нас, в обществе, существуют очень неотчетливые, весьма разноречивые мнения. Одни считают единственно совершенной и спасительной жизнь деятельную, направленную ко благу общества, другие — жизнь в уединении. Оба рода жизни представляются многим не только несродными один другому, но даже взаимно противоположными, исключающими друг друга. Многие из сочувствующих жизни уединенно-подвижнической признают жизнь в обществе путем духовно погибельным, неспасительным. Люди же, ведущие в мире широкую деятельность на благо обществу, отрицают иногда жизнь уединенно-созерцательную как бесполезную.
Вопрос сводится, очевидно, к разъяснению того, какой из указанных путей жизни более споспешествует христианским заботам о спасении собственной души, то есть где это спасение легче и удобнее может быть достигнуто — в мире или в удалении от мира? Одни моралисты утверждают, что человек — и по христианскому учению, и по естественным законам жизни человеческого общества — должен жить в мире (а не в пустынном уединении) и своим служением обществу содействовать созиданию общественного блага, что личное спасение и состоит в этом деятельном служении ближнему. Другие строго различают эти две задачи (личное спасение и служение общественному благу) и полагают, что христианин призван заботиться прежде всего о личном спасении — о личном духовном усовершенствовании, которое легче и удобнее созидается в иноческом уединении, в удалении от общества, в свободе от мирских привязанностей, в отрешении от житейских забот и суеты мирской.
Прекрасные, глубоко назидательные суждения по всем вышеуказанным недоуменным вопросам изложены во множестве в творениях св. Григория Богослова. Попробуем собрать и последовательно изложить все эти суждения.
Мысли святого отца в данном случае могут составлять предмет особенного интереса и потому, между прочим, что св. Григорий и пустынное уединение любил, и выступал на общественное служение в звании христианского пастыря. Он с детства имел склонность к жизни религиозно-созерцательной. Испрошенный у Бога молитвами своей матери и по обету ее вскоре по рождении посвященный Богу, св. Григорий рано обнаруживал влечение к монашескому уединению. У него не было склонности к мирской жизни; супружество и внешние блага — богатство, слава, власть — не прельщали его[573]. Господу Богу он добровольно отдал все: и имение, и знатность, и здоровье, и дар слова[574]. Пустыню он возлюбил дороже всего и избрал ее себе руководительницей всей жизни, «как содейственницу и матерь божественного восхождения, как обожительницу»[575]. Окончив в юношестве свое образование в Афинах, св. Григорий вместе с другом своим Василием (впоследствии св. Василием Великим) возымел твердое намерение уединиться в пустыню и там посвятить себя спасительному любомудрию[576]. И он часто удалялся в пустыню для подвигов поста и самоотречения, для молитвенной беседы с Богом и в сообществе мужей совершенных и христоносных, то есть подвижников, живших в уединении, находил для себя лучшее утешение и наслаждение, как жаждущий олень в прохладном источнике[577].
Но, хотя заветным желанием св. Григория было удалиться из мира в пустыню и жить только религиозным созерцанием, Дух Божий, невидимо располагающий судьбой людей, вызвал его на широкое поле общественного служения и сделал его великим светильником для всей вселенской Церкви.
Таким образом, самые обстоятельства жизни св. Григория вызывали его на глубокое обсуждение преимуществ жизни уединенной и общественно-деятельной. Любопытно поэтому проследить, как он, искренний любитель пустыни и вместе ревностный пастырь Церкви, практически решал вопрос о выборе между уединением и обществом и как вообще смотрел он на жизнь уединенно-созерцательную и на деятельное служение общественному благу.
Отшельничество, соединенное с подвижничеством и любомудрием, св. Григорий признавал из всех родов жизни высшим и совершеннейшим[578]. Он называет монахов избраннейшими и наиболее мудрыми в Церкви[579]; достохвальными чертами описывает их жизнь, подвиги самовоздержания, поста и молитвы, одежду и весь вообще внешний быт[580].
В своем увещевательном послании к некоему Геллению, где св. Григорий ходатайствует пред ним за монахов[581], он так, между прочим, пишет об отшельниках вообще: «Они шествуют тесным путем, которым идут здесь не многие из людей; они входят скорбными вратами, куда со многими трудами вступают добрые. Таково достояние Христово, такой плод Своих страданий Христос приносит от земли Отцу! Это опора слова, слава людей, основание мира, уподобляющееся небесным лепотам! Их род и для меня светоносен»[582]. «Умоляю тебя о душах и о небесной жизни, — обращается далее св. Григорий к Геллению, — умоляю о членах, истончеваемых духом. Окажи милость к дневным трудам, к ночным песнопениям, к возлежанию на голой земле, к слезам, к ветхим рубищам, к истомленным очам, к чистому уму, к священным словам»[583].
Подвижники христианские стараются быть «как бы бесплотными, изнуряя смертное бессмертным»[584]. Это люди, «почитающие для себя наслаждением не иметь никаких наслаждений, смиряющиеся ради Небесного Царства, не имеющие ничего в мире и стоящие выше мира, живущие во плоти как бы вне плоти»[585]. Они не имеют у себя ни пропитания, ни пристанища, не имеют почти ни плоти, ни крови и тем приближаются к Богу. «Они живут долу, но выше всего дольнего; среди людей, но выше всего человеческого; связаны, но свободны; стесняемы, но ничем не удержимы; ничего не имеют в мире, но обладают всем премирным; живут двойной жизнью и одну презирают, о другой же заботятся; чрез умерщвление бессмертны, чрез отрешение от твари соединены с Богом; не знают любви страстной, но горят любовью божественной, бесстрастной; их наслаждение — Источник света, и еще здесь — Его озарения, ангельские псалмопения, всенощное стояние, преселение к Богу ума предвосхищаемого; чистота и непрестанное очищение, как не знающих меры в восхождении и обожении; их утесы и небеса, низложения и престолы; нагота и риза нетления, пустыня и торжество на небесах; попрание сластей и наслаждение нескончаемое, неизреченное»[586].
О себе самом св. Григорий пишет, что Христос воодушевил его горячей любовью к божественной мудрости и к жизни монашеской — начатку жизни будущей[587]. «…Ищу с Иеремией, — пишет св. Григорий, —
У св. Григория Богослова был брат по имени Кесарии, человек весьма образованный, занимавший высокие общественные должности. Когда он жил и служил в Никее, случилось там страшное землетрясение, истребившее почти всех жителей; самый город был разрушен[589]. Кесарии в числе немногих знатных спасся от всеобщей гибели. Это обстоятельство произвело на него такое сильное впечатление, что он тогда же положил в сердце своем оставить все мирские почетные должности, предаться уединению и любомудрию. Св. Григорий весьма обрадовался, когда узнал от Кесария об этих его намерениях, и советовал ему возможно скорее осуществить их. Он и раньше внушал Кесарию оставить мирскую жизнь и общественные должности, сожалея, как сам писал, что всякие дарования Кесария «обращены на худшее, что душа, столько любомудрая, погружена в дела общественные и уподобляется солнцу, закрытому облаком»[590].
Жизнь в удалении от мира более, чем жизнь мирская, благоприятствует нравственному самовоспитанию и непреткновенному движению по стезям духовного совершенства, потому что отшельник свободен от внешних соблазнов, которыми так полон мир и которые часто уловляют праведного, живущего среди мирской суеты. Оглашенным, которые под разными неосновательными предлогами медлили креститься, св. Григорий дает, между прочим, следующие наставления: «Но ты [оглашаемый] живешь в обществе, от обращения с людьми — не без осквернения; потому страшно, чтобы не истощилось Божие к тебе милосердие [в случае, если будешь грешить по крещении]. Ответ на сие прост. Если можно, беги с торжища со своим добрым сопутником [даром крещения]. Подвяжи себе крылья орлиные или, собственнее скажу, голубиные, ибо что тебе до кесаря и принадлежащего кесарю, пока не почиешь там, где нет ни греха, ни очернения, ни змия, угрызающего на пути и препятствующего тебе шествовать по Бозе. Исхить душу свою из мира; беги Содома; беги пожара; иди не озираясь, чтобы не отвердеть в соляной камень, спасайся в гору, чтобы и тебя не постигла вместе гибель»[591].
Но насколько подвижничество, отшельничество высоко и важно само по себе, настолько оно и трудно, даже «выше сил человеческих». Притом же жизнь пустынная, неизбежно удаляющая отшельника от общения с людьми, ограничивается лишь небольшим кругом лиц — иноков, посвятивших себя ей, и не дает благоприятных условий к обнаружению «общительности и снисходительности» — свойств любви, которая есть одна из первых достохвальных христианских добродетелей. Наконец, иноческая и отшельническая жизнь, так как она не обнаруживается в делах, не может быть поверяема и даже сравниваема с другими родами жизни (каково, например, деятельное служение в мире на пользу ближних)[592]. Общий вывод отсюда тот, что пустынное подвижничество есть хотя и совершеннейший образ жизни, но исключительный, лежащий вне обычного порядка, вышеестественный, к которому поэтому и призываются и могут быть способны только очень немногие избраннейшие и совершеннейшие члены Церкви Христовой и который не может быть законом, нормой и обязательным уделом всех[593].
Жизнь в обществе, в кругу других, вызывает человека на общественную деятельность, доставляет ему благоприятную почву к проявлению лучших сторон человеческого духа в подвигах любви и сострадания и в этом отношении служит «испытанием добродетели» человека. Плоды любви, труда и самопожертвования жизнь общественная распространяет на многих и потому более соответствует порядку Божия Домостроительства, которое «и сотворило все, и связало все узами любви, и наш род, после того как он утратил свою доброту через прившедший грех, снова воззвало посредством соединения и обращения с нами»[594]. Значит, и жизнь в обществе, сопровождаемая деятельностью на пользу ближних, имеет свои высокие преимущества, какие чужды жизни уединенно-созерцательной. Потому-то св. Григорий, имея от природы склонность к иночеству, укрепленную к тому же и домашним воспитанием, достойно восхваляет также и тех, которые, живя в мире, свидетельствовали силу веры и красоту своего нравственного духа
Когда Кесарии, брат св. Григория, вскоре по окончании образования пристроился в высоких должностях при царском дворе, то Григорий сильно упрекал его за это и однажды написал к нему очень укоризненное письмо, выражая глубокую скорбь, что «епископский сын [Кесарии] ныне уже в службе, домогается мирских чинов и славы, уступает над собой победу корыстолюбию»[596]. Но потом св. Григорий посмотрел на поступок Кесария совершенно иначе, когда убедился в истинно христианском благочестии и добрых намерениях Кесария, равно и в искренности его человеколюбия. Св. Григорий писал: «Кесарии же первые плоды учености посвятил своей родине и, своими трудами заслужив должное уважение, потом увлечен был желанием славы и, как меня уверял, желанием сделаться полезным для города. Он отправился к царскому двору, что мне не совсем нравилось и не по моему было расположению, ибо… для меня лучше и выше быть последним у Бога, нежели занимать первое место у земного царя. Однако же поступок Кесариев не заслуживал и укоризны, ибо жизнь любомудренная как всего выше, так и всего труднее; она и возможна не для многих, а только для тех, которые призваны к сему высоким Божиим Умом, благопоспешествующим в благом предприятии. Но немаловажно и то, ежели кто, избрав второй род жизни, сохраняет непорочность и более помышляет о Боге и о своем спасении, нежели о своей славе; кто, действуя на позорище сего мира, хотя принимает почести, как тень или личину разнообразного и временного, однако же сам живет для Бога и блюдет в себе образ, о котором знает, что получил его от Бога, и за который обязан дать отчет Даровавшему. А я знаю, что таков точно был образ мысли Кесария»[597].
Уместно упомянуть здесь одну подробность, которую св. Григорий передает о друге своем — св. Василии (Великом), а отчасти и о себе самом. Св. Григорий хвалит Василия за то, что тот, несмотря на свою любовь к пустыне, покинул ее, когда узнал, что православной церкви Каппадокийской угрожает опасность от еретиков-ариан. Св. Василий возвратился тогда в Кесарию из Понтийской пустыни, в которой находился, и явил себя ревностным поборником Православия. «Прекрасно и весьма любомудренно рассудил он сам в себе по духовному разумению, что если уже и впасть иногда в малодушие, то для сего есть другое время, именно время безопасности, а при нужде — время великодушию; посему тотчас отправляется из Понта, ревнует об истине, которая была в опасности, делается добровольным споборником и сам себя предает на служение матери-Церкви»[598]. Вместе с Василием Великим возвратился в этот раз из Понтийского уединения и сам св. Григорий и вместе с ним подвизался за истину[599].
Жизнь в мире и служение благу ближних есть трудный и продолжительный подвиг, для совершения которого требуется великая духовно-нравственная подготовка, если только общественный деятель хочет быть воистину полезным обществу плодами своего труда и таланта. В этом кроется немаловажная причина, почему и сам св. Григорий, сознавая свои духовные немощи, вообще уклонялся от призвания к общественной деятельности. Поставленный против воли во пресвитера и назначенный в помощь своему отцу-епископу для управления назианзской паствой, св. Григорий тотчас по рукоположении удалился в Понтийскую пустыню к св. Василию[600]. Возвратившись оттуда к празднику Пасхи, он произносит глубоко поучительное Слово[601], в котором излагает причины и своего удаления в Понт по рукоположении и возвращения оттуда. Он весьма убежденно и убедительно раскрывает здесь высоту и важность общественного служения вообще, а пастырского в особенности, равно и великую ответственность, лежащую на пастыре Церкви в случае нерадивого или неумелого исполнения возлагаемых на него обязанностей. Многие суждения святого отца, излагаемые в означенном Слове, имеют характер общих, принципиальных суждений об общественном служении вообще, и то, что он говорит собственно о высоте и ответственности пастырского служения, может быть легко приложимо в общих чертах и ко всякому начальствованию, и ко всякого рода общественной деятельности. Потому-то указанное Слово св. Григория так поучительно и для нашей цели настолько важно, что мы передадим его содержание более или менее подробно.
Из самого начала Слова видно, что уже во времена св. Григория Богослова были поборники идеи служения общественному благу, которые зорко следили за всеми поступками св. Григория, соблазнялись его бегством в пустыню и оставались в долгом и глубоком недоумении, почему это он, Григорий, уклоняется от служения христианскому обществу в звании иерея и пастыря. Для вразумления этих-то соблазнившихся св. Григорий и передает причины своего удаления в пустыню по рукоположении.
В теле человеческом есть члены главные, высшие, и второстепенные — низшие. Подобно сему и в Церкви, как и во всяком общественном организме, должны быть, говорит св. Григорий, начальники и подначальные, управители и управляемые, избыточествующее и недостаточное, руководители и руководимые, кратко — пастыри и пасомые. Такого нет, рассуждает святой отец, чтобы безначалие и беспорядок были для людей полезнее порядка и начальства (особенно в церковном обществе, где и чистых по вере и жизни членов нужно соблюсти и возвысить, и колеблющихся — укрепить и поддержать, и совратившихся возвратить на истинный путь). Если же хорошо и законно быть начальником и подначальным, то следует отсюда, что было бы одинаково незаконно и противно порядку как всем искать начальства, так и никому не принимать оного. И св. Григорий соглашается, что если бы все избегали священного звания пастыреначальника, то прекрасной полноте Церкви недоставало бы самого существенного и она не была бы уже вполне прекрасной. Кто тогда совершал бы и святое богослужение?.. С другой стороны, в порядке вещей и то, что некоторые подначальные — в случае, если окажутся способными и достойными, — поставляются в начальники, все равно как и мужественный воин производится в начальники отряда, а хорошему начальнику отряда поручается все войско и распоряжение всеми военными делами.
Исповедуя такие убеждения, сам св. Григорий, однако, убежал в пустыню по рукоположении во пресвитера. Но это случилось главным образом вследствие неожиданности самого поставления его во пресвитера, так что он не мог в потребную минуту собраться с мыслями и поступить вполне обдуманно: он растерялся, подобно человеку, пораженному внезапным громом. И так как св. Григорий с детства воспитал в себе наклонность к безмолвию и уединению и даже успел уже отчасти вкусить совершенных плодов безмятежной жизни вдали от мира (когда жил в понтийском уединении вместе с другом своим — св. Василием Великим), то ему очень тяжело было сознавать, что его как бы насильно отрывают от созерцательной жизни, которую он так возлюбил и в преддверии которой уже находился. И вот почему новопоставленный пресвитер, растерянный и огорченный, ничего другого не нашелся сделать, как убежать в пустыню[602].
К этому присоединялась внутренняя скорбь и стыд св. Григория за некоторых недостойных искателей священного сана, которые добивались его без достаточной духовной подготовки, без сознания важности и ответственности пастырского служения, почитая священный сан лишь средством пропитания и самовольным начальствованием, не дающим никому отчета в действиях.
Сам же св. Григорий глубоко сознавал высокую важность, трудность и ответственность пастырского служения. В этом и заключается, как утверждает святой отец, главнейшая причина удаления его в пустыню по рукоположении его во иерейский сан. «…Человеку, который с трудом умеет быть под начальством, еще, кажется, гораздо труднее уметь начальствовать над людьми, особенно иметь такое начальство, каково наше [то есть пастырство], которое основывается на Божием законе и возводит к Богу, в котором чем больше высоты и достоинства, тем больше опасности даже для имеющего ум»[603]. Каждый начальник — а пастырь тем более — не должен иметь (с отрицательной стороны) никакого нравственного пятна или порока. На начальника смотрят как на образец для подражания, как на руководителя подчиненных. Потому порок его скоро перестает быть его личным недостатком, а распространяется и среди его подначальных, и чем больше число сих последних, тем худшее зло происходит. «И не так удобно ткань принимает в себя невыводимую краску и близкие вещи занимают одна от другой зловоние или благовоние, не так быстро разливается в воздухе и из воздуха сообщается животным какое-нибудь вредное испарение, производящее заразу и называемое заразой, как подчиненные в скорейшем обыкновенно времени принимают в себя пороки начальника, и даже пороки гораздо легче, нежели противное пороку — добродетель. В сем порок и берет особенно верх над добродетелью. И я всего более скорблю при мысли, — рассуждает св. Григорий, — что порок есть дело, удобно возбуждающее к соревнованию и без труда исполняемое, что всего легче сделаться порочным, хотя бы никто нас в том не руководствовал; напротив того, стяжание добродетели есть дело редкое и трудное, хотя бы и многое к ней влекло и побуждало… Добродетель неудобоприемлема для человеческой природы, как и огонь для влажного вещества; но большая часть людей готовы и способны принимать в себя худое подобно тростнику, который по сухости своей легко воспламеняется и сгорает при ветре от искры. Ибо всякий скорее принимает в себя в большей мере малый порок, нежели высокую добродетель в малой мере. Так небольшое количество полыни тотчас сообщает горечь свою меду, а мед и в двойной мере не сообщает полыни своей сладости. Выдерни малый камень — он повлечет за собой всю реку на открытое место; удержать же и преградить ее едва возможет самая твердая плотина»[604].
Итак, принимающему на себя звание христианского пастыря (равно как и всякое другое начальствование) следует прежде всего бояться того, чтобы не оказаться «худым живописцем чудной добродетели», особенно же «негодным подлинником» (образцом) для других живописцев — подчиненных и пасомых (которых по числу может быть много, а некоторые из них могут быть людьми очень достойными, лучше самих начальников), или чтобы не оказаться в положении человека, который берется лечить других, тогда как сам покрыт заразными струпьями. Но пастырство имеет своей задачей не только отклонять других от пороков, но и учить добродетели. Поэтому желающему вступить на путь общественного служения в звании пастыря недостаточно быть беспорочным, но, с положительной стороны, нужно быть добродетельным человеком. Ему следует непрерывно усовершаться в духовном отношении и при этом считать не столько приобретением то, что достигнуто, сколько потерей то, что не приобретено. Мерой здесь должна быть для него бесконечная широта заповеди о совершенстве (ср. Мф. 5:48), а не пример ближних. В частном человеке нужно считать пороком то, что сделано им худого, влечет за собой наказание и преследуется законом, а в начальнике и предстоятеле даже то, что он не стремится к возможному совершенству и не преуспевает постоянно в добре, «потому что ему надобно превосходством своей добродетели привлекать народ к порядку и не силой обуздывать, но доводить до порядка убеждением. Ибо все, что делается не добровольно, кроме того что оно насильственно и непохвально, еще и непрочно. Вынужденное, подобно растению, насильно согнутому руками, как скоро бывает оставлено на воле, обыкновенно возвращается в прежнее свое положение. Напротив того, что делается по свободному произволению, то, как скрепляемое узами сердечного расположения, и весьма законно, и вместе надежно. Посему закон наш и Сам Законоположник особенно повелевает пасти стадо не нуждой, но волей (ср. 1 Пет. 5:2)»[605].
Чтобы быть хорошим пастырем, нужны, кроме того, обширное знание и духовная опытность. «Ибо править человеком, самым хитрым и изменчивым животным, по моему мнению, действительно есть искусство из искусств и наука из наук»[606]. Эту мысль св. Григорий подробно раскрывает далее сравнением врачевания душ, составляющего предмет пастырского попечения, с врачеванием тела; указывает, насколько первое труднее и важнее второго и по свойству врачуемого, и по силе требуемого знания, и по цели врачевания, и по чрезвычайному разнообразию средств врачевания — соответственно разнообразию наклонностей и стремлений врачуемых. «…Сколько бы кто ни употреблял тщания и ума, невозможно всего изобразить словом и обнять мыслью в такой подробности, чтобы вкратце был виден весь ход врачевания…»[607]
Нелегка также и «многого ума требует» обязанность пастыря учить своих пасомых догматам веры и правилам благочестия. Особенно же трудно преподавать слово христианской истины людям, которые или по невежеству, или по легкомыслию и упорству искажают правое учение. «Легче вновь напечатлевать истину в душе, которая подобна еще не исписанному воску, нежели по старым письменам, то есть после принятых худых правил и догматов, начертывать слово благочестия, в каком случае оно сливается и смешивается с первыми… Лучше писать на душе, которую не избороздило еще негодное учение и на которой не врезались глубоко начертания порока. Иначе благочестивому краснописцу два будут дела — изгладить прежние изображения и на место их написать лучшие, достойные сохранения»[608].
Церковь, как живое общество верующих, имеет, подобно организму, многое множество членов — верующих, разнящихся между собой по разуму, настроению и наклонностям. Потому и пастырю Церкви нужно быть многосведущим, многоопытным, чтобы уметь с пользой беседовать со всяким верующим и преподавать каждому потребное наставление — применительно к его духовным нуждам. Младенцы по вере нуждаются в простых и первоначальных уроках, зрелые же и возросшие требуют знания совершенного, мудрости высшей. Кто же имеет достаточное к тому знание и опытность? «…Знаем, — пишет св. Григорий, — что лучше другим искуснейшим вручить бразды правления над собой, нежели быть несведущими правителями других, что лучше приклонять благопокорное ухо, нежели двигать ненаученный язык. Посоветовавшись о сем с самим собой (может быть, и не худым советником, а если и не так, то, по крайней мере, доброжелательным), я рассудил, что не знающему ни того, что должно говорить, ни того, что должно делать, лучше учиться, нежели, не зная, учить. Ибо счастлив тот, до кого хотя в глубокой старости достигнет старческое слово, которое может принести пользу душе, еще юной по благочестию. А посему брать на себя труд учить других, пока сам еще не научился достаточно, и, по пословице, на большем глиняном сосуде учиться делать горшки, то есть над душами других упражняться в благочестии, по моему мнению, свойственно только людям крайне неразумным и дерзким — неблагоразумным, если они не чувствуют своего невежества, дерзким, если, сознавая оное, отваживаются надело»[609].
Христианская мудрость есть ведение о божественном и человеческом, есть совершеннейшая наука и несравненно выше всяких человеческих искусств. Но если даже для того, чтобы обучиться пляске и игре на музыкальном инструменте, требуется продолжительное учение, сопровождаемое непрерывным трудом, терпением, большими денежными затратами и всякими лишениями, то тем более требуется предварительное глубокое изучение христианской мудрости, заключающей в себе все блага, чтобы быть в состоянии учить ей других. Св. Григорий ставит далее святого апостола Павла в живой пример того, скольких трудов и заботливости, какой духовной опытности, бдительного душепопечения, внешних знаний, сострадательности и самоотвержения требует пастырское служение, проходимое достойно. И далее приводит из Священного Писания (Ветхого и Нового Завета), с одной стороны, учение о важности пастырского служения и о высоких обязанностях, возлагаемых на служителей Церкви, с другой стороны, и особенно, — прещения Божий на недостойных пастырей и угрозы праведным судом и наказанием за нерадивое, небрежное исполнение ими пастырского дела. «Такие мысли, — заключает отсюда св. Григорий, — не оставляют меня день и ночь, сушат во мне мозг, истощают плоть, лишают бодрости, не позволяют ходить с поднятыми высоко взорами. Сие смиряет мое сердце, сокращает ум, налагает узы на язык и заставляет думать не о начальстве, не об исправлении и назидании других (что требует избытка дарований), но о том, как самому избежать грядущего гнева и сколько-нибудь стереть с себя ржавчину пороков. Надобно прежде самому очиститься, потом уже очищать; умудриться, потом умудрять; стать светом, потом просвещать; приблизиться к Богу, потом приводить к Нему других; освятиться, потом освящать. Руководителю необходимы руки; советнику потребно благоразумие»[610].
Св. Григорий предвидит здесь возражение. Человек истинно благочестивый, скромно думающий о себе и своих достоинствах, хотя и будет достаточно совершен с духовной стороны, все-таки будет, пожалуй, думать, что он внутренне не подготовлен еще к пастырству и не достоин принять на себя это священное звание. В таком случае наступит ли и время — быть ему пастырем? Поставится ли светильник
Чувствуя себя духовно слабым, не достойным быть пастырем — невестоводителем, уневещивающим души Богу, Который есть чистейший и неприступный свет, всякая доброта и превыше всякой доброты, св. Григорий и положил в сердце своем оставить все мирские блага, быть подвижником, жить исключительно для Христа и в пустынном уединении поучаться словесам Божиим. «Вести же такую любомудрую жизнь, — говорит святой отец, — лучше, нежели принять на себя власть и управление душами и, когда еще сам не научился быть хорошим пасомым, не очистил надлежащим образом душу свою, обязаться должностью править паствой; притом в такие времена, когда, смотря на людское крушение и мятежи, всего вожделеннее — бегом бежать из общества, удалиться в надежный приют, укрыться от бури и тьмы лукавого; когда члены одного тела взаимно враждуют, когда исчезает последний остаток любви, а, с другой стороны, слово „иерей“… признается одним пустым именем»[612].
Далее св. Григорий яркими чертами изображает церковные смуты и волнения своего времени, происходившие не только от явных еретиков, но и от тех неразумных ревнителей правой веры, которые, по умственному невежеству и упорству, стояли за малости, не хотели уступить противникам в вещах безразличных, подвизались за Христа не по Христу и потому своей неразумной ревностью вовсе не содействовали умиротворению христианского общества, а еще более расстраивали и возмущали его.
При таком разладе и отсутствии единодушия между самими правоверующими св. Григорий чувствовал себя немощным вступать в открытую борьбу с врагами Церкви Христовой. Сюда же присоединить нужно и брань внутреннюю — борьбу со страстями, происходящими от греховных вожделений нашего естества. И потому, заключает святой отец, «пока не препобеждена мной, по возможности, персть, пока не очищен ум, пока далеко не превосхожу других близостью к Богу, небезопасным признаю принять на себя попечение о душах и посредничество между Богом и человеками, что составляет также долг иерея»[613].
Примерами из ветхозаветной истории и некоторыми постановлениями обрядового Моисеева закона св. Григорий доказывает далее, как небезопасно и небезбоязненно пастырю, внутренне не очищенному, неблагоговейному, приближаться к Богу, входить во святилище, касаться святынь и совершать великие христианские таинства. Желающему быть пастырем нужно всего себя принести Богу в жертву, святую и угодную. «…Зная сие… — говорит св. Григорий, — мог ли я облечься в образ и сан иерея, пока не освятил рук преподобными делами, пока не приобучил ока взирать здраво на тварь и единственно удивляться Творцу, а не уничижать Создателя… пока ноги мои не поставлены
Таковы причины бегства св. Григория в пустыню по рукоположении его во пресвитера. В дальнейшем продолжении своего Слова святой отец излагает мотивы своего возвращения оттуда. Одним из таких мотивов было то, что св. Григорий, любивший сам жителей Назианза, своим возвращением к ним хотел доказать им, что он по долгу уважает и ценит их расположение и любовь к себе, по которой они сами, добровольно, даже вопреки его личным намерениям, избрали и поставили его себе во пресвитера. Другим мотивом была сыновняя заботливость св. Григория о своих престарелых родителях. Иметь попечение о них, упокоить их ввиду старческой их немощи было для св. Григория первым обетом, который он и исполнял всегда по мере возможности, решил исполнить его и теперь, дабы не лишиться родительского благословения. Эти две причины взяли перевес над вышеизложенными причинами удаления св. Григория в пустыню, и он наконец покорился судьбе и тем, которые против его воли возвели его в сан пресвитера. «Ибо думаю, — пишет св. Григорий, — что иногда так же благовременно уступить над собой победу, как бывает время и для всякого другого дела; и лучше быть честно побежденным, нежели одержать победу со вредом и незаконно»[616].
Самую же важную причину своего возвращения из пустыни св. Григорий видит в сознании необходимости повиноваться и в боязни оказаться неблагопокорным. Припоминает он при этом пример Ионы-пророка, потерпевшего наказание за непослушание. Но это последнее для Ионы извинительно, если тщательно уразуметь случившееся с пророком[617]. «Но осталось ли бы, — вопрошает св. Григорий, — какое извинение и место к оправданию для меня, если бы стал я далее упорствовать и отрицаться от возлагаемого на меня (не знаю, как назвать) легкого или тяжелого, но все же ига служения? Ибо ежели бы иной не попрекословил мне тем (что одно и можно в настоящем случае сказать как нечто твердое), что я весьма недостоин священнослужения пред Богом… то другой, может быть, не освободил бы меня от обвинения в неповиновении. Но страшны угрозы, ужасны наказания за неповиновение, равно как и за противное сему» (если кто-нибудь легкомысленно и необдуманно соглашается принять на себя начальство как бы дело очень легкое и удобоисполнимое, едва лишь успеют слегка предложить ему оное)[618].
Св. Григорию предстояли, таким образом, два исхода, противоположные один другому, но одинаково опасные: страшно было и принять на себя духовное начальство (быть пастырем), страшно было и отказаться от него. Находясь в пустыне, св. Григорий раздумывал, как поступить, какой из двух исходов избрать. Колебания были у него равномерно в ту и другую сторону. Наконец, после долгих размышлений, пишет святой отец, «уступил я сильнейшему: меня препобедил и увлек страх оказаться непокорным. И смотрите, как прямо и верно держусь я среди сих страхов, не домогаясь начальства не данного и не отвергая данного. Ибо первое означало бы дерзость, последнее же — непокорность, а то и другое вместе — невежество. Но я соблюдаю средину между слишком дерзновенными и между слишком боязливыми; я боязливее тех, которые хватаются за всякое начальство, и дерзновеннее тех, которые всякого убегают. Так я разумею дело сие и выражусь еще яснее: против страха быть начальником подаст, может быть, помощь закон благопокорности, потому что Бог по благости Своей вознаграждает веру и делает совершенным начальником того, кто на Него уповает и в Нем полагает все надежды. Но не знаю, кто будет помощником и какое слово внушит упование в случае непокорности. Ибо опасно, чтобы нам о вверяемых нашему попечению не услышать следующего: „Души их от рук ваших взыщу (ср. Иез. 3:18). Как вы отверглись Меня и не захотели быть вождями и начальниками народа Моего, так и Я отвергнусь вас и не буду вашим царем. Как вы не послушали гласа Моего, но презрительно обратили ко мне хребет и не повиновались, так будет и вам: когда призовете Меня, не призрю на молитву вашу и не услышу ее“»[619].
Обращаясь далее к свидетельству священной библейской истории, св. Григорий указывает, что одни мужи, призывавшиеся благодатью Божией к разным чрезвычайным служениям в богоизбранном народе, с готовностью принимали избрание и беспрекословно повиновались премудрой воле Избиравшего, другие же медлили принимать высокое звание: первые — по ревности, вторые — из боязни. Но ни те ни другие не подвергались осуждению, потому что ревностные повиновались по вере в Призывающего, а отрекавшиеся от призвания страшились важности служения, к которому призывались. К первым относятся, например, Аарон, Исайя, ко вторым — Моисей, Иеремия.
Все эти размышления успокоили волновавшийся дух св. Григория. «…В помощники к сим размышлениям, — говорит далее святой отец, — беру я время и в советники — Божий оправдания, которым верил я всю жизнь свою»[620]. Так, в заключение всего, св. Григорий видит в перемене своей судьбы исполнение предначертаний о нем Божественного Промысла, и, подклоняясь и смиряясь под крепкую руку Божью, он с верой и упованием на всесильную помощь свыше вступил затем в действительное служение Церкви Христовой в звании пресвитера-пастыря.
Известны чрезвычайные духовные дарования и ученость св. Григория Богослова. А между тем в тогдашние тяжкие и смутные времена Церковь Христова, страдавшая от еретических треволнений, весьма нуждалась в мужах богомудрых, сильных в слове, просвещенных христианским и мирским ведением, в мужах стойких в Православии и непоколебимых в благочестии, каков был св. Григорий. Ввиду этих соображений ближайшие советники и руководители св. Григория — отец его, епископ Назианзский, и друг, св. Василий Великий, — расширяют поле общественного служения — возводят пресвитера Григория в сан епископа. Случилось это вопреки желанию самого Григория, главным образом — по воле и настоянию св. Василия, который был тогда уже архиепископом Кесарийским[621]. Взволнованный и смущенный неожиданностью события, св. Григорий опять удалился в пустыню. По возвращении оттуда он также произнес, в присутствии своего отца и св. Василия, краткое защитительное Слово. Здесь он сначала говорит о своих прежних предположениях вести где-нибудь в пустыне жизнь уединенную, любомудренную, в безмолвии и покое. «…Пусть для других, — рассуждал святой отец, — будут почести и труды, для других — брани и отличия за победы, а для меня, избегающего браней и углубляющегося в самого себя, довольно жить, как могу, как бы на легком судне переплыть небольшое море и скудостью здешней жизни приобрести себе малую обитель в жизни будущей. Может быть, более низости, но зато и более осторожности показывает мысль равно удаляться и высоты, и падения»[622]. Далее св. Григорий излагает причины своего возвращения из пустыни. Это были долг дружества по отношению к св. Василию и обязанность попечения о престарелом отце. Припоминает недовольство, какое он чувствовал в печали, унынии и омрачении ума (в пустыне) по отношению к св. Василию, насильно привлекшему его к епископскому служению. «Но теперь, — продолжает св. Григорий, — переменяю свои мысли и сам переменяюсь, что гораздо справедливее прежнего, а для меня приличнее»[623]. И затем он, спокойный и умиротворенный, сам же оправдывает образ действий св. Василия по отношению к нему и указывает побуждения, почему тот поставил его во епископа. Он объясняет это великой ревностью св. Василия о Святом Духе, Которого он предпочел дружеству и на служение Которому, собственно, и привлек своего достойного друга. Св. Василий не мог снести, чтобы великий талант св. Григория оставался без употребления, закопанным в земле и не приносящим пользы, чтобы светильник долго скрывался под спудом. Но достоин ли был действительно св. Григорий высшей иерархической степени, об этом знает — скромно заявляет сам он — только Святая Троица[624].
Когда отец св. Григория, по преклонности своих лет, поручил ему, посвященному в епископа, попечение о собственной (назианзской) пастве, св. Григорий снова произнес Слово. Здесь он говорит сначала, что собственное его желание было удалиться в горы и пустыни и жить в безмолвии, углубиться в самого себя, отрешиться от земных помыслов и беседовать только с Богом. Дух же Божий требовал, чтобы св. Григорий «выступил на среду, принес плод обществу, искал для себя пользы в пользе других, распространял просвещение, приводил к Богу
Сделаем общий вывод из вышеизложенных проповеднических Слов св. Григория. Оказывается, что святой отец уклонялся от призвания к общественной деятельности не потому, чтобы признавал подвижническое уединение единственно возможным путем ко спасению, а жизнь в обществе — путем погибельным и для ревнителя духовной чистоты недостойным, унизительным. Наоборот, как видим, святой отец смотрел на общественное служение как на великий нравственный подвиг, который требует самого высокого духовного образования, нравственной чистоты и самоотвержения, который даже и небезопасно принимать на себя человеку со слабыми духовными силами, ввиду постоянных мирских соблазнов для добродетели человека, а равно и строгой ответственности за нерадивое или неумелое служение общественному благу. И сам св. Григорий, муж, сведущий в познаниях божественных и человеческих, строгий ревнитель правой веры, весь проникнутый духом христианского благочестия, дышавший любовью и человеколюбием, — и он смиренно сознавал себя духовно немощным, недостойным того, чтобы стать светильником
Как учит св. Григорий Богослов о жизни уединенно-созерцательной и общественно-деятельной? То есть какую из них признает наиболее совершенной и спасительной? Принимая во внимание все учение его, надо сказать, что из указанных двух путей жизни святой отец не отдает решительного предпочтения одному какому-либо сравнительно с другим: оба они важны и спасительны и каждый имеет свои особые преимущества. «Прекрасно созерцание»: оно отрешается от земного и парит в высоте, всецело приковывается духовным оком к высшим религиозным предметам, входит во святая святых неба, влечется к горним, небесным благам. Но «прекрасна и деятельность», потому что, низводя с неба и принимая у себя на земле Христа и служа Ему, доказывает любовь свою делами[627]. Прекрасны посему изнурение тела, молитва и бдение, чистота и девственность, воздержание, пустынножительство и безмолвие, умеренность, смирение, нестяжательность и презрение богатства. Но в равной мере прекрасны страннолюбие, братолюбие, человеколюбие, долготерпение, кротость и ревность. Высшая же из всех добродетелей — любовь, а лучшее, совершеннейшее проявление ее — в человеколюбии, благотворительности, сострадательности и милосердии ко всем страждущим и нуждающимся[628].
Жизнь в уединении и жизнь в обществе, рассматриваемые как особые пути жизни, при своих преимуществах имеют каждая и свои недостатки. Так, созерцательная жизнь в уединении способствует личному внутреннему совершенствованию человека, воспитывает в нем религиозную сосредоточенность и предохраняет от мирских соблазнов. Но при этом она является чем-то незаконченным, нераскрытым, не проявляющимся вовне. Высшие красоты ее сосредотачиваются внутри ее самой и не свидетельствуются внешней деятельностью: она, жизнь уединенно-созерцательная, не дает почвы к принесению плодов любви и человеколюбия, что также существенно важно и обязательно для христианина. Человеколюбие для него есть «необходимость», а не дело произвола, «закон», а не совет, который бы можно было и исполнять, и нет[629]. Сам Господь Иисус Христос собственным примером призывает на общественное служение всех, кто имеет для того достаточные силы и способности. Надо иметь в виду не себя только, но и других, потому что и Христос, Которому можно было пребывать в Своей чести и Божестве, не только истощил Себя до
Напротив, жизнь в обществе дает широкое поле к обнаружению деятельной любви и самопожертвования, но при этом не так удобна для личного самоусовершенствования человека, потому что мешает ему сосредотачиваться и углубляться в самого себя, рассеивает его дух и ставит в ближайшую опасность увлечения мирскими соблазнами.
Другое сопоставление. Пустыннику, совершенствующему себя духовно, грозит опасность возгордиться своею праведностью. «Высока жизнь целомудренных нестяжателей, привитающих[634] в горах (ср. Пс. 10:1), но гордость и их низлагала неоднократно, потому что они, не измеряя своей добродетели другими совершеннейшими образцами, иногда в сердце своем именуют высотой то, что не высоко, а нередко, при пламенеющем уме, ноги, как горячие кони, несут их далее цели»[635]. Что же касается мирянина, то он в большей мере, нежели пустынник, научается опытом жизни скромно думать о себе, не превозноситься своей праведностью, потому что видит вокруг себя нередкие превышающие его примеры добродетели, видит всюду пагубное действие зла и порока, видит постоянные нравственные падения, да и сам, быть может, не чужд их. Но, в свою очередь, живущему среди мирских соблазнов и пороков грозит своя опасность — совершенно отчаяться в возможности спасения и потому безнадежно и беспечно грешить.
И высокомерие пустынника, и отчаяние и духовная беспечность мирянина — две противоположные крайности, сходные в том одном, что обе в равной мере пагубны. «Не думай о себе слишком высоко, — поучает св. Григорий, — и не полагайся на свой ум, хотя ты и очень велемудр. Если и видишь кого ниже себя, не превозносись как всех превзошедший и находящийся близко к цели. Тот не достиг еще цели, кто не увидел предела своего пути. Много надобно иметь страха, но не должно приходить и в излишнюю робость. Высота низлагает на землю, надежда возносит к небу, а на великую гордыню гневается Бог. За иное можешь взяться руками, иного касайся только надеждой, а от иного вовсе откажись. И то признак целомудрия — знать меру своей жизни. Равно для тебя худо и отложить благую надежду, и возыметь слишком смелую мысль, что нетрудно быть совершенным. В том и другом случае твой ум стоит на худой дороге. Всегда старайся, чтобы стрела твоя попадала в самую цель, смотри, чтобы не залететь тебе далее заповеди великого Христа, остерегайся и не вполне исполнить заповедь; в обоих случаях цель не достигнута. И излишество часто бывает бесполезно, когда, желая новой славы, напрягаем стрелу сверх меры»[636]. Кто думает много о себе и о своих духовных совершенствах, тому следует помнить, что ведь и он — такой же смертный, как и другие люди, «прах и снедь червей». А кто будет низко думать о себе и о своих духовных силах, не будет прилагать старания удаляться от греха и быть духовно совершенным, тому надо напомнить, что он — «Христова тварь, Христово дыхание, Христова честная часть, а потому вместе небесный и земной, приснопамятное творение, созданный бог, чрез Христовы страдания шествующий в нетленную славу»[637]. Посему мирской человек не должен угождать плоти и слишком любить настоящую жизнь. И он должен отрешаться от земли и, постоянно шествуя к небу, созидать в себе прекраснейший храм Господу Богу, благоухающий чистыми словами и добрыми делами[638].
Из приведенных сопоставлений жизни мирской и уединенной легко увидеть, что того, что составляет преимущество одной, недостает в другой. Поэтому св. Григорий Богослов сближает эти два пути жизни: по его мысли, они должны взаимно дополнять друг друга, так чтобы преимущественные элементы одного пути входили непременно и в содержание другого и в возможной мере осуществлялись на нем.
Так, св. Григорий похваляет в благочестивых иноках умеренность не только в общении с другими, но и в уклонении от общения. Монашествующему то и другое благопотребно: «уклонение от общения для собственного поучения тайнам Духа» и общение «для назидания других». Иноку хорошо быть умеренным не только в общении, чтобы сохранить уединение среди самого общества, но и в уклонении от общения, чтобы соблюсти братолюбие и человеколюбие среди самого уединения[639].
Иноки, покидающие мир, часто ведут жизнь совместную, составляют из себя как бы сообщество и, таким образом, являются пустынниками лишь для прочих людей и для мира и общежительными друг для друга. Эта общинная жизнь доставляет инокам удобство к выполнению закона любви во взаимном угождении, в заботе друг о друге. Они умирают для мира и всего, что в мире, но взаимным примером поощряют друг друга к добродетели[640]. Это значит, что высшие нравственные начала, на которых основывается и которыми движется жизнь общественная вообще, суть вместе и начала жизни монастырской в том случае, когда иноки живут совместно, группами; жизнь иноческая здесь, по существу, не разнится от жизни общественной[641].
Созерцание и уединение (существенные принадлежности жизни иноческой), в свою очередь, должны быть свойственны и жизни среди мирского общества. И здесь необходимо человеку помышлять больше всего о Боге, о спасении и жить лично самому для Бога[642]. И деятельность в обществе следует прерывать религиозным созерцанием, богомыслием и молитвой по примеру многих стяжавших себе бессмертную славу великих деятелей общественных и по примеру Самого Иисуса Христа. Знаем, например, что и св. Илия-пророк, ревностно боровшийся с языческим нечестием ради славы Иеговы, Бога Израилева, любо-мудрствовал на Кармиле. Знаем, что и великий Предтеча Господень Иоанн, своей общественной деятельностью и проповедью покаяния уготовлявший путь Спасителю, любомудрствовал в пустыне. Знаем, наконец, что и Сам Иисус Христос, совершивший дивные дела Свои открыто пред народом, Свою общественную деятельность прерывал молитвой — большей частью на свободе (то есть в уединении, когда не был окружен толпами народа) и в пустыне. В этом находим для себя урок — среди дел на поприще общественного служения иногда предаваться, по возможности, безмолвному и ничем не возмущаемому богомыслию и хотя бы на малое время возносить ум свой к горнему и вечному от дольнего и непостоянного. Ибо Господу Иисусу Христу не было нужды в уединении, да и нет места, где бы Он мог укрыться, потому что, будучи Богом, Он везде присутствует и все наполняет. Если же уединялся, то в назидание нам, чтобы мы знали время «и для дел, и для высшего упражнения»[643].
При таком сближении рассматриваемых путей жизни не получается между ними никакого существенного различия. Идущий по одному пути отнюдь не освобождается от обязанности соблюдать и основные начала и правила другого и, держась одного главного, должен руководиться в своей жизни и деятельности, по мере сил и возможности, и требованиями другого пути, одинаково обязательными и спасительными. Лучший, совершеннейший порядок заключался бы, кажется, во внутреннем, гармоническом объединении основных требований жизни уединенно-созерцательной и общинно-деятельной, насколько это возможно. Тут была бы уже избегнута односторонность этих двух путей жизни, взятых в отдельности. Слив основные начала их воедино, восполнив один другим, мы вполне сохранили бы одни их достоинства и вместе с этим или, лучше сказать, чрез это самое устранили бы их взаимные недостатки: созерцание восполняли бы деятельностью, а деятельность возвысили бы созерцанием.
Именно таков идеал св. Григория Богослова. Не отдавая исключительного предпочтения ни уединению, ни жизни в обществе, не стоя всецело ни за созерцание, ни за деятельность, святой отец ищет между этими двумя родами жизни некоторый средний путь («царский»), который был бы, по его мнению, самым наилучшим и самым вожделенным, поскольку здесь соблюдались бы преимущества и жизни уединенно-созерцательной, и жизни общинно-деятельной. Достигнув совершеннолетнего возраста и окончив школьное образование, св. Григорий поставил себе вопрос: какой путь жизни избрать ему для себя? Но когда стал он внимательно рассматривать указанные два божественных пути, то затруднился определить, который из них — лучший и для него наиболее удобный. И тот и другой путь в отдельности казался ему в одном каком-либо отношении хорошим, в другом — неудовлетворительным. «…Я, — говорит святой отец, — походил [в это время] на человека, который задумывает отдаленное какое-то странствование, но, избегая плавания по морю и трудов мореходных, отыскивает путь, на котором было бы больше удобств»[644]. Думал при этом св. Григорий и о св. Илии Фесвитянине, и о Кармилегоре, и о пустыне, и о необычайной пище Предтечи Господня, и о нищелюбивой жизни сынов Иоанафановых. Но вместе с этим святой отец ощущал в себе сильную любовь к божественным книгам и просвещению Святым Духом, получаемому чрез углубление в слово Божие. А это занятие, говорит св. Григорий, уже не дело пустыни и безмолвия. После долгих колебаний и размышлений он умиротворил наконец свои желания тем, что колебавшийся ум его остановился на средине между созерцанием и деятельностью, уединением и жизнью в обществе. «Я примечал, — пишет святой отец, — что люди, которым нравится деятельная жизнь, полезны в обществе, но бесполезны себе и их возмущают бедствия, отчего мягкий нрав их приходит в волнение. Видел также, что живущие вне мира почему-то гораздо благоустроеннее и безмолвным умом взирают к Богу, но они полезны только себе, любовь их заключена в тесный круг, а жизнь, какую проводят, необычайна и сурова. Поэтому вступил я на какой-то средний путь между отрешившимися и живущими в обществе, заняв у одних собранность ума, а у других — старание быть полезным для общества»[645].
Говоря о деятельности св. Василия Великого по постройке скитов и монастырей общинножительных и особножительных[646], св. Григорий, между прочим, пишет: «Много было споров и разногласий о жизни пустыннической и уединенно-общежительной. Без сомнения, та и другая имеют в себе и доброе, и худое не без примеси. Как первая, хотя в большей степени безмолвна, благоустроена и удобнее собирает к богомыслию, но, поелику не подвергается испытаниям и сравнениям, бывает не без надмения, — так другая хотя в большей степени деятельна и полезна, но не изъята от мятежей. И Василий превосходнейшим образом соединил и слил оба сии рода жизни. Построил скиты и монастыри не вдали от общин и общежитий, не отделял одних от других как бы некоторой стеной и не разлучал, но вместе и привел в ближайшее соприкосновение, и разграничил, чтобы и любомудрие не было необщежительным, и деятельность не была нелюбомудренной; но как море и суша делятся между собою своими дарами, так и они бы совокупно действовали к единой славе Божией»[647].
Таким образом, слияние основных требований жизни уединенно-созерцательной и общественно-деятельной в одно целое совершенно возможно. Жизнь деятельная может сопровождаться созерцанием и любомудрием и наоборот. И деятель общественный может соблюдать требования любомудрия и жить по-иночески (духом), и инок, посвятивший себя созерцанию и богомыслию, может вести жизнь деятельную для блага общества. Живой пример сему находим в жизни и личности самого Григория Богослова, что видно отчасти уже и из вышеприведенных о нем сведений. В мирском обществе, на поприще пастырского служения, он проводил время как подвижник и инок[648]. По оставлении Константинопольского архиепископского престола св. Григорий вскоре затем удалился в свою любимую пустыню. Но и в пустынном уединении он не переставал заботиться об обращавшихся к его помощи и ходатайству; не забывал долга любви и благорасположения к своим друзьям из светских людей и старался поддерживать близость свою с ними (письмами и личным свиданием); не прекращал своего бдительного наблюдения за ходом церковных дел, за еретиками и своего попечения о благоустройстве и умиротворении церковного общества, о прекращении распрей между епископами; не переставал наставлять мирских людей в благочестии и добродетели и т. д.[649]
Благотворная деятельность человека, духовно совершенного и всецело проникнутого ревностью о благе ближних, может проявиться даже и в пустыне удивительным образом и может быть полезна для самих подвижников. Это сообщает нам св. Григорий Богослов, например, о св. Афанасии Александрийском. Будучи однажды лишен, по проискам еретиков, Александрийского святительского престола, он удалился в египетские пустыни и там начал свою просветительскую деятельность среди иноков, которые сами превосходили других добродетелью, однако были ниже св. Афанасия по своему разумению. И вот он просвещал их светом христианского ведения, так что они восприняли от св. Афанасия многое для усовершения своего любомудрия. Слово св. Афанасия для пустынников было законом: они одобряли и отвергали только то, что он одобрял или отвергал. Подвижники так возлюбили великого святителя, что не выдали его, когда прибыли к ним враги св. Афанасия (еретики-ариане), искавшие его жизни. Пустынники, охраняя великого Афанасия, охотно принимали от преследовавших его всякие мучения, которые считали лучшим украшением для своего любомудрия, более спасительным и богоугодным, нежели продолжительные посты, возлежание на голой земле и другие подвиги, какими они всегда услаждались. Многие пустынники приняли тогда даже мучительную смерть за святителя — как бы они страдали за Самого Христа. Так св. Афанасий в своем лице примирил тогда «пустынножительство с общежитием, показав, что и священство совместно с любомудрием, и любомудрие имеет нужду в тайноводстве, ибо в такой мере согласил между собою то и другое и соединил в одно как безмолвное делание, так и деятельное безмолвие, что убедил поставлять монашество более в благонравии, нежели в телесном удалении от мира. Почему и великий Давид был сколько деятельнейший, столько и самый уединенный человек, если [пишет св. Григорий] в подтверждение нашего слова сильно и несомненно сказанное им:
Отсюда открываются новые мысли. Оказывается, что созерцательное уединение и деятельное служение обществу, собственно говоря, не суть два пути жизни, особо стоящих один от другого, параллельных (а тем более несправедливо было бы сказать — противоположных) друг другу. В строгом и точном смысле спасительный и богоугодный путь жизни один — путь евангельский, указанный Иисусом Христом. Созерцание же и деятельность суть только два элемента, существенно и необходимо входящих в содержание этого пути, две составные и нераздельные части одного общего целого или (как принято ныне выражаться) два основных атрибута одной и той же вещи. Созерцание и деятельность прекрасны сами по себе, но взятые в отдельности одно от другой, как особые пути жизни, оказываются односторонними. Созерцание, конечно, возвышенно и само по себе превосходно и достохвально, но без деятельного служения ближним оно оказывается малополезным, потому что блага его (духовные) ограничиваются лишь малым пределом упражняющихся в нем. Похвальна и деятельность, направленная к устроению общественного блага. Но без религиозного созерцания, без богомыслия и она оказывается неустойчивой, не имеющей твердой почвы и совершеннейших средств к своему обнаружению. В этом случае и смысле деятельность в обществе и ставится второстепенным родом жизни сравнительно с иноческим, религиозно-созерцательным уединением. Но, в свою очередь, деятельность общественная, вытекающая из бескорыстной любви к ближним, превосходит и самое созерцание в том отношении, что полезнее его и блага ее распространяются на многое множество людей бедствующих, угнетенных разными житейскими скорбями. Ясно, что созерцание и деятельность должны сочетаться неразрывно и взаимно восполнять друг друга. Истинно религиозное созерцание, духовное совершенство и нравственное воодушевление должны вовне проявляться в делах любви, свидетельствоваться деятельным служением на пользу ближних.
В свою очередь, это последнее только в созерцании-богомыслии, как религиозном начале жизни, может найти себе лучший источник, вдохновение, живительную силу и готовность к самопожертвованию.
Созерцание возвышает наш дух от земли к небу, от бренного к нетленному а деятельность низводит блага неба на землю, устрояет земную жизнь по чину жизни горней. Одно в не меньшей мере и важно, и потребно, как и другое. Но оба элемента — деятельность и созерцание — органически сливаются, проникают друг в друга, входят один в другой и образуют одно целое: это и есть единственный сам по себе спасительный и богоугодный путь жизни. Разобщать созерцание и деятельность, ставить их отдельно как особые роды жизни, тем более противопоставлять одно другой — значит разделять две части одного и того же целого, искусственно раздроблять то, что дано и существует одновременно и связано неразрывно.
В отдельных личностях, совершенных и совершенствующих себя с духовной стороны, указанные два элемента спасительной жизни совмещаются и проявляются, однако, в очень неодинаковой мере и степени, что зависит от общеизвестных условий, создающих индивидуальные особенности духовного склада каждого человека и более или менее своеобразную историю его жизни. Сюда относятся неодинаковые у отдельных людей природные дарования, таланты и наклонности, различие воспитательных средств и влияний, неодинаковые внешние (общественные, исторические, бытовые, семейные) условия, в какие человек поставлен в отношении обнаружения своих духовно-нравственных сил, личная склонность каждого или преимущественно к уединенно-созерцательной жизни, или преимущественно к общинно-деятельной. Отсюда открывается новый факт: получается уже не два рода жизни — самостоятельных и независимых друг от друга (уединение и жизнь в обществе), но один сам по себе спасительный путь раздробляется на множество отдельных частных разветвлений соответственно многоразличию сочетаний основных элементов этого пути в отдельных личностях. Образуется множество различных родов богоугодной жизни — от высшего религиозного созерцания до исполнения самой малой общественной добродетели включительно (ср. Мф. 10:42; Лк. 16:24)[651].
Здесь мы усматриваем непрерывную цепь бесконечно разнообразных индивидуальных соединений всяких талантов, духовных совершенств и высших способностей.
Все образующиеся этим путем спасительные роды жизни сводятся к созерцанию и деятельности, представляют собой только своеобразное их сочетание, от них заимствуют свою жизненную силу и конкретное содержание. Не может быть речи о жизни исключительно деятельной. Человеческая деятельность не может быть понимаема неутомимой, непрерывной в безусловном смысле, потому что не может быть таковой. А не может она быть таковой по ограничительным условиям земного человеческого существования. Человек не может непрерывно трудиться: среди деятельности должны быть и минуты отдохновения от трудов, и именно минуты молитвенного созерцания и богомыслия. «…И тетива, постоянно натянутая, — пишет св. Григорий Богослов, — не выдерживает напряжения, а надобно ее спускать со стрелы, чтобы можно было снова натянуть и чтобы она была не бесполезной для стрелка, но годилась в случае употребления»[652]. Значит, жизнь деятельная, как путь жизни спасительный и богоугодный, не только не исключает собой нравственно-религиозного созерцания, а, напротив, и созидается, и сопровождается им и потому может быть деятельной лишь в высшей степени, а не исключительно[653].
Что касается, далее, жизни исключительно созерцательной, то и о ней не всегда можно говорить в точном и безусловном смысле. И уединенному подвижничеству часто бывает свойственна общественная деятельность на пользу ближних, только несколько иная, чем какую мы обыкновенно представляем. Великие пустынники и отшельники, покидающие греховный мир, своей дивной, богоподобной жизнью мало-помалу невольно привлекают к себе взоры сего мира. Целые толпы народные идут к этим пустынникам, которые, в свою очередь, благотворно влияют на приходящих к ним и примером собственной жизни, и словом назидания и утешения, и руководительными советами. Чрез это отшельник приносит народной жизни и обществу, может быть, более существенную и обильную пользу, нежели иной строитель общественного блага, живущий в мире. И отшельнику, таким образом, может быть свойственна общественная деятельность, с той лишь особенностью, что обыкновенно ревнитель народного блага сам идет в общество, чтобы служить его интересам, а здесь, наоборот, само общество идет к пустыннику и незаметно возводит его на степень руководителя и благоустроителя народной жизни[654]. Нужно заметить еще, что по большей части и самое место уединения и подвигов великого инока перестает быть пустыней. Вокруг подвижника собирается монашествующая братия, созидается обитель иноков; сюда же приходят жительствовать и миряне, и таким образом возникает селение, город. Здесь усматриваем великое значение подвижников-пустынников и созидаемых ими обителей как первых проводников культуры и колонизации в местах глухих и малонаселенных и первых рассадников христианского просвещения среди людей диких, необразованных. Наконец, как высоконазидательные примеры благочестивой религиозной жизни, отшельники сохраняют значение великих благотворных общественных сил для всех христиан и на все времена.
Невозможно, конечно, исчислить все многоразличные формы, в каких созерцание и деятельность взаимно сочетаются и фактически обнаруживаются у разных людей. Бесконечную цепь этих непрерывно идущих одна за другой форм и способов можно разделить разве на несколько более или менее обширных звеньев или групп, не выпуская при этом из внимания незаметно подходящие одна к другой соединительные ступени, промежуточные между этими группами. Основанием деления здесь будет приблизительное определение процентного соотношения (обратно пропорционального) созерцания и деятельности в формах того или другого ряда.
Первая группа — жизнь религиозно-созерцательная в высшей степени, когда человек всецело занят делом личного духовно-религиозного усовершенствования и богомыслия, деятельность же общественную оставляет более или менее в стороне, поэтому она ничтожна и как бы совсем незаметна. Это будет жизнь уединенно-подвижническая всякого рода (отшельничество, затворничество, столпничество и т. д.)[655].