Сам гость, не страдавший моей болезнью, наутро прощался, начинал свой очумелый бег по столичным магазинам, если был простым смертным, или по редакциям, если мнился небожителем, а я – блюющий, мучительно больной, таскающий свой живот к раковине и унитазу, порой выползающий за очередной порцией будущей блевоты и говна до магазина – оставался в этом режиме надолго, затем, исчерпав последние свои силы, залегал на лютую многодневную ломку.
И вот, спустя неделю или больше, приняв последний контрастный душ, умывшись на балконе хрустящим снегом, я с неимоверной энергией снова хватал свою тетрадь, возбуждено листал дорогие сердцу страницы, но порой и двух часов очумелого писева не проходило, как снова на столе протяжно квакала лягушка. Бодрый голос весело рокотал:
– Привет! Это я!! Я приехал!!!
Увы, отказ к положительным результатам не приводил. Да, мне удавалось отшить очередного убийцу, но после я уже и сам не находил себе места. О работе и речи быть не могло, все мои мысли поглощал образ моего двойника, который в эти самые минуты уже брился, мурлыча, перед зеркалом, принимал душ и одевался с подобающей изысканностью, затем сидел в ЦДЛ, вел жаркий спор, потрясая щепотью, видя сквозь эту щепоть, похожую на кошачий след в снегу – некое туманное лицо в обрамлении пушистых волос, затем, пользуюсь свободой пьяного сновидения, уже сидел за столиком, мурлыча с этой неожиданной милашкой, а ночью страстно еб ее упругое тело.
Как же мне было тоскливо и гадко, что вместо того, чтобы срывать пышные цветы жизни в ботаническом саду времени, я должен был сидеть здесь, за столом, и кропать, кропать, кропать…
Я шатался из комнаты в комнату, затем все же вылетал в магазин – пулей, пущенной и черного ствола своего искусственного одиночества. Я брал водки, много водки и бутылку вина на завтра и начинал одинокое пьянство, и на следующее утро мой двойник возвращался и, криво усмехнувшись, соединялся со мной реальным, будто ложась в постель после ночи бесшабашного буршества, и дальнейший наш путь был уже общим: винное похмеление перерастало в новое пьянство. Так зачем, спрашивается, отказал во встрече старому дружку? Не лучше ли было и вправду пожить день-другой в качестве обыкновенного смертного, которого ничуть не мучит вопрос: а что он сотворил сегодня, не зря ли он прожил сегодняшний день?
Решение тут могло быть только одно: вообще не подходить к телефону. Впрочем, с городским я разобрался, но прогресс не стоит на месте. От мобильного я долго отбрыкивался, но как-то раз поехал в творческую командировку в Самару, с целью отмостить город, выбранный для действия очередного жанрового романа, и неплохо было иметь под рукой телефон. Конечно, я должен был выбросить мобильный, словно использованный билет, но я оставил его. Постепенно и эта карманная лягушка приобрела надо мною власть.
Поначалу я не знал, как бороться с СМС. Едва получив сообщение, я брал сигарету и отвечал. Дневная норма сигарет теперь вычислялась по формуле: прежняя норма плюс количество СМС за день. Таким образом, эти мои жаждалы общения становились не только хищниками моего времени, дантесами моего искусства, но и прямыми моими убийцами.
Способ борьбы я придумал следующий. Мобильный телефон держу с выключенным звуком и перевернутым, чтобы не выдавал себя миганием. Как только наступает насущная необходимость выкурить сигарету, я беру его и смотрю: не было ли невидимых СМС или немых звонков. Если их нет, я, конечно, все равно курю.
Такой способ связи вызвал нарекания со стороны моих воров и убийц, и часть из них отсеялась, негодуя и выговаривая мне, что на СМС надо отвечать немедленно, таков у них якобы закон. А вот с отсрочкой мобильного вызова многие, почему-то смирились.
Причину я разгадал не сразу. Она состояла в том, что за отправленное СМС муха платит в любом случае и ее свербит, что кусаемый корреспондент не возместил убыток, а за непринятый вызов она не отдают ни копейки, так что, ей, конечно, выгоднее, когда я перезваниваю сам. Вот почему у мух язык не поворачивается корить меня за то, что я не беру трубку мобильного телефона, в то время как тот же случай с городским приводит их в бешенство.
Несколько позже появился скайп. По мере шествия скоростного интернета по планете какие-то дальние в пространстве и времени друзья принялись посылать мне номер, по которому я смог бы увидеть их рожи и от души поболтать. И весь круг мне пришлось пройти снова…
Мое решение прекратить общаться с людьми я принял не одномоментно, оно было следствием ряда событий, часть из которых являлись элементарными случайностями. За материализацией Ильдуса, совершенно случайной именно в данной точке пространства, последовало другое, так же незапрограммированное, ни от чего не зависящее.
Я уже был один, Анна навсегда из моей жизни исчезла. У меня сломался телефон: аппарат перестал звонить. Помню тот день, когда меня просто-напросто оглушила тишина.
Обычно трезвон начинался часов с десяти: то один, то другой считал своим долгом поболтать – обсудить мировые новости, посплетничать о знакомых, поделиться открытиями своих мыслительных процессов. Одна поэтесса могла внезапно и коротко приказать, не дожидаясь ответа:
– Переключай на первый канал!
Интересно, что она употребляла глагол «переключай», а не «включай», поскольку, судя по себе и своим знакомым, искренно считала, что телевизор у меня и так всегда включен.
Вскоре она звонила опять и начинала пространное обсуждение только что прошедшей программы, главным образом, какого-нибудь тошнотворного ток-шоу, которое я был вынужден, не смея ей перечить, смотреть, вернее, слушать – бросив все и стараясь занять чем-то руки, например, мытьем посуды.
Боже мой, почему я не мог тогда просто послать ее нахуй, эту жуткую поэтессу с выпученными глазами, мутировавшими от постоянного вылупа на экран? Вон из моей жизни, мерзкая тварь, вон навсегда, сука, – должен был я ей сказать, – никогда больше не занимай мое время своими ток-шоу, звони по этому поводу кому-нибудь другому, да и насчет похорон, чтобы гроб какого-нибудь из твоих прежних любовников нести – туда же.
Впрочем, она как-то обмолвилась, что и так звонит сразу многим, едва пойдет какое-то «интересное» ток-шоу, и она никак не может угомониться и продолжает его – свое личное ток-шоу – уже телефонно.
Был один юноша, начинающий поэт, который жаждал найти во мне старшего друга, каковой составит ему протекцию в литературном мире, был другой начинающий, но пожилой, который избрал меня своим учителем. Двое-трое из моих постоянных звонарей были такими же как я: обращались только по пьяни, пространно, с бесконечными повторениями развивая какие-то идеи, рожденные их алкогольными психозами.
Особенно выделялся Барбошин, сокурсник, который считал меня своим лучшим другом. Впрочем, думаю, те же самые слова он говорил всем. Раз даже он умудрился по телефону ввести меня в запой. Так и сказал:
– Давай выпьем, старик!
– Да нет у меня ничего.
– А ты сходи. Возьмешь и перезвони, друг мой лучший.
Я вдруг подумал: вот здорово! – и пошел.
Нам ведь, бухарикам, только подай мотив… Все бы ничего: я бы выпил и оклемался, но наутро Барбошин позвонил с предложением опохмелиться. Душа поэта (моя) не вынесла. И – понеслось…
Все это ужасно мне надоело: я все реже брал трубку, а затем мучился тем, что не брал: а вдруг кто-то важный звонил, вдруг, наконец, приняли мою рукопись, прозу или жанр, в какую-то редакцию или вспомнила меня какая-нибудь старая любовь?
И вот – день оглушительной тишины, затем – такой же другой. Я поднимал трубку и слышал гудок, телефон работал. Не сразу догадался попросить приятеля, чтоб перезвонил. Телефон не среагировал. Тот день был субботой, ремонтника я мог вызвать только в понедельник. Еще два дня я жил в полной тишине. Утром в понедельник принялся набирать номер телефонной станции, но вдруг ударил по рычагу. Почему бы, подумалось мне, не пожить какое-то время без телефона, будто бы я уехал куда-то? Мобильные тогда еще не были распространены среди обычных людей и от общения еще можно было как-то укрыться.
Позвонил сам одному, другому. В ответ получил потоки возмущений: я тебе звонил, ты трубку не брал и так далее. Даже Барбошин разгневался, лучший мой друг.
Меня удивила синхронность этого гнева. Казалось бы, что тут такого: ну, набрал номер знакомого, его нет дома, набрал через час, через три, пришел к выводу, что человек просто выключил телефон. Откуда же такая злоба, в чем ее причина?
Человеку не дали выговориться. Высказать свои мысли. Человека не хотят выслушать. Он – единственный, неповторимый, важный – он оказывается кому-то не интересен. Это катастрофа, конечно.
Я сказал нескольким своим звонючкам, что у меня сломался телефон. Один из них тут же предложил приехать к нему, он даст мне свой аппарат, который у него валяется, который ему не нужен. Я сымпровизировал, сказав, что это повреждение на линии, и новым аппаратом его не исправить.
Пришлось повторить эту ложь еще и еще, разным людям, развивая и укрепляя ее. Дескать, приходили ко мне мастера, и не один уже раз, никто не может понять, в чем дело, звонок все равно не проходит, не хватает напряжения сети… Словом, с каждым из моих постоянных позвонщиков был сотворен договор, что я буду звонить ему сам.
Далее началась вторая драматургическая часть пьесы: у персонажей сменились мотивировки. Теперь, позвонив кому-то, я для начала получал суровую отповедь: почему я столько дней не звонил?
Люди так крепко переживают одиночество, так жаждут общения… Я призадумался: а какое место общение с себе подобными занимает в моей жизни? Оказалось – одно из самых последних на ленте времяпровождения. Мне всегда интереснее было: а) заниматься каким-либо творчеством; б) читать книги; в) смотреть фильмы; г) просто размышлять, немо и вслух; д) гулять в одиночестве по Тимирязевскому парку, три километра на полтора аллей и проплешин от пруда до платформы… Что еще? е) готовить еду, сервировать себе стол и жрать; ж) срать и ссать… И лишь на далеком месте (з) в моей жизненной иерархии – общение с другими людьми, причем, я безусловно предпочитаю телефонный разговор живому. Справедливости ради замечу, что и после болтовни существуют вещи, которые я люблю делать еще меньше: е) стирать одежду; ё) убираться в квартире; и) мыть посуду; й) блевать.
Может быть еще и потому общение не доставляет мне такого эйфорического удовольствия, как другим, что я всегда действовал из чувства противоречия и никогда не хотел быть таким же как все.
Итог этой истории со сломанным аппаратам был следующим: 31 декабря я специально включил телефон в розетку (линия к тому времени была уже исправлена: просто надо было выкусить конденсатор из телефонной коробки), и ни одна живая душа не поздравила меня с новым годом. Затем было мое пятидесятилетие. Поздравили два человека. Моя цель – безмерное, космическое одиночество – была, в общем, достигнута.
Какое-то время я всё еще звонил старым знакомым. Звонишь человеку, а он начинает взахлеб рассказывать о себе. Так и видишь, как он говорит, широко раскрывая мелкозубый рот, запрокинув седую голову, трубку к уху плотно прижав, словно какой-то компресс.
Мне же совершенно не интересно то, что происходит с ним.
Кончил. Начинаю говорить я. Тоже рассказываю о себе. Постепенно начинаю чувствовать, что на том конце провода совершенно не интересно и не нужно все то, что происходит со мной.
Общение с людьми стало бессмысленным еще и потому, что, как выяснилось, никого ни в чем убедить невозможно.
[На полях: «Вот оно, оказывается, как было. Когда я уходил, дверь сразу за мной щелкала. Я шел по коридору, скрипя половицами. Думал, что это просто такой стиль у них, жить взаперти. Еще я почему-то думал, что запирает дверь именно Анна, думал о ее маленьких пальчиках… Вот оно, оказывается, как на самом деле было.»]
Отдельная глава, как ни странно
1
И вправду, странная, похоже, будет глава. О Ленке, возлюбленной последних моих лет.
Чем она была для меня? Несчастная, ширококостная, остроумная, грустная… Любимая моя.
В начале сентября Вика вытащила меня за город. Долго ехали на электричке с Киевского вокзала, потом шли полями, каким-то дачным поселком; сквозь его земли текла река. Извивалась, выстраивая схему нарезки участков, пряталась, дура, в бетонных трубах. Сонные дачники копошились на огородах, шлепая поздних незлобных комаров. Кому придет в голову, что частица воды, текущая мимо, через какие-то дни попадет в Москву-реку, через недели – в Оку, затем – в Волгу, а через несколько месяцев вольется в Каспийское море? Что, вообще, ворочается в мозгах этих тружеников, в их серых муравейниках, где крутятся, шевеля усиками, жалкие воспоминания о жизни, ничтожной и краткой, если смотреть на нее с высоты?
Был это некий волшебный сон осени, сверкающая паутина на фоне сухой еловой сетки, мокрые распластанные листья в стиле великой любви Пушкина, страстная ебля на поваленном еловом стволе, с отшвыриванием затоптанных трусиков, масса совершенно разных причудливых грибов.
Я не то чтобы не любитель грибов (мне вообще все равно, что жрать), но просто не ем их из-за печени: и так в группе риска по циррозу. Несмотря на это, я как-то разродился прозой о грибах, словно какой-нибудь благополучный Солоухин или великий Ким – с заманчивыми описаниями лесной природы, с кипятком, с дымком… Вернувшись из леса, я почувствовал себя настолько плохо, что сразу уснул. Вероятно, не так легко перейти на новый уровень снабжения кислородом.
Помню, снился мне странный сон, он оказался вещим. В замшелой еловой чаще, на круглой полянке горит костер, сизый дым уходит в кольцо еловых вершин, маленькое, словно шанырак юрты. На таганке стоит казан, в казане кипит вода, в воде кувыркаются грибы. Какая-то тучная женщина с длинной деревянной мешалкой дрожит над варевом спиной, гладкой и нестабильной, словно желе. Оглядывается – Ленка.
Проснулся – пахнет грибами. Пришлепал своим плоскостопием на кухню – Вика мешает в красной кастрюле грибной суп. Что это – сон во сне, как у Гоголя? Оглянулась, улыбаясь во всю ширь своего большого чувственного рта. Я взял из ее рук мешалку и положил на стол. Люблю валить свою девочку где попало, прерывая любое ее занятие. Вообще особенно люблю заниматься этим сразу после пробуждения. Так писал со сна Сальватор Дали. В данном случае, не важно, где будет ударение: он делал и то и другое. Еще не совсем проснувшись, подходил к холсту и работал, бросая на холст рудиментарные остатки сновидений, всего лишь несколько минут назад жарко кипевших в черепе. Так и я: будучи еще достаточно сонным, пока мозг не наполнился роем мыслей, словно оживший улей, я отыскиваю тело моей милой девочки, где бы оно ни было – на кухне, в ванной или в туалете, сворачиваю его в рог и наслаждаюсь им безмерно.
Убогое мужское счастье – хоть чуть приблизиться к ощущениям, которые испытывают женщины, у которых и так нет мозгов, – заняться этим омерзительным процессом, когда в голове еще пусто. Облегчившись, я лежал на полу кухни и хлопал глазами, сознавая, что хочу есть, хочу именно грибов, очень хочу, но есть их не буду, чтобы еще пуще не посадить печень, и вот, в реальности, на настоящий момент, есть совершенно нечего.
– Как? – удивилась Вика, стоя на коленях и небрежным жестом натягивая под юбкой трусы. – А как же твой рассказ, как его? Как он назывался, дай вспомнить… «Волшебный сон осени». О грибах с дымком…
– Мало ли что выдумается писаке. Я все выдумываю, мало когда пишу о реальности. В детстве любил грибы, сейчас – нет. Просто тошнит меня от грибов.
– Что ж, – с грустью сказала Вика. – Остается только вылить их нахер. Я-то грибы совсем не выношу, у меня на них аллергия.
Я не хотел рассказывать моей девочке о том, что опасаюсь за печень, что, может быть, нахожусь на грани цирроза. Вообще, я никогда не говорю с нею о своих болячках, о своем возрасте: пусть думает, что болезнь у меня одна – Вика и так видит достаточно много ее проявлений.
С Ленкой было наоборот. Я постоянно накручивал: тут болит и тут. И даже в тот день не удержался от гробовой шутки.
Вика пропала в продуктовом жопинге, это у нее был долгий, значимый процесс, и аппетитный запах грибного варева окончательно извел меня. Хотелось немедленно налить себе полную миску коричневого супа, щедро заправить его сметаной и сожрать, вспоминая здоровое детство. Каждая ложка этого блюда могла отнять у меня толику будущей жизни, которой и так остается не слишком много. Будь такое год назад, я бы съел суп, не задумываясь о здоровье и отпущенном времени: до того, как Вика стала частью моей жизни, мне незачем было беречь эту жизнь. Так серенький советский инженеришко, неожиданно став нуворишем, внезапно бросает пить и курить, ставит свое тело на дорогостоящий медицинский контроль, отдается физкультуре, которую с детства ненавидел, и все это только потому, что жизнь для него приобретает смысл, и ему нужно сохранить ее во что бы то ни стало, чтобы как можно дольше и вдохновенней тратить наваренное бабло.
Я взял красную кастрюлю за ее теплые ручки и вынес в коридор, чтобы вылить в мусоропровод. Дверь лифта вдруг раскрылась сама собой и я, вспомнив Женю Лукашина, поклонился и вошел в кабину. Все как-то само собой сложилось в этот ужасный день: еще в общественном коридоре с кастрюлей в руках я вспомнил, как ходили с курями в гости друг к другу две ныне разрушенные семьи.
Я нажал на кнопку седьмого, неловко перехватив кастрюлю одной рукой, и лифт потянул меня вниз. Субботний вечер, должна быть дома, а если нет, то вылью в мусоропровод на ее этаже.
Ленка была в халате. Казалось, ее удивил не сам мой визит, не красная кастрюля, а нечто третье. Наш последний разговор стоит в моих ушах, словно мелодия, которая перемкнула нервные окончания и мечется по сети нейронов, не находя выхода из емкости черепа. Хорошо сказано. Ленка опустила глаза, сосредоточившись на красной кастрюле, потянула носом. Констатировала:
– За грибами ходили. Ты думал, она сожрет, она думала – что ты. У дурочки что – тоже печень пошаливает?
– Просто аллергия.
– На семейном совете решили скормить предтече.
– А здесь не угадала.
– Что ж, спасибо.
– Между прочим, она понятия не имеет о наших отношениях. Видела тебя только на свадьбе, так и думает о тебе, что ты соседка, подруга бывшей жены.
Ленка вдруг нахмурилась.
– Ты что-нибудь слышал о ней? С тех пор, как вы развелись.
– Нет, ничего. Почти двадцать лет. Быстро время летит. А почему ты спрашиваешь? Ты-то сама что – видела ее позже?
– Нет, не видела, – сказала Ленка, пожевав влажными губами, и я подумал, что уже ни капли не желаю эту женщину.
Что-то в ее облике было неправильным: казалось, будто не точкой закончила она фразу, а запятой.
– И тебя давно не видела. Кажется, что еще давнее, чем ее… – задумчиво добавила она, дважды вскинув ресницы и осмотрев мой монумент с головы до ног и обратно. – Ты просто катастрофически изменился. Как ты мог так похудеть?
– Разве? – буркнул я рассеянным голосом.
Вот что удивило ее на пороге… Не рассказывать же ей о чудесной диете и упражнениях. О том, что я два раза в день встаю на весы. Образ этого нелепого грушевидного старика, который, задерживая дыхание, раскачивается на весах, чтобы соответствовать своей юной жене, был омерзителен и жалок. Мне вообще омерзителен мужчина, который заботится о своей внешности – выбирает одежды, вертится перед зеркалом.
– Рак у меня, – вдруг сказал я. – Цирроз печени на последней стадии. Вот я и худею.
Ленка неожиданно вскрикнула, ударив себя пальцами по губам. Будто и забыла о моей манере шутить с серьезном лицом, шутить часто с очень серьезными вещами.
Бедная моя, толстая девочка. Ты так и исчезла под знаком этой шутки. А может, и наоборот – богатая девочка. Исчезла не из того мира, где остался он – тот, кто бросил ее во имя другой, а сам еще жил в мире долго, жил припеваючи, с другой женщиной, моложе и милее, облизывая и обрызгивая ее. Если, конечно, были у Ленки какие-то мысли, а человек-тело – так себе, фантазия.
Ленка умерла в больнице, в реанимации, спустя четыре дня, о чем я узнал лишь от коммунальной активистки, которая пришла собирать деньги на венок от жильцов. Та почему-то была удивлена и озабочена тем, что я не ведал о скоротечной болезни и смерти соседки. Скорее, весь дом знал о нашей многолетней связи, они обсуждали нас, они мысленно представляли себе, как совокупляются эти два внушительных овоща, изрыгая на простыни семечки и сок.
Я так и не узнал, что означала запятая в ее речи и что такого хотела сообщить мне о моей первой жене ее бывшая подруга. Перелив суп в кастрюлю соседки, я поднялся к себе. Вскоре вернулась Вика, обвешенная гирляндами еды, как новогодняя елочка, и мы предались вечернему пиру, в то время как несчастная женщина семью этажами ниже поедала отраву, которую я, знаменитый грибник, написавший рассказ о грибах, собрал для нее в лесу. Вике я, между прочим, соврал, что суп вылил в мусоропровод.
2
Не знаю, какой из этих грибов оказался ядовитым. Были в нашей корзине сыроежки, зонтики, рядовки, поплавки. Несколько подберезовиков и белых. Переросшие осенние опята.
– Грибное отравление, – сообщила соседка-активистка.
Не думаю, что у Ленки были какие-либо грибы, кроме моих. Я залез в интернет и долго бродил по грибным сайтам, словно вновь по осеннему лесу. Бледную поганку, оказывается, как раз и путают с сыроежкой, поплавком или зонтиком. На одной из этих игривых фоток белый гриб возвышался над жалким оплеванным презервативом.
Я вдруг представил странного такого человека. Идет он по лесу, а в руке у него шприц. Видит гриб, нагибается и делает грибу укол. Ядовито ухмыляясь, идет дальше, любуясь осенними лучами в кронах елей. Очень ядовитый человек.
Я знал таких людей. Один мой одноклассник маниакально сыпал пакетики соли в пирожные, которые продавались в магазине на лотке. Мне был непонятен смысл его пакостничества. Он не мог видеть последствий своей идиотской шутки. Лишь в новые времена я понял, что такой человек далеко не уникален. Типичный характер хакера, который запускает вирус в сеть, и не важно ему выражение лиц тех людей, которым он испортил игру. И человек со шприцем отравы, колющий в лесу белые грибы, не представляется таким уж фантастическим. Я не люблю человечество как вид и имею на это вполне разумные основания. Что толку от каких-то хороших людей, если один ублюдок может отравить жизнь миллионам? Гитлер какой-нибудь или Горбачев. Это уже похуже мальчика, который колет отраву в грибы. Светлая, вечная тебе память, Леночка. Девочка, которая любила меня.
3
Удивительно. Неделю не раскрывал эту тетрадь. В моей жизни, оказывается, происходят
– Это из милиции! – громким шепотом сказала она, зажав ладонью рот трубке и округлив глаза.
Фамилия следователя была Пилипенко: он, видимо, прибыл с солнечной Украины, то есть, являлся гастарбайтером[2]. Впрочем, акцент этого человека был легкий, едва уловимый: возможно, следователь Пилипенко гастролировал в Москве уже не один десяток лет или даже с самого своего рождения.
Это был высокий худой парень лет тридцати пяти, единственной примечательной чертой его лица были круглые, как у Леннона, очки, которыми он пользовался, словно каким-то особенным оператором пространства: то снимет, то водрузит, то на лоб поднимет, то на нос опустит.
Я прекрасно понимал, по какому поводу вызван… Странное свойство моей натуры: я чувствую себя виноватым просто так, просто от того, что меня обвиняют. В детстве краснел, тупился и путался в таких случаях, а со стороны казалось, что я виновен и выдаю себя.
Было бы ужасным, если Лена скрыла происхождение грибов, сказала бы, например, что купила их на рынке. Это бы значило только одно: она
Следователь задал несколько общих вопросов о моей жизни вообще, я вдруг набрался наглости и перебил его, спросив, в чем конкретный повод этой беседы.
– Вы были в близких отношениях с госпожой Жиловой. Когда вы видели ее в последний раз?
Я рассказал. Было бы неправильным запираться. Я рассказал о том, что принес грибной суп, который хотел вылить.
– Это был несчастный случай, – сказал я. – Понятия не имею, каким образом ядовитый гриб оказался среди здоровых.
Следователь вскинул брови и глянул круглыми глазами из-под круглых очков.
– Гриб? Вы говорите – гриб? Да в организме этой женщины экспертиза обнаружила яды сразу