Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Человек-тело - Сергей Юрьевич Саканский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Все это было прекрасно, плодотворно и болдински, пока не появился Ильдус. Несколько лет после смерти родителей я встречал в своем загородном владении весну и провожал осень, не расставаясь с очередной амбарной тетрадью (а такие большие, а-четвертого формата тетради я использую потому, что пишу широко и размашисто, крупным, красивым почерком, ясным, словно типографская печать) ни в саду, ни в туалете, ни в постели… Осенью и весной поселок был пуст, нераспустившаяся или облетевшая листва оголяла его конструкцию, саму его рукодельную сущность: я часто гулял длинными прямыми улицами, наблюдая изнанку человеческой жизни – самые дальние, потайные уголки садов, а также, что не менее удивляло и радовало – секреты мастерства правообладателей: ведь все эти двести га территории, эти почти три тысячи дач, были обустроены самыми обыкновенными людьми, которые, строя, и учились строить.

С десяток семей укоренилось тут на ПМЖ – утеплили дома и поставили печи, русские и голландские; это была своеобразная деревенька москвичей, образовавшаяся близ главных ворот, где дежурила охрана и работал магазин. Там было не страшно.

Остальное пространство пустовало: некоторые дачники наезжали по выходным, но без ночевок, боялись, как думали, злых разбойников, лихих людей, беглых зеков и солдат, но на самом деле – одиночества.

Вот что здесь разливалось полной мерой, затопляло улицы и проспекты, шелестело ветром, гремело листами кровель, звенело тишиной. Лежа в моем тонкостенном домике, при остывающей печке, я всем своим телом, завернутым в толстое бабушкино одеяло, ощущал глубокую пустоту вокруг. Я точно знал, что ближайший человек находится сейчас где-то в пятистах метрах, у ворот поселка.

При жизни родителей я редко бывал здесь: просто совесть мешала. Я не помогал отцу строить, матери – возделывать землю. Сидеть где-то в углу сада с тетрадкой на коленях, слушая, как отец стучит молотком в доме и видя среди листвы, как мать серпом срезает сорную траву (тоже, в сущности, тетя Лампа) – такое удовольствие не по карману моей душе.

В юности я воровал из отцовского стола ключи и приезжал сюда с какой-нибудь девицей, либо с приятелем – всласть разбухаться. Тогда меня еще волновало общение с людьми, бесконечные споры, в которых, казалось, и вправду рождается истина, хотя, как убедила жизнь, это одно из афористических заблуждений. Общение, конечно, я предпочитал только на двоих, уже тогда понимая бессмысленность какого-то застольного разговора, хотя теперь полет моей собственной мысли, мое углубленное творчество представляют для меня гораздо больший интерес, нежели разговор с кем бы то ни было.

Прекрасное было время – несбывшихся надежд, мое личное время и время для страны вообще. Когда мы шли этим длинным полем, волнуясь от близкой радости – либо пошагово целуясь с девушкой, либо размахивая руками с приятелем… Труднее всего было потом замести следы, оставить предметы на своих местах, чтобы родители не могли увидеть здесь моего призрака, который поднимает над столом стакан или крутит в их супружеской постели тело.

Отец, конечно, просто бы дал мне ключи, попроси я об этом, да и такое бывало: как-то я заявил, что хочу поехать сюда с Аннушкой, тогда еще не женой и даже не невестой, и ключи были мне с радостью отданы, ведь строил-то он этот дом, как искренне думал, для меня, хотя, в глубине своей, наверное, все же понимал, что строил лишь для того, чтобы строить, почему и длилась эта стройка более двадцати лет, а когда был прибит последний гвоздь, отец умер, как Ковалевский со своей башней, а мать и года не прожила после, ибо ей также стало нечего делать, ведь жила она только для отца.

Мы ж с Аннушкой не смогли распорядиться этим владением достойно: она изнывала от скуки без своих московских подруг, а я не мог работать, когда где-то в нескольких метрах за стеной изнывала от скуки моя сука. Затем я стал приезжать сюда один, в сущности, убегая от Аннушки, но и это вскоре кончилось, благодаря все тому же Ильдусу, а возможно – и Аннушке самой.

Ильдус купил дачу напротив, через улицу от моей, в самом начале ублюдизации – у пенсионеров, которые ее построили собственными руками, дощечка к дощечке, но были вынуждены продать за бесценок свое жалкое творение, которое новый владелец немедленно сломал, воздвигнув за одно лето трудом тогдашних так называемых кооператоров типичный набор нувориша: отапливаемый дом, баню и беседку.

Ильдус был каким-то шулером на автобазе и ему удалось урвать от социализма кусок, достаточный, чтобы все это оплатить перед самым выходом на пенсию. Бедняга старался для своих детей, которых у него было двое, мальчик и девочка – чтобы была у них красивая, вместительная и комфортабельная дача. Когда мальчик и девочка выросли, они выгнали Ильдуса из московской квартиры, поскольку привели туда мужчину и женщину. Старик был вынужден доживать свой век в возведенном им доме, в одиночестве и пьяном угаре.

Одиночества этот заяц совершенно не выносил, а пьяный угар настолько способствовал общению, что он довольно быстро подружился со всеми соседями, исключая, разумеется, меня. Впрочем, на эту тему он продержался недолго. Как-то раз, переболтав с утра с троими дачниками, чьи участки прямо граничили с евойным, он перебежал улицу и принялся колотить в мою калитку. В отличие от прочих жителей, к кому можно было просто зайти, скинув щеколду, я ставил на калитку изнутри замок, чтобы сделать свою землю частью дома, а не улицы. Отец в свое время не мог решиться на такой шаг: возможно, и хотел, но боялся, что соседи подумают о нем плохо. Я же, напротив, желал, чтобы обо мне думали плохо, недолюбливали меня, чурались и в результате – не приставали с разговорами. Все к этому были уже приучены, только Ильдус, новенький в наших краях, не знал заведенного мною порядка. До тех пор мы с ним ни разу не общались: если я выходил за пределы своих владений и встречал его, то лишь тихо и любезно здоровался, не замедляя движения.

На этот раз ему удалось меня поймать, правда, он понятия не имел, что на самом деле произошло: просто вышел сосед (то есть, я) и на предложение с ним выпить не отказался, что выглядело для этого человека вполне естественным. На самом же деле, я уже давно разработал стратегию борьбы с ним, не раз репетировал, что и как ему скажу, когда он придет – вежливо, мягко, но решительно пресеку все дальнейшие контакты, все до единого, поскольку мне не хотелось скармливать очередному пожирателю времени ни минуты моей жизни. Увы, невдомек ему было, что в это самое утро я, как назло, изнывал от похмелья настолько, что и помыслить не мог тащить свою тушу в магазин, полкилометра гнать ее, стегая то длинной, то короткой плетью, забегая вперед, иногда подпрыгивая и паря над нею, шепча ей в уши ласковые слова: ну, пожалуйста, туша! Иди, Веничка! Еще пятьдесят шагов, совсем чуть-чуть общения с чувыдрой и тут же, вот уже по этой самой дорожке ты будешь идти обратно, и не просто идти, а посасывая из горлышка крепкое пиво, и внутри тебя будет разливаться ершистое тепло…

– А мне говорили, что ты нелюдимый, – весело сказал Ильдус, когда я поднял и опрокинул первый стакан его водки.

Едва приняв халявное тепло соседа, я уже пожалел, что согласился пойти на контакт. Ильдус был невыносимо скучным, что называется – хороший мужик, хороший парень. Настоящий мужчина. Настоящий человек. Никогда не подведет.

В советское время, когда война была еще не в столь далеком прошлом, о таких как Ильдус говорили: я бы с ним в разведку пошел, впрочем, плохо представляя, что такое разведка, и уж совершенно точно будучи уверенным, что никогда, никто, ни в какую разведку ходить не будет. Примечательно, что как раз один из тех, о которых так принято говорить, приплетая разведку – мой лучший друг Митька, к счастью, навсегда исчезнувший из моей жизни – как-то в детстве мне заявил:

– Вот начнется война, я тебя первого в спину застрелю.

Сидя на кухне хорошего мужика, такого же урода, что и Митька, урча удовлетворенным животом, я отчаянно соображал, что он поймал меня, как ловят самку в период течки: дала один раз, даст и другой. Теперь у него на эту самку безусловные права. Теперь можно звонить ей в любое время дня и ночи. Заваливать с портвейном, бодаясь бутылками в дверях.

Водка придала мне сил, наглости и отваги. Не дожидаясь окончания бутылки, чтобы уж совсем не ввергать Ильдуса в панику, я встал и произнес речь. Я сказал, что действительно являюсь чрезвычайно нелюдимым человеком, что пил сейчас исключительно ради знакомства, пил первый и последний раз, что я много и постоянно работаю, что приезжаю на дачу исключительно в поисках тишины и покоя, и впредь прошу не тревожить меня. Кроме того, я не считаю эту водку угощением, а себя – обязанным отвечать на него. Посему, вот тебе, Ильдус, деньги за выпитое зелье.

Я вручил ошарашенному соседу сторублевую бумажку и поспешно покинул его, а сам, не заходя домой, кинулся в магазин, к чувыдрам, общение с которыми теперь, после выпитой дозы, мог успешно вынести.

Тот день стал для меня началом кошмара. Я заплатил собутыльнику за свою долю, отлично зная, в какой мучительный попаду круг, если позволю себя угостить. Теоретически это даже не круг, а спираль, неминуемо стремящаяся к одной точке – к смерти. Я просто выкупил свой следующий шаг – мрачную обязанность явиться с бутылкой к нему. На третий раз тостирующим станет опять он, и так далее, именно до самой смерти. Это еще одна из причин, почему я разорвал отношения с людьми, в данном случае, с пьющими мужиками. Каждая из этих искренних дружб лежит в начале спирали, и все они сходятся в одной точке, впиваются в тебя со всех сторон, будто ты старый диван, из которого торчат пружины.

Нельзя жить в обществе и быть свободным от общества, как один исторический урод повторил за другим. Речение, конечно, справедливо. Единственный способ стать свободным от общества – это не жить в обществе. Оказалось, что в финальной части жизни общество стало мне совершенно безынтересно.

Само общение с людьми, болтовня не доставляет мне ни малейшего удовольствия. Никакого интереса не вызывает бытие общества, его вопросы и новости. Я не читаю газет, по телевизору смотрю только кино (предварительно записывая на видео, чтобы проматывать рекламу), никак не могу вспомнить, как зовут президента США, да и как выглядит наш, увидел лишь случайно, когда видеомагнитофон, полуавтоматически хватающий из эфира фильм и выставленный с упреждением, подсунул мне какую-то маниакальную рожу, из речи которой я понял, что это и есть наш недавно «избранный» президент.

Реальность мне давно безразлична, даже погода на улице уже не имеет никакого смысла: я одинаково рад любому природному явлению, поскольку наблюдаю его исключительно из окна.

Когда я еще выходил наружу, подолгу бродил по Тимирязевскому парку, непогода мне была ближе, чем погода: на аллеях немного людей, а порой – в двадцатиградусный мороз или под летним ливнем – аллеи совершенно пусты, прекрасные, бесконечные, словно зеркальные коридоры, в конце которых не маячит какая-нибудь дохленькая фигурка. Осенью безлюдны улицы и проспекты дачного поселка. Проспекты шире, укреплены гравием, на проспекты не выходят калитки участков. Улицы устроены перпендикулярно проспектам, они земляные, травянистые, и все это было пустым поздней осенью и зимой – прекрасный, кристально застывший мир…

Если бы не Ильдус. Я приходил в ужас от самого его существования: пусть он больше не пытался наладить со мной контакт, но намеревался всю зиму жить в нескольких десятках метрах от меня, зияя досадной прорехой в белой простыне моего одиночества. Более того, не надо быть писателем, чтобы гениально предвидеть: рано или поздно, когда все соседи съедут, он снова прилипнет ко мне.

Так и вышло. Раз утром он загремел у калитки: подойдя к забору со своей стороны, я с изумлением увидел взъерошенного соседа, который колотил молотком о сковороду.

В этот момент я просто желал его убить. Схватить его за волосы и бить головой о столб, пока он не умрет. Бешенство охватило меня.

Это было прекрасное солнечное утро. Я проснулся, почувствовав себя полностью выспавшимся, полным свежих сил. На столе лежала тетрадь, одна ее страница встала флажком, несмотря на то, что вчера, отваливаясь от стола, измученный донельзя, я припечатал и пригладил ее ладонью. Воздух, потревоженный в комнате моим телом, привел в трепет эту чистую страницу, готовую принять решительный, оплодотворяющий нажим карандаша. Чашка кофе – медленно, маленькими горячими глотками, взгляд в сад сквозь цветные стекла веранды, с короткой паузой на блике круглого графина, что несколько лет пузился на подоконнике нетронутым… Многим ли в мире ведомо это сладостное предчувствие полного рабочего дня? Предчувствие тех неповторимых сущностей, которые будут сотворены сегодня. Тех странных сущностей, которые не сделает больше ни один человек на планете.

Я беру карандаш, отмечаю его твердую остроту: вчера, незадолго до своего отвала заточил его ножом – вот тут, на листе, завернулась крохотная зеленая стружка… Я сдуваю ее, я держу карандаш на весу, глядя поверх острия на мой разноцветный сад, и в этот самый момент раздаются удары молотка в сковороду и низкие носовые окрики:

– Николай! Коля! Ну, Николай же! Спишь, что ли? Эй!

Я надел шляпу и вышел. В байковом халате до пят и в шляпе я выглядел серьезно и угрожающе – для того и шляпа. К тому времени Ильдус уже сильнее распалился, словно джинн в бутылке.

– Колян, бля! – уже так именовал он меня, похмельно воображая меня своим корешом. – Я уж тут подыхаю один с тоски.

Однако, увидев шляпу, неожиданно разгладился.

– Я уж и не знаю что делать! – говорил он с искренним возмущением, плюс малая толика фальшивого недоумения. – То ли «скорую» вызывать? Кричу – не отвечаешь. На участке тебя не видно. А калитка изнутри закрыта. Что с тобой, Николай? Заболел? С похмелья? У меня выпить есть.

– Сковорода зачем? – деловито спросил подошедший я.

– Так это… Калитка деревянная, гнилая. Не постучишь…

– Значит так, – сказал я с интонацией глубокого зачина. – Пить я сегодня не желаю. Много работы, извини. Роман надо в среду сдавать (Так сказал бы какой-нибудь преуспевающий Тюльпанов). В следующую среду, на той неделе, – добавил я, ужаснувшись, что Ильдус придет снова, в ближайший четверг.

Мое заявление обезоружило соседа: ведь единственным его козырем была припасенная водка.

– Как это – не желаешь? – очень недоуменно произнес он и тут же сделал вывод, как всегда такого рода люди, навесил на меня мгновенный ярлык: – Не наш человек.

– Ну, ваш или не ваш – не важно, – сказал я, по утренней инерции превратив устную речь в красивое письменное созвучие. – Нет у меня времени на разговоры.

– Так, – зловеще прохрипел Ильдус. – Не хочешь, значит, со мной разговаривать.

– Не хочу, – спокойно сказал я.

– Писатель, значит… – пробормотал он, когда я уже шел по тропинке к дому, покачивая моей шляпой.

– У-у, писатель! – вдруг взревел он. – Да что ты такого напишешь? Что ты такого узнаешь, если не будешь якшаться с людьми? – продолжал он причитать, когда я, развевая полами халата, двигался вдоль стены моего дома.

– Говно ты, а не писатель, – констатировал он, скорее, уже для себя, когда коричневая пола моего халата скрылась за углом.

Меня трясло. Мое лицо было искажено болью до зубовного скрежета. Таковым я его и увидел в зеркале. Это не было уязвленным самолюбием или каким-либо другим человеческим чувством. Я просто жалел о том, что растратил эмоции зря, и плакал теперь мой солнечный рабочий день.

Вот интересно, если представить себе утро Пушкина в разгар болдинской осени. Разминает пальцы, очиняет гусиное перо. Выкуривает пахитосу над листом, пепел падает на нетронутую белизну, он смахивает его тылом ладони. Рисует изящную головку в верхнем правом углу. И вдруг одним длинным махом вылетает строка:

Я помню чудное мгновенье…

За каждым словом – ряд синонимов и сходных значений, уходящих за горизонт, словно рельсы. Те, слова, что уже встали на место, на самом деле – конечный результат деятельности сложнейшей творческой машины. То же – вереница рифм от последнего слова строки, и одна из них, может быть, потянет за собой смысл, который пока и не ясен: какое мгновенье? мгновенье чего? Нарисованная головка напоминает кого-то… Аннушка Керн? Неужто эти стихи будут о ней? Еще минута и потекут свободно… Ну чу! Скрип коляски. Храп лошади. Чей-то провинциальный говорок за окном.

Приехал сосед. Чванливый невежда. Очень веселый, эдакий балагур. Сашка швыряет перо на стол, веер мельчайших чернильных капель ложится на лист… Выпили различных наливок, смакуя каждую особо. Осенний день короток, гость отъехал уже в темноте, долго маячил на вьющемся проселке масляный фонарь. При свече сочинять не хочется, столько теней притаилось по углам, в голове шумит, кулак стремится подавить зевоту…

Наутро глянул на лист. Что за мгновенье? Мгновенье – чего? Вроде рифмовалось вдохновенье, и это должны были быть стихи о творчестве. Вздор. К чему писать о творчестве? Женская головка напоминает кого-то… Натали? Нет. Лист скомкан, летит в корзину. Читатель этих строк волен воспользоваться машиной времени, подстеречь на проселке чванливого соседа и с облегчением опустить топор на его седеющую голову. С чистой совестью – топор. И тогда в новой реальности вновь зазвучит потерянное было стихотворение…

Я не питал ни малейших отрицательных чувств к Ильдусу: этот тип просто мешал мне работать, а следовательно – жить, мешал появиться на свет моим текстам и, словно зубастый доктор, делал мне какой-то перманентный аборт. В моей голове не зрело никаких убийственных планов, просто один раз его, как говорят ублюдки, угораздило оказаться не в том месте и не в то время.

В один из непогожих понедельников поздней осени на дороге, ведущей от подмосковной станции N к дачному поселку, затерянному среди чахлых заброшенных полей, появилась фигурка одинокого путника. Это был я. Я приехал на дачу. Я всегда выбирал понедельник для заезда, ибо с пятницы по воскресенье в поселке все же обретаются какие-то неутомимые садоводы. Нивы были сжаты, а рощи голы; я шел со станции, в тусклом осеннем свете под невидимым дождем разворачивалась панорама чахлых заброшенных полей. В местном хозяйственном магазине я купил черный колун на длинной березовой ручке и нес его на плече, а за плечами болтался легкий рюкзачок – две чистых тетради, мелочи всякие да еда на вечер. Завтра схожу в магазин и затарюсь уже основательно, несмотря на здешнюю дороговизну. Не люблю таскать тяжести – лучше уж переплатить.

Впереди, в дождевом тумане маячила фигура, я решил обогнать пешехода, ибо смущало меня постороннее присутствие на моей одинокой тропе. Далекий пешеход хорош на картинах Ван Гога – не в реальном поле зрения.

Я ускорил шаг, бодро перекинув колун с плеча на плечо. Это была железная чушка массой четыре килограмма, как значилось в инструкции. В тот год я заготовил три кубометра березовых дров, уже наколотых, как утверждала фирма, доставившая мне их на «газели», но это были частично слова, ибо поленья оказались слишком толстые и требовали дополнительного подкалывания, для чего и потребовался черный инструмент.

Человеческая фигурка медленно увеличивалась в размерах, по мере того как я нагонял идущего, и в итоге превратилась в моего соседа. Ильдус шел, бережно неся на локте хозяйственную сумку древнего образца – вероятно, наследие прежних владельцев дачи, трудолюбивых стариков. Как я выяснил после, Ильдус купил две бутылки простой водки, две банки кильки в томате, две – зеленого горошка, и хлеба – также два белых батона. Каждой твари по паре. На станцию он, как я полагаю, ходил для того, чтобы сэкономить деньги, ибо там все было дешевле, нежели в дачном магазине. В бумажнике Ильдуса оставалось совсем немного денег, их я преспокойно переместил в свой. Еду я выбросил в канаву уже на другой станции, по одному предмету направо и налево, размахивая рукой, как сеятель. Колун утопил в деревенском пруду там же.

Я никогда не был в этом живописном месте и прогулялся по окрестностям, с искренним любопытством оглядываясь вокруг и высоко задирая голову, как американский турист. От места, где я спихнул с дороги тело Ильдуса, мне пришлось вернуться обратно и сесть в первую попавшуюся электричку. Навязчивая идея, что менты вызовут собаку, какую-нибудь языкастую серую Ральфу, заставила меня заметать следы. По хорошему, я не должен был в этот день продолжать свой путь на дачу, но дома оставалась Аннушка, и мое возвращение было невозможным. Разумеется, никому не придет в голову связать труп, найденный где-то далеко на дороге, с моим именем. Не может быть такого мотива: человек докучал соседу, бурчал на улочке перед его домом, звал его бухать и был за это убит.

Нонсенс. Свалят на бомжей или деревенских пацанов, которые позарились на его водку и консервы. Никто не подумает на меня. Кроме Аннушки. Поэтому-то мне и пришлось вернуться на станцию. На дачу я прошел другой дорогой.

В тот день я был вынужден устроить себе выходной: в последний раз Ильдус отобрал у меня кусочек текста. Я пил его водку и смотрел на крышу его дома из окна. Дойдя до середины второй бутылки, уснул, а проснувшись, не сразу вспомнил, что теперь свободен и снова могу спокойно работать на собственной даче. От бывшего мента Жоры никакой угрозы не может быть, хотя в последнее время они и спелись с покойным – вместе бегали, нажравшись, мимо моей калитки, орали блатные песни, дразнились, словно малые дети.

– Вот ты, например, – говорил долговязый Ильдус, нависая над маленьким Жорой, как фонарный столб, почему-то установленный непосредственно под моим окном, – о чем ты напишешь?

– Ну, не знаю, – отвечал маленький Жора, картинно разводя руками. – О жизни напишу, о борьбе с преступностью. Опыт у меня большой.

– Правильно! – повышал голос Ильдус, косясь на мое окно, за которым я сидел, уже положив ладонь на тетрадь. – Ты напишешь о жизни, о работе, о разных приключениях. О небе, о солнце, о тучах, – Ильдус поднимал голову и выставлял ладонь, будто пробуя небо на дождь. – А он напишет – знаешь о чем?

– О чем он напишет? – спрашивал Жора с каким-то даже страхом в голосе и также смотрел на мое окно, где, как я хорошо знал, проверив это при разном освещении, за тюлевыми шторами не было видно сидящего меня.

Ильдус отвечал громко, чеканно:

– О бухе, о ебле, о лесбесе.

Сцена решена в продолжительном времени, поскольку и вправду повторялась, только темы гипотетического писательства частично варьировались:

– О чем ты напишешь? О героях, о хлебе, о лесе. И я напишу об этом. А он о чем? О бухе, о ебле, о лесбесе.

Произносил он именно через «е», полагая, что оно так и пишется. Меня удивляла не столько та легкость, с которой Ильдус воображал, что они оба способны написать хоть одну фразу о чем бы то ни было, сколько это странное словосочетание. Тогда, в безынтернетном мире, он не имел и не мог иметь никакого понятия о моих произведениях последних лет, поскольку меня уже давно перестали печатать, выгнали из доверенного круга избранных, которые и вправду продолжают писать о солнце, о тучах, о героях и хлебе, правда, герои у них другие и хлеб значительно подорожал. Новое государство востребовало своих певцов, которые немедленно бросились прославлять и оправдывать очередных победителей.

– О доблестях, о подвигах, о славе… – прямо так и вижу, будто главу какого-то учебника конца двадцать первого века: «Литература уголовно-мафиозного государства».

Глядя на игры этих старившихся детей, которые специально бегали вокруг моего участка, возникая то с севера, то с юга, нарочито громко шумели, я думал, не написать мне и в самом деле – о лесбесе? О бухе у меня достаточно – целый роман о жизни и смерти интеллигентного алкаша, о ебле во многих моих произведениях прилично, а вот – о лесбосе что-то не припомню.

Гм. Я пишу исключительно из критических соображений, мое кредо описано Лермонтовым: И дерзко бросить им в лицо железный стих, облитый горечью и злостью… Как я могу ненавидеть какой-то там лесбос, когда и нормальный секс ненавижу до тошноты?

Порой эти двое совершенно наглели, когда количество водки зашкаливало. Их круглые красные рожи возникали над забором и они начинали маниакально орать:

– Писатель! Выходи, писатель! Дело есть. Выходи, бля.

Чтобы не снести им головы прямо у моего собственного порога, я покидал уютную творческую обитель и ехал в Москву. Я хорошо знал, как они будут действовать, особенно этот искушенный мент Жора. Снимут побои в травмпункте, напишут заявление. Просто-напросто избил, гадина, двух невинных стариков.

Что я им сделал? Ничего. Именно за это они меня и ненавидели – за то, что я им кое-чего не сделал, а именно: не хотел пить с ними, болтать, общаться, говорить о политике и спорте, обсуждать «Санта-Барбару»… Что там еще принято у людей? Живо интересоваться новостями, жизнью соседей и звезд, рассказывать друг другу о каких-то приключениях, об армейской службе, рассуждать на вечные темы (это уже при сильном отравлении), а на последней стадии – хвастаться женщинами, давно уже не знакомыми, забывшими, состарившимися или умершими.

Так люди ненавидят эмигрантов, которые якобы бросили их в полыхающей стране, устремившись к лучшей жизни. Я же решил эмигрировать из жизни вообще. Она не хотела меня отпускать. Мне удалось перехитрить ее, одним махом, рубанув с плеча. Я лежал на даче, теперь свободный, пил водку своей жертвы, мой трофей. Мне было тяжело и страшно, казалось, что поднимется сейчас над подоконником окровавленная голова, но, вернись я тогда домой, Аннушка быстро бы прощелкала своим прекрасным еблом, что Ильдуса замочил именно я, а уж у нее действительно, в отличие от ментов, могла появиться гипотеза.

Дело в том, что я ей не раз жаловался, что этот человек мешает мне работать, что жизнь на даче становится из-за него, из-за такого пустяка – невыносимой, и когда они кричат «писатель», этот «писатель» вылезает из всех дачных углов, «писатель» какой-то, именно в кавычках, и, в принципе, неплохо бы просто тюкнуть его по голове топором где-то по дороге на станцию, да и концы в воду.

– Не загораживай мне солнце, – сказал Архимед и быстрым точным ударом снес солдату башку.

Черным колуном. В первый раз я чуть было не сотворил нечто подобное почти четверть века назад, когда в моей жизни появился разрушитель жизни, очень настырный. Сразу после свадьбы мы жили с Аннушкой в общаге Литинститута, где-то не более полугода, но мне с лихвой хватило тесного общения с творческими сокамерниками, и эта женщина хорошо знала, какие эмоции вообще вызывают у меня несанкционированные чужие.

Был у нас на курсе один ублюдок, подонок и замечательный поэт, что, впрочем, вполне логичное сочетание. Он сочинил одну забавную поэму, сильную художественно и для тех времен смелую, и я опрометчиво похвалил его. После этого случая Ублюдок (назову его так, именем собственным) неистребимо зачастил в наше уютное гнездышко молодоженов. Впрочем, возможно, причина была в другом – ведь этот маленький человечек был одним из тех, кто безнадежно добивался моей невесты до меня – пожалуй, даже главным из претендентов.

[На полях: «О ком, интересно, здесь идет речь?»]

Он приходил каждый вечер, сидел, поблескивая лбом над чашкой стылого чая, вел унылые беседы о поэзии. Когда общий разговор иссякал, Ублюдок принимался читать стихи, причем, внезапно, без объявления, то свои, то чужие, то прочих сокурсников, то классиков, то живых… Он читал, приподнимая подбородок, вскидывая глаза, с одной и той же возвышенной интонацией, причем, пуская такие удивленные нотки, будто строка внезапно поражала его своим величием. Последнее было особенно милым, если читалось его собственное творение. Стихи у него были хорошие, сильные, верхом совершенства была его криминальная поэма, которую многие у нас на курсе знали наизусть. Но стихи – это стихи, а нервы – это нервы.

Мало-помалу я начал понимать, что этот человек изо дня в день изводит меня, тяжело и мучительно, просто иссушает, испепеляет. Я бесконечно маялся: с момента, как мы переступали порог нашей комнаты, вернувшись с занятий в общагу, я жил в атмосфере тревожного ожидания, с опаской поглядывал на часы, будто был на курсе каких-то особо болезненных уколов. Когда Ублюдок, наконец, уходил, я чувствовал неимоверное облегчение – ведь до следующего укола оставались сутки. Чтобы закрепить свое счастье, я бросался к двери, запирал ее на засов и, в то время как шаги Ублюдка, командора какого-то, но прочь идущего, еще слышались в коридоре, набрасывался на мою молодую красавицу. Порой я совершал с нею любовный акт стоя, прямо в маленькой прихожей нашего бокса, там где с одной стороны висела одежда, с другой – мрачно поблескивали кастрюльки. Облегчение от того, что Ублюдок наконец ушел, буквально физически истекало из меня.

Раз в этот «известный» момент кто-то подергал дверную ручку снаружи. Анна как раз взмыла над полом на самую вершину своего оргазма, держась для равновесия за эту самую ручку. Ублюдок, что ли, вернулся, или кто еще, – подумал я, каждым взмахом бедер будто бы перелистывая альбом с мгновенными фотками всех знакомых, кто мог придти… Гм… И почему память моя столь цепка, зачем не отпускает она эти нежные мгновенья жизни? Зачем мне, к примеру, помнить, что в тот далекий день струя моей вонючей спермы вылилась в молодую жену именно в тот миг, когда я подумал: не Настя ли это пожаловала?

Настя. Невзрачная тихая поэтесса, которая дружила с Аннушкой и порой заходила к нам. Что-то в ней было такое, что я все же хотел ее… Впрочем, я многих женщин хочу – практически всех, в которых хоть что-то есть, какая-то волнующая черта. Как каждый нормальный мужчина… Мда… Настя была первой с нашего курса покойницей. Покончила с собой на самой заре ублюдизации, так и висела, говорят, в окошке своего деревенского дома под Тулой, глядя вылупленными глазами на некогда принадлежавшей ей мир. И сгнили давно в земле лакомые части ее тела, которые я бессмысленно хотел.

Помню, мы с Аннушкой как раз в тот день жестоко поругались. Меня, видать, не слишком уравновесила оргазменная разрядка, и я стал орать, что видеть никого не хочу в своей комнате, ни талантливого Ублюдка, ни сексапильной Насти твоей! Вот прям так, с порога и зарублю.

На другой вечер я поставил у двери топор (прообраз будущего четырехкилограммового колуна Ильдуса) и совершенно искренне был уверен, что с порога, едва Ублюдок просунет в щель свою шишковатую голову, торжествующим махом разрублю этот выпуклый лоб, перемешав зреющие внутри рифмы. Я был доведен до такой степени бешенства этим человеческим общежитием, что на самом деле сделал бы что-то в подобном роде, перечеркнув собственную жизнь, испепелив будущую прозу.

К счастью, Ублюдок почему-то больше не появлялся на моем пороге со своей умопомрачительной поэмой, которая целиком состояла из матерщины, да так и называлась – «Хуй». Да и Настя пропала, похоже, упрежденная женой. Умер во мне Мартынов, кровью захлебнулся Дантес.

[На полях: «Если бы ты знала, о ком на самом деле идет речь.»]

Вскоре мы вообще перебрались из общаги в родительский дом (эксперимент отдельной жизни оказался неудачным). Тогда мне еще казалось, что Аннушка поймет мое состояние, мою готовность пойти на все во имя душевного покоя, во имя возможности работать, ведь она была со мной одной крови (так думал я) и бросила писать стихи только на время медового месяца, слишком страстно отдавшись своему счастью… Медовый месяц, правда, длился уже полгода, мы наслаждались друг другом и оба не писали ни строчки.

А потом она принялась вставлять мне палки в колеса. Боже мой! Всю свою жизнь я боролся за возможность работать. Миллиарды людей в мире только и мечтают, когда закончится рабочий день, а я смертельно воевал с людьми за то, чтобы они дали мне возможность работать.

Ни мои покойные родители, ни Аннушка, ни бывшие друзья не могли взять в толк, что мне нужно ежедневно какое-то время для работы, что в это самое время ко мне нельзя врываться с требованием хуя или с предложением забить гвоздь, с жаждой общения, с просьбой о совете или мольбой о помощи. Почему-то все прекрасно понимают, что хирург – это хирург, и никакая жена, никакой друг не влетает в операционную, не хватает его за руку, режущую в этот момент чье-то живое сало. Они не делают этого ни в коем случае, даже если кто-то умер, и некому нести его гроб.

Помню, как окочурился один бездарный поэт, приспособленец, всю жизнь безуспешно пытавшийся наладить контакты с элитой из толстых журналов, бухая с ней и ебя ее, в итоге сам получил цирроз печени и заживо сгнил.

– Надо нести гроб, нести гроб! – глухим голосом повторяла одна моя литературная подруга, пытаясь выволочь меня на эти идиотские похороны, суть которых, опять же, лишь в общении еще живых, и которые кончатся всеобщей пьянкой и закулисной еблей.

Помню, я тогда все же собрался и поехал, и там эта немолодая литературная дама, стоя над бренными нетленными костями, выступила с пламенной речью, потрясая уже сухой щепотью, заявила, что это был один из самых сильных поэтов нашего времени, самый обаятельный, чуткий человек и самый – вы только представьте себе – сексуальный мужчина в ее жизни, и мы, со своими гульфиками, просто не могли не переглянуться, стоя вокруг этого горизонтального гроба. Кончилось, конечно, вселенской пьянкой и кулуарной еблей: как раз эту блядищу я и выебал, несмотря ни на что. Далее – мука и запой.

Вот и еще одна причина, глубоко личная: я не то, чтобы очень желаю жить, но все же хочу чувствовать себя здоровым как можно дольше, хорошо бы – до самой смерти, а не умирать в страшных корчах. Для меня СМС или имейл всегда означает лишнюю сигарету, а уж телефонный разговор – две или три. Не говоря уже о том, что живое общение с людьми, без разницы – пьющими или нет – почти всегда – гарантированный запой. Похороны, поминки – это не просто посидеть вечер а наутро маяться похмельем. Это неделя или больше моей жизни, отданная во имя других людей, из-за чьей-то прихоти поболтать.

Что-то в этих соображениях не так… Вдруг вспомнил: с чего это я все думаю о каких-то других людях? Ведь не так давно я сделал умопомрачительный, окончательный вывод: человек-то на Земле один, и никаких других людей не существует.

И все же… Бывало, сижу за столом, марая свою очередную тетрадь, на столе свернулся клубком телефон, лягушкой застыл, как сказал один убитый людьми поэт, и вот, сижу и поглядываю на эту жабу, ожидая, когда наконец она принесет мне беду.

То мог быть какой-нибудь старый провинциальный приятель, которых у меня накопилась тьма, поскольку в юности, в молодости я много ездил; как правило, он привозил что-то питейное из своей далекой республики, радостно ждал меня на улице, на какой-то квартире, в гостинице, либо сам стремился ко мне… И – понеслась!



Поделиться книгой:

На главную
Назад