Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Человек-тело - Сергей Юрьевич Саканский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вероятно, Вика, в своем первоначальном варианте, все же была. Да, я нашел на общественном балконе девочку с Венеры. Да, я сочинил об этом рассказ, преобразующей мою реальность. Затем написал второй, уже документальный рассказ. Далее, через полгода, снова вернулся к этой тетради и записал текущие события. Может быть, именно в этом месте я и попал в другой, галлюциногенный мир? И что со мной на самом деле происходит сейчас? Может быть, ничего этого нет – ни ноутбука, который принесла Вика, ни Вики самой, а я, например, лежу в больнице, умираю, сознание покидает меня и пытается выстроить новую, желанную реальность. Как в каком-нибудь типичном романе стиля лохотрон: автор не желает сообщать читателю одну незначительную подробность из жизни своего героя, а именно, что герой уже умер и весь этот роман представляет собой его предсмертную галлюцинацию.

М-да… Это совсем другой роман. Я жив, я есть, вот моя тетрадь. Из которой, между прочим, почему-то вырвана страница.

Это уже новый, параллельный сюжет. Кроме Вики, конечно, никто не мог этого сделать. И сделала она это не позднее месяца назад, потому что именно тогда я перепрятал тетрадь. Вопрос: для чего она это сделала?

Странно. В конце очередной страницы запись:

Ну, а что дальше?

Потом рваные остатки у корешка. Наверху следующей страницы я написал:

Вышеизложенное – всего лишь мечты, которые посещают меня всю жизнь, с тех пор как я стал владельцем этого умопомрачительного предмета.

Какого предмета? Что было написано на вырванной странице? Зачем она ее вырвала? На всякий случай отметил это место, может быть, вспомню когда-нибудь.

Или нет. Не хочу недомолвок с нею. Ведь Вика – единственный близкий мне человек. Просто спрошу ее завтра – и о том, и о другом. Почему вырвала страницу и откуда взяла текст сожженного рассказа.

Вспоминается графоман Тюльпанов. Вот же оно. Вот когда все это началось:

«Уходя на свою государственную службу, моя добросовестная сиделка бросила мне на одеяло книжку – роман некоего Виталия Тюльпанова, который я с маниакальным омерзением…»

И почему это я принимаю некие якобы знаки в книгах как должное, будто так на самом деле может быть?

Ведь поначалу я сам предположил, что все это было лишь похмельной галлюцинацией. В таком случае, похмелье явно затянулось, более чем на полгода…

Квартира героя, подробно описанная, как всегда у этих авторов, которые путают прозу со школьным сочинением, слишком уж напоминает мою – не эту, а ту, на Трубной, за аренду которой я и живу, спасибо родителям… Даже не так, не напоминает – этот Тюльпанов просто-напросто описал именно мою квартиру, один в один.

Вот, нахожу это место…

«Пожилой художник обитал на одной из шумных центральных улиц столицы, в старом доме, построенном еще в сталинском стиле. Попав в эту шикарную квартиру, вы сперва оказывались в просторном холле, откуда три двери вели в три обширные комнаты и т. д.»

Вижу какого-то жалкого провинциала, обалдевшего от Москвы, злобного и завистливого, мечтающего о красивой жизни. Который проговаривается, употребляя слова типа «столица» и «шикарный». Который не понимает, что «пожилой художник» – пошленько, а «обитал» – таки вообще омерзительно, плюс еще забывает между слов совершенно лишнее слово…

Гм. Выдуманный номер этой квартиры совпадает с номером моей теперешней. А вот и фрагмент моего телефона – пять цифр подряд – автор приводит сумму гонорара, полученного его злосчастным художником. Художник почему-то мой тезка по отчеству – тоже Васильевич. Женщину, которую он убил и порезал на куски зовут Анна, как мою первую жену… Нет нужды продолжать: иначе придется пересказывать Тюльпанова сплошняком.

Осознав все это, я испытал приступ ярости. Пока разогревался компьютер, я разминал пальцы и шевелил губами, нашептывая будущие гневные слова. Письмо складывалось примерно так:

«Скажи-ка мне, ты, мерзкий графоман, откуда ты знаешь подробности моей жизни, такие, каких не может знать никто, даже моя первая жена? Как, каким таким тайным аппаратом ты проник в мои мысли, мои фантазии?

Первое. Ты, своим ублюдьим языком описываешь мою старую квартиру – так, будто бы бывал в ней.

Второе. Ты в своих часто употребляемых числах, как всегда это вы делаете, чтобы показаться убедительными, приводишь числа, которые знаю только я, которые только для меня имеют значение.

И, наконец, последнее, самое главное. Кто ты такой, ублюдок, если ты живописал мои фантазии, о которых я не рассказывал ни одной живой душе? Фантазии о мясорубке, именно касательно моей первой жены, которая, впрочем, не первая, а именно и есть – жена, поскольку по закону мы не разведены… Правда, я тебе уже рассказывал эту историю…»

Впрочем, это всего лишь мой эмоциональный черновик. Набирая текст из тетради в компьютер, я изрядно смягчил его, примерно так:

«Уважаемый г-н Тюльпанов! Я много думал последние дни о той странной связи, которая существует между нами.

Первое… И т. д. – также более мягко».

Никакого ответа я от г-на Тюльпанова не получил.

2

– На днях моя милая девочка читала мне один мой старый рассказ, – осторожно начал я, когда мы, позанимавшись утренними упражнениями, расслаблено возлежали на нашем брачном ложе.

– Действительно очень хороший рассказ. Зря ты его сжег.

– Это любопытно, – сказал я. – И как же моя шустрая рыбка могла его прочитать, если я его сжег?

– Очень просто. Ты сжег беловую рукопись, а я нашла черновик.

– Вот оно что. А откуда же моя девочка узнала, что я его сжег?

– Да ты сам мне и сказал. Неужто не помнишь?

– Помню, конечно. Это я так, придуриваюсь, извини.

Вот как все просто объяснилось. Старческий маразм и провалы памяти. Теперь второй вопрос, менее существенный:

– А зачем моя киска вырвала страницу из синей тетрадочки?

– Какой тетрадочки?

– Подожди минутку, – сказал я, встал, накинул халат и вышел из спальни.

Тайник мой весьма прост: в туалете на полке, среди прочего хлама, который давно пора выбросить, стоит канистра, по виду наполненная краской. Если отвинтить крышку, то и увидишь старую затвердевшую краску. Реально – это всего лишь верхний, и вправду мертвый слой: когда-то я распорол канистру снизу и вылил жидкую краску для какой-то надобности. Оказалось, что после того, как внутри и снаружи вообще все засохло, дно этой канистры случайно научилось тайным образом открываться, так, что рваная щель с натеками точно вставала на место. В образовавшейся полости я поначалу, еще в эпоху первой жены, хранил письма и фотографии моих добрачных возлюбленных, теперь же старый тайник заработал снова.

– Вот эта тетрадь, – сказал я. – Ты ведь читала ее, правда?

Вика мельком глянула на тетрадь и покачала головой.

– Нет. Впервые вижу.

Я тупо смотрел на свою молодую жену.

– А что там? – поинтересовалась она, и в ее голосе прозвучало искреннее любопытство. – Новая твоя работа? Дашь почитать?

Она протянула руку к тетради, я отдернул ее.

– Это еще очень сыро, – сказал я. – Придется переписывать. Дам, когда закончу.

– Как знаешь, – произнесла моя девочка и принялась отколупывать что-то от своего подбородка.

– Принеси-ка мне этот черновик, – сказал я. – Того, сожженного. Вставай, кстати, уже день давно.

Уединившись с черновиком в кабинете, я стал его внимательно читать. Старый, наивный, несовершенный рассказ. В годы своего начала я еще тешил себя надеждой, что могу пройти той узкой, извилистой тропой, которая отделяет советскую литературу от настоящей, как это сделал, к примеру, Трифонов. Быть искренним и одновременно печататься в толстых журналах.

Это была мягкая, робкая проза, тонко чувствующая, что за каждым ее словом следит начальник – бездарный секретарь Союза, следит глазами младших редакторов, чтобы не дай бог кто написал лучше секретаря. Пишите-то, впрочем, сколько хотите, но вот печатать… Никогда. Иначе его с места попрут, младшенького, а ведь он и сам писатель, кропает там что-то свое, робкое, серое, чтобы, может быть, где-то к старости тиснуть…

То же и сейчас – пупком чувствуют врага. А враг не радуется успехам отечественного бизнеса. Не приветствует нарождающийся матриархат. Не лебезит перед евреями. Не утверждает свободу и демократию.

Тьфу, омерзительно. Я не о том, помоечный мой. Что-то от моего внимания ускользает. Что-то такое в этом тексте есть, содержащее разгадку. Нет, спать, спать…

3

Не дай мне Бог сойти с ума… Вот что он имел в виду: сходит человек с ума, но сам не знает об этом. В последние месяцы я совершил несколько поступков, которые начисто забыл, странных, вредоносных самому себе поступков.

Вчера позвонил в одно крупное издательство, которое, после долгих обнюхиваний, что длились боле года, наконец, решило напечатать мою книгу.

Разумеется, я многажды мог сделать книгу – за свой собственный счет, но это несерьезно. Я профессионал и должен зарабатывать деньги своим трудом, а не платить за это. Пусть даже те гроши, которые сейчас платят литераторам, пусть даже они мне и вовсе ни к чему… Как, интересно, отреагировал бы хирург, если бы ему предложили приплачивать за счастливую возможность вырезать кому-нибудь грыжу?

И вот, наконец, меня взяли, осталось только подписать договор. Звоню редакторше, с которой имел дело, называю себя. Она говорит: я же просила вас, никогда больше не звоните сюда. И бросает трубку.

Я набираю еще раз, она выслушивает мой жалкий лепет и говорит грозно: пить надо меньше. Оказывается, я позвонил ей во время последнего запоя и наговорил чего-то совершенно ужасного, высокомерного, между прочим, наложил запрет на любые мои публикации в этом ничтожном (крупнейшем, все же) издательстве. Я ляпнул было, что это ошибка, что я очень даже не прочь посотрудничать, на что она холодно ответила, что издательство больше во мне совершенно не нуждается.

Меня просто загрызла тоска, когда закончился этот разговор. Захотелось немедленно выпить – много, страшно, чтобы отключиться. Все мои беды от пьянства. По пьяни я в первый раз женился, по пьяни и расстался с женой. Она уехала в Таллинн, в родительский дом, где и была прописана, затем мне по почте пришло уведомление о разводе с предложением заплатить штраф. И тут мои действия также определило пьянство. Я взял нужную сумму, по тем временам немалую, аж двести советских рублей, пошел платить штраф, но по пути завернул в пивную…

Помню, как я стоял тогда у грязной стойки и смотрел через окно на дождь. После третьей кружки у меня появились идеи. Да, именно так у нас, алкоголиков это и называется: появились идеи. Я подумал, а не напиться ли мне сегодня вусмерть, в честь окончательного, законного расставания с моей красавицей? А штраф заплачу как-нибудь потом…

Что я и сделал, и весь этот штраф за три-четыре дня пропил, куролесил по ресторанам, дружил с кем-то, именно тогда мне впервые в жизни и подсыпали клофелин случайные собутыльники, вычистив мои карманы от последних остатков штрафа, который я в итоге так и не заплатил, так и остался разведенным лишь наполовину, а эти мои скоротечные друзья еще украли и мой паспорт, а при получении нового паспортистке было лень проверять, холост я или разведен – так и осталась графа чистой, словно и не было у меня никогда никакой жены.

Страшно подумать, что пьянство часто определяет мою жизнь. Столько возможностей лишился, и вот теперь – еще одна. Ведь эта гадина, редакторша, может брякнуть за табльдотом своим коллегам, что есть на свете такой Бобчинский, с ним лучше вообще не связываться. И красный свет мне по всем издательствам, навсегда.

Более того, в невменяемом состоянии я, оказывается, потребовал снять мои публикации с нескольких сайтов в мировой паутине: копии писем у меня сохранились. Хамские, гнусные письма. Что мне взбрело в голову? Я писал что-то вроде: не могу больше терпеть, что мои тексты висят на вашем поганом портале, рядом с этими погаными авторами и т. д.

С ужасом подумал: а не стер ли я и свой собственный сайт? Нет, на месте. Посмотрел свою страницу на Прозе. ру: тоже цела. Что-то со мной происходит вовсе несусветное, если я уничтожаю то, чем больше всего на свете дорожу, смысл и причину самой своей жизни.

На кухонном балконе – горелые ошметки. Спросил Вику.

– Ты сжег там какую-то свою рукопись, – сказала она, стараясь имитировать равнодушный тон.

Да, она сердится, конечно: и на сам факт запоя, и на то, что я сжег рукопись.

– Интересно, что такое я сжег? – пробормотал я, поворошив носком тапочка ошметки.

– Да тот самый рассказ. Который уже и так сжег однажды, давно.

– Один? – спросил я оценивая количество праха.

– Похоже, что да, – ответила Вика.

– Ну, туда ему и дорога, наконец, – сказал я, уныло соображая, что с этим рассказом все же было что-то не так. – Слушай, а почитай мне из него опять. В последний раз…

– Да сколько угодно, – сказала моя молодая жена, устроилась поудобнее у меня в ногах и приступила к чтению.

Я слушал и страшная правда, наконец, полностью открылась мне.

Вика читала не тот рассказ, который я сжег на балконе, не черновик, а именно другой, старый, который я сжег на бульваре много лет назад. Я не мог не узнать свою характерную правку, благо, что перечитывал недавно черновик. В юности я много менял в уже написанных словах, сейчас пишу сразу набело, уже давно. Вот почему мне не очень-то и нужен компьютер…

Мысли мои путаются. Нет у меня никакой Вики. И меня самого, может быть нет. Нет больше ничего.

4

Впрочем, пустая риторика моя последняя запись. Вика, которой якобы нет, проделала титаническую работу: после всей этой катавасии с аутодафе она привела в порядок, систематизировала старые рукописи: получилось тринадцать больших картонных коробок – такие используют для фасовки продуктов. Вика и взяла все эти коробки в ближайшем магазине, где уже не только сменились кобылы кавказца, которые читали мой великий роман, рыгая и пердя от каждой его строки, но и самого кавказца вытеснил дагестанец. На коробках наклеены этикетки – чай, крупа, на одной даже – водка «Кристалл».

Коробки переполнены старыми тетрадями, папками для бумаг, одна – целиком с дискетами и CD-дисками. Мы вызвали машину и отвезли груз на дачу.

Это не значит, что я стал выезжать – просто съездил один раз на дачу и всё. Там, разумеется, разруха, паутина и пыль, на подоконнике валяются мертвые осы. Мы поставили коробки посередине веранды, создав пародию на пирамиду Джосера, и сразу, не раздеваясь, зачем-то трахнулись на них, пока шофер прилежно сидел в машине. Я крутил вторую жену на своих рукописях – то синюю, то желтую от цветных стекол веранды, и видел призрака самого себя, имеющего в той же комнате первую и многих других, незамужних – розовых, зеленых и фиолетовых.

Впрочем, это плохо, что сейчас всё, что я написал, находится в одном месте. Если случится пожар, что от меня останется – только мой сайт и страничка на Прозе. ру? Но там опубликована десятая часть написанного за последние пятнадцать лет. Прошлые публикации – у кого-то на руках или в библиотеках. А в общественных читальнях раз в несколько лет списывают книги и сдают в макулатуру.

Кроме своей чисто технической ценности – как собственно тексты, мои старые рукописи имеют для меня душераздирающий сакральный смысл. Возможно, они представляют даже и какую-то будущую стоимость: допустим, я стану посмертно знаменитым, как Винсент – сколько тогда будет стоить каждая страница, исписанная этой рукой, исчерченная ромбиками по углам? Впрочем, нет у меня наследников и некому завещать эти гипотетические миллионы. В тот день впервые, в машине обратно, с головой молодой жены на плече, я отчетливо подумал: а не завести ли мне ребенка?

Первая жена категорически не хотела детей, ей и меня удалось убедить в том, что мы, писатели, должны жертвовать во имя своего искусства. На самом деле, на искусство ей было наплевать: в течение года после свадьбы она вообще не садилась за стол, ее даже чуть было не поперли из Литинститута за то, что не смогла представить очередную подборку переводов к семинару. Скорее всего, свадьба для этой женщины стала тупиком, концом пути. Все ее потуги к стихосложению имели одну подоплеку: выставить себя образцовым товаром на рынке невест, обрести личное счастье. Я ее прекрасно понимаю, поскольку и сам отчасти такой же. До самого последнего дня, что мы провели в одной комнате – сначала в общаге, потом в квартире родителей, потом – в этой квартире, я ничего нового не писал – лишь редактировал прежние тексты, занялся какой-то ерундой: стал издавать рукописный журнал, устроился работать руководителем лито, обучая творчеству десяток безнадежных графоманов, и отдавал этому много времени, даже с энтузиазмом… И только в тот день, когда она окончательно ушла, вернее, на другое утро, проснувшись, наконец, в своей постели один, я подбежал к столу прямо в пижаме, раскрыл давно брошенную тетрадь и принялся строчить, строчить, строчить – пока усталость и остервенение не смежили мои веки.

Теперь же у меня другой уровень полета: я не жду вдохновения, не страдаю, когда его нет, а просто культивирую его, спокойно, свободно и профессионально, как скрипач настраивает инструмент. И никакая Вика не мешает мне.

Масса свободного времени. Я пишу быстро и легко, сразу набело, будто записываю нечто, уже сказанное. Не пора ли завести наследника, пусть и на склоне лет? И тогда все эти истрепанные рукописи приобретут совершенно иной, новый смысл… Парень просто продаст их потом на аукционе.

Надо бы сказать моей девочке. Пересортировать, что-то вернуть домой, самое важное. Записать специальный, я бы сказал – золотой диск и положить его в банковскую ячейку. Так-то оно будет вернее. Полное собрание сочинений. Посмертное. Как Хемингуэй. И насчет наследника также с нею поговорить.

5

Я думал об этом всю дорогу, пока мы ехали обратно, молча сидя на заднем сиденье машины, с Викиной спящей головой на плече. Девочка вырубилась, утомленная любовью.

В сущности, мое нынешнее затворничество началось именно там, на даче. Много лет назад, еще при Аннушке, я провел несколько дней в Переделкине, в гостях у одного литературоведа и философа. Этот человек старше меня на четверть века, безо всякого преувеличения он – один из выдающихся умов современности. Приехал я к нему на один день, но как-то завис на почве пьянки и мы просидели лицом к лицу почти неделю, беспрерывно разговаривая за бутылкой коньяка, который у нас стоял в ящике на расстоянии вытянутой руки, а ящик сей прислали прославленному деятелю отечественной культуры из уж не помню какой бывшей союзной республики.

Иногда на огонек, на коньячок заходили обитали писательского посада – знаменитые, яркие личности преклонного возраста. Любой другой на моем месте многое бы отдал за право побыть в подобной компании. Сверстники потом долго расспрашивали, о чем это со мной говорили старики, о чем они говорили между собой. Кто-то даже упрашивал меня написать мемуарчик для интернета.

Отдыхать и ломаться после такой интоксикации я отправился на дачу, где прожил неделю в полной тишине и бессловесности, собирая по крупицам то золото человеческого общения, что я намыл в переделкинском ручье.

Общие выводы меня ошеломили. Сравнивая неделю в Переделкине и неделю на даче, неделю общения с выдающимися людьми, седобородыми аксакалистыми писаками, и неделю одиночества, в продолжение которой перед моими глазами не промелькнуло ни одного человеческого лица, я пришел к выводу, что одиночество мне не только дороже, но и интереснее.

Зимой жить на даче невозможно: маленькая чугунная печка греет, пока горят дрова, да и садовый дом на столбиках, построенный руками моего отца, насквозь продувается ветром. Летом здесь жить также проблематично, но по другой причине: со всех сторон снуют и галдят соседи, мельтешат, словно рыбки пираньи, а наши миниатюрные шесть соток всего-то двадцать метров шириной и, стоя посередине своего участка, ты видишь каждую морщинку на лице этих пенсионеров.

Тетя Лампа, как я ее называл в детстве, все время стояла кверху задом, дергая, дергая и дергая сорняки – это с востока. Дядя Гриб на западе: каждое утро, уже вернувшись со своей тихой охоты, сидел широкой спиной ко мне – также в метре от моего прозрачного забора и чистил грибы, тонким голосом безумца разговаривая с ними, то лаская, то уничтожая словами мертвые грибные тела. На юге жил ублюдок, милиционер в отставке, у которого был чрезвычайно мерзкий голос: именно таким голосом и говорят менты, особенно через свой ментовский рупор. У этого Жоры была жена, которая почему-то тоже гундосила, будто бы они специально выбрали друг друга, скажем, при помощи службы знакомств по телефону. Шучу, конечно: не было в те далекие годы, когда брачевались эти придурки, никаких таких служб. Жору и его жену я практически не видел, они отгородились высокой теплицей, где, за мутной полиэтиленовой пленкой мелькали их косолапые призраки, но мне с лихвой хватало и голосов.

Бывают люди с красивыми, зычными голосами, они любят демонстрировать их, имея на то полное право. Но вот загадка: почему эти двое, с бесконечно гнусными голосами муж и жена, непрестанно говорили и говорили, а если сказать было нечего, то начинали распевать хором какие-то ужасные блатные песни?

На севере – не вплотную, но через улицу – поселился Ильдус, но это отдельная душераздирающая история.

Единственно возможное время, когда я мог спокойно существовать на даче, было осенью и весной. Точно первого сентября исчезали школьники: я уже не слышал их матерных разговоров, которые до глубокой ночи доносились с местного Бродвея, что пролегал от меня через участок, сразу за домом, где жила Лампа. В сентябре наступал пик активности Гриба: он ходил в лес каждое утро и, соответственно, с громким удовольствием чистил грибы в течение всего дня. Ментовская семья (я не сразу узнал, что и жена до выхода на пенсию была ментярой – служила регулировщицей на московских перекрестках) гундосила до середины октября, затем наступал аут.

В принципе, я могу работать при любом шуме, а некоторые звуки даже несут вдохновение, как, например, дождь и гроза, и ветер в листьях. Единственное, что напрочь лишает меня писательской способности – это словесный фон, чье-то полуразборчивое бормотание: будь то работающее радио, где какая-нибудь юная уродина исходит словесным поносом в паузах средь не менее говняных эстрадных песен, чьи тексты состоят из маниакального повторения одних и тех же умопомрачительных слов, из намеренно неточных (это современный стиль, произошедший от любительских сочинений уголовников) рифм, вроде «одна – судьба» или трепотня соседей, которые помногу раз за день подходят к прозрачным заборам (именно для этого и натянутым из невидимой сетки рабица) и стоят, раскачиваясь взад-вперед, чтобы отправить друг другу важнейшие, необходимейшие слова – о погоде и видах на урожай, либо русский мат гастарбайтеров[1], разреженный потоком гортанной тюркской речи…

Я научился глушить весь этот ворчливый эфир музыкой: купил плеер и сросся с наушниками, как пятнадцатилетний, но музыка срабатывала не всякая – песни, где были слова, отвлекали, что русские, что английские, да и любдругъязчные, поскольку во всех языках есть какие-то знакомые слова. Классика подходила только самая легкая и давно любимая – Чайковский, Бетховен, Бах… Часто я жил под прикрытием природных шумов далеких водопадов и морей планеты.



Поделиться книгой:

На главную
Назад