Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тайная сила - Луи Куперус на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Возможно, резидент. Сейчас все неуместно, все нескладно, все расстроено и внутри меня, и вокруг – мой рассудок, мой рояль, моя бедная душа…

– А природа?

– Среди здешней природы я чувствую себя такой жалкой. Она подавляет, уничтожает меня.

– А ваша деятельность?

– Моя деятельность… то хорошее, что есть в Нидерландской Индии?

– Да. Ваша деятельность, направленная на то, чтобы воодушевлять нас, людей материальных и практичных, вашим вдохновением!

– Резидент, какие комплименты! И все это ради спектакля!

– И чтобы с вашим вдохновением помочь мефрау Стаатс!

– По-вашему, в Европе я не могла бы творить добро?

– Могли бы, – ответил ван Аудейк коротко. – Поезжайте в Европу, мефрау. И в Гааге вступите в Общество благотворительности. Прибейте к двери своего дома кружку и жертвуйте по гульдену раз в… во сколько там недель?

Ева рассмеялась.

– Вы несправедливы, резидент. В Голландии люди тоже творят добро.

– Но помочь одному конкретному человеку – то, что мы, что вы должны сделать здесь и сейчас… в Голландии это возможно? И не говорите, что здесь меньше бедных.

– И что же?

– Выходит, здесь вас ждет больше хорошего, связанного с вашей деятельностью. Помощь ближним, материальная и моральная. И не позволяйте ван Хелдерену чересчур вами увлекаться. Он очень милый юноша, но его ежемесячные отчеты слишком литературны. Вон он идет, так что откланиваюсь. Значит, я могу на вас рассчитывать?

– Полностью.

– Когда назначим первое собрание с участием руководства театра и дам?

– Завтра вечером у вас, согласны, резидент?

– Превосходно! А я распространю подписной лист. Надо собрать очень много денег, мефрау!

– Мы не оставим мамашу Стаатс без поддержки, – тихо сказала Ева.

Ван Аудейк пожал Еве руку и ушел. Она чувствовала себя растроганной, не понимая отчего.

– Резидент велел мне остерегаться тебя, потому что ты слишком литературный! – поддразнила она ван Хелдерена.

Она устроилась в передней галерее. Небо точно прорвалось: светлая пелена дождя опустилась с неба широкими складками воды. Целый ковер из кузнечиков покрывал пол галереи. Облака мелких мошек жужжали в углах подобно эоловой арфе. Ева и ван Хелдерен положили руки на столик, одна из ножек тут же приподнялась; а вокруг роились бесчисленные жучки.

III

Подписные листы были пущены по кругу, спектакль подготовлен и три недели спустя сыгран. После спектакля руководство театра передало резиденту почти тысячу пятьсот гульденов для мамаши Стаатс. Этого хватило, чтобы оплатить ее долги, снять для нее домик и устроить ее на работу в модный магазинчик, ради чего Ева написала в Париж. Все дамы в Лабуванги заказали для себя нарядов через мамашу Стаатс, так что за какой-нибудь месяц она смогла не только спастись от неминуемого краха, но и наладить свою дальнейшую жизнь: дети снова пошли в школу, у нее появился источник средств к существованию. Все сработало так быстро и естественно, по подписке удалось собрать столько щедрых даров, дамы так охотно заказали ненужные им платья и шляпки, что Ева только диву давалась. И она признала, что весь тот эгоизм, то выпячивание своего «я», то несимпатичное, что она часто замечала в общественной жизни Лабуванги – в общении людей друг с другом, в разговорах, интригах, злословии, – разом отступило на задний план, уступив место единодушному стремлению творить добро, просто потому что так надо, потому что иначе никак, потому что бедная женщина нуждается в помощи. Отвлеченная от своего сплина хлопотами, бодрая от необходимости действовать быстро, она оценила это стремление окружающих ее в Лабуванги людей и написала в Голландию такое восторженное письмо, что ее родители, для которых жизнь в Нидерландской Индии оставалась закрытой книгой, заулыбались. Но хотя этот эпизод пробудил в ней мягкость, сострадание и уважение, он остался лишь эпизодом, и когда вызванные им эмоции улеглись, она снова стала прежней. И она продолжала черпать силы для жизни из дружбы с ван Хелдереном, хоть и чувствовала неодобрение со стороны обитателей Лабуванги.

Ведь вне этой дружбы у нее почти ничего не было. Кружок единомышленников, которых она, исполненная иллюзий, собрала вокруг себя, которых приглашала на обеды, для которых ее дом всегда был открыт, – что он собой представлял? Супруги ван Доорн де Брёйны и Рантцовы сейчас казались ей просто безразличными знакомыми, а не друзьями. Она догадывалась, что мефрау Доорн де Брёйн неискренна, доктор Рантцов был для нее слишком буржуазен, слишком банален, а жена его – это же просто бесцветная домохозяйка-немка. Они все вместе продолжали спиритические сеансы, но гости только веселились по поводу тех глупостей и непристойностей, которые произносил насмешник-дух. Сама Ева и ван Хелдерен относились к спиритизму чрезвычайно серьезно, хотя тоже видели, что стол порой комичен. Так и получалось, что, кроме ван Хелдерена, у нее не было единомышленников.

Но теперь она стала восхищаться и ван Аудейком. Она вдруг почувствовала его характер, и хотя в нем не было того обаяния артистизма, которое до сих пор привлекало ее в людях, она разглядела линию красоты и в этом мужчине, не имевшем ни малейшего представления об искусстве, но обладавшем красотой в своем простом, чисто мужском понимании долга и в той выдержанности, с которой переносил разочарования семейной жизни. Ибо она, Ева, заметила, что он, как ни обожал свою жену, осуждал ее за безразличие ко всем делам, из которых состояла его жизнь. Даже если в остальном он был слеп и не видел, что происходило в его семье, это разочарование было его тайной и его болью, жившей в самой глубине его существа.

И она восхищалась им, и восхищение было для нее откровением: она открыла для себя, что искусство – не всегда высшее, что есть в жизни. Она поняла вдруг, что в наше время чрезмерный художественный восторг – это болезнь, которой страдала, да и до сих пор страдает она сама. Ведь кто она такая и что умеет? Никто и ничего. Ее родители – большие художники, артисты в высшем смысле слова, а дом их – храм искусств, так что их однобокость можно понять и простить. Но она? Она неплохо играла на рояле, только и всего. У нее был вкус и были идеи, только и всего. В свое время она возносилась душой вместе с другими подругами, и она вспоминала теперь о тех глупых восторгах, о том, как они философствовали в своих письмах, написанных в выспреннем стиле современной литературы – в подражание Клосу и Гортеру. Так в эти недели сплина размышления вели ее дальше и дальше, и ее существо претерпевало эволюцию. Потому что ей, дочери своих родителей, казалось невероятным, что она когда-нибудь перестанет считать искусство высшим, что есть на свете.

Так она и жила в поисках и размышлениях, пытаясь нащупать свой собственный путь, сбитая с ног, утонувшая в этой стране, чуждой ее характеру, среди людей, на которых она втайне смотрела сверху вниз. В стране она старалась выискать светлые грани, чтобы вобрать их в себя и полюбить; среди людей она старалась встретить тех немногих, кто достоин симпатии и восторга; но светлые впечатления от страны оставались лишь эпизодом, немногие достойные люди – исключением, и несмотря на все поиски и размышления она не могла нащупать своего пути, и пребывала в меланхолии, будучи женщиной слишком европейской и слишком артистичной – несмотря на самоанализ и отречение от искусства, – чтобы спокойно и весело жить в яванском городишке, рядом со своим заваленным работой мужем, в климате, делающем ее больной, среди природы, которая подавляла, в окружении людей, не вызывающих симпатии.

В ясные минуты этих поисков и размышлений она отчетливо замечала в себе страх; именно страх она ощущала яснее всего, страх, летевший, точно пух, непонятно откуда, непонятно куда, но кружащий над головой – шелестящие шелка, за которыми прячется рок, спустившийся с дождливого неба…

В эти недели меланхолии она не собирала свой кружок, потому что ей не хотелось прилагать усилий, а знакомые слишком плохо понимали ее, чтобы искать ее общества. Ведь пропала ее веселость, привлекавшая их раньше. Теперь в отношении к Еве на первый план вышли зависть и враждебность, о ней стали сплетничать: по мнению многих, она была неискренней, заносчивой, тщеславной, гордой, всегда считала себя первой дамой в городе, вела себя, точно она жена резидента, и только раздавала направо и налево указания. Да и вообще она далеко не красавица, одевается совершенно немыслимо, а об убранстве дома и говорить нечего. И наконец, роман с ван Хелдереном, их вечерние прогулки к маяку… На Тосари, в узком кружке обитателей маленькой гостиницы, где все скучают, когда нет экскурсий, и сидят в галереях вплотную друг к другу, только и делая, что подглядывая друг к другу в комнаты и прислушиваясь к звукам из-за тонких перегородок, – на Тосари Ида услышала разговоры о своем муже и Еве, и этого было достаточно, чтобы в ней проснулись инстинкты, так что она внезапно, без предупреждения, забрала у Евы своих детей. Ван Хелдерен, приехав на несколько дней к жене в горы, попросил ее дать объяснение, зачем она обидела Еву, взяв к себе без видимой причины детей и привезя их в гостиницу, из-за чего счет за проживание значительно вырос. Ида устроила сцену с криками, с нервными припадками, от которых дрожала вся гостиница, заставляя постояльцев навострить уши, превращая журчащий ручеек сплетни в море. И без дальнейших разговоров Ида разорвала знакомство с Евой. Ева ушла в себя. Даже в Сурабае, поехав туда однажды за покупками, она услышала сплетни о себе, и ей стало так тошно от этого мирка и этих людей, что она ушла в себя. Она написала ван Хелдерену, чтобы тот больше не приходил. Умоляла его помириться с женой. Она больше не будет его принимать. Теперь она осталась совсем одна. Ей не хотелось искать утешения в ком бы то ни было из окружающих. В таком настроении, какое было у нее, в Нидерландской Индии не найти ни сочувствия, ни понимания. И она замкнулась в себе. Ее муж работал. Но она полностью посвятила себя сыну, погрузившись в любовь к нему. Она уединилась в любви к своему дому. Это была жизнь без выхода в свет, без встреч с людьми, без музыкальных концертов – кроме собственной игры на рояле. Это были поиски утешения в своем доме, в своем ребенке, в чтении. Это было затворничество, к которому она пришла после первых иллюзий и энергичных действий. Теперь она постоянно испытывала тоску по Европе, по Голландии, по своим родителям, по людям, понимающим в искусстве. И в ней поселилась ненависть к этой стране, вначале казавшейся грандиозно-прекрасной, с царственными горами, с налетом тайны в природе и в людях. Теперь она ненавидела эту природу и этих людей, а тайна только пугала ее.

Она заполняла свою жизнь мыслями о ребенке. Ее сынишке, ее маленькому Онно было три года. Она поведет его по жизни так, чтобы он стал настоящим мужчиной. Когда он только родился, она смутно мечтала о том, чтобы ее сын стал человеком искусства, лучше всего – великим писателем, известным на весь мир. Но потом она многое поняла. Она почувствовала, что искусство – не всегда самое высокое, что есть на свете. Она поняла, что есть и более высокие вещи, которыми она, охваченная сплином, порой пренебрегала, но они от этого никуда не делись, сияя в своем величии. Эти вещи имели отношение к Будущему, имели отношение к Миру, Справедливости, Братству. О, великое братство бедных и богатых – сейчас, в своем уединении, она размышляла о нем как о высшем идеале, к которому надо стремиться, чтобы воздвигнуть его, как скульптор воздвигает монумент. Справедливость, мир явятся следом. Но в первую очередь надо приблизить Братство, и она хотела, чтобы ее сын работал на этот идеал. Где? В Европе? Или здесь? Она не знала, не видела ответа. Скорее в Европе, чем здесь. Здесь она замечала в первую очередь что-то необъяснимое, таинственное, пугающее. До чего же странно…

Ева была женщиной, рожденной для идеалов. Быть может, в этом и состояло объяснение ее ощущений и страхов здесь, в Нидерландской Индии.

– У тебя совершенно искаженные представления об этой стране, – порой говорил ее муж. – Ты видишь ее неправильно. Безжизненно? Ты думаешь, что здесь безжизненно? Откуда у меня было бы столько работы, если бы в Лабуванги было безжизненно? У всех свои интересы – у европейцев, у яванцев… сотни… и мы должны их все защищать. Культуре здесь уделяется столько внимания, сколько только можно… Население растет, постоянно растет… Запустение в колонии, где столько всего происходит? Узнаю дурацкие идеи ван Хелдерена. Идеи и умозаключения, высосанные из пальца, а ты их еще и повторяешь… Я не понимаю, почему ты теперь так воспринимаешь эту страну. Было время, когда ты видела здесь много красивого и привлекательного. Теперь оно, похоже, навсегда прошло. Пожалуй, тебе пора в Голландию…

Но она знала, что ему без нее будет совсем одиноко, поэтому не хотела ехать. Позднее, когда подрастет их сын, ей надо будет поехать с ним в Европу. Но к тому времени Элдерсма уже станет ассистент-резидентом. А пока выше него стояло еще семнадцать контролеров и секретарей. Так продолжалось уже много лет – ожидание будущего продвижения по службе было подобно стремлению дойти до фата-морганы. О том, чтобы стать резидентом, он и не думал. Послужить несколько лет ассистент-резидентом, и потом в Голландию, на пенсию… Ей это казалось ужасным – жить, чтобы работать и работать ради Лабуванги…

Она заболела малярией, и служанка Саина делала ей массаж, растирая гибкими пальцами сведенные болью суставы.

– Саина, пока я болею, тебе так неудобно ночевать в кампонге. Перебирайся ко мне вместе с твоими четырьмя детьми, прямо сегодня вечером.

Саина не хотела, это слишком сложно.

– Почему?

Служанка объяснила. Домик ей достался в наследство от мужа. Она привязалась к нему, хоть он и совсем обветшал. Сейчас, в сезон дождей, крыша часто протекает, и тогда она не может готовить еду и дети остаются голодными. А починить его трудно. За свою работу она получает по два с половиной гульдена в неделю, шестьдесят центов из них уходит на рис. И еще каждый день несколько центов на рыбу, на кокосовое масло, несколько центов на топливо… Нет, ремонтировать домик не на что. Конечно, у хозяйки на дворе ей будет житься лучше. Но слишком трудно найти жильца для домика, потому что он такой развалюха, а ведь хозяйка знает, что дома в кампонге не могут пустовать, за это полагается большой штраф… Так что лучше уж она так и останется в своем промокшем домике… Ничего страшного, если по ночам ей придется ухаживать за хозяйкой; старшая дочка проследит за малышами.

И, покорная своей жалкой доле, живя маленькой жизнью, полной мелких бед, Саина растирала гибкими пальцами, с мягким нажимом, больные конечности хозяйки.

А Ева размышляла о безрадостности такого существования на два с половиной гульдена в неделю, с четырьмя детьми, в домике, где течет крыша, так что невозможно сварить рис.

– Давай я позабочусь о твоей второй дочке, Саина, – сказала Ева на следующий день.

Саина улыбалась с сомнением: она не хотела этого, но боялась сказать.

– Не отказывайся! – настаивала Ева. – Пусть она придет сюда: она весь день будет у тебя на глазах; сон ее будет охранять кухарка, а я ее одену, и ее обязанностью будет только следить за порядком у меня в комнате. Ты можешь ее этому научить.

– Но, хозяйка, она еще такая маленькая, всего десять лет.

– Не отказывайся! – настаивала Ева. – Пусть она тебе поможет. Как ее зовут?

– Мина, хозяйка.

– Мина? Не годится! – сказала Ева. – Так зовут мою швею. Мы придумаем ей другое имя…

Саина привела дочку, очень робкую, с полоской рисовой пудры на лбу, и Ева одела ее во все новое. Это была очень красивая девочка, нежно-коричневая, очаровательная в свежих одежках. Она старательно складывала стопками саронги в платяном шкафу, а между ними клала пахучие белые цветы и каждый день заменяла их свежими. В шутку и оттого, что девочка так трогательно обращалась с цветами, Ева назвала ее Мелати[66].

Несколько дней спустя Саина села на пятки рядом с хозяйкой.

– Что случилось, Саина?

Служанка просила разрешения для девочки вернуться в промокший домик в кампонге.

– Почему?! – спросила Ева, изумленная. – Неужели девочке здесь плохо?

Нет, ей здесь хорошо, но девочка больше любит свой домишко, робко отвечала Саина; хозяйка к ней очень добра, но маленькая Мина больше любит свой домишко.

Ева рассердилась и отпустила девочку, прямо в новой одежде, и Саина приняла эту одежду как должное.

– Но почему девочке нельзя было у меня остаться? – спросила Ева позднее у своей кухарки-туземки.

Сначала кокки не решалась сказать правду.

– Объясни же, в чем дело, кокки? – настаивала Ева.

– Потому что кандженг дала девочке имя Мелати. А именами цветов и плодов называют только… танцовщиц… – объясняла кокки, как будто выдавала тайну.

– Но почему Саина сама не сказала мне об этом? – спросила Ева рассерженно. – Я понятия не имела о таких тонкостях!

– Она робела… – сказала кокки извиняющимся тоном. – Простите, хозяйка.

Все это были мелкие происшествия, эпизоды повседневной жизни, связанные с домашним хозяйством, но Еве становилось горько, оттого что она все острее ощущала пропасть, всегда отделявшую ее от здешних людей и явлений. Она не понимала эту страну и никогда не поймет этих людей.

И мелкие разочарования от подобных мелких эпизодов наполняли ее такой же горечью, как развеявшиеся большие иллюзии, потому что сама ее жизнь из-за этих ежедневно повторяющихся мелочей домашнего хозяйства становилась все более и более мелкой.

Глава шестая

I

По утрам бывало свежо и чисто, весь мир казался умытым обильными дождями, и рассеянный юный свет первых утренних часов поднимался над землей нежной дымкой, скрывая под голубоватой пеленой все четкие линии и цвета, так что Длинная аллея с ее виллами и густыми садами, превращаясь в аллею снов, чуть подрагивала в чарующей рассеянности очертаний: полупрозрачные колонны поднимались к небу, точно в исполненном покоя видении; линии крыш, подернутые туманом, обретали благородство, силуэты деревьев с пышными кронами расплывались в пастельной сонливости смутно-розовых, смутно-голубых оттенков, лишь кое-где виднелись более яркие отблески утреннего золота да вдали пролегла пурпурная линия утренней зари; и над всем этим брезжащим рассветом сверкала росой свежесть, словно фонтан брызг, воспаривших над размякшей землей и затем опустившихся жемчужинами в младенческой нежности первых солнечных лучей. И тогда казалось, будто каждое утро земля и весь мир рождались впервые и люди были только что сотворены, полные детской наивности и райской неиспорченности. Но эта иллюзия брезжащей зари длилась лишь мгновение, может быть, минуту: солнце, понимаясь все выше, разрывало пелену девственности, солнце набирало силу и разворачивало гордый ореол пронзительных лучей, изливало на землю обжигающее золотое сияние, гордо царя в отведенный ему час суток, ибо тучи уже сбивались в груды и летели к светилу серой ордой воинственных темных духов, иссиня-черных и свинцово-тяжелых, и побеждали его, и затопляли землю бурлящими потоками дождя. И вечерние сумерки, стремительные и поспешные, опускающие одну пелену за другой, были подобны неизбывной грусти, охватывающей землю, природу и жизнь, которые уже забыли ту секунду райского утра; белый дождь устремлялся на землю водопадом удушающей тоски. Дорога и сады, напитавшись водой с неба, блестели в сумерках болотистыми озерами, призрачный промозглый туман поднимался вверх медлительными покровами и витал над озерами; промозглые дома, едва освещенные чадящими светильниками, вокруг которых вились, сжигая крылья и погибая, тучи насекомых, наполнялись еще более промозглой тоской, темным страхом перед грозящим внешним миром, перед всемогущей ордой туч, перед великой бескрайностью, доносимой порывами ветра из далекой, далекой неизвестности величиной в небо, шириной в небосвод, против которой эти открытые дома казались беззащитны, а люди малы и жалки со всей их культурой, наукой, духовной жизнью, малы, как мельтешащие насекомые, ничтожны, предоставленные игре налетающих с ветром из дальних далей гигантских тайн.

На полуосвещенной задней галерее резидентского дворца Леони ван Аудейк вполголоса беседовала с Тео, а Урип сидела на пятках подле нее.

– Это вздор, Урип! – недовольно сказала Леони.

– Вовсе нет, кандженг, никакой не вздор, – возразила служанка. – Я слышу их каждый вечер.

– Где? – спросил Тео.

– На баньяне, на заднем дворе, высоко, на самых верхних ветках.

– Так это люваки[67]! – сказал Тео.

– Никакие не люваки, туан! – твердила служанка. – Масса[68], как будто Урип не знает, как мяукают люваки! Они кричат: кряу, кряу! А те, кого мы слышим каждую ночь, – это понтианаки[69]! Это маленькие детишки плачут на деревьях. Души маленьких детишек плачут на деревьях.

– Это ветер, Урип…

– Масса, кандженг, как будто Урип не знает, как дует ветер! Вуу…ухх! Вот так дует ветер, и ветки тогда шевелятся. А это маленькие детишки стонут на верхних веточках, и ветки при этом не шевелятся. И все неподвижно. Это челака[70], кандженг, дурной знак.

– Отчего это вдруг челака?

– Урип знает, но не смеет сказать. А то кандженг рассердится.

– Полно, Урип, говори же!

– Это из-за кандженга туана, туана резидента.

– Почему?

– Из-за пасер-малама перед регентским дворцом и пасер-малама для белых в парке…

– Ну и что же?

– Тот день был неправильно выбран, не высчитан по петангану. То был несчастливый день. И с новым колодцем…

– Что еще с новым колодцем?

– Тогда не устроили садаку[71]. Вот никто и не пользуется новым колодцем. Все берут воду из старого колодца… Хотя вода там нехорошая. Потому что из нового колодца встает женщина с кровавой дырой в груди… А нонна Додди…

– Что?

– Нонна Додди видела его, белого хаджи! Это нехороший хаджи, белый хаджи… Это призрак. Два раза нонна его видела: в Патьяраме и тут… Вот опять… слышите, кандженг?

– Что?

– Неужели вы не слышите? На самых верхних веточках стонут души детишек. А ведь сейчас ветер не дует. Слушайте, слушайте, это же не люваки! Люваки кричат «кряу, кряу», когда у них течка! А это – это души!..

Они прислушались, все трое. Сама того не замечая, Леони покрепче прижалась к Тео. Она была мертвенно бледна. Просторная задняя галерея – как обычно, с покрытым скатертью столом – казалась особенно длинной в слабом свете висячей керосиновой лампы. Залитый водой сад влажно темнел баньянами, звучно капал дождь, но непроницаемо бархатистая листва была недвижима. И необъяснимый, едва слышный стон – едва различимая тайна терзаемых детских душ – жалобно звучал высоко над домом, то ли в небе, то ли среди самых верхних ветвей деревьев. Короткий вскрик, затем будто стон больного ребенка, затем тихие всхлипы девочки, которую мучают…

– Интересно, что это за твари? – сказал Тео. – Птицы или насекомые?

Стоны и всхлипы стали совсем отчетливыми. Леони еще больше побледнела и трепетала всем телом.

– Не бойся, – сказал Тео. – Это наверняка какие-то лесные обитатели.

Но от страха он и сам был белее мела, а когда они посмотрели друг другу в глаза, она поняла, что ему тоже страшно. Она вцепилась в его руку, прижалась к нему. Служанка сидела на пятках, смиренно съежившись, словно покоряясь судьбе со всеми ее необъяснимыми загадками. Она не станет спасаться бегством. Но в глазах белых читалась одна мысль, одна мысль – бежать. Они оба, мачеха с пасынком, навлекшие позор на семью, оба испугались одним общим испугом, испугом перед карой. Они не разговаривали, ничего не говорили; только прижимались и прижимались друг к другу дрожащими телами, эти дети тропиков, хоть и с белой кожей, с младенчества дышавшие таинственным воздухом Явы, безотчетно слушая летящую пухом тайну, как привычную музыку, музыку, которой не придаешь значения, словно таинственное – это обыденность. Пока они стояли так, дрожа и глядя друг другу в глаза, поднялся ветер и унес тайну душ, унес души: ветки бешено закачались, снова полил дождь. Налетел холод, наполнил дом, порыв ветра задул лампу. Еще мгновение они оставались в темноте: она, прямо в открытой галерее в объятиях своего пасынка и любовника, служанка, съежившаяся у ее ног. Но вскоре Леони высвободилась из его объятий, высвободилась из гипноза тьмы и страха, пронизанных дождем; с новым порывом ветра она, шатаясь, на грани обморока, вошла во внутреннюю галерею. Тео и Урип последовали за ней. Во внутренней галерее горел свет. Дверь в контору ван Аудейка была открыта. Он работал. Леони в нерешительности остановилась, не зная, что делать, и Тео рядом с ней. Служанка, что-то бормоча, удалилась. И в этот миг послышался свист летящего предмета, маленький круглый камешек пролетел через галерею и упал на пол. Леони издала вопль и, потеряв всякую осторожность, за одной лишь ширмой, отделявшей контору, где за письменным столом сидел Ван Аудейк, от галереи снова бросилась в объятия Тео. Оба дрожали, прижавшись грудь к груди. Ван Аудейк услышал звуки, встал, вышел из-за перегородки. Он моргал глазами, уставшими от работы. Леони и Тео опомнились.

– Что случилось, Леони?..

– Ничего, – ответила она, не решаясь рассказать ни о детских душах, ни о камне в страхе перед карой, нависшей над ней.



Поделиться книгой:

На главную
Назад