Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Избранное - Ласло Немет на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Но мне же не холодно! — вскипел Шани. — Ну правда, почему ты всегда зовешь меня и зовешь! Что мне здесь делать?

— Поговори у меня! — Накопившаяся злость нашла наконец выход. — Велит мама «сиди дома», значит, будешь сидеть дома! Здесь ты не указчик! — И она стала сердито переставлять с места на место кастрюльки и сковороды, сама не зная зачем, просто ей легче было от этого шума и грома.

А Шани стоял с широко распахнутыми глазами в той самой позе, в какой был, когда с него стащили пальто, и боялся пошевельнуться, пока мать не кончит греметь посудой.

Все эти мелкие стычки, досадные сцены редко разыгрывались на глазах у Кизелы. Кизела оставалась все тем же соглядатаем, которого приставило сюда село, чтобы следить, как молодая вдова обращается с ребенком, так что, когда Кизела была дома, Жофи просто не знала, как ей быть. Станешь отчитывать сына, выговаривать ему — по селу пойдет разговор: не на ком ей зло-то срывать, так она мальца тиранит; станешь молча делать свое дело, не обращая на Шани внимания, ни слова ему не говоря, — значит, совсем глупый парень растет, даже говорить не умеет. Но, боясь, что Шани упрямством своим может выставить ее на посмешище, она предпочитала на все смотреть сквозь пальцы и говорила с ним ласково, даже когда горло перехватывали слезы. Впрочем, Кизела и сама пользовалась любым случаем, чтобы уйти подальше от греха. С той поры как Жофи так напугала свою жилицу, Кизела не осмеливалась уже растравлять ее, но с тем большим злорадством прислушивалась из своей комнаты к сердитым попрекам, приглушенно доносившимся из кухни. Книга «Женщина как сестра милосердия», взятая из Гражданской читальни, соскальзывала на колени, Кизела снимала даже очки, чтобы ничто не отвлекало внимания, а голову совсем выворачивала набок, потому что левым ухом слышала лучше; в разинутом рту замирал неподвижно язык, и только когда все за дверью стихало, физиономия ее расплывалась в улыбке. Никогда она не поминала при Жофи подслушанные ссоры и даже у Шани больше не спрашивала, отчего он опять хлюпает носом.

Жофи, однако, задевало это молчание, и она старалась объясниться.

— Надо мне быть с ним построже, — бросала она вскользь, изображая дальновидного воспитателя. — Если сейчас не уследишь, потом уж с ним и сам господь бог не совладает.

Эржи Кизела держалась начеку, боясь проговориться.

— Для Шаники только то плохо, что один он, вот и не находит себе места. А был бы у него братик, сразу бы стало все по-другому, уж вы мне поверьте.

Как ни твердила про себя Жофи, что Кизела была и есть подлая сплетница, подобные утешительные речи вновь вызывали ее на откровения:

— И в кого только пошел этот ребенок? Не в бабку ли Ковач? Вот уж у кого нрав упрямый — все назло, все назло…

— Шаника нервный у вас, — мягко возражала Кизела. — Да он и выглядит нынче не так хорошо, как в прошлом году. Может, глисты у него, надо бы проверить…

Слово «нервный» понравилось Жофи. Она тоже последнее время стала такая нервная, и голова болит постоянно, не удивительно, если и малыш подле нее нервный растет.

— Право, не знаю, может, моя тут вина. Прямо скажу, не хватает у меня на него терпения, потому-то и он такой, — жаловалась она после очередной сцены.

Но выманить Кизелу на поле боя было невозможно, она предпочитала держаться злорадного нейтралитета.

— А что ж тогда сказать о тех детях, которые видят мать только вечером! Взять хотя бы пештских ребятишек с рабочих окраин — но худо-бедно и они вырастают… А вы уж слишком много с ним возитесь, вот в чем беда. Пусть бы себе бегал на свободе.

Как ни коварна была эта старуха, Жофи по сердцу пришелся ее совет. Теперь она могла быть уверена, что Кизела не осмелится вставить ей шпильку, сделать замечание, из которого ясно будет, что она дурная мать. И тут, словно вдруг открыли кран, из Жофи так и хлынули жалобы:

— Верите ли, иной раз ума не приложу, что мне и думать об этом ребенке. Его Ирма испортила, поскребыш этот, ей-богу. Как знать, чему она мальца учит. Такие вот горбуны просто по злобе способны дитя дурному учить. Привадить к себе ребенка дело нехитрое, но матери и о том думать приходится, что завтра-то будет. Куда как горько, что с такого возраста надо с ним ссориться.

— Тем лучше будет потом, — заметила Кизела, сама довольная своей иронией. Вот бы почтмейстерша слышала!

Однако Жофи не интересовалась душевными извивами Кизелы, ей нужны были от нее лишь слова ободрения.

— Часто, знаете, уж так мне больно, так больно! Утром посмотришь на него сонного — ну младенец Иисус, да и только. Почему ж, говорю, не любит меня дитя это, когда я его так люблю! Был бы жив отец, все обернулось бы по-другому. Отца он боялся бы, а уж я баловала бы сынка в свое удовольствие. «Отец идет, слышишь?..» — он бы и утихомирился. А так мне и за отца ему быть приходится, он же смотрит на меня, словно на буку какую, которой боятся надобно. И любой чепухой можно приманить его, от меня отвадить. Вот уж право, достаточно бог наказал горбунью эту, а только пусть еще вдвое накажет за то, что сыночка моего к себе переманивает.

— Ну-ну, слишком в черном цвете вы все это видите, любит вас Шаника, — увещевала ее Кизела. А тем временем, хмуря лоб, уже готовила суровый приговор: «И как только совести у нее хватает проклинать эту несчастную девушку за то, что сама нерадивая, бессердечная мать, у которой мысли невесть где витают. Нет чтобы о ребенке позаботиться!..»

Жофи и сама иной раз поражалась тому, с каким удовольствием жалуется на сына. Со странной сладострастной болью точила она себе сердце мучительной мыслью: «Видно, такая уж я богом обиженная, что даже дитя мое кровное отторгают от меня!» В редкие минуты, когда вспыхивала в ней прежняя материнская нежность, она, потрясенная, осознавала: «Ведь я обращаюсь с этой крохой точно со взрослым. Хожу, его не замечая, с надутым видом, жду, чтобы он же и нашел пути к примирению. Вместо того чтобы сказать себе: Шани еще ребенок, буду любить его, ухаживать за ним, а уж там когда-нибудь он и сам поймет, чем была ему мать». Но эти светлые, чистые минуты действительно были лишь минутами. Раздражение с новой силой захлестывало ее, и она опять мучительно носила в себе среди прочих обид, причиненных ей судьбою, еще одну обиду — нервозность сына. Голова у нее постоянно болела, спина ссутулилась, так что даже мать стала корить ее при встречах.

— Не распускайся так, Жофи, — уговаривала она, — если больна, сходи к доктору.

Но Жофи легче было жаловаться на жизнь, терзая себя мыслями о несбыточном, чем собраться с духом, пойти к врачу, а потом всерьез заняться воспитанием сына.

— Ах, к чему уж! — отвечала она матери на уговоры. — Мне бы лучше всего умереть.

Шани из всех материнских горестей сделал один только вывод: ему опять можно было чаще выбегать во двор. Зима немного отступила, тонкая корочка льда на лужах легко ломалась, стоило лишь ткнуть в нее палкой, а с задней трухлявой стенки хлева так весело было куском коры соскребать влажный мох! Шани вытаскивал камышинки из низкой кровли сарая и хлестал ими направо и налево, бегая вокруг колодца. Мать теперь редко звала его в дом; лишь выйдя во двор, чтобы выплеснуть помои или накормить свинью, она окликала его болезненно расслабленным голосом: «Ты опять по двору гоняешь! Вот только застудись у меня!» Однако в тоне ее Шани не улавливал той твердости и зловещей непререкаемости, которым разумнее было немедленно повиноваться. Поэтому он делал вид, что заинтересован паром, поднимающимся от теплых помоев, спешил к дымящейся луже, прыгал прямо в нее и оставался там, даже когда пар рассеивался. Однажды к вечеру у него разболелось вдруг ухо, он хныкал, забившись в угол, и нетерпеливо тряс головой, когда в ухе стреляло.

— Ну, видишь, ведь простудился? Просто никакими силами не затащишь тебя со двора этого проклятого! Убеги мне еще хоть раз без разрешения! — старалась сохранить строгий тон Жофи.

Но стоило Шани вскинуть на нее большие темные глазенки, наполненные испугом и болью, как ее вдруг обдало теплом материнства, и она качала малыша на коленях до тех пор, пока он не заснул.

— Так и пылает весь, — шепнула она Кизеле, — утром вызову доктора.

Кизела, склонившись на минуту к ребенку, который беспокойно вертел головой и постанывал во сне, тронула тыльной стороной ладони его грудь и тут же выпрямилась, показывая, что картина совершенно ясна.

— Что-то точит его изнутри, уж я давно присматриваюсь, такой он желтый, малышка, будто воск.

Наутро Шани проснулся веселенький.

— Ушко не болит? — тревожилась мать.

Но Шани и думать забыл о вчерашних страданиях; он подергал себя за мочку уха, показывая, что не больно.

— Сегодня и не мечтай на улицу выйти, — ворчала Жофи, одевая сына, стоявшего на краю постели.

Просунув одну ногу в штанишки, Шани вдруг покачнулся и упал навзничь прямо в подушки. С хохотом встал, снова покачнулся и — хлоп! — упал снова. Так повторялось еще раз пять или шесть, он никак не хотел одеваться. Жофи радостно сообщила Кизеле:

— Как с гуся вода! Едва с ним справилась, ни в какую не хотел одеваться, все баловался.

Тотчас и Кизела сменила тон:

— Я же говорила, нельзя сразу пугаться. Ведь с детьми всегда так: тут он тебе чуть не при смерти, а через час — смеется как ни в чем не бывало… Тем более такой крепыш, как Шани!..

А Шани уже снова крутился возле забора, дергая планки одну за другой. Не то чтобы он не знал, которая отодвигается, открывая перелаз на ту сторону, но, коль скоро ему нельзя туда, хотелось хотя бы поиграть с ними. Взяв палку, он побежал вдоль забора, наслаждаясь дробным стуком палки, перескакивающей с планки на планку, когда же стук прервался на дырке, сердце его екнуло. Подкараулив момент, он перескочил на другую сторону и рванулся через кусты акации; его обдало водой с потревоженных веток, и вот он, утирая лицо, уже поглядывал из-за угла дома, не идет ли Ирма. Но его перехватила сзади не Ирма, а старая Хомор, которая доставала из погреба червивую репу на корм скотине.

— А вы, Шаника, идите, идите домой по-хорошему, мамочка ваша не любит, когда вы к нам заходите, — пропела она тем заискивающим, но в то же время и злым голосом, каким обычно выпроваживают детей зажиточных хозяев.

Когда-то Жофи сама сказала старой Хомор, чтобы не разрешала дочке приманивать Шани, и теперь, как бы в отместку за обиду, она с явным удовольствием выдворяла мальчонку. Шани непонимающе таращил на старуху глаза, все еще надеясь, что ему не придется возвращаться домой, но она легонько повернула его за плечи:

— Вот так, вот так, ступай себе с богом, маленький.

Шани медленно, нога за ногу поплелся в кусты акации.

Бедняжке некому было даже поплакаться: маме ведь не пожалуешься, она еще и накажет! Поэтому он лишь похныкал тихонько в кустарнике, но возвращаться домой ему никак не хотелось. Снега между кустами почти не осталось, разве что кое-где в ложбинках; с разбитых кувшинов стаяло белое покрывало, на проржавевших кастрюлях сверкали голубизной остатки эмали, а под одним кустом поджидала храброго открывателя, не страшащегося колючек, старая туфля — кажется войлочная. Внимание опечаленного Шани направилось на эти ничейные богатства, он выковырял их из земли и устроил на перевернутом тазу выставку. Там были синие, коричневые, зеленые черепки, клинышек от цветастой кружки, а посередине красовалась одинокая ручка от кувшина. Шаника присел возле таза на корточки, так и эдак перекладывал свои сокровища и начисто позабыл о двух враждующих мирах, меж которыми был его рай — заброшенные заросли акации.

После этого Шани все чаще ускользал за забор, и у Жофи не было ни желания, ни сил сторожить его.

— Шаника! — кричала она, выглядывая на пустынный двор.

Через несколько минут Шаника действительно появлялся; под ногтями у него чернела грязь, пальцы были в ссадинах, но на разгоревшейся мордашке счастливо сияли глаза. Случалось, что он засыпал уже за ужином, а однажды Жофи, войдя в комнату, увидела — Шани спит прямо на полу.

— До потери сознания играть готов! — пробормотала она и тут же забыла думать об этом.

С некоторых пор ей не хотелось даже стряпать: подогреет вчерашние остатки, сделает яичницу-болтушку, и дело с концом; на ее полированной мебели по нескольку дней копилась пыль, и кровать, случалось, до самого обеда стояла неубранной. Как сонная муха двигалась она по дому — вынесет из чулана кастрюльку, да тут же и унесет ее и только потом, уже поставив, опомнится.

— Что ж это я делать собиралась? Совсем как старуха стала, — корила она себя. — Уж лучше сразу помереть, чем вот так, в молодые годы, состариться. Хоть бы господь прибрал меня! И зачем только я землю копчу? Да маменька скорей вырастит моего сына, чем я. Эх, стоит отнять подпору от куста виноградного, тут ему и конец. Вон Кизела, грымза старая, не ходит — бегает! А у меня руки-ноги словно и не мои. Что-то со мной будет, когда сорок стукнет!

Солнце на дворе все выше взбиралось по столбикам галереи, в холодном воздухе плыли дразнящие теплые струи, вокруг колодца весело сверкали сотни зеркалец-луж. Но Жофи старалась еще ниже надвинуть черный платок на глаза и, проходя через двор, тоскливо смотрела на свою резкую черную тень. Третий год она в черном, словно ворона. Видно, навсегда прилип к ней этот вдовий наряд! Она была зла на весь мир, состоящий сейчас лишь из глубокой синевы, расплавленного золота да ослепительной белизны. А она вот плесневеет тут ни за что ни про что. Так и проживет весь свой век кротом черным — да ей и сейчас уже в тягость солнечный свет! В первое воскресенье марта даже Кизела втиснула кое-как ноги в поскрипывающие лаковые туфли, попросила Жофи одолжить ей молитвенник, купленный еще на конфирмацию — у самой-то нету! — и отправилась в церковь: еще бы, надо же покрасоваться среди интеллигенции, с супругой священника да учителя рядышком посидеть, сестрицу свою позлить, которая лишь с клироса поет. Но какие бы ни были у Кизелы причины, она все же пошла, а вот Жофи не была в церкви с прошлой пасхи; впрочем, что ей там делать, ее жизнь господь все равно уже изломал. По улице мимо ворот, огибая лужи и весело щебеча, шли приодетые девушки с лентами в волосах; на углу у почты стояли парни, постукивали прутиками по голенищу. Одна девчонка задержалась возле них на минутку, потом снова догнала подружек и, посмеиваясь, что-то шепнула им про парней, отчего вся девичья стайка громко расхохоталась. Взявшись под руки и черпая смелость друг в дружке, они поплыли дальше, к церкви, колыша юбками. Жофи лишь глянула на них мимолетом и тотчас ушла в дом, но и туда доносился к ней веселый девичий гомон. Две-три девушки уже нарядились в светлые платья, но Жофи все они показались сплошным ярким пятном — они пританцовывали, покачивались, проплывали под ее окном бесконечной чередой… потом земля в третий раз содрогнулась от колокольного звона, и Жофи сердито, обжигая пальцы, схватилась за кастрюльку, где пузырем подымалось готовое сбежать молоко.

Весь день не могла она справиться с дурным настроением. Ей хотелось завыть в голос от всеобщего веселья и светлых красок дня. Под вечер Шани улизнул от нее. Он протиснулся в свою лазейку как раз в тот миг, когда Жофи вышла во двор позвать его. На секунду ее лицо словно обожгло пламенем. Сейчас она пойдет за ним, отшлепает как следует негодного сорванца! Ей даже легче стало при этой мысли. Но малыш уже исчез за забором. Теперь он, верно, висит на шее у Ирмы. Что ж, пусть будет так, пусть милуется со своей горбуньей! Теперь все равно… Жофи без дела прошлась по выметенному двору, прислонившись к забору, поглядела на хлев, хотя откормленный поросенок уже давным-давно висел в коптильне. Еще раз повернула ключ в подвальном замке, забросала землей известку, отлетевшую от столба галереи. Бесцельно слонялась она по своему двору — какой он, оказывается, большой, а ведь всего-то несколько шагов в ширину. Оказывается, и тут можно затеряться, почти как в большом мире… Жофи осторожно подкралась к забору Хоморов — не слышно ли голоса сына? Вроде бы и правда Шаника, захлебываясь, смеется за забором — или это вдали заливается чей-то ребятенок? Она побоялась явственно услышать, узнать голос сына и, отойдя к калитке, выглянула на улицу; с ней здоровались, она отвечала. Женщины издали всматривались в нее с любопытством, но, приблизясь, здоровались с деланным безразличием и лишь через два-три дома начинали перешептываться: «Да как же постарела Жофи, просто не узнать!» Мужчины подносили свои лапищи к краю шляпы тихо и почтительно, словно проходили мимо гроба, словно и не видели в ней женщину. У почты показались перья жандармской шляпы и тут же стали удаляться наискосок, прямо через грязь! Жофи злилась: ему лучше грязь месить, чем поздороваться! До сих пор она сама отворачивала голову всякий раз, как сержант проходил мимо, и все-таки ее больно задело, что он так явно ее сторонится. Вот чего она достигла своей гордостью — на нее уже и не смотрят как на женщину! А гуляла бы, как другие, куда больше уважения имела бы…

Жофи вернулась в комнату, сорвала покрывало с кровати и как была одетая, бросилась в нее, головой зарылась в холодные простыни, опаляя лицо жарким своим дыханием, словно вздувая жар в печи. О, если бы могла она вот так же, очертя голову ринуться в смерть, в сон, в забвение! Вдруг сладкое онемение охватило ее, комната словно бы медленно повернулась, а потом завертелась все быстрее, быстрее и тело растворилось в мучительно-сладостном падении, стремительно проваливаясь куда-то, совсем как тогда, во сне. Два насмешливых, дерзких глаза смотрят на Жофи, и она один, два, десять раз повторяет: «Имре!» — и дьявол ликует в ней. Словно все ее вдовство вдруг слетело, и она в короткой юбчонке лежит, раскинувшись на соломе, или, совсем голая, колышется на пенистых волнах.

В комнате стало темно; уже и Кизела вернулась — Жофи слышала, как она возилась на кухне с растопкой. Где-то в затихавшей мало-помалу деревне завыла собака.

— Как же так! — услышала Жофи голос Кизелы. — Я-то ведь думала, что оба они у Кураторов.

— Ума не приложу, что с ним, — глухо отозвался другой женский голос. — Пошли мы это к зятю нашему, к Череснешу, а когда домой воротились, Ирма на кухне в три ручья ревет; не знаю, говорит, что с мальчонкой стряслось, не опамятуется никак. Играл себе по-хорошему и вдруг: «Устал я, возьми на ручки» — это он Ирме, значит. А она, дуреха этакая, и взяла. Мальчонка-то враз заснул у ней на руках. Она — будить его, а он ни в какую не просыпается, стонет только. Не посмела дура девка домой-то мальца отнести — что, мол, хозяйка скажет! Ах ты, чтоб тебе пропасть, говорю, или я тебе не наказывала, чтоб не зазывала к себе. Да я говорит, и не зазывала, а только он играл там, среди акаций, по-за домом, вот я, говорит, и подумала, погода-то на дворе слякотная, еще простынет, так лучше в дом малыша позвать. Она ведь уж какая разнесчастная, да на детишках просто помешана.

Жофи вскинулась со скомканных подушек. Голова гудела, слова поначалу с трудом доходили до сознания — но вдруг она поняла, что речь идет о Шани, с заледеневшим сердцем вскочила и замерла, пронизанная страхом. Машина переехала? Упал в колодец? Истек кровью? Глаза выколол? В мгновение ока сотня окровавленных, с вытекшими глазами, искалеченных Шани закружилась вокруг нее водоворотом. Она была не в состоянии сделать ни шага и только судорожно втянула пульсирующую шею в плечи, словно кто-то вот-вот наступит ей на голову. Так она стояла, неподвижная, и ждала. Наконец, осторожно открыв дверь, вошла Кизела и стала с усилием вглядываться старческими глазами в белое пятно раскрытой постели.

— Жофика, вы здесь? — спросила она неуверенно. — Жофи! — И опять посмотрела туда, где мерещилась ей какая-то фигура.

— Случилось что-нибудь? — Голос Жофи прозвучал неожиданно близко.

— Да вот соседка Хомор принесла Шанику, он играл у них, а потом заснул, и они не сумели его добудиться.

Тем временем в растворенной двери появилась соседка с какой-то бесформенной, непонятной ношей на руках и тотчас стала агрессивно оправдываться:

— Дочка говорит мне, он часто по-за домом нашим играет, там, где акации, попка-то прямо на земле, значит. Когда мы дома, она его к себе зазвать не смеет, а тут вот пожалела, что простынет, ну и позвала. А теперь ревет, мол, хозяйка Ковач скажет, что накормила его не тем чем-нибудь. Этого, говорю, не бойся, нету в том твоей вины, что ребенка без присмотра выпускают и он из дому бежит. Верно я говорю?

Жофи не слушала соседку, которая все распалялась, желая предупредить упреки. Кизела, спотыкаясь, опрокинув стул по дороге, поспешила к столу, чтобы засветить лампу, и Жофи лишь в свете, падавшем с кухни, из-за спины Хомор, увидела наконец сына, который, запрокинув головку, лежал у соседки на руках… Вся трепеща, она приняла его и тут же стала торопливо ощупывать дрожащими пальцами лицо, волосы — все ли цело, — стараясь разобрать в то же время, кровь или просто тень у него на лбу.

Между тем лампа на столе разгорелась, и Жофи, страшась утерять робко вспыхнувшую надежду, поднесла ребенка к свету. На лбу, оказалось, была тень, а не кровь; красное личико сына исказила гримаска, и широко раскрытые глаза смежились, прячась от света. Кизела отвела в сторону слипшиеся волосенки и морщинистыми пальцами пощупала лоб.

— Жар у него, — объявила она значительно.

Она расстегнула на малыше пальтишко и осмотрела грудь. Хомор, так и оставшаяся на пороге, пробормотала что-то вроде «бог в помощь» и, пятясь, вышла. Жофи покорно и испуганно держала перед Кизелой сына, возвращенного ей из-под автомобилей, крупорушек, лошадиных копыт. Она впилась взглядом в поджатые губы старухи, словно та способна была изгнать из ребенка болезнь, и старалась по глазам ее, ощупывавшим тельце сына, хотя бы на десятую долю секунды раньше прочитать приговор.

— Сыпи нет, — объявила Кизела, и Жофи почувствовала вдруг огромное облегчение, словно услышала: «здоровехонек». После леденящего ужаса первой минуты облегчением было уже и то, что все у него цело, что он дышит и открывает глаза. И когда Кизела сказала: «Сыпи нет», Жофи захотелось немедленно уверовать, что вообще все в порядке, и слова так и хлынули из нее, как будто главное было — успокоить самое себя:

— Может, и теперь будет, как в тот раз? Ведь у детишек чуть что — сейчас же жар открывается. Тогда-то я целую ночь не спала из-за него, а наутро он уж и не помнил, что ушко болело. А может, заигрался просто, вот и все. Ведь он как начнет, так удержу не знает… Болит у тебя что-нибудь, маленький мой? — спросила она Шани, который постанывал и метался у нее на руках.

Большие черные глазенки Шани, на минуту широко и недоуменно раскрывшись, устремились на мать.

— Не болит. — Глазки закрылись.

— Тогда что же с тобой, если не болит? Просто спать хочется? — подсказывала Жофи тот ответ, который вернее всего унял бы ее тревогу.

— Спать хочется, — согласился Шани, но на восковом его личике в тепле комнаты уже расцветали две красные розы.

— Говорит, спать хочет, — вскинула Жофи глаза на Кизелу, которая с холодным, непроницаемым лицом вошла в комнату, держа в руке собственный градусник; энергичными движениями сиделки она отвернула одеяло и стала взбивать подушки, еще теплые от тела самой Жофи. А Жофи, снова наполняясь отчаянием, отвела взгляд от этого замкнутого лица, так и не сумев прочитать в нем ни намека на ободрение.

— Господи, только бы беды какой не приключилось с сыночком моим, — бормотала она, адресуясь то ли к Кизеле, то ли к своему неуместному оптимизму, пока снимала с Шани башмаки.

Однако Кизела двигалась безмолвно, взбивая постель и выкладывая на край кровати ночную сорочку Шани с таким видом, будто послана сюда самой Судьбою.

Оставшись наконец одна над раскрасневшимся спящим ребенком, Жофи не знала, даже, бояться ли ей за сына или злиться на Кизелу. В том, как ощупывала Кизела Шанику, с какой важностью стелила постель, шепотом давала советы, было что-то жесткое, воинствующее, торжественно-церемонное. Это была новая Кизела, которая выметнулась из прежней, семью печатями запечатанной Кизелы, словно зловещее черное знамя. Жофи знала в людях это преображение: много раз видела таким своего отца, когда он командовал на пожаре насосом, или бабок, которые, явившись принимать роды, расхаживают по дому, как капитан по палубе корабля. Но что нужно здесь Кизеле, зачем она каркает над ее сыночком? Эта злыдня еще и рада была б, случись у Шаники серьезная болезнь, — ведь ей лишь бы покомандовать да поважничать: вот так надо ставить компресс, а вот так смотреть, что градусник показывает… тридцать девять десятых — или как там она сказала… Конечно, куда как славно посплетничать у почтмейстерши: «Насмерть застудился ребенок, ведь мамаша его думает о чем угодно, только не о нем». Да разве тяжелобольные такие бывают? Вон как он дышит ровнехонько, совсем как всегда, разве что жар. Жофи пригладила спутанные, потные волосенки и тут же отняла руку, испуганная влажностью лба. Минуту она с отчаянием всматривалась в сына, словно на постели и в самом деле лежал тот тяжелобольной, которого накликала Кизела. Эта старуха еще и меня с ума сведет. Ведь и в первый раз все было точно так же, а на другой день никакими силами нельзя было удержать его в кровати. В конце концов еще простуду схватит, бедняжка, от этой мокрой тряпки, что она ему на грудку накрутила. А все чтобы передо мной покрасоваться: сперва мокрую тряпицу кладут, потом сухую, а сверху — вощеную бумагу. Я, дескать, Имре моему сразу компрессы делала, если жар был у него. Ну, а моему Шанике не будете делать! Все ведь только для того, чтобы потом языком чесать: ох уж эта Жофика, да какая же мать ее растила — ничегошеньки не умеет; не будь меня рядом, компресса ребеночку не поставила бы… Сниму я все-таки тряпку эту — из-за нее, верно, он и потеет так!

Но она только походила вокруг да около, поглядела, потом разделась, прикрутила лампу и в одной рубашке, сгорбившись бездумно замерла на краю постели, позабыв о компрессе, к которому так и не осмелилась прикоснуться: ее удерживал авторитет Кизелы и страх разбудить Шанику, от стонов которого развеется утешительный образ спокойно спящего ребенка.

Около полуночи по каменному полу кухни вновь прошаркали шлепанцы Кизелы, а вслед затем осторожно повернулась ручка, и дверь тихонько отворилась. Жофи по-прежнему сидела на кровати бочком: ее почти не видно было в сумраке комнаты, и только опущенное в ладони лицо попадало в дрожащий круг света от едва мигавшей лампы.

— Спит Шаника? — прошептала Кизела с порога, и Жофи почудилось, что Кизеле хотелось услышать «нет». — Надо бы новый компресс ему сделать. — Старуха подошла ближе.

— Я уже сделала, — соврала Жофи, чтобы избавиться от вторжения.

Однако не напрасно же вставала Кизела! Она была уже подле кровати.

— Этот совсем горячий стал, — определила она и отколола английскую булавку.

Жофи душил гнев. «Сейчас вышвырну ее!» — подогревала она себя. Но тем смиреннее были слова, произнесенные ею вслух:

— А может, лучше обождать, покуда проснется?

Кизела даже глазом не повела на Жофи.

— Ну зачем же проснется, уж тетя Кизела позаботится, чтобы не проснулся. Ш-ш, ничего, деточка, — успокоила она застонавшего малыша. — Ну вот, ему уже и лучше, пропотел хорошо маленький, жар и упал. Компресс лучше всякого лекарства, — шептала она над тазиком, откуда послышался сперва легкий плеск воды, а затем звук стекающих с выкручиваемой тряпицы капель. — Вот так… ложитесь и вы, милочка. Даст бог, обойдется, — бросила она Жофи, когда заплакавший было от холодной тряпицы Шани наконец успокоился.

Шарканье ног Кизелы давно уже стихло за дверью, и Жофи, опомнившись, увидела, что по-прежнему стоит беспомощно у кровати, как стояла, наблюдая возню жилицы. Теперь она могла вволю проклинать себя. «Даст бог, обойдется!» Даже утешая, эта старая ведьма старается напугать ее: сейчас, мол, только и остается на бога уповать! Жофи чувствовала, что никого, никого не ненавидит так, как эту старуху. Да лучше уж шею себе свернуть, чем в такую вот зловредную старую каргу превратиться! Стуча зубами, Жофи юркнула под одеяло, только сейчас почувствовав, что совсем застыла. И вдруг великий страх обуял ее. А что, если Шани и вправду тяжко болен — ведь вот и она страшится его, едва осмеливается поцеловать выпроставшуюся ручонку. «Сладкий мой, дитятко мое», — зашептала Жофи в пропитанную потом детскую рубашонку, и из глаз ее хлынули слезы. Она не решалась задуть лампу, ей необходимо было видеть это постепенно возвращавшееся к естественной своей бледности личико; снова и снова искала она успокоения в пухлой его ручонке, в длинных спокойных ресницах, прикрывавших глаза. Ведь стоило погасить лампу, и на месте этого спокойно посапывающего ребенка окажется другой, задыхающийся от жара, хрипящий, с вытаращенными глазами, — тот, о котором Кизела могла сказать сомнительное: «Даст бог, обойдется». Время от времени она впадала в дрему, но тут же вздрагивала, испуганно щурила глаза на непривычный свет незатушенной лампы и смотрела на больного ребенка. Сердце у нее сжималось, но потом успокаивалось, и она забывалась снова. На рассвете дремота чуть дольше не отпускала ее, но вдруг она вскочила, уловив сквозь сон, что в комнате Кизелы скрипнула дверь. «Лампу!» — сверкнуло в мозгу и, словно спасаясь от мчащегося поезда, Жофи бросилась к лампе и задула ее. Вернуться в постель она уже не успела. В двери смутно вырисовывалась неопределенная фигура.

— Жофика, не спите?

Жофи, трясясь от озноба, стояла у стола; она не издала ни звука.

— Спите, душечка?

Жофи понимала: если Кизела подойдет сейчас к столу, чтобы засветить лампу, она столкнется с Жофи и догадается, что та молчала сознательно. Безмерный страх, ожидание душили ее — казалось, вот сейчас, сию минуту придет ее смерть: Кизела подождала немного, молча выпытывая тьму, затем вышла. Сердце Жофи освобожденно забилось, счастливая жаркая волна крови омыла ей грудь, голову, руки — словно и Шани уже выздоровел, и все дурное повернулось к добру. Она нырнула обратно в постель, радостная и дрожащая, чувствуя себя как игрок, который, поставив на карту свою жизнь, обыграл злодейку судьбу.

Наутро Шаника проснулся веселый. Он прихлебывал кофе из большой, расписанной розами кружки. Его глазенки над кружкой весело следили за руками матери, которая застилала свою постель и пышно взбивала смятые за ночь подушки. Он не мог нарадоваться, что застилают лишь одну половинку их большой сдвоенной кровати, а другая половинка остается незастланной, что мама не выставляет его с утра пораньше на кухню и он может среди бела дня баловаться здесь, не вставая. Коричневая кровать — привычный конец его будней — сейчас, посреди прибранной комнаты, представилась вдруг неизведанной страной, ожидающей своего исследователя. Он мог нахлобучить на голову маленькую подушку, как если бы то была шляпа, а на извилистых долинах одеяла без устали гонять одну за другой стеклянные пуговицы; рядом вздымался холм застеленной кровати, и Шани мог с торжествующим кличем бросаться на этот холм, а его руки, словно юркие зверюшки, взбирались, карабкались по крутому склону. Матери оставалось лишь недоумевать, слыша победные его вопли. Сейчас Жофи не жаль было и застеленной кровати: пусть себе стягивает покрывало, пусть прыгает, плюхается в перину голой попкой. Она испытывала несказанное облегчение от того, что сын проснулся веселенький — пожелай он сейчас ножницами вспороть подушки и выпустить из них пух, Жофи позволила бы ему и это. Она то и дело пошлепывала Шанику, когда он, встав на четвереньки, выставлял свой голый задик — «А ну, ложись сейчас же, ишь какой ты больной у меня!» — но малыш по счастливому, смеющемуся лицу матери видел, что сейчас ему можно все, и взбивал простыни и заливисто смеялся, сопротивляясь, когда мать, взяв за плечи, опрокидывала его в подушки и близко-близко придвигала свое сияющее лицо к его мордашке: «Ам, вот сейчас съем тебя!»

— Поругайте Шанику, тетя Кизела! — обернулась Жофи к вошедшей на шум и смех жилице. — Не желает он больным быть, всю постель разбросал, расшалился совсем. Вы только посмотрите на него, раз-два, и болезни как не бывало! Напугал мамочку, и на тебе — здоров. А тетя Кизела уже и за плотником посылать хотела, мерку для гроба снимать.

Кизела с сомнением, испытующе взглянула на расшалившегося мальчика, но слова Жофи поразили ее в самое сердце.

— Предусмотрительность никогда не помеха, — пробормотала она сумрачно, почти разочарованно и с минуту поколебалась: настаивать ли, чтоб ребенку измерили температуру. Впрочем, к чему? Эта глупая крестьянка решит, что она любой ценой хочет представить мальчонку больным. Что же, пусть губит его!

С оскорбленным видом она удалилась, а Жофи, торжествуя победу, громко хохотала вместе с Шани, нарочно его теребила — пусть слышит старуха, как он смеется, пусть лопнет от злости! Ей хотелось пробудить в сыне все его жизненные силы, всю радость, чтобы вознаградить себя за пережитые ночью страхи. Шани с удовлетворением принял к сведению, что его мамочку словно подменили — отсюда, вероятно, и незастеленная кровать, и разрешение днем остаться в постели. Он все безудержней использовал новую эру, неизвестно по чьему произволению начавшуюся для него этим утром. Но к полудню ему все же надоело сидеть в постели. Мамочке пришлось заняться стряпней на кухне, а ему вдруг наскучило все — и ямки, которые он буравил в пышных подушках, и отстегнутый пододеяльник; теперь, ложась на минутку на спину, он ощущал все складки измятой простыни.

— Мама, ма! — закричал он занятой на кухне матери, вдруг охваченный горем. — Мамочка, сколько еще мне лежать здесь? И что мне здесь делать?

Жофи, испуганно влетевшая на жалобный голос, попыталась успокоить сына прежним шутливым тоном, словно от этого зависело, начнется вчерашнее снова или нет.



Поделиться книгой:

На главную
Назад