Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Танго смерти - Юрий Павлович Винничук на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Похоже. Но это не слишком приятное зрелище.

– Почему?

– Потому что мышцы расслабляются и все, что в животе, вываливается из него с жуткой вонью.

Движения мужчины были дергаными, но при этом он имел такой радостный вид, будто выиграл в лотерею двести злотых.

– Я бы на его месте так не радовалась, – сказала мама.

– А почему?

Да потому, шо этот балкон на ладан дышит. Я эту квартиру хорошо знаю – там когда-то жил пан фризиер[9] Помпка. Однажды у него на балконе вся балюстрада обвалилась. Так он, шобы выгодно продать квартиру, кое-как подрихтовал балкон, а балюстраду ему сделали из гипса. Там нет ни одного металлического прута.

– Ой, так надо ж этого пана предупредить, – искренне заволновался я.

– Ну, попробуй. Хотя я таким типчикам не доверяю. Ему поможешь советом, а он тебя после этого жабой пучеглазой обзовет.

– Прошу прощения! – крикнул я, приложив ладони к губам. – Подождите минутку, не торопитесь. Эта балюстрада из гипса, она вас не выдержит.

– Шо? Не суй свой нос в чужой вопрос. Ты – пацан!

– Мой сын правду говорит, – вмешалась мама. – Пан цирюльник Помпка смухлевал и сделал новую балюстраду из обычного гипса. Но если вы привяжете шнурок к тому вот железному фонарю над вашей головой, то будет гораздо надежнее.

– Заткнись, ты, жаба пучеглазая! – гаркнул мужчина раздраженно.

– Ну шо я говорила? – вздохнула мама и с искренней грустью стала наблюдать за тем, как тот накинул петлю на шею, повертел туда-сюда головой, словно прилаживая ее к шее удобнее, и прыгнул вниз. Лететь ему пришлось чуть дольше, чем он рассчитывал, потому что гипс таки не выдержал и треснул, балюстрада рухнула, а мужчина плюхнулся на мостовую и сломал себе обе ноги.

– Ну и шо теперь? – сокрушенно кивала головой мама. – У вас теперечки забот полон рот. Пролежите несколько месяцев в больнице, и кто знает, может, всю жизнь хромать будете. А вот послушались бы меня, так не стонали б сейчас от боли. Пойдем, сынок. Видеть не могу таких неблагодарных сукиных сынов. Он думал, шо он кому-то лучше сделает. А теперь его несчастная жена будет с ним всю жизнь мучиться вместо того, шобы похоронить красиво и снова замуж выйти.

3


Студентка, которая впоследствии выросла в писательницу, приехала к нему сама и сообщила, что он просто обязан помочь ей с дипломной работой, что у нее нет темы, ей ничто не нравится, она крайне нуждается в его помощи. Ярош посоветовал заняться творчеством Эммы Андиевской[10], у него было несколько книг, которые ему подарила сама писательница, Надя тут же ухватилась за эту идею, достала тетрадь и принялась записывать умные мысли пана профессора относительно будущей дипломной. На ту пору уже вечерело, Ярош предложил перекусить, у него как раз была готова запеченая курица, а так как есть мясо без вина не годится, то было выпито две бутылки шампанского и одна бутылка вина. Надя подошла к магнитофону, включила музыку и стала плавно и сомнамбулически двигаться в каком-то лишь ей известном танце, Ярош и не заметил, как оказался рядом с ней, и они продолжили двигаться уже вместе, а потом их губы встретились, и в то время как их тела прижимались друг к другу все теснее, его правая рука легла девушке на грудь, а левая – на упругую ягодицу. Закончилось все тем, что оба очутились в постели, а так как из-за опьянения Ярош долго не мог кончить, Надя исполнила то же, что и Руся, и Ярош подумал, что вот опять ему улыбнулось счастье – теряя, ты лишь приобретаешь. После этого наступил период страстной любви, который пришелся на лето, Надя неделями жила у него, пока Ярош не открыл для себя одну неприятную вещь. Случилось это, когда Руся пригласила его к себе на день рождения, он не собирался к ней, но тут уж и его коллега, новый кавалер Руси, вмешался и убедил-таки его прийти. Ярош, возможно, сделал ошибку, а может, и нет, что прихватил с собой Надю, в любом случае благодаря этому обнаружилось то, что могло обнаружиться слишком поздно, например, если бы они поженились. На вечеринке к нему приклеилась симпатичная девушка и не отставала от него ни на шаг, а тем временем Надя отплясывала с каким-то мужиком, ровесником Яроша, время от времени они выходили на балкон на перекур и болтали без умолку; когда уже начало смеркаться, Надя сказала Ярошу, что плохо себя чувствует и собирается ехать домой, а новый знакомый ее проводит, он живет неподалеку. Ярош не увидел в этом ничего плохого, но как только они исчезли, симпатичная барышня тут же от Яроша отлипла и занялась кем-то другим. Ярош заподозрил неладное, но не придал всему этому большого значения, ему стало неинтересно, и он отправился домой. А на следующий день позвонила Руся и поведала, что все на этой вечеринке спланировала она и подругу подговорила заняться им, а своего знакомого – Надей, а еще посоветовала Ярошу полюбопытствовать, как та провела время.

– Ну и как же? – спросил он как можно более равнодушным тоном.

– Обслужила по полной программе. Вот как! – рассмеялась довольная Руся. – Не веришь? Знаю, что не веришь. А что ты скажешь о бородавке с правой стороны животика? Такая себе немаленькая бородавка, величиной с вишню. Когда-то ее за такую штучку могли и на костре сжечь. Знак Дьявола! А заботливо выбритая роскошница? Это о чем-то тебе говорит? Гладенькая, как у девочки. Именно такая, как ты любишь.

– И где они этим занимались? На улице?

– Нет, у него дома.

Ярош положил трубку и почувствовал, как в нем закипает злость, но злился он на самого себя, так глупо он попался вчера в ловко расставленные сети. Бородавка, выбритая роскошница… Накануне Надя ночевала у него, вечером попросила электробритву, а после продемонстрировала всю ту неповторимую красу, потом они занимались любовью… Ярош уснул, прикрыв ладонью ее белое гладенькое лоно, он до сих пор чувствовал в пальцах тепло ее кожи… Но чтобы кто-то мог сделать такие открытия, не обязательно было заниматься любовью, можно было просто где-нибудь в подворотне зажать ее и потрогать под юбочкой. Но когда он позвонил Наде, трубку никто не взял, хотя она должна была быть дома. Дозвонился только в три пополудни и услышал ее тихий едва различимый сонный голос. Ну да, она спала, ей так плохо, она перепила, они с кавалером зашли по дороге в ресторан, там она и набралась.

– А что ты делала у него дома? – спросил Ярош.

Девушка молчала. Он повторил вопрос.

– Я зашла к нему, чтобы позвонить родителям, что я приду, и чтобы они не закрывали дверь на цепочку.

– Какой смысл было предупреждать родителей, находясь за квартал от дома?

– Я пьяная была. Мне надо было протрезветь.

– А говорить с ними захмелевшим голосом ты не боялась. И когда же ты пришла домой?

– Где-то около часа.

– И спала до половины третьего? Что-то я раньше не замечал за тобой такой способности – спать по четырнадцать часов.

Она молчала. Он тоже. Выждав паузу, Ярош положил трубку. Ему было больно, но время показало, что он мог бы пережить еще большее разочарование, если б их отношения продлились, потому что рассказы о ее любовных похождениях, которые впоследствии стали доходить до него, свидетельствовали о той легкости, с которой Надя относилась к своей интимной жизни, коллекционируя страсти. С тех пор прошло десять лет, она издала несколько книг, в одной из них среди героев он узнал себя, и хотя там было немало вымысла и откровенной женской язвительности, сцена, где они занимались любовью в кукурузе, тронула его, он вспомнил, как все это было, и почувствовал даже благодарность за то, что она напомнила ему те сладостные мгновения. В то же время удивляло, что она до сих пор не может его забыть, пытаясь свести счеты и расставляя в разных местах книги знаки, по которым продвинутые читатели могли бы догадаться, о ком идет речь.

C


Когда посреди Рынка встречаются украшенные цветочками и перышками две шляпки, это событие рядовое и повсеместное, на него ни один прохожий никогда и внимания не обратит, но вот когда собираются целых четыре таких шляпки, о-о, тогда каждый наблюдает эту сцену, разинув рот, да к тому же пытается уловить отдельные фразы, ведь глаза под этими шляпками просто сияют, а их обладательницы тараторят, не переводя духа, захлебываясь словами и впечатлениями:

– Пани Голда, как поживаете!

Гут, гут, пани Влодзя. Локоть у меня весь день болит. А вот и пани Ядзя! Пани Ядзя, что купили? Каляфйоры[11] нынче взбесились в цене!

– Это не каляфйоры взбесились, а люди. Разве ж можно такие цены гнуть!

– Пани Рита! И вы здесь! Как хорошо, шо мы все вместе тут сошлись, правда ж?

– Я купила два телячьих хвоста, пучок укропа и петрушки.

– Укропный супчик будет?

– Я чуть было подпорченного карпа не купила. Спрашиваю торговку, он хоть живой, а она мне и говорит: «Ой, дамочка, я не знаю, жива ли я сама в такие тяжелые времена, так откуда ж я должна знать, живая та рыба или нет?» – «А может, – говорю, – она сдохла?» – «Ай, ну и где ж она сдохла? Спит». – «Спит? А я слышу от нее какой-то душок». А она: «Ай, пани, а вы когда спите, так за себя ручаетесь?»

– Да иди ты!

– Я ей по-жидовски и она мне по-жидовски, и все равно брешет прямо в глаза! А у меня так локоть болит!

– Помажьте на ночь спиртом и замотайте полотенцем. Кто бы мог подумать: кило говядины уже шестьдесят сотиков стоит, моя соседка, у которой муж почтальон, покупает на площади Теодора кило за тридцать сотиков, да такую требуху разве что ее муж жрать может.

– А кило хлеба – пятнадцать сотиков!

– А такое захудалое яйцо – три сотика!

– Пани Рита! У вас такой люксовый модный жакет.

– Ай, какой там модный. Сама из старых штор перешила. Видите, какая бахрома?

– А что собираетесь на Рынке покупать?

– Сливки. Мой малой кныдли[12] заказал. Со сливками.

– Ой, надо бы нам на днях где-нибудь собраться. Столько новостей!

– Но только у меня!

– Пани Влодзя, так мы же у вас прошлый раз собирались. Прошу теперь ко мне.

– Ой, пани Рита, зачем вам эти хлопоты.

– И слышать ничего не хочу. Я испеку струдель.

– Ну, тогда до встречи.

И вот наконец шляпки расходятся в разные стороны и исчезают среди прилавков Рынка, а там уже все бурлит, гудит, поток голосов плещется, растекается, превращаясь в разноперую какофонию, а среди всего этого выделяются голоса торговок, которые способны перекричать кого угодно и никого не боятся, в войну могли отбрить и немца, и москаля, потому что гордились чудесным даром – невероятной языкатостью, рассказывали, что как-то раз стала торговка между ветряком и водяной мельницей и принялась языком молоть, так уже и ветряк остановился, и в мельнице воды не хватило, а баба все говорила и говорила, и еще ни одна торговка от туберкулеза не померла благодаря постоянной тренировке легких, ведь недаром она выпивала утром на завтрак кварту горячего пунша для укрепления груди и чтобы голос не садился. Я всегда любовался этими уважаемыми персонами, большинство из которых пережили не одного своего мужа и мигом выходили за другого, как будто были писаными красавицами, хотя в большинстве своем это были толстушки, ковыляющие утиными шажками на слоновьих ногах, переваливаясь со стороны на сторону. Полное одутловатое лицо свекольного цвета, обветренное и опаленное солнцем, чрезвычайно живые проницательные глаза, которые любого покупателя мигом оценят с головы до ног, пухлые руки с мясистыми колбасками пальцев, ловко прячущие деньги между двух больших шаров грудей. Кого могла привлечь такая красотка? И, тем не менее, овдовевшая торговка не долго страдала от одиночества, и причина этого крылась, видимо, в ее умении самой со всем справляться, умении заработать на хлеб и себе, и своим детям. Вот я прислушиваюсь к перебранке и слышу, как торговка насмехается над какой-то дамой: «Посмотрите на нее! Тоже мне покупатель. У нее один злотый в кармане, а хочет весь базар скупить. Тоже мне, пани из Буска! В плечах широкая, внизу узкая!», а тем временем другая: «Дак госпожа хорошая, я ж тоже должна за товар платить, крутиться, векселя подписывать, тянуть, обещать: завтра, завтра, но ведь рано или поздно я должна буду заплатить, так же? А налоги? Кто за меня их заплатит? Да я ж бедная жидовка, имею больного мужа и сплошные цуресы. Я шо, сама те яйца несу или сыр сама делаю? Я б и не прочь, да ведь не так это».

4


Тем временем его сын Марко подрос и поступил в университет, теперь они виделись чаще, хотя обычно сын забегал на кафедру, чтобы «одолжить» пару гривен, и тут же исчезал. Но такие отношения устраивали обоих.

Окунувшись с головой в изучение и переводы арканумских текстов, Ярош обнаружил, что Арканум имел свою «Книгу Смерти», отличную от египетской и тибетской. Правда, она сохранилась не так хорошо, имела изрядные лакуны, но отдельные песни из этой «Книги» поражали своим совершенством. Древние арканумцы верили в то, что каждый человек имеет две души, одну – смертную, вторую – бессмертную, которая и переселяется в другого человека. Песни из «Книги Смерти» исполняли не после смерти, а до нее, то есть человеку еще живому, но уже умирающему, эти песни должны были облегчить переход в мир иной, да и не только облегчить, но и выполнить роль поводыря, провести бессмертную душу умершего через все мытарства загробной жизни и вернуть назад к жизни земной. Песни эти исполняли в танце, под аккомпанемент бубна и дудочек, а сам танец на арканумском языке назывался – о чудо! – «dan-go mrah», что до боли напоминало знакомое всем слово «танго», восходящее к языку нигерийского племени ибибио. Тут Ярош вспомнил, что арканумские короли в своих завоевательных походах не раз продвигались в глубь Африки и доходили до Нигерии, где и жили племена ибибио, кто у кого перенял эти танцы, не столь важно, но «dan-go mrah» означало дословно «танец смерти» или же… «Танго смерти». Конечно, этот танец не был похож на танго, каждый танцевал сам по себе, не касаясь другого танцора, но распахнув руки, словно обнимал кого-то, – таким образом, каждый из них будто исполнял воображаемый танец с душой умирающего.

Неожиданно его изучение «Книги Смерти» дало еще один ключ, когда сын сообщил, что встречается с девушкой, которая посещает спецкурс Яроша, посвященный древним литературам, и интересуется именно Арканумом. Ярош сразу догадался, о ком идет речь, ведь спецкурс посещало в разное время от двадцати до двадцати пяти студентов, и одна из девушек отличалась не только своей красотой, но и настойчивостью. Она не пропускала ни одного занятия, а потом сообщила, что и дипломную работу будет защищать по арканумской литературе. Барышню звали Данка, была она высокая, с продолговатым лицом, обрамленным натуральными темно-каштановыми волосами, которые мягкими волнами спадали на плечи, римский остренький носик придавал ей величественный вид, а когда она выступала на своих прямых длинных ногах, спину держала прямо, и в этой походке тоже проявлялась какая-то величавость. Ее голос не был похож на бабий, он был глубоким и выразительным, без лишней слащавости.

– Ты, наверное, обратил на нее внимание, – сказал Марко, – то есть представлять вас друг другу не нужно, но мне бы хотелось, чтобы вы познакомились поближе. Ты не против, если я приведу ее к тебе в субботу? – А так как Ярош лишь пожал плечами, Марко добавил: – Она настолько увлечена твоими лекциями, что готова их часами наизусть мне пересказывать. Хоть я и мало в этом кумекаю. Но это и к лучшему, разные интересы только помогают сблизиться.

D


С малых лет я воспринимал и вбирал в себя Львов по запахам, их множество, и по ним можно распознать время года, даже не выходя из дома и не выглядывая из окна. Осенью стоял резкий запах соленых огурцов, сдобренных душистым укропом, чесноком и хреном, из предместий доносился минорный запах сожженной картофельной ботвы, переход от осени к зиме был ознаменован запахом квашеной капусты, а зимой в канун рождественских праздников в воздухе уже царил запах дыма, на котором чуть ли не весь Львов коптил колбасы, ветчину, вырезку и грудинку, во всех дворах, даже в центральной части города, устанавливали металлические бочки, подводили к ним жестяные трубы и разводили возле их отверстия костер так, чтобы дым по трубе шел к бочке и оплетал своими кружевами мясо, чтобы оно только коптилось, а не пеклось, и это был святой долг пана сторожа, который к тому же должен был запасти дров, нарубить их и сложить кучкой, а после почтенная пани сторожиха, одетая в четыре юбки, четыре свитера и четыре платка, садилась на скамеечке у самого огня и следила, чтобы огонь не погас и не слишком разгорался, потом, когда уже накапливалось достаточное количество углей, сторожиха насыпала их немного в старую кастрюлю и, подсунув ее себе между ног, накрывала юбками, теперь ей было так тепло, что она даже вздремнуть могла, а жильцы подносили ей мясо, которое она коптила, а потом с каждого брала по куску ветчины или грудинки, а на сами рождественские праздники пахло уже пампушками, рыбой, медом, на жидовской стороне добавлялся запах гусиного смальца, жареного лука, перца и «грифа» – вареного в молоке вымени, а весной перед Пасхой снова пробирался в окна веселый запах дымов и копченостей, это опять пан сторож вкапывал бочку и подводил к ней трубу и рубил дрова, а пани сторожиха старательно записывала в помятую тетрадку все то мясо, что ей приносили, но уже не было ей нужды греться от кастрюли с углями, потому что перед праздником, хоть и бывало еще прохладно, но солнце светило ярко, на деревьях задорно чирикали воробьи, ворковали горлицы и трещали сороки, а еще на Пасху стучался в окна и двери запах разного печенья, куличей, свежих фиалок, а летом – сушенных на солнце грибов и земляники, которыми торговали прямо на улицах, когда же лето подходило к концу, весь город утопал в пьянящем аромате конфитюров из ягод и роз.

Город менял свой облик в течение дня до неузнаваемости. На рассвете, когда он еще дремал, въезжали на Рынок телеги, груженные овощами, а другие телеги тяжело грохотали по мостовой, развозя бочки с пивом и всякий товар, а потом начинали раздаваться звонки трамваев, цокали фиакры, шуршали метлы, после семи на улицах появлялись ученики, идущие в школу, город просыпался уже окончательно – начинали хлопать ставни, дребезжать ролеты на дверях магазинов, открываться окна, и тогда Львов звенел сотнями голосов, и голоса эти разносились эхом во все стороны, прецляры кричали: «Прецли! Прецли!», ганделесы[13] вопили: «Ганделе, ганделе, ганделе, продать – купить!», дротяры[14] – гуцулы и лемки – ходили, обвешанные проволокой и мышеловками, крича: «Горшки дротовать! Есть что дротовать?», а бочкари: «Есть что оббивать?», а торговцы песком: «Кому песка? Песка кому! Пеееесооок!», а старьевщики: «Кооости! Тряяяяпки!». У Венской кофейни, где главная станция на пересечении нескольких трамвайных линий, всегда бурлила толпа – одни ждали трамвай, другие куда-то спешили или ворон считали, а рядом продавали поджаренные подсолнечные и тыквенные семечки, жидовки предлагали горячие жареные каштаны, турецкие и грецкие орехи в кулечках, свернутых из газеты, и тут же пекли эти каштаны на жестянке, с углублениями и дырочками, а сверху она была накрыта жестяной крышкой, под самым низом в металлическом ящике тлели угли, и жидовки орали во все горло: «Гайс мароны! Гебратэнэ! Фрише![15]», а те, что торговали горячими бобами: «Гайс бобеле!». Прецляры носили, повесив перед собой на ремнях, большие корзины со свежайшими ароматными прецлями, нанизанными на палки, торчащие из корзин, одни прецли были посыпаны маком, другие – солью, но самым большим спросом пользовались «майовые» – золотистые, хрустящие, залитые крутой рапой и густо посыпанные маком, они просто таяли во рту. Прецлями торговали и жиды, выкрикивая: «Прецле на яях!», а когда проходили мимо каких-то группок украинцев, то, плохо владея украинским языком, выкриками своими вызывали у покупателей приступы хохота: «Прецли на яйца! Прецли на яйца!». Мы любили дразнить их и тоже кричали: «Прецли на яйца! Прецли на яйца!» или «Яйца на прецли! Яйца на прецли!». Деревенские усатые дядьки из Корчева на Подляшье носили корзины с луком прямо на голове поверх бараньей шапки, венки из лука свисали и из корзины, и с плеч дядек, спадая на грудь и руки, свисали они и с пояса, так, что дядька похож был на какое-то сказочное существо в золотистых гирляндах, его экзотический вид вызывал у детворы одновременно восторг и опаску, и она с визгом: «Луковый человек! Луковый человек!» сопровождала его и мигом бросалась врассыпную, лишь стоило дядьке бросить на них гневный взгляд. «Вот придет к тебе Луковый человек и заберет с собой», – пугали непослушных детей матери, да и моя мама не раз показывала мне из окна Лукового человека, приговаривая, что тот может превратить озорника в луковый венок. И когда она, купив лук у Лукового человека, вешала венок на стену в кухне, я смотрел на него со страхом, размышляя над тем, кем же был тот непослушный мальчик, которого превратили в лук, и брызнет ли кровь из луковицы, если ее прокусить, поэтому я не ел этого лука сырым и просил маму не трогать его, а вдруг когда-нибудь чары развеются и луковый венок снова превратится в мальчика, ведь он тогда будет калекой – без ноги или руки, без глаза или без уха, в любом случае его увечье будет на нашей совести, но мама меня не слушала и смело кромсала кружочками лук для салата. Гончары в дребезжащих гирляндах горшков и кринок кричали: «Горшки! Гарнки![16] Миски! Дротовать! Дротоваць!», щеточники торговали самыми разными щетками, соломщики – соломенными и камышовыми циновками, которые хозяйки любили стелить под порогом, ситари торговали ситами, а так как изделие это было легкое, то ситарь так обвешивался ситами и ситечками, что самого его почти не было видно, продавцы птиц носили на длинных жердях клетки с птичками, угольщики развозили на телегах уголь, выкрикивая: «Уууууголь! Уууууголь!», водовозы каждое утро развозили в кадках воду, а почту поставлял в крытой желтой тележке почтальон, выдувая на витой трубе всегда одну и ту же мелодию, продавец льда извещал о своем появлении звонком, заслышав который хозяйки и вся прислуга выбегали с тазами и корытами, куда продавец накладывал вырубленные куски льда, продавец песка привозил песок, выкрикивая: «Песооок! Песооок!», хозяйки драили им казаны, посыпали пол и лестницы, чтобы скорее высохли.

Любили мы бегать на Рынок и смотреть на гуцулов в черных шляпах, обвязанных тесьмой, в грубых полотняных портках и таких же рубашках, густо расшитых красно-черными крестиками, они продавали миски, рюмки и кувшины из глины, дерева или меди, сумки, пояса и постолы[17], пестрые игрушки, волохачи[18], тайстры[19], канцелярские изделия из дерева, чернильницы, рамки с подписями названий местностей – Сколе, Косов, Жабье. Бойки с длинными усами и с неизменной изогнутой трубкой в зубах торговали яблоками, грушами, сушеными боснийскими сливами, грецкими и лесными орехами, каштанами, детям бойки продавали все это дешевле, поэтому матери посылали к ним нас, а нам это только в радость было, потому что бойки давали нам пробовать свой вкуснющий товар. Толстая, как бочка, старая торговка Валахонёва продавала кишки[20], которые просто-таки блестели от жира в большом казане, стоявшем на углях, она помешивала их деревянной лопаткой и кричала: «Экстра бомба фрикасе! Лякерованные кишки!». А порции были такие, что, съев их, можно было до вечера уже ничего не есть, поэтому представители таких уважаемых профессий, как мясник, грузчик или извозчик, считали большой честью принадлежать к постоянной клиентуре старой мордатой Валахонёвой, хотя на улицах Львова можно было купить не только кишки, но и паштеты, пряники, жареные колбаски, мамалыгу, куликовский хлеб, хрустящие булки – кайзерки и штангли.

По субботам по всему городу разносились громкие хлопки, похожие на выстрелы, но никто не стрелял, это хозяйки выбивали, развесив на перекладинах, ковры, дорожки, перины и подушки. Раз в месяц кухня превращалась в Африку – это был День Большой Стирки, когда королевой кухни становилась прачка. Вообще-то стирка занимала всю неделю: кипятили в понедельник, крахмалили во вторник, сушили в среду, штопали в четверг, а гладили в пятницу. Накануне Большой Стирки с вечера сдвигали вместе два больших кухонных стола, на которые ставили огромную жестяную лохань, туда наливали горячую воду с растворенным мылом, в ней замачивали постельное белье, полотенца и ночные рубашки, а утром, когда к нам приходила прачка, крепкая девушка с большими руками и ногами, и в кухне воцарялась тропическая температура, от пола до потолка клубился пар, окна застилались туманом, через них ничего уже нельзя было рассмотреть, зато здорово было рисовать всякие рожицы, печь растапливалась докрасна, а на ее чугунной плите стояли две большие выварки. Прачка брала мыло фабрики Шихта, клала белье на «стиралку», или «магливницу» – широкую доску из рифленой жести в деревянной рамке, – намыливала его и возила сверху вниз поперек борозд – шур-шур-шур! Вскоре в лоханке вздымалась мыльная пена, и я не мог удержаться, чтобы не набрать ее полную горсть и не любоваться этим пушистым невесомым шаром, который переливался всеми цветами радуги и подмигивал мне маленькими глазками, но очень быстро каждый, кто пробыл здесь хотя бы несколько минут, начинал исходить потом, ведь белье после первой стирки доставали из лохани и кипятили в выварках, духота в конце концов выпроваживала меня из кухни. А еще я любил смотреть, как добавляют в воду синьку в маленьких муслиновых мешочках, вода становилась ярко-кобальтового цвета, но белье после такого подсинивания становилось не голубым, а еще белее, синька растворялась в воде маленькими облачками, которые вытягивались в тоненькие волокна и щупальца, становясь похожими на чудовища с множеством длинных тонюсеньких ножек, точно так тянулась и растворялась в воде кровь, если опустить в нее порезанный палец; не удивительно, что когда я был маленьким, мне казалось, будто облака в небе – это перины, которые купаются в растворенной синьке. Крахмал был вязким и липким, он делал воду гуще, отполосканные в нем простыни хрустели, накрахмаленные рубашки становились негнущимися, их гладили еще влажными, и тогда подпаленная утюгом клейковина издавала запах подгоревшего печенья. Утюги наполняли горячими углями, они были тяжелыми, и надо было следить, чтобы после них не оставались полосы копоти, но угли должны были быть особые – древесные и чтобы хорошо перегорели, потому что от неперегоревшего угля утюг чадил, и мама потом жаловалась, что у нее болит голова.

А когда наступало воскресенье и было теплое время года, открывались все окна на всех улицах города, все окна до единого, и из этих окон высовывались люди, в основном любопытные женщины, старые и молодые, облокотившись на подушки, одни переговаривались, другие молча разглядывали прохожих, третьи ждали того, что не появится, и у всех на лицах играла улыбка, а у кого был балкон, те усаживались на балконе и тоже улыбались и смотрели на прохожих, и все чувствовали себя одной большой семьей, незнакомые люди могли взять и заговорить друг с другом без лишних церемоний, так, будто знали друг друга много лет, потому что не только сами люди, но и весь город был улыбчивый и радостный.

Но привлекательнее всего Львов выглядел по вечерам, когда зажигались фонари, мигали яркие неоновые надписи и рекламы, светились витрины, а из ресторанов и кофеен доносилась музыка, тогда корзо[21] заполнялся людьми, от гостиницы «Жоржа» и аж до конца Академической, начиная с шести вечера и далеко за девять, сновали толпы прогуливающихся – дамы в шляпах, господа в черных мельониках[22], военные в мундирах, студенты в форменных фуражках – ведь именно здесь назначались свидания, и все они прохаживались взад и вперед, время от времени встречая знакомых, раскланиваясь, останавливаясь на пару слов, а то и собираясь в большую компанию, шли в ресторан, на корзо можно было встретить всех своих знакомых, и такое происходило каждый вечер, исключением было воскресенье, когда на корзо следовали толпы людей после обедни в двенадцать, продефилировав по правой стороне Академической, толпа возвращалась уже по левой стороне, переходила на правую сторону и, повторив эту же прогулку еще несколько раз, рассыпалась по кофейням и кондитерским; оказавшись в этой толпе, ты, словно подхваченный течением, плыл медленно, не ускоряя и не замедляя шага вместе со всеми, и чувствовал себя вполне уютно, лишь изредка этот людской поток создавал небольшие заторы: родители с детьми непременно останавливались у витрины магазина Кляфтена с детскими игрушками, да и как было не остановиться, когда там, на витрине, разыгрывалась настоящая баталия, миниатюрные солдаты готовились к атаке, у орудий замерли артиллеристы, полководцы обозревали поле боя в бинокли, а миновав Хорунщину, невозможно было не заглянуть в кнайпу[23] пани Теличковой и не перехватить парочку вкуснющих канапок, а дальше прогуливающихся поджидала сказочная витрина кондитерской Залевского, где можно было увидеть кондитерскую в миниатюре – маленькие куколки в белых одеждах выполняли свою важную работу: одна месила тесто, вторая его раскатывала скалкой, третья что-то наливала в котел, четвертая растирала что-то в макитре, пятая усаживала тесто на лопате в печь, а двигались они все от электрических моторчиков, перед Рождеством и Пасхой витрина менялась, превращаясь в праздничный стол с шоколадными и марципановыми изделиями, изображавшими освященные блюда – куличи, крашенки, ветчины и цельных поросят, еще там были зайчики и барашки в корзиночках, украшенных зеленым барвинком, а на крошечных столиках красовались крошечные бутылочки с ликером и привязанными к длинным горлышкам рюмочками. Эти витрины менялись так часто, что каждое ребячье сердечко тянулось к ним, едва оказавшись на корзо. Но после девяти улицы начинали пустеть, все спешили домой, потому что в десять вечера сторожа закрывали входные ворота домов, и позже, чтобы войти в дом, нужно было звонить сторожу в колокольчик и платить чаевые – 25 или 50 грошей за услугу.

А еще я с мамой охотно ходил на Кракидалы – удивительный мир, который начинался за Оперным театром и манил к себе уже одним лишь названием, в котором таилась большая загадка, потому что в воображении сразу всплывают крокодилы, хотя никаких крокодилов там не было, это было лишь странным образом перевранное название Краковского предместья, где кипели базарные страсти и бурлила тандита[24], или, как ее называли жиды, Тандмарк. Наверное, именно так выглядят легендарные базары Ближнего Востока, вокруг площади расположились лавки, а перед ними и повсюду, куда ни бросишь взгляд, палатки со всяческим товаром, прежде всего с одеждой и обувью. Кракидалы – это настоящее царство жидовское, тут можно увидеть и одетых на европейский манер важных дам и господ, и бородатых хасидов с длинными пейсами в черных атласных халатах и шляпах, и задрипанных жидовок, которые, натянув на себя кучу манаток, напоминают капустные головки. Среди тесноты этого скопища лотков торгаши и жулики во весь голос расхваливают свой товар, а между ними дымят печки на колесиках, а на них источает пар незамысловатая снедь. А главное – следует помнить, что так же, как на базарах Стамбула, Танжера, Маракеша или Каира, можно и даже нужно торговаться и сбивать цену, начиная от ее половины. Рядом с торговцами-жидами снуют украинцы и поляки, царит вечное движение, а в воздухе звенит громкая какофония звуков.

Вот какой-то хитрый батяр демонстрирует бутылку из-под водки, в ней – вода, а в воде стоит фигурка ныряльщика довольно больших размеров, через горлышко он явно влезть не мог, а потому батяр и спрашивает: «Как он ту влез скрозь туненьку шейку фляшечки?» – и, оглядевшись на зевак, объясняет: «То ся робе так. Ду пляшки тре вложить туненький шкелетик ныряльщика. Потом его ся засыпуе магическим порошком. Тоды вода стае така билюська, как молоко. Потом ставите го на шкаф, а за час вода снова чистая и прузора. И во – готово! И уже каждый может зувидеть, как такой толстый пирнец влез скрозь тоту туненьку шейку». Толпа вокруг него растет, и батяр добивает ее последним аргументом: «То не игрушка, прошу паньство! Не – шоб дети ся забавляли, а то есть вещь незаменимая в домашнем хозяйстве. Тому шо пирнец цилюський день сияет, как заря, а ночью светится так, жи можно при нем читать газеты, вышивать и ужинать. И шо вы си мыслите – сколько таке щасте стоит? Вы не пуверите! Этот сьличний пударок на именины или к свадьбе стоит только двайцить грошей! А двайцить грошей – то не для кого не деньги, не?» И снова он оглядывает толпу, чтобы через мгновение продолжить с того, с чего начинал: «И как он ту влез скрозь ту туненьку шейку фляшечки?»

Но для нас, школьников и гимназистов, Кракидалы были ценны еще тем, что там на книжных лотках кроме книг и школьных учебников можно было купить «брики» – всяческие брошюрки с переводами латинских и греческих текстов и с сокращенным изложением классических романов, они избавляли нас от чтения произведения в оригинале. Школьным руководством было строго запрещено не только приносить брики в школу, но и читать их дома, ведь они хоть и облегчали ученикам жизнь, но сводили на нет самостоятельное изучение классических языков, однако мы, хорошенько оглядевшись, нет ли поблизости какого-нибудь учителя, частенько навещали лавку рябого Нухима, который любил таких пацанов, как мы, и к приобретаемому брику всегда всучивал в придачу какой-то хлам – старый потрепанный детектив или вырванную откуда-то иллюстрацию сражения с бурамы – которые потом мы могли и выбросить, но всегда должны были принять этот дар с притворной благодарностью, потому что это гарантировало нам благосклонное отношение в будущем. А еще мы покупали там произведения Карла Мая про Виннету, Олд Шурхенда и Шаттергенда, передавая из рук в руки, пряча на уроках под партами, Карл Май был на первом месте среди тех, кто писал на приключенческие темы, потому что его произведения будили фантазию и захватывали.

5


За окном – еще теплая осень, на деревьях Клепаровского парка возились вороны, стряхивая утреннюю росу, старый Иосиф Милькер стоял, опершись на подоконник, и пожирал глазами этот мрачный неприветливый пейзаж, словно пытаясь его сфотографировать, но на самом деле он просто любовался этой местностью, которая была для него несказанно дорога. Здесь прошли его детство и юность, эта Гицлева гора хранит в памяти столько событий, все эти деревья с воронами, они же были и тогда… тогда, когда евреев из Клепарова выгоняли из домов и вынуждали переселяться на Замарстынов, потому что гетто имело такое же свойство, как и шагреневая кожа, и он тогда так тосковал по этому пейзажу, по грабам, кленам и ясеням, с шапками, полными вороньих гнезд и омелы, потому что из окон нового жилища он мог видеть лишь железнодорожный мост, по которому время от времени грохотали военные поезда и товарняки, прозванный Мостом Смерти из-за того, что под ним был шлагбаум и стояла охрана, как у ворот в ад, кого-то она выпускала и впускала, а кого-то отправляла в небытие, на таинственные Пески в Лисинецком лесу, а там, на Гицлевой горе, расцветала омела, и расцветала не весной, а в феврале, когда еще лежал снег, и он только тогда, в изгнании, почувствовал, насколько она была ему мила, как не хватало ему этого бледно-розового цвета там, в чужом доме, где они вынуждены были ютиться вшестером в единственной комнатушке, вздрагивая от каждого стука, от громкого топота ног, от громких приказов, от щелканья затворов, а выстрелы… выстрелы уже их так не пугали, выстрелы слышались в отдалении, к выстрелам все они привыкли… даже тогда, когда оказались в Яновском концлагере. Затем лента воспоминаний прервалась, замелькали черные неразборчивые кадры, и Милькер уже снова видел себя на родном Клепарове, в родительском доме. Многое за то время, пока он отсутствовал, пропало, что-то забрали немцы, что-то – освободители, а то и соседи, но кое-что осталось – на старую мебель никто не позарился, а под шкафом под полом удалось спрятать самое ценное – скрипку и альбомы с фотографиями, Милькер частенько рассматривал эти снимки, где была отображена вся его большая семья, его друзья, любимая девушка, всех их давно нет в живых, но он еще помнит их голоса и, закрыв глаза, может воспроизвести. Вот кричит из окна его мама: «Йоселе! Йоселе! Марш домой! Учитель пришел!» О, да как же можно забыть пана Кацеленбогена с его дребезжащим картавым голосом, вот он во всем черном, похожий на ворона, длинные худые руки, кажется, в любой момент взмахнут в воздухе, и он взлетит и с высоты начнет вбивать своим клювом в голову горемычного Йоселе тайные знания, а вот сестра Лия и Рута, его девушка, собирают цветы на Кайзервальде и заливаются звонким заразительным смехом, таким, что не поддаться ему невозможно, а там – на рядне его друзья устроили пикник, и кажется, даже запах жареного мяса на вертеле доносится с фотографии… Под полом удалось припрятать и часть посуды, а главное – чашку в виде пухленького щекастого мальчика: из нее он пил в детстве молоко, больше он из нее не пьет ничего, но чашка стоит за стеклом в старом буфете и связывает его с покойной мамой, которая наливала в эту чашку теплое молоко, добавляла ложечку меда и приносила ему каждый вечер, а когда он болел, к молоку добавляла еще масло и соду, он морщился, но пил, а теперь, когда он смотрел на чашку, ему казалось, что детство не перестало в нем жить, и когда он закроет глаза, то услышит голоса своих друзей, которые зовут его играть в мяч.

Он жил скромно, давая частные уроки музыки, средств на жизнь хватало, но Милькер был книгоманом, поддерживал связи с букинистами Киева, Москвы, Вильнюса, а так как на старые книги денег недоставало, он еще занимался и спекуляцией, как тогда говорили, посещал нелегальные книжные рынки, которые разгоняла милиция, и поэтому для конспирации в 1970—80-х годах приходилось часто менять место сбора книголюбов. Когда милиция устраивала облаву, все мигом разбегались, порой даже бросив книги. Одно время они собирались прямо на Гицлевой горе у памятника казненным польским повстанцам, и Милькер вспомнил, как зимой милиция со всех сторон двинулась на гору, все бросились наутек, скользя по снегу, раскатанному детьми, кто-то падал и катился кубарем вниз, книги разлетались во все стороны, но Милькер не растерялся, он, усевшись верхом на сумку, полную книг, съехал на ней, как на санях, милиционеры пытались, растопырив руки, задержать его, но он вихрем пронесся мимо них, остановившись прямо у своих ворот.

Ну да, с Гицлевой горой у него связано немало воспоминаний, ведь там, на самой верхушке, он впервые поцеловался с Рутой, по-настоящему, а не так, как они чмокались до этого в щечку, а еще ему вспомнилась легенда, которую он слышал от бабушки о происхождении названия горы. Вроде бы там, прямо под Гицлевой горой в овраге, полностью заросшем бузиной, в глинобитной хатке жил очень жестокий гицель[25], который отлавливал собак и кошек и сдирал с них шкуру. Но однажды он поймал любимую кошечку Бузиновой пани и уже собирался ее убить, как вдруг перед ним предстала женщина в зеленом платье и с распущенными зелеными волосами. Она очень разгневалась на гицля, выхватила из его рук киску, а склоны оврага в один миг сомкнулись, похоронив навеки вечные и гицля, и его лачугу. С тех пор иногда по ночам у подножия Гицлевой горы якобы можно услышать отчаянные крики гицля и лай собак. Милькер улыбнулся, вспомнив, как не раз тоже пытался прислушиваться, но с расстояния, потому что по вечерам все дети боялись этой горы.

Он так любил Руту, что после войны не мог решиться на новое чувство, Рута все еще стояла перед глазами, он был уверен, что Рута может появиться в любой момент, и он должен ее дождаться, и Лию тоже, и многих других, с кем его разлучила судьба. Оглянуться не успел, как исполнилось ему девяносто, и теперь воспоминания – это единственное, что греет, жить в таком возрасте непросто, когда ты потерял абсолютно всех родных и знакомых, а также тех, что были моложе тебя, годились тебе в сыновья и дочери, их тоже нет, но и их голоса все еще продолжают звучать в памяти, и их прикосновения все еще живут на отдельных предметах, но есть еще книги, полные шкафы книг, и есть среди них пока им непрочитанные, глядя на них, он шутил сам с собой: «Вот прочитаю вас и умру», но кроме непрочитанных еще книг были и прочитанные, которые ему хотелось перечитать, поэтому количество непрочитанных книг уменьшалось очень медленно.

Старик отошел от окна, взял бутыль с отстоянной водой и принялся поливать цветы в горшках, цветов было много, и цветы были необычные, их редко использовали для букетов, потому что увядали они слишком быстро, а уж чтобы их выращивали в помещениях, о таком никто и не слышал, но это хозяина не волновало, он не только поливал их, но и разговаривал с ними, а то и целовал какой-нибудь цветочек своими сухими губами и ласково подмигивал, словно обхаживая и склоняя к греху, и цветы отвечали кокетливым трепетом лепестков.

Был еще ранний час, старик заварил зеленый чай, отрезал ломоть черного хлеба, положил на него пластиночку деревенского творога, слегка присолил и позавтракал. Это он проделывал уже много лет, раз в неделю специально ходил за творогом на Краковский рынок к одной и той же хозяйке, иногда покупал у нее еще и сметану, тогда делал себе салат из творога, сметаны и мелко нарезанных зелени и лука, в обед ел овощной суп, потом картофель или кашу с салатом, мясо ел только раз в неделю. Милькер не собирался умирать, пил регулярно свекольный квас и чай из боярышника от давления, чувствовал себя совсем неплохо, у него была определенная цель, которая крепко удерживала его на этом свете и не отпускала в мир иной.

Е


Я любил захаживать с мамой в «Атлас» на Рынке, где собиралась очень интересная публика, вся львовская богема – литераторы, художники, музыканты, актеры… Там бывали замечательные концерты и незапланированные, но всеми ожидаемые импровизации. Мы с мамой усаживались в уголке, попивали чай и жадно ловили глазами и ушами все, что происходило. Нет, мы никоим образом не стеснялись всех тех знаменитостей, а чего бы нам их стесняться, ведь матушка моя тоже была человеком искусства, она частенько любила повторять «мы, люди искусства», ведь никто лучше моей мамы не сочинит в стихах поздравления с днем рождения или со свадьбой. И это еще не все – еще мама сочиняла замечательные стишки для надгробий, настоящие шедевры, которые никого не оставляли равнодушным.

Спи, наш дедуля, и не грусти,Ляжем когда-то с тобою и мы.

Или такое:

Бабушка любимая, под ивойТы нашла себе покой счастливый.

Мама сочиняла эти надгробные стишки на трех языках – украинском, польском и немецком, в зависимости от заказа, а когда нужно было применить идиш, на помощь приходила Голда, и тогда они рифмовали уже вместе. Я был горд, когда сразу в нескольких львовских газетах смог прочесть: «Стихотворные поздравления и надгробные надписи составляю на всех языках. Обращаться по телефону… Спрашивать пани Влодзю». Вы думаете, что такое объявление выглядит слишком наглым – «на всех языках!» – но еще не было случая, чтобы к нам кто-то обратился за стишком на каком-то другом, кроме уже упомянутых четырех, языке. А еще моя мама имела незаурядный актерский талант, по правде говоря, ее ожидало большое будущее, хоть она и сыграла лишь одну роль, изображая в церкви четвертый смертный грех. Но она решила сосредоточиться на чем-то одном и выбрала поэзию.

Вообще-то пани Голду и мою маму кладбище объединяло не только нагробными стишками, а еще и тем, что пани Голда разговаривала с мертвыми. Да что там говорить – львовяне любили, придя на кладбище, покалякать со своими дорогими покойничками, кто мысленно, а кто вслух, но контакт этот был односторонний, хотя, возможно, случались и исключения, потому что не раз можно было увидеть, как какая-нибудь бабушка, шевеля губами, кивает при этом головой, словно соглашаясь с тем, что довелось услышать, но большинство живых, хоть и обращались к мертвым, сообщая им последние новости, не слышали при этом, что на это отвечает покойник. Голда была исключением – она слышала голоса потустороннего мира, ее клиентами были преимущественно вдовы или безутешные матери, все они приходили к ней домой, и Голда, погрузившись в транс, сообщала им нечто такое, что вместе со слезами изгоняло из них отчаяние, а тоска становилась не такой невыносимой, и бедные женщины выходили от нее с легкой душой. Особых клиентов Голда вела на кладбище и общалась с покойниками уже напрямую, прислонив ухо к склепу.

– Что, что он говорит? – переспрашивала отчаявшаяся вдова.

– Говорит, что ему тяжело там лежать, он не чувствует вашего горя.

– Вот еще! Да что он такое мелет! Да я уже стала плоская, как маца! Мало того, что всю жизнь меня шпынял, так еще и после смерти!



Поделиться книгой:

На главную
Назад