— Пойдем лучше к Жоссу, — отвечаю я.
— Сыт по горло кислой капустой! — замечает он. — Пошли!
Я стал было говорить ему о деньгах, но тут долговязый крикнул:
— Об этом толковать нечего… Люблю земляков, и платить — мое дело.
Пришлось пойти в кабак.
Старуха Урсула принесла все, что у нее потребовали: вина, водку, сыр. Мне было некогда, да и не понравилось это логово — вертеп, набитый солдатами и новобранцами; все курили, кричали и горланили песни. С нами был еще один парень из Лачуг, недоросток Жан Ра, умевший играть на кларнете; он тоже выпивал за счет Королевского немецкого полка. Два-три старых солдата-ветерана сидели у стола, раздвинув локти. Парики у них сползли на затылок, огромные шапки съехали на сторону, красные пупыри на носу, щеках, на всем лице шелушились, из беззубых ртов торчали прокопченные трубки. Не видывал я таких людей — неопрятных, истасканных, пьяным-пьяных.
С Никола они говорили на ты, он с ними тоже. Два-три раза я подметил, как они перемигиваются с бригадиром Королевского немецкого полка, а стоило Никола слово сказать, все хохотали и кричали:
— Ха-ха-ха! Вот это верно! Ха-ха!
Я не понимал, что все это означает, и был очень удивлен, тем более что долговязый платил за всех.
В казарме пехотинцев забили сбор, и солдаты Швейцарского полка из Шенау бегом побежали туда — несколько дней тому назад они заменяли полк из Бри. Швейцарские солдаты были в красных мундирах, а французские — в белых. Старые же солдаты, которых называли «ветеранами на жалованье», ни в одном полку не служили и не двинулись из кабака.
Бригадир Королевского немецкого полка спросил меня, сколько мне лет. Я ответил, что четырнадцать. Больше он со мной не заговаривал. Никола запел; народу становилось все больше, делалось все душнее, и я, схватив из-под скамьи мешок, поспешил вернуться в Лачуги.
Все это происходило накануне того дня, когда надлежало подписать бумаги в мэрии. Но в ту ночь Никола не пришел домой. Отец беспокоился, особенно же он встревожился, когда вечером я рассказал ему обо всем, что видел. Мать твердила:
— Э, пустяки какие! Пускай себе парни забавляются. Ведь теперь же Никола нельзя будет возвращаться каждый день, пусть пользуется удобным случаем, благо платят за него другие.
Но батюшка призадумался. Братья и сестры уже давно спали. Мать взобралась наверх по лестнице, и мы остались вдвоем у очага. Отец молчал и думал свою думу. Было уже поздно, когда он сказал:
— Давай-ка ложиться, Мишель, постараемся уснуть. Завтра спозаранок пойду все узнаю. Поскорее бы покончить с этим делом, подписать, раз обещали.
Он поднимался по лестнице, а я раздевался, когда послышались чьи-то шаги: кто-то шел к нашей хижине по узкому переулочку, через сады. Отец спустился вниз, восклицая:
— А вот и Никола!
Он отворил дверь, но вместо Никола вошел недоросток Жан Ра без кровинки в лице.
— Послушайте, — сказал он, — да только не пугайтесь. Беда у вас случилась.
— Какая беда? — дрожа, спросил отец.
— Вашего Никола в городской острог посадили. Он чуть было не убил верзилу Жерома из Королевского немецкого полка — кружкой ударил. Предупреждал я его: «Берегись, делай, как я: вот уже три года пью за счет вербовщиков, они все хотят меня на удочку поймать, да я не подписываю. Пусть себе платят, а я ни в жизнь не подпишу».
— Ох ты, господи! — вскрикнул отец. — Как же так, все беды на нас валятся.
Ноги у меня подкосились, и я сел у очага. Мать встала, все проснулись.
— А что же именно он подписал? — спросил отец. — Ведь он уже не имел права подписывать, раз мы обещали Жоссу. Не имел права.
— Что поделаешь, — возразил Жан Ра, — мы с ним не виноваты: перепили, и все. Вербовщики уговаривали его подписать, я ему подмигивал — не делай, мол, этого. А у него в глазах помутилось, ум за разум зашел. Тут мне выйти понадобилось, возвращаюсь, а он уже подписал. Верзила из Королевского немецкого хохочет да засовывает бумагу себе в карман. Но тут я тащу вашего Никола из трактира в кухню, говорю: «Подписал?» — «Да». — «Но ведь ты получишь не двенадцать луидоров, а всего лишь сто ливров. Попался ты на удочку!» Он как бешеный ринулся обратно и потребовал у вербовщиков, чтобы они бумагу разорвали. Бригадир Королевского немецкого ему в лицо расхохотался. Да что там говорить: ваш Никола все перевернул вверх дном. Схватил бригадира Королевского немецкого и еще одного ветерана за шиворот. В трактире все ходуном ходило, все валилось на пол. Старуха кричала: «Караул!» Меня прижали столом к стене — ни пошевельнуться, ни убежать не мог. Жером выхватил саблю. Тут Никола схватил кружку и ударил его по голове, да так, что кружка разлетелась вдребезги. А прощелыга из Королевского немецкого растянулся во весь рост на полу рядом с перевернутой печкой, бутылками, стаканами и кружками, которые под ногами катались. Тут-то в дверях и появилась стража, я успел удрать — шмыгнул в конюшню и задами выбрался на улицу Синагоги. Обогнув угол, я увидел возле ворот Никола в окружении стражников. На Рыночной улице было полно народу, не удалось мне к нему протиснуться. Люди говорили, что бригадир Королевского немецкого недолго протянет. Право, зря он выхватил саблю, не мог же Никола подставлять себя убийце под удар. Кругом виноват Жером. Вызовут меня, я подниму руку против него. Он кругом виноват.
Жан Ра рассказывал о нашей беде, а мы, убитые горем, не могли опомниться и молчали — не в силах были вымолвить ни слова. Только мать ломала руки, и вдруг мы все сразу залились слезами. Всего тяжелее мне вспоминать про это. Мы были разорены, вдобавок Никола попал в тюрьму.
Отец тотчас же отправился бы в город, да ворота были заперты. Пришлось в унынии ждать до утра.
Соседи уже улеглись спать, но наши вопли их разбудили, и они вставали друг за дружкой. Приходили они вереницей, и Жан Ра каждому рассказывал одно и то же; а мы сидели на старом ларе, свесив руки между коленями, и плакали. Эх! Богачам горе неведомо, да, все падает на бедняков, все против них.
Мать сгоряча раскричалась, браня Никола, но под конец пожалела его и заплакала.
Только стало рассветать, отец, взяв палку, хотел было пойти один; но я уговорил его подождать, пока не встанет крестный Жан, пока он не даст нам доброго совета, а может быть, даже пойдет с нами уладить дело. Мы стали ждать, и в пятом часу, когда кузница осветилась, вошли в харчевню.
Дядюшка Жан уже был на ногах, в жилете, — мы застали его в большой горнице. Увидев нас, он изумился, а когда я рассказал ему о нашей беде и попросил его помочь, он сначала рассвирепел.
— Да тут ничего не поделаешь! — кричал он. — Ваш Никола вертопрах, мой же двоюродный братец — мошенник, каких мало, а это похуже: ничего тут не уладишь! Пусть все идет своим чередом, пусть прево вмешается. Во всяком случае, лучше всего будет, если вашего никудышного парня отправят в полк, раз уж он сглупил и позволил завербовать себя!
Он был прав, но отец лил горючие слезы, и дядюшка Жан вдруг надел праздничный костюм и, взяв палку, сказал:
— Идем. Такому порядочному человеку, как ты, я все же постараюсь помочь, если только это возможно. Хотя надежды у меня мало.
Он сказал жене, что мы вернемся часов в девять и, остановившись у кузницы, дал кое-какие распоряжения Валентину. Мы двинулись в путь, понурив головы. Время от времени дядюшка Жан выкрикивал:
— Что поделать! Он на кресте поклялся перед свидетелями. Рост у него богатырский, крепок он, как самшит, да разве отпускают дураков, поддавшихся на обман! Ведь это — первостатейные солдаты: чем у них в башке меньше, тем они храбрее. А разве мой двоюродный братец, отъявленный негодяй, получил бы полугодовой отпуск, кабы не вербовал ребят в наших краях? Да разве его держали бы, если б он не доставлял, по крайней мере, одного-двух молодцов в Королевский немецкий полк? Ума не приложу, как быть.
От его рассуждений на душе у нас становилось все тоскливее. Однако, придя в город, дядюшка Жан приободрился и сказал:
— Перво-наперво пойдем в лазарет. У меня там есть знакомец, старик-надзиратель Жак Пеллетье. Нам разрешат повидаться с Жеромом, и, пожелай он вернуть нам обязательство, все уладится. Предоставьте мне действовать.
Мы уже шагали вдоль стены, подошли к старинному зданию лазарета, стоявшего между бастионом французской заставы и бастионом порохового погреба. Дядюшка Жан потянул за колокольчик у ворот, возле которых день и ночь шагал часовой.
Ворота открыл лазаретный служитель, и крестный вошел, велев нам подождать.
Часовой ходил взад и вперед; мы с батюшкой прислонились к садовой ограде и с неописуемой тоской всматривались в покосившиеся окна.
Четверть часа спустя дядюшка Жан показался в воротах и знаком подозвал нас. Часовой нас пропустил, и мы вошли в длинный коридор, потом поднялись по лестнице на мансарду. Служитель шел впереди. Там, наверху, он отпер дверь в палату, где на узенькой койке лежал Жером. Голова его была почти сплошь забинтована, и если б не виднелись нос да усы, его бы и узнать было трудно.
Он приподнялся на локте, поглядел на нас из-под вязаного колпака и откинул голову.
— Эй, Жером, здорово! — обратился к нему дядюшка Жан. — Нынче утром я узнал, что с тобой стряслось, и встревожился.
Жером не отвечал. Ничего не осталось от кичливого и веселого парня, каким он был два дня тому назад.
— Да, вот беда-то, — продолжал крестный, — чуть тебе голову не проломили. Но, по счастью, все обойдется. Старший лекарь сказал, что обойдется. Вот только не попьешь вина да водки две недели, и все придет в порядок.
Жером по-прежнему молчал. В конце концов он произнес, глядя на нас:
— Что вам от меня нужно? Зачем пришли?
— Вот и хорошо, братец. Как я рад, что ты совсем не так уж плох, как говорили, — отвечал дядюшка Жан. — Эти бедные, разнесчастные люди, отец и брат Никола, пришли из Лачуг…
— Ага, понятно! — заорал негодяй, приподнявшись на койке. — Пришли клянчить обязательство. Да я скорее шею дам себе перерезать. Дерешься; разбойник? Готов людей передушить! Сволочь ты эдакая! Только попадись мне, я тебе покажу!
Он заскрежетал зубами и, натянув одеяло на плечи, отвернулся от нас.
— Послушай-ка, Жером, — начал было дядюшка Жан.
— Убирайтесь ко всем чертям! — крикнул негодяй.
Тут дядюшка Жан рассердился и сказал:
— Так, значит, не желаешь вернуть обязательство?
— Чтоб вас всех перевешали, — последовал ответ.
Служитель тоже выпроваживал нас, боясь, как бы Жером не задохся от злости.
Перед уходом дядюшка Жан крикнул ему:
— Я так и знал, что ты последний из подлецов, считал тебя отъявленным мерзавцем с той поры, когда ты еще до военной службы продал отцовских быков и телегу. А сейчас, кабы ты был на ногах да здоровым, влепил бы я тебе хорошую оплеуху, да не одну — лучшего ты не заслуживаешь.
Он наговорил бы еще много всего, но служитель вывел нас и затворил дверь. Надежды больше не оставалось.
Уже внизу, перед лазаретом, дядюшка Жан сказал:
— Ну вот, сами теперь видите, зря трудились, время тратили. Ваш Никола, несомненно, останется под стражей до отправки в полк. Все его вознаграждение пойдет на уплату издержек и разбитой посуды, и вы ничего не получите.
И, несмотря на все наше горе, он вдруг расхохотался и, вытирая глаза, сказал:
— Однако ж здорово он отделал моего братца. Ну и кулачищи. Отметку оставил, словно заклеймил большой печатью цеха суконщиков.
Он так заразительно хохотал, что под конец засмеялись и мы. Батюшка сказал:
— Да, наш Никола парень здоровый. Тот, может статься, покрупнее и костью пошире, зато Никола жилистее.
Мы посмеялись, но, когда дядюшка Жан вышел из городских ворот, нам стало еще тяжелее.
В тот же день мы отправились в тюрьму проведать Никола. Он лежал на охапке соломы и, когда отец заплакал, сказал:
— Что поделать, случилась беда! Вы ни гроша не получите, знаю. Но когда ничего изменить не можешь, одно и остается — твердить: «Предаюсь на волю божью».
Видно было, что на душе у него тяжко. На прощанье мы обнялись, он был бледен и все просил, чтобы брат и сестры пришли повидаться с ним, но мать не позволила.
Три дня спустя Никола уехал в Королевский немецкий полк. Он сидел в повозке вместе с пятью-шестью другими парнями, которые тоже подрались во время вербовки и растратили деньги, полученные по соглашению. По сторонам ехали конные жандармы. Я бежал за повозкой и кричал:
— Прощай, брат, прощай!
Он поднял шляпу; со слезами на глазах покидал он родные края, не повидав напоследок ни отца, ни мать — никого, кроме меня. Такова жизнь. Батюшка, как всегда, работал, добывая на хлеб насущный, а мать на Никола сердилась. Правда, потом она говорила: «Бедный наш Никола! Как же я его сразу не простила. Хороший он был парень». Да, конечно, но ему-то уже было все равно… Он служил тогда в Королевском немецком полку в Валансьенском гарнизоне во Фландрии, и долгое время от него не было никаких вестей.
Глава седьмая
Из-за нелепой выходки Никола всему нашему семейству много лет пришлось бы влачить жалкое существование, если б над нами не сжалился крестный Жан. В тот вечер, когда брат уехал, добряк сказал, видя, что я приуныл и сижу, забившись в угол возле камелька:
— Не кручинься, Мишель! Знаю, ростовщик Робен держит вас в когтях. Твоим родителям никогда не выплатить ему долг, слишком уж бедны. Заплатить придется тебе. Хоть ты еще не доучился, но с нынешнего дня будешь получать пять ливров в месяц. Работаешь ты усердно, я доволен твоим поведением.
Он говорил с твердостью. На глазах тетушки Катрины и Николь появились слезы. Я ответил не сразу:
— Ах, хозяин Жан, вы делаете для нас больше, чем иной отец.
Шовель, войдя с Маргаритой в эту минуту, воскликнул:
— Да, поступок превосходный! Я и раньше любил вас, сосед Жан, а сейчас стал уважать.
Он пожал ему руку и, похлопав меня по плечу, добавил:
— Мишель, твой отец поручил мне подыскать место для твоей сестренки, Лизбеты. Так вот, ее ждут в пивной «Зеленое дерево» у Туссена, в Васселоне. Будут у нее там и стол, и кров, пара башмаков и два шестиливровых экю в год. А станет прилежно работать, там будет видно. Для начала нельзя и желать лучшего.
Нетрудно вообразить, как обрадовались мои родители, когда узнали добрые вести. Лизбета не скрывала удовольствия; ей хотелось отправиться сейчас же, но нужно было кое-что собрать в деревне, так как у нее не было ничего, кроме обтрепанной будничной одежонки. Шовель подарил ей сабо, Николь — юбку, тетушка Катрина — две почти новенькие сорочки, девица Летюмье — казакин, а наши родители — добрые советы и благословение.
И вот, обняв нас всех второпях по очереди, она пошла по савернской тропинке, что поднимается в гору, пересекая сады, пошла, быстро переступая стройными ногами, неся узелок под мышкой, гордая и довольная. Мы смотрели ей вслед, стоя в дверях, но она даже не обернулась; вот она поднялась на верхушку холма и исчезла — упорхнула навсегда.
Старики плакали.
Да, такова извечная история бедняков; они выращивают детей, а дети, оперившись, друг за дружкою отправляются на поиски пропитания. А бедные старики остаются в одиночестве и думают свою думу.
Зато, пожалуй, с той поры мы и начали погашать свой долг. На исходе каждого месяца, когда я получал пять фунтов, мы вместе с отцом отправлялись к Робену в Миттельброн. Входили в крысиное гнездо, набитое золотом и деньгами, заставали старого негодяя и его огромную овчарку в низенькой каморке с маленькими оконцами, забранными прочной решеткой. Ростовщик в засаленном картузе из выдры сидел, опершись локтями о книги записей, собираясь приводить в порядок счета.
— Эге, да вы опять пришли! — говорил он тотчас же. — Боже ты мой, да кто вас торопит? Ведь я — то не прошу у вас ни гроша, напротив, может, вам еще надо? Еще десять, пятнадцать ливров? Только скажите.
— Нет, нет, господин Робен, — говорил я. — Вот проценты. А вот четыре ливра десять су в погашение долга. Отметьте четыре ливра десять су погашения на оборотной стороне векселя, отметьте же.
Тогда, видя, что я сообразителен и что грабежом он довел нас до крайности, Робен записывал, гнусавя:
— Хе-хе-хе, вот и оказывай людям услугу, вот и оказывай людям услугу.
А я, наклонившись над его креслом, из-за его плеча смотрел, как он выводит: «Проценты — столько-то. В погашение долга — столько-то».
О да, я прозрел; я увидел, что значит попасть эдакой лисе в лапы!
Когда мы уходили, отец, который так и стоял у двери, ни во что не вникая, ибо он не знал грамоты, говорил мне:
— Мишель, ты спасаешь нас! Ты — опора семьи.
А когда мы возвращались к себе в лачугу, он восклицал, обращаясь к моим братьям и сестрам:
— Вот наш хозяин… он вызволяет нас из нужды. Он кое-чему научился, мы же — невежды. Нужно всегда его слушать. Кабы не он, господь бог от нас отвернулся бы.
К несчастью, так оно и было бы. Что могут сделать неграмотные бедняки! Что могут они сделать, раз попали в пасть какого-нибудь Робена? Он их, безропотных, живьем пожирает.
Еще больше года надо было выплачивать эти девять экю, чтобы получить обратно вексель. Под конец господни Робен стал поговаривать, что из-за нас ему приходится слишком много писать и что он не желает получать долг такими маленькими частями. Я ему ответил, что согласен с ним и мы будем сдавать деньги господину прево; тут он приутих.
В конце концов, когда я принес домой долговую расписку, мать прямо ожила от радости. Ей бы так хотелось прочесть ее; она кричала: