Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История одного крестьянина. Том 1 - Эркман-Шатриан на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«И я научусь грамоте, — подумал я, — не буду прозябать в невежестве, как мои бедные родители».

Да, надо было все это переиспытать, надобно было пожить в такие времена. Поэтому-то чудаки, не пользующиеся величайшим благодеянием, и достойны сожаления; они поймут однажды, что значит прожить жизнь под тяжким ярмом, и у них будет время раскаяться. Я был вне себя от радости, хотелось побежать домой, сообщить родителям новость — мне уже не сиделось на месте.

И еще памятен мне этот день вот почему. Подав яичницу, тетушка Катрина принесла миску, полную картошки — белой вареной картошки с лопнувшей кожурой, в мучнистых крошках. Господин Кристоф, наклонившись над миской, спрашивал:

— А что это такое, Жан? Откуда?

Крестный предложил нам отведать — все нашли, что клубни превкусны, и в один голос повторяли:

— Ничего вкуснее никогда не едали.

Священник не верил, что именно над этим овощем насмехалась вся округа и что только с четверти арпана соберешь, пожалуй, мешков пятнадцать, не меньше.

— Чересчур уж хорошо! Просто невероятно!

От сытости и восторженного волнения мы с трудом глотали. И тетушка Катрина влила в миску большой кувшин молока. Наши челюсти задвигались еще быстрее, но вот господин Кристоф сказал, кладя ложку на стол:

— Довольно, Жан, довольно. Так и заболеешь, пожалуй. Уж очень вкусно.

Мы были с ним согласны.

Перед уходом священник заглянул на наш участок, попросил объяснить, как разводят ганноверские клубни. И когда Шовель сказал, что лучше разводить их на песчаной почве в горах, чем на черноземной в долине, он воскликнул:

— Послушайте, Шовель, принесший шелуху в мешке, и ты, Жан, посадивший ее на своей земле, несмотря на насмешки капуцинов и прочих болванов, вы оба сделали для своего края больше, чем все монахи Трех епископств испокон веков. Клубни станут хлебом насущным для бедняков.

Он наказал крестному сохранить семена для него, говоря, что собирается посадить их у себя в саду, дабы показать людям благой пример и дабы через два-три года половина прихода была бы засажена вкусными клубнями. Затем он отправился в Пфальцбург.

Вот каким образом в наших краях появился картофель. И я подумал, что, рассказав об этом, доставлю крестьянам удовольствие.

В следующем году крестный посадил картошку на своем квадратном поле, на холме, и собрал шестьдесят мешков с лишним. Но распространился слух, будто картошка разносит проказу, поэтому никто не покупал семян, кроме Летюмье, наших односельчан и двух земледельцев с гор. Миновала осень, и, по счастью, в газетах появилась статья, сообщавшая о том, что некий добрый человек, по фамилии Пармантье, рассадив клубни в окрестностях Парижа, преподнес их королю, и его величество сам изволил отведать клубни. Тут все решили разводить картофель. И тогда Жан Леру, осердившись на глупость человеческую, продал семена по дорогой цене.

Глава пятая

С тех пор я словно вновь родился на свет. Тот, кто ничего не знает и по бедности остается неучем, проходит по жизни, как жалкая рабочая кляча. Он батрачит на других, обогащает хозяев, а когда под старость обессилеет, от него избавляются.

Каждое утро на рассвете батюшка будил меня. Братья и сестры еще спали. Я тихонько одевался и выходил с небольшой сумкой, в деревянных башмаках, нахлобучив на уши большую шапку, какую носят возчики, с дубинкой под мышкой. Наступали зимние холода; я плотно прикрывал дверь и шагал, дуя на закоченевшие пальцы.

Прошло много лет, но в моей памяти все живо: вот тропинка, то взлетающая вверх, то сбегающая вниз, старые деревья без листвы вдоль дороги, торжественная зимняя тишина леса. В долине — деревенька Лютцельбург; островерхая колокольня с петухом на шпиле теряется в серых снеговых облаках; внизу крохотное кладбище, могилы, засыпанные снегом; ветхие домишки, речка, мельница папаши Сирвена шумит над быстриной. Право же, картины детства вечно живы в памяти, а все остальное скоро забывается.

Являлся я почти всегда раньше всех, входил в еще пустую комнату. Встречала меня мать господина Кристофа — низенькая, сутулая, сморщенная старушка в красной холщовой юбке, присборенной на спине по эльзасской моде, и в чепчике в виде наколки на прическе. Госпожа Мадлен, проворная, как мышка, уже, бывало, разожжет огонь. Я ставлю дубинку к печке, вешаю на нее свои сабо — пусть подсохнут.

Как сейчас, вижу все — балки, выбеленные известью, невысокие скамейки, стоящие в ряд, большую грифельную доску в простенке между двумя окнами; в глубине на маленьком возвышении — кафедру господина Кристофа, а над кафедрой — большое распятие.

Каждому приходилось по очереди подметать пол, но я обычно принимался за дело, пока ждал остальных. Ребята приходили из Гультенгаузена, Лачуг и даже из Шеврхофа.

Тут-то у меня появилось немало добрых приятелей: Луи Фроссар, сын мэра, — умер он еще молодым, во время революции; Алоиз Клеман — в девяносто втором году он уже стал лейтенантом, его убило картечью в битве при Вальми;[40] Доминик Клаус, который впоследствии завел столярную мастерскую в Саверне; Франсуа Майер — он стал закройщиком при шестом гусарском полку; говорят, в 1820 году он вышел в отставку богатеем, но где он теперь, не знаю; Антуан Тома, командир батальона старой гвардии[41]; сколько раз он наведывался ко мне на ферму после 1815 года! Мы вспоминали минувшие дни; я всегда отводил ему горницу, предназначенную для почетных гостей — наверху; Жак Мессье, главный лесничий; Юбер Перрен, смотритель почтовой станции в Геминге, и еще с полсотни человек, которые ничего бы в жизни не добились, кабы не революция.

До 1789 года сын сапожника оставался сапожником, сын дровосека — дровосеком; никто не выходил из своего сословия. Спустя тридцать — сорок лет вас можно было застать за тем же делом, вы становились только чуть потолще, чуть похудее, вот и все. Ну, а теперь можно продвинуться с помощью отваги или смекалки, и надежды терять не следует; сын простого крестьянина, если только он человек одаренный и действует честно, может стать даже правителем Франции. Воздадим же хвалу господу богу за то, что он озарил нас светом своим, и возрадуемся прекрасной этой перемене. Бывших моих школьных товарищей нет в живых. В прошлом году нас оставалось только двое: Жозеф Бруссус, торговец шляпами из Пфальцбурга, да я. Когда весною я покупал соломенную шляпу, толстяк Бруссус узнавал меня по голосу, выходил, волоча ногу, и кричал:

— Эге, да это Мишель Бастьен!

И уж непременно зазывал в комнату позади лавки, и мы распивали бутылочку старого бургундского. А провожая меня, Бруссус, бывало, не преминет сказать:

— Ну что ж… еще держимся, Мишель. Но берегись… Когда я получу свою подорожную, можешь и ты свою выправлять. Ха-ха-ха!

И он хохотал.

Бедняга Бруссус! Минувшей осенью пришлось проводить его на погост. Но, несмотря на его слова, я еще не желаю выправлять себе подорожную, не желаю! Сначала надо закончить это повествование, а к тому времени я еще что-нибудь придумаю для оттяжки. Торопиться не стоит, убраться всегда успею!

Итак, у господина Кристофа я и познакомился с ними — своими старыми товарищами и еще с многими другими, имена которых, может быть, я назову потом. Ровно в восемь часов ученики входили гуськом, восклицая:

— Доброе утро, господин Кристоф! Доброе утро, господин Кристоф!

Священника еще не было, но все равно его громко приветствовали. Все жались вокруг печки, отталкивали друг дружку, хохотали. Но становилось тихо, как только в коридоре, бывало, раздадутся тяжелые шаги священника. Каждый усаживался на свою скамейку, сложив руки на коленях, потупившись и затаив дыхание. По правде говоря, господин Кристоф не любил шума и споров; помню, не раз во время уроков, когда кто-нибудь из ребят толкал друг друга, он преспокойно вставал и, схватив ученика за шиворот, поднимал со скамьи и выкидывал за дверь, как кутенка.

Больше попадаться не было охоты — случалось, он только взглянет, а тебя уж пробирает дрожь.

Итак, священник останавливался в дверях и смотрел, все ли в порядке. Мы сидели притаившись, слышалось только, как потрескивает огонь. Затем он поднимался на кафедру, кричал нам: «Начали», — и все вместе нараспев тянули слоги. Длилось это долго. В конце концов священник говорил: «Довольно», — и мы умолкали.

Тогда он вызывал нас по очереди:

— Жак! Мишель! Никола! Подходи.

И каждый подходил к нему с шапкой в руке.

— Кто создал и явил вас на свет?

— Господь бог.

— Зачем господь бог создал вас и явил на свет?

— Дабы мы любили его, прославляли его, служили ему и тем обрели жизнь вечную.

Отменный был способ обучения; месяца через три я уже знал почти весь катехизис, слушая ответы других.

Господин Кристоф заставлял нас также читать наизусть текст катехизиса, и, кроме того, часов в одиннадцать он, по своему обыкновению, проходил за скамьями и, наклонившись, проверял, занимаешься ли ты; когда ты негромко читал по слогам, он легонько щипал тебя за ухо и говорил:

— Хорошо… дело пойдет!

Всякий раз, когда он говорил это мне, у меня перехватывало дыхание, в глазах мутилось от радости. Как-то раз он даже сказал:

— Передай господину Жану Леру, что я тобою доволен! Слышишь? Поручаю тебе это!

В тот день сам черт мне был не брат, а вместе с ним мэр города, городские советники и даже сам губернатор. Однако ж я ничего не сказал дядюшке Жану, дабы не впасть в грех гордыни. В начале марта я уже научился читать. К сожалению, крестный не мог кормить меня даром весь год, и весною пришлось мне вместо школы отправиться на пастбище. Но у меня в суме всегда был катехизис, и, пока козы карабкались по скалам, я, мирно сидя в зарослях вереска под сенью бука или дуба, повторял все то, чему нас учил священник. И случилось так, что я не только не забыл уроки, как ребята из Гультенгаузена, Шеврхофа и других селений, а к концу осени стал знать пройденное на зубок, и в начале зимы господин Кристоф перевел меня в класс, где круглый год учились сынки лютцельбургских богатеев. Я научился всему, чему в те времена обучали в деревнях: читать, писать и немного считать. И 15 марта 1781 года я впервые причастился. На этом учение мое кончилось. По знаниям я сравнялся с дядюшкой Жаном, остальное при желании и доброй воле должно было прийти само собою.

С той поры я стал работать у крестного в кузнице. Пасти стадо он поручил городскому пастуху, старику Иери, я же продолжал приглядывать за скотиной в стойле и в то же время учился ремеслу — несколько месяцев спустя, став посильнее, я уже ковал железо третьим.

Тетушка Катрина и Николь привечали меня потому, что по вечерам, когда глаза дядюшки Жана утомлялись от кузнечного огня, я читал газеты и всякие книжки, которые приносил Шовель, читал, хотя многого не понимал. Когда в газетах, например, говорилось о королевских правах, о распределении налогов в провинциях с местными штатами и в провинциях с выборными чинами[42], я пыхтел до седьмого нота, но в голове у меня это не укладывалось. Я понимал ясно только одно, что нам приходится отдавать деньги королю, но каким образом их у нас отбирают, было мне невдомек.

Другое дело все то, что касалось жизни в наших сельских местах. Когда в газетах писалось о пошлинах на соль — а я сам раз в неделю ходил в город за солью для дома и платил по шесть су за фунт — по нынешним временам это выходит двенадцать с лишком, так вот, когда в газетах писалось о пошлинах на соль, я сразу представлял себе торговца солью, кричавшего из оконца какому-нибудь бедняку:

— В прошлый вторник ты соли не покупал… видно, контрабандную покупаешь. Я тебя приметил… берегись.

Ведь мало того что приходилось покупать соль в лавке на соляном дворе втридорога, вдобавок приходилось покупать ее каждую неделю по числу членов семьи.

Когда возникал вопрос о десятине, я представлял себе сборщика с шестом в руке, вереницу телег и будто слышал, как он кричит на поле в страдную пору жатвы:

— Эй вы, там! Давай одиннадцатый!

И тут, даже если, бывало, надвигается гроза и вот-вот хлынет дождь, приходилось складывать в ряд снопы, а сборщик не спеша приближался к нам, выбирал наилучшие, уносил их на наших глазах и бросал к себе на целую кучу снопов.


Тут-то все было ясно.

Понятно мне было также, что такое питейные сборы, сбор тринадцатой доли от продажи, пошлина дорожная, рыночная пошлина на все товары, косвенные налоги, особые сборы, тарифные пошлины и сборы на заставах, различные поборы, ввозные пошлины, налоги на ввоз съестных припасов, на стеганые одеяла, на смазочное сало и тому подобное. Стоило лишь представить себе заставы, торговые ряды, мэрию, и я словно видел всех этих контролеров-досмотрщиков, клеймовщиков, обмерщиков, надзирателей за продажей вин, инспекторов-дегустаторов вин, служителей, занятых опробованием водки, опробованием пива, должностных лиц, приставленных к продаже, оценщиков и осмотрщиков сена, вязчиков снопов, сборщиков налогов с сыпучих тел, надзирателей за мерами, осмотрщиков свиней, инспекторов при бойнях и великое множество прочих служителей, которые всюду снуют, все щупают, высматривают, открывают, развязывают, берут людей под стражу, бранят и обирают… Все это мне было хорошо известно.

Остальное мне объяснил Шовель:

— Тебе хочется знать, что такое провинция с выборными чинами; — спрашивал он, сидя с невозмутимым видом у камелька. — Что ж, понять не трудно, Мишель. Область с выборными чинами — это, скажем, какая-нибудь старинная французская провинция — одна из самых древних, как, например, Париж, Суассон, Орлеан, где впервые обосновались короли. Королевские интенданты там господа положения, всем заправляют, облагают налогом по своему усмотрению, обременяют непосильными поборами. Они — владыки, и никто не смеет ни пикнуть, ни пожаловаться. Жалоба на них к ним же и возвращается, и они же ее разбирают.

Встарь эти области сами назначали раскладчиков податей, и те устанавливали их так, чтобы нести бремя с наименьшими трудностями. Раскладчиков этих называли «выборные». Поэтому-то и говорилось: «провинции с выборными чинами». Но вот уже лет двести, как начальники сами назначают раскладчиков податей. Так им сподручнее.

Он подмигнул:

— Понятно, Мишель?

— Да, дядя Шовель.

— Иначе обстоит дело в других областях — завоеванных, таких, как Лотарингия, Эльзас или Бретань и Бургундия. Здесь не всем вершат королевские интенданты: здесь время от времени дворяне да церковные сановники съезжаются на провинциальные собрания. Они принимают закон о налогах, сперва об участии провинции в общегосударственных расходах; это, как они говорят, добровольный дар… в королевскую казну! Засим они устанавливают пошлины на право пользования их дорогами, водными путями, их строениями и прочее. До воссоединения с Францией в наших краях, само собой разумеется, дворяне и князья церкви благоденствовали. Они сдались на определенных условиях, сохранили все свои преимущества и привилегии. Ну, а мы, бедняки, все платим да платим, это долг наш. Никто от него нас не избавит. Мы платим не только, как встарь, налоги с наших провинций, но после присоединения мы платим сверх того в казну короля, это у нас самая явная льгота. Понимаешь, Мишель?

— Понимаю.

— Постарайся же все это запомнить.

Дядюшка Жан возмущался.

— Однако ж это несправедливо, — твердил он, ударяя увесистым кулаком по столу, — несправедливо. Ведь мы же все французы, правильно я говорю? Все мы — один народ и крови единой. Почему же одни назначают налоги, а остальные платят? Да разве приходы и расходы не должны быть общими для всех?

— Э, да разумеется, — невозмутимо отвечал Шовель. — И пошлины, и налоги, и подати, и барщина — все это поборы, под бременем которых сгибается один лишь бедный люд, меж тем как сеньоры, монахи и даже горожане, которые вот-вот купят дворянство, не несут никаких или почти никаких тягот. Да нечего об этом и толковать. Ведь изменить-то мы ничего не в силах.

Шовель никогда не выходил из себя. Помнится, с каким бесстрастным видом рассказывал он о бедах, выпавших на долю его предков, о том, как изгнали их из Ла-Рошели, как отняли у них землю, деньги, дома, как преследовали по всей Франции, силою разлучили с детьми, дабы воспитать их в католической вере, позже, в Ликсгейме, бросили против них драгун, дабы под сабельными ударами заставить отречься от своей веры; как его отец бежал в Грауфтальские леса, где на другой день к нему присоединились жена и дети, ибо им легче было стать нищими, чем вероотступниками; как дед его провел тринадцать лет гребцом на дюнкеркских галерах, днем и ночью прикованный к скамье, как злобный страж истязал кальвинистов и как множество народу умирало от побоев. Когда же началось сражение, англичане, находясь в четырех шагах от несчастных каторжников, на их глазах направили на скамьи огромные орудия, до самого жерла набитые ядрами, но узники не могли двинуться с места. Фитиль поднесли к запалу, а потом, когда стихла стрельба ядрами, пулями, картечью, стражники рывком вытаскивали из цепей раздробленные ноги, швыряли трупы в море, сметали за борт останки узников.

Рассказывал он эту страшную быль, растирая на ладони понюшку табаку, и нас била дрожь, а малютка Маргарита, без кровинки в лице, молча смотрела на него огромными черными глазами.

Кончал он неизменно так:

— Да, вот чем Шовели обязаны Бурбонам, великим государям Людовику XIV и Людовику XV Возлюбленному! Занятная история, не правда ли? А передо мной и поныне все дороги закрыты. Нет у меня гражданских прав. Добрый наш король, как и все прочие, вступая на престол, в кругу епископов и архиепископов, поклялся искоренить нас: «Клянусь с усердием приложить все силы и всю власть свою, дабы искоренить на землях, над которыми я владычествую, еретиков, поименно осужденных церковью». Ваши священники, составляющие записи о рождении, долг которых служить всем французам, отказываются составлять для нас записи о рождении, венчании и погребении. Закон запрещает нам быть судьями, советниками, школьными учителями, нам суждено скитаться по свету, как зверям; у нас заранее подрубают все корни, дающие людям жизненную силу, однако ж мы не приносим зла, и все принуждены признать нашу честность.

Крестный Жан отзывался:

— Как это мерзко, Шовель! Да где же христианское милосердие?..

— Христианское милосердие! Мы-то его всегда проявляли, — говорил он, — к счастью для наших палачей! Кабы у нас его не было!.. Но за все приходит расплата. С процентами на проценты. Расплата нужна. Не через год — так через десять лет, не через десять — так через сто… тысячу. За все придет расплата.

Теперь вам понятно, что Шовель не удовлетворился бы, как дядюшка Жан, небольшими послаблениями и облегчениями в налогах и в рекрутчине. Стоило вам лишь взглянуть на его бледное лицо, маленькие черные и такие живые глаза, на тонкий крючковатый нос, узкие, вечно сжатые губы, костлявую спину, согбенную от тяжелой ноши, и на его небольшие руки и ноги — мускулистые, крепкие, как стальные тросы, — стоило лишь взглянуть на него, и вы думали:

«Человек этот решил так: все или ничего! Терпения у него достанет! Тысячу раз ему будут угрожать галерами из-за продажи книг, идеям которых он сочувствует. Он ничего не боится, но всегда начеку. И при случае, в борьбе с ним не сдобровать! А дочурка уже на него похожа: сломится, но не согнется».

Был я еще слишком юн и обо всем этом не размышлял, но все эго чувствовал. Я глубоко уважал папашу Шовеля, уже и тогда преклонялся перед ним. Думал я так: «Он хочет добра крестьянам, значит, мы с ним заодно».

Газеты в те времена тоже писали о дефиците, и крестный частенько кричал, что он не может понять, откуда взялся этот самый дефицит. Ведь народ неукоснительно платит налоги — ведь его не щадят: в кредит не дают ни гроша. Напротив, изо дня в день налоги растут, значит, дефицит — свидетельство тому, что есть казнокрады. И наш добрый король хорошо бы сделал, кабы приказал разыскать воров. Да они, разумеется, не из нашей среды — ведь как только взяли с крестьянина налог, ему уж ни лиарда не видать — как ушей своих. Значит, приходится считать так — воры около короля вертятся.

Тут Валентин, всплеснув руками, восклицал:

— Ох, господин Жан, господин Жан, и мысли же у вас! Ведь его королевское величество окружают одни только принцы, герцоги, бароны, епископы, люди, полные достоинства, — честь для них превыше богатства.

— Ладно, — резко обрывал его крестный. — Как тебе нравится, так и думай. А мне позволь думать по-своему. Ты не заставишь меня поверить, будто крестьяне, ремесленники и даже буржуа, которые к казне не имеют отношения, а только платят налоги, — виновники дефицита. Чтобы красть, нужно быть при казне. Если не воруют принцы, значит, воруют их лакеи!

Крестный был прав, — ведь до революции народ не мог посылать своих депутатов для проверки счетов; все было в руках дворян да епископов, следовательно, они-то и были за все в ответе.

Однако, по правде говоря, еще никто не был уверен в дефиците. Люди об этом толковали, иной раз иносказательно писали о нем и газеты. Но вот король назначил министром женевского купца Неккера[43]. Человек этот, как водится среди коммерсантов, не желающих обанкротиться, задумал составить отчет по всей Франции: с одной стороны доходы, с другой — расходы.

Газеты называли это «отчетом господина Неккера».

Впервые за много веков крестьянам сообщили, куда идут их деньги, — решение отчитаться перед теми, кто платит, могло прийти в голову только купцу — ведь вельможи, аббаты да монахи были до того горды и непогрешимы, что у них и не возникла бы подобная мысль.

Право, отчет господина Неккера для нас был каким-то чудом! Вечерами хозяин Жан только и говорил о нем. Война в Америке, Вашингтон, Рошамбо[44], Лафайет[45], сражения в Индийском океане — все это было забыто ради отчета, который он разбирал по пунктам, с воплем вздымая руки: «На королевский двор — столько-то! На дворы принцев — столько-то. Швейцарские полки — столько-то; оклад сборщиков податей, откупщиков, казначеев, управляющих — столько-то. На религиозные общины, храмы, церковные здания — столько-то. Пенсионы ушедшим в отставку — столько-то». И все — в миллионах!

Никогда не доводилось мне видеть человека в таком негодовании.

— Ага, вот теперь-то понятно, отчего у нас нужда безысходная, — кричал он, — понятно, почему столько миллионов людей гибнут от холода и голода! Понятно, почему столько земли под паром! Ага, теперь все ясно! Господи, бедняки отдавали ежегодно пятьсот миллионов королю, а все еще не хватает и даже получается пятьдесят шесть миллионов дефицита!

Стоило только посмотреть на его лицо, и сердце у вас переворачивалось.

— Да, предательство вопиющее, — говорил Шовель, — но, с другой стороны, подумайте-ка, нам выпало большое счастье: мы узнали, куда идут наши деньги. Прежде мы все раздумывали: а что же там делают с такой уймой денег? Куда они идут? Уж не в морской ли пучине тонут? Теперь-то, уплачивая несметное число всяческих налогов, будем знать, на что их тратят.

Тут дядюшка Жан в ярости отвечал:

— Вы правы, отрадно будет думать: я работаю, чтобы купить дворцы для господина де Субиза. Я отказываю себе во всем ради того, чтобы его высочество граф д’Артуа[46] задал пир в двести тысяч ливров. Я надрываюсь, работаю с утра до вечера, чтобы королева даровала первому попавшемуся побирушке из благородных в десять раз больше того, что я заработал за всю свою жизнь. Вот-то радость для нас!

И все же мысль, что нам стали давать отчет, была ему по душе, и, когда миновала вспышка гнева, он сказал:

— Не было у нас такого честного министра со времен Тюрго[47]. Господин Неккер — порядочный человек. Он следует идеям того, прежнего, — тот тоже хотел облегчить тяжкую долю народа, уменьшить налоги, упразднить цеха и составлять отчеты. Сановники да епископы заставили его уйти. Только бы им не удалось свалить господина Неккера, только бы наш добрый король его поддержал. Теперь нашим разорителям будет стыдно. Они уже не решатся на гнусное расточительство. Проезжая мимо бедного труженика, работающего в поле, они с невольной краской стыда встретят презрительный взгляд обездоленного и подумают: «Должно быть, он читал отчет господина Неккера: знает, что все эти султаны из перьев, кони, карета и лакеи добыты его трудами, его работою и что все это мы у него выудили».



Поделиться книгой:

На главную
Назад