Затем мы входили к себе в лачугу: день кончался.
И вот наступил май, за ним июнь. Ячмень, пшеница, овес росли на глазах. На участке же дядюшки Жана все еще не виднелось ни росточка.
Отец уже не раз спрашивал меня о ганноверских клубнях, я ему рассказывал о том, какое благо могло бы принести нам это растение.
— На то воля божья, сынок, — твердил он, — а ведь нам это позарез нужно. Нищета все растет день ото дня, повинности чересчур уж велики. На барщину тратишь слишком много дней.
А мать кричала:
— Да, позарез нужно! Особенно, когда за других приходится делать. Большая у нас нужда в таком овоще, одно в нем спасение. Пусть будет из Ганновера, пусть откуда угодно. Так продолжаться не может!
Она была права! Как на беду, ростки на участке дядюшки Жана все не пробивались. Крестный стал подумывать, что отец Бенедикт, пожалуй, не зря смеялся, и хотел было уже перепахать участок под люцерну. Нелегко было пойти на это: мы заранее представляли себе, как наши земляки будут насмехаться над ним многие годы. Ты непременно должен добиться успеха, чтобы негодяи замолчали — вот почему так мало людей решаются на новшества; вот почему мы пребываем в косности. Страх перед глупцами, их насмешками, взрывами их хохота — помеха для людей предприимчивых и дерзновенных. И наше земледелие все еще отстает именно из-за этого.
Итак, мы приуныли.
Шовель в ту пору странствовал по Лотарингии, иначе бы тетушка Катрина допекла его упреками, — ведь она считала, что он за все в ответе.
Как-то в пятом часу утра в начале июня, я, как всегда, спускался по улице, собираясь разбудить Николь, задать корм скоту и выгнать его на пастбище. За ночь выпала обильная роса. Жаркое багряное солнце всходило с той стороны, где была деревня Четырех Ветров. Проходя мимо участка, я, прежде чем постучать в дверь, заглянул за ограду, и что же я увидел? Справа, слева светло-зеленые ростки — они выходили из земли повсюду: роса смочила почву, и выбилось их несметное множество. Все это — наши клубни.
Я мигом бросаюсь в поле, убеждаюсь, что все это — явь, ростки не похожи ни на одно местное растение. Я обегаю дом — вот спальня дядюшки Жана и его жены, стучу в ставни как безумный.
— Кто там? — кричит хозяин.
— Откройте, крестный.
Дядюшка Жан в одной рубашке отворяет окно.
— Крестный! Ростки всходят!
Дядюшку Жана сперва рассердило, что его разбудили, но, когда он услышал о новости, его круглое лицо просияло.
— Всходят?
— Да, крестный! Со всех сторон, и вверху и внизу поля. Нынче за ночь появились.
— Вот здорово-то, Мишель! — воскликнул он, торопливо одеваясь. — Иду, иду! Эй, Катрина, клубни дали ростки!..
Тут и тетушка Катрина вскочила. Они наскоро оделись, и мы все вместе спустились на участок. Они убедились, что я не ошибся: ростки выходили из-под земли в изобилии; это было просто чудо какое-то. Дядюшка Жан радостно говорил:
— Слова Шовеля сбываются… А капуцин и все прочие останутся с носом!.. Ха-ха-ха! Повезло нам! Ну, теперь нужно окучивать. Сам все сделаю. Будем точнехонько выполнять все, что говорил Шовель. Разумнейший он человек, знаний у него побольше, чем у нас; надо следовать его советам.
А тетушка Катрина поддакивала. Мы вошли в трактир, распахнули все окна. Я засыпал корм скотине и отправился на пастбище, никому ничего не говоря, — уж очень я был сам изумлен. И вот я в долине. Мальчишки кричат:
— Ага, ганноверец пожаловал!
На этот раз я не обозлился, а торжественно сказал:
— Да, да, я — то и нес мешок хозяина Жана, именно я — Мишель.
И, видя их удивление, продолжал, указывая кнутом на наш участок:
— Ступайте наверх, поглядите. Наши клубни растут. И сколько бедняков обрадуется, когда они попадут к ним в амбар!
Я был исполнен гордости. Ребята недоуменно переглядывались, видно, думали: «А может, и правда!»
Но вот они снова принялись свистеть и горланить, я не отвечал — всякое желание драться пропало; я оказался прав, этого было довольно.
Вернулся я в шестом часу; все в деревне помалкивали, но прошел день, другой, прошло еще несколько дней, и разнесся слух, что клубни Жана Леру пустили ростки, и это не репа и не брюква, а какой-то невиданный овощ. С утра до вечера люди молча стояли, перевесившись через изгородь; над нами уже никто больше не трунил.
Крестный наказал нам тоже помалкивать — пусть люди сами, без чужой указки, поймут свою оплошность, так-то будет лучше.
И все же однажды вечером, когда капуцин проезжал мимо на своей ослице, дядюшка Жан сам не удержался и крикнул:
— Эй, отец Бенедикт, взгляните-ка! Всевышний благословил растение еретиков; полюбуйтесь, как они всходят.
Капуцин захохотал:
— Видел, видел. Чего уж тут! Я-то ведь думал, что они от дьявола, а оказывается — от господа бога. Тем лучше, тем лучше… попробуем, если, разумеется, вкусно.
Итак, капуцины всегда оказывались правы: если что-то удавалось — значит, было от бога; если не удавалось — значит, от дьявола, а терпеть убытки приходилось всем прочим.
Господи, до чего же люди глупы, ведь слушают же эдаких проходимцев! Дети, больные и старики заслуживают помощи, а тунеядцы — изгнания. С отрадным чувством я думаю о том, что никогда им ничего не подавал.
Я распорядился так: когда на ферму являются побирушки — капуцины или еще кто — в полдень их зовут на кухню, а там, за столом, сидят румяные, толстощекие работники и работницы, едят и пьют вволю, как и полагается после долгого тяжелого труда. От этой картины у побирушек слюнки текут. Мой подручный, старик Пьер, отправляя себе в рот кусок за куском, опрашивает у них:
— Вам что?
Только начнут они строить умильные рожи, им указывают на лопаты да на кирки, предлагают работу. И почти всегда они идут прочь, понурив голову и думая: «Видно, весь этот народ больше не хочет на нас работать… Ну и бесовское отродье»!
А я стою у порога, посмеиваюсь и кричу им вслед: «Скатертью дорога». Обращались бы так со всеми капуцинами, всеми лодырями их масти, они бы не довели крестьян до нищеты, не пользовались бы испокон веков плодами их труда.
Но вернусь к рассказу о том, как цвела картошка и как мы ее убирали, как Жан Леру заслужил превеликий почет и уважение, еще не виданные в наших краях.
Тому, кто смотрел в июле месяце с миттельбронского водоема на участок Жана Леру, казалось, будто это — огромный бело-зеленый букет; побеги доходили почти до верха ограды.
В долгие знойные дни, когда в поле все словно высыхает, отрадно было видеть, как наши чудесные всходы все тянутся и тянутся вверх. Даже скудная утренняя роса поддерживала их свежесть. И воображению рисовалось, как под землей удлинялись и тучнели крупные клубни. О них мы, так сказать, мечтали все время и по вечерам только и говорили о картошке, даже газеты позабыли — дела турецкого султана да Америки интересовали нас меньше наших собственных дел.
В начале сентября весь цвет осыпался, а ботва день ото дня все больше засыхала. Мы поговаривали:
— Пришло время выкапывать клубни.
А крестный отвечал:
— Шовель нас предупредил, что выкапывают только в октябре. Первого октября и попробуем копнуть под один куст. А нужно будет — подождем.
Так он и сделал. Туманным утром первого октября в десятом часу дядюшка Жан вышел из кузницы. Он заглянул в кухню, взял из-за двери лопату и спустился на участок.
Мы отправились вслед за ним.
У первого куста он остановился и копнул лопатой. Вот он отбросил ком земли, и мы увидели целую россыпь крупных розовых картофелин. Он копнул во второй, третий раз, и мы увидели, что он добыл столько же; от пяти-шести кустов мы собрали полкорзины. Мы с удивлением переглянулись, не поверили своим глазам.
Дядюшка Жан молчал. Он сделал несколько шагов, выбрал новый куст посредине поля, еще раз всадил лопату в землю. Под кустом оказалось столько же картофелин, как под предыдущим, только еще отборнее. Тут крестный воскликнул:
— Вот теперь и я вижу, какое у нас в руках богатство! В будущем году засадим клубнями оба арпана земли на взгорье, а остальные продадим за хорошую цену. Ведь то, что людям ни за что отдашь, они ни за что и считают.
Его жена собрала картошку, положила в корзину; он поднял ношу, и мы отправились домой.
Только мы вошли в кухню, как дядюшка Жан послал меня за Шовелем — он вернулся накануне после долгого странствия по Лотарингии. Жил он вместе со своей дочуркой Маргаритой на другом конце Лачуг. Я сбегал за ним, он тотчас же пришел и, догадавшись, что дядюшка Жан начал копать клубни, заранее улыбался.
Когда Шовель вошел в кухню, крестный глазами, блестящими от радости, показал ему на корзину у очага и воскликнул:
— Вот что принесли нам шесть кустов, и столько же варится в кастрюле.
— Так, так, — отвечал Шовель, не выражая удивления, — я так и знал.
— Вы с нами отобедаете, Шовель, — сказал дядюшка Жан, — отведаем картофель, и, если он вкусен, наши Лачуги обогатятся.
— Да, очень вкусен, уверяю вас, — ответил книгоноша. — Вам-то это особенно выгодно. От одних семян выручите несколько сот ливров.
— Посмотрим! — заметил дядюшка Жан, не скрывая радости.
Тетушка Катрина разбила яйца, приготовляя яичницу с салом; уже в большой миске дымилась вкусная похлебка со сметаной. Николь спустилась в погреб, наполнила кувшин белым эльзасским вином и, вернувшись, принялась накрывать на стол.
Крестный и Шовель вошли в большую горницу. Они понимали, что картофель принесет пользу, но им и в голову не приходило, что он совершенно изменит жизнь крестьян, уничтожит голод, даст роду человеческому больше, нежели король, дворяне и все те, кого возносили до небес. Да такая мысль не могла прийти им в голову, особенно дядюшке Жану — в этом предприятии он главным образом преследовал свою выгоду, впрочем, не совсем забывая об остальных.
— Хоть бы клубни вкусом на репу походили, — твердил он, — большего и не надо.
— Да они гораздо вкуснее. Их можно приготавливать по-разному, на тысячу ладов, — отвечал Шовель. — Вы ведь понимаете: если б я не был уверен, что овощ стоящий, полезный для вас и для всех, я бы не наполнил очистками мешок. Он и без того изрядно тяжел. И не посоветовал бы вам посадить их на вашем участке.
— Верно. Однако ведь можно свое мнение высказать. Я, как Фома Неверный, — возразил Жан Леру, — должен сам все увидеть да пощупать.
А наш кальвинист-невеличка ответил, тихонько посмеиваясь:
— Вы правы… И пощупаете. Вот уже Николь накрывает на стол. Сейчас подадут.
Все было готово.
В то время батраки и хозяин ели вместе, а служанка и хозяйка прислуживали. Они садились за стол лишь после трапезы.
И вот мы уселись — хозяин Жан и Шовель у стены по одну сторону, мы с малюткой Маргаритой по другую; только собрались мы приняться за еду, как крестный вскричал:
— Э, да вот и Кристоф!
Кристоф Матерн, приходский священник из Лютцельбурга, долговязый, рыжий, курчавый, как все Матерны с гор. Крестный заметил, что он идет мимо окон, и тут же мы услышали, как он стучит ногами о ступени, стряхивая комья грязи со своих огромных башмаков, подбитых гвоздями. Немного погодя вошел широкоплечий, сутулый священник — он протиснулся в узенькую дверь с молитвенником под мышкой, длинным самшитовым посохом, в поношенной треуголке на густых седеющих волосах.
— Так, так, — громогласно произнес он, — вот вы и снова вместе, безбожники!.. Разумеется, затеваете заговор о восстановлении Нантского эдикта[39].
— Ну, Кристоф, вовремя же ты явился, — отвечал дядюшка Жан вне себя от радости. — Присаживайся. Взгляни-ка.
Он приподнял крышку миски.
— Ладно, ладно, — сказал священник, явно пребывавший в хорошем расположении духа, и продолжал, вешая шляпу на стену и ставя палку под часами: — Ладно… он тут как тут… значит, хочешь меня умаслить… но это тебе не удастся, Жан! Тебя портит Шовель: придется донести на него прево.
— А кто же тогда будет доставлять горным священникам книги Жан-Жака? — перебил его Шовель с хитрой усмешкой.
— Молчите, злоязычный болтун! Вся ваша философия не стоит и строки из Евангелия.
— Э! Жить бы по Евангелию, нам-то ничего больше и не надо.
— Да, да, — заметил господин Матерн, — хороший вы народ… Мы-то знаем это, Шовель, но нам известна и вся ваша подноготная.
Тут долговязый священник протиснулся между мною и Маргаритой, ласково повторяя:
— А ну-ка, детки, дайте мне местечко.
Мы потеснились, передвинув тарелки вправо и влево. В конце концов господин священник уселся. И пока он ел суп, я, сидя на краешке скамьи, украдкой рассматривал его, не решаясь поднять носа от тарелки. Весь его облик: и большие серые глаза, и кудлатая голова, и ручищи под стать великану — все наводило на меня страх. Впрочем, милейший Кристоф был добряк, каких мало на свете. Жить бы ему спокойно на десятину да кое-что откладывать на старость, как делали многие его собратья, а он только и думал о работе, о том, чтобы принести пользу другим. По зимам он содержал школу у себя в деревне, а в теплое время, когда дети гонят скот на пастбище, с утра до вечера высекал из камня или старого дуба изображения разных святых для приходов, не имевших возможности купить их. Приносят ему, бывало, куски дерева или камня, а он в замен дает то св. Иоанна, то св. деву, то всевышнего.
Дядюшка Жан и господин Матерн были родом из одной деревни. Старые друзья крепко любили друг друга.
— А ну, скажи-ка, Кристоф, — спросил вдруг крестный, покончив с похлебкой, — ученье у тебя в школе скоро начнется?
— Да, Жан, на будущей неделе, — ответил священник. — Из-за этого я и пустился в путь. Иду в Пфальцбург за бумагой и книгами. Собирался начать занятия с двадцатого сентября, но надо было закончить святого Петра для Абершвиллерского прихода — там перестраивают церковь. Я обещал — пришлось обещание выполнить.
— А, вот оно что… Так, значит, на будущей неделе.
— Да, начнем с понедельника.
— Прими, пожалуйста, этого мальчугана, — сказал крестный, указывая на меня. — Он — мой крестник, сын Жан-Пьера Бастьена. Я уверен, мальчишка будет учиться прилежно.
При этих словах я вспыхнул от удовольствия — уже давно мне хотелось ходить в школу.
Господни Кристоф обернулся ко мне.
— Посмотрим, — заметил он, положив свою большую руку мне на голову. — Ну-ка, взгляни на меня.
Я робко глянул на него.
— Как тебя зовут?
— Мишель, господин священник.
— Так вот, Мишель, буду тебе рад. Двери моей школы открыты для всех. Чем больше учеников приходит, тем мне отраднее!
— В добрый час, — воскликнул Шовель. — Вот это хорошо сказано!
И дядюшка Жан, подняв стакан, пожелал здоровья другу своему Кристофу.
Те, кто в наши дни беспечно бегает в деревенскую школу и чуть ли не даром учится у человека просвещенного, доброго и зачастую способного занять место получше, даже не представляют себе, сколько народу до революции позавидовало бы их судьбе; не представляют себе они, как обрадовался я, сын бедняка, когда священник согласился меня взять.