Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История одного крестьянина. Том 1 - Эркман-Шатриан на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вот еще один образ прошлого — таких людей после революции уже не встретишь — разносчик альманахов, молитвенников, акафистов богоматери, катехизисов, букварей и всякой всячины. Он постоянно в пути — из Страсбурга идет в Мец, из Трира в Нанси, Понт-а-Муссон, Туль, Верден; его встретишь, бывало, на всех проселочных дорогах, в лесной чаще, вблизи ферм, монастырей, аббатств, у деревенской околицы. На нем неизменная куртка из грубой шерсти, гетры до колен с костяными пуговицами и тяжелые сабо, подбитые блестящими гвоздями. Он согнулся — через плечо у него перекинута кожаная лямка, а на спине горой возвышается огромная ивовая корзина. Он продавал церковную литературу, но немало запрещенных книг заодно проходило контрабандой с его помощью — произведения Жан-Жака Руссо[30], Вольтера,[31], Рейналя[32], Гельвеция[33].

Папаша Шовель был одним из самых дерзких и ловких книжных контрабандистов в Эльзасе и Лотарингии. Был он невелик ростом, черноволосый, худощавый, живой, с крепко сжатыми губами и крючковатым носом. Корзина, казалось, вот-вот раздавит его, но он нес ее легко. Пройдет он мимо тебя, взглянет — и взгляд его черных глаз словно проникнет в самую душу. С первого взгляда он распознавал, кто ты и что тебе надобно, не из жандармской ли ты стражи и нужно ли тебя остерегаться или можно предложить запрещенную книгу. А это было очень важно: ведь за такую книгу грозила ссылка на галеры.

Всякий раз, возвращаясь из своих странствий, Шовель сначала заходил к нам; вечером в харчевне уже бывало пусто, в селении царила тишина. Он приходил со своей дочуркой, Маргаритой, — они были неразлучны, даже в дороге. Заслышав его шаги в сенях, мы говорили:

— А вот и Шовель! Ну, сейчас узнаем новости.

Николь спешила отворить дверь, и Шовель входил, ведя девочку за руку и кивая головой.

Воспоминание это молодит меня, как бы сбрасывая с плеч бремя целых семидесяти пяти лет. Вот передо мною Маргарита, смуглая, как ягодка черники; на ней старенькое короткое платьице из голубого холста, черные волосы рассыпались по плечам. Шовель подает Николь пачку газет, сам садится у камелька, сажает дочурку на колени, а хозяин Жан громко спрашивает:

— Ну, как дела, Шовель, хорошо?

— Да, сосед Жан, неплохо… Народ раскупает книги… просвещается, смекает кое-что… дело идет, — отвечает наш невеличка Шовель.

Он говорит, а Маргарита смотрит на него внимательно-внимательно и, видно, все понимает.

Они были кальвинисты, истинные кальвинисты, изгнанные из Ла-Рошели, затем из Ликсгейма, и уже лет десять — двенадцать жили в Лачугах. Кальвинистам не разрешалось занимать какие-нибудь должности. Ветхий домишко Шовелей почти всегда был наглухо закрыт. Возвращаясь, они отворяли окна и отдыхали дней пять-шесть, а потом снова отправлялись в путь. Их считали еретиками, чужаками, но это не мешало папаше Шовелю знать больше, чем знали все капуцины, вместе взятые, в наших краях.

Хозяин Жан любил этого невзрачного человечка: они понимали друг друга.

Крестный, разложив газеты на столе, несколько минут просматривал их, приговаривая:

— Вот утрехтская, вот клевская, вот амстердамская… Посмотрим… посмотрим. А, вот хорошо, просто здорово. Поищи-ка мои очки, Николь, они там, на окне.

Хозяин с довольным видом принимается читать, а я сижу, притаившись в своем уголке. Я забываю обо всем — даже о том, что зимой страшно возвращаться домой слишком поздно: снег покрыл селенье и стаи волков перешли Рейн по льду.

Уходить мне надо сразу после ужина, давно ждет отец, но меня разбирает любопытство — хочется узнать новости о турецком султане, об Америке, обо всех странах на свете, и я остаюсь. Десять часов уже пробило, но мне неохота выбираться из своего уголка. Как сейчас, вижу я старые часы на стене слева от меня, справа — ореховый шкаф у дверей в каморку, где спит хозяин. Большой трактирный стол прямо передо мной, возле маленьких чернеющих окон крестный читает, тетушка Катрина — маленькая румяная, в белом чепчике, надвинутом на уши, слушая, прядет. Николь тоже прядет; теплый чепец у нее сдвинут на затылок. Дурнушка Николь, рыжая, как морковка, лицо у нее усыпано веснушками, ресницы белесые. Да, все в сборе. Веретена жужжат, старые часы тикают: время от времени гири спускаются и скрипят, часы бьют, и снова раздается тикание. Дядюшка Жан сидит в кресле, нацепив на нос очки с железными дужками — точь-в-точь такие очки теперь ношу я, — уши у него горят, бакенбарды топорщатся, и весь он поглощен чтением газеты. Иногда он оборачивается, взглядывает из-под очков и говорит:

— А вот новости и об Америке. Генерал Вашингтон[34] побил англичан. Каково, а. Шовель?

— Да, сосед Жан, — отзывался книгоноша, — американцы подняли восстание[35] вот уже три-четыре года тому назад. Не захотели больше нести всю эту массу повинностей, которые англичане день ото дня все увеличивали, как это делают кое-где и другие. Теперь-то дела у них пошли на лад!

Он усмехался и умолкал, а хозяин снова принимался читать. Иной раз вопрос вставал о Фридрихе II[36] — эта старая прусская лиса вновь намеревалась приняться за свои хитроумные дела.

— Вот старая шельма! — бормотал хозяин Жан. — Не будь Субиза[37], он бы не отважился. Ну и скотина же этот Субиз! Из-за него нас и побили при Россбахе[38].

— Да, — отвечал Шовель, — поэтому его величество и пожаловал ему сто пятьдесят тысяч ливров пенсиона в год.

Они молча обменивались взглядом, а дядюшка Жан повторял:

— Сто пятьдесят тысяч ливров эдакому остолопу! И не выдать ни единого лиарда на починку большой дороги из Саверна в Пфальцбург. Ведь чтобы попасть из Эльзаса в Лотарингию, крестьянам приходится делать крюк в целое лье. Хлеб, вино, мясо — словом, все подорожало.

— Ничего не поделаешь! Все это — политика, — замечал кальвинист. — Да мы-то, мы ни черта не смыслим в политике! Умеем только работать да платить. А расходовать — дело короля.

Когда крестный горячился, тетушка Катрина вскакивала, шла в сени и прислушивалась, припав к дверям. В комнате становилось тихо — крестный понимал, в чем тут дело. Нужна была осторожность: соглядатаи так и шныряли повсюду; услышали б они, что у нас говорится о государях, сеньорах и монахах, нам бы не сдобровать. Шовель со своей дочуркой уходил довольно рано, а я засиживался допоздна, до тех пор, покуда хозяин не складывал газеты. Тут, заметив меня, он, бывало, кричал:

— Эй, Мишель, что ты здесь делаешь? Значит, ты что-то смыслишь в этом?

И, не дожидаясь ответа, говорил:

— Ступай, ступай, чуть свет нас ждет работа. Завтра базарный день, и кузница заработает рано. Ступай же, Мишель!

Тут я вспоминал о волках, бродивших по селу, бросался в кухню и зажигал факел. Зарешеченное оконце, выходившее во двор, было темным, как чернила. На дворе завывал северный ветер. Я торопился, дрожа от страха; Николь отворяла дверь. И вот, очутившись в темноте, видя длинную белую улицу в выбоинах, что поднималась между ветхими домишками, погребенными под снегом, слыша свист ветра, а порою и перекличку волков в долине, я пускался бежать, да бежал так, что дух захватывало. Волосы на голове у меня вставали дыбом; я, как козленок, перескакивал через снежные и навозные кучи. Ветхие соломенные крыши, пониже — слуховые оконца, заткнутые пучками заиндевелой соломы, калитки, закрытые на засов, — все навевало жуть, все было в белых отсветах факела, проносившегося мимо и мерцавшего в ночи, как звезда. Все было объято тишиною, все, казалось, вымерло.

На бегу я все же видел, как в переулках то тут, то там снуют какие-то тени, и мне становилось так страшно, что, подбежав к нашей лачуге, я распахивал дверь словно потерянный.

Бедный мой батюшка поджидал меня, сидя у очага в своей поношенной, сплошь залатанной одежонке, и восклицал:

— Как ты поздно, сынок! Все уже спят. Верно, снова слушал, как читают газету?

— Да, отец! Возьми-ка.

И я совал ему в руку ломоть хлеба, который всякий раз давал мне хозяин после ужина. Отец брал хлеб и говорил:

— Ну, ложись скорее, сынок. Да не возвращайся ты так поздно. Волки по селу рыскают.

Я ложился рядом с братьями в большущий ящик, наполненный сухими листьями; покрывались мы ветошью — рваным одеялом.

Братья крепко спали, пробегав за милостыней по селениям и большакам. А я долго не мог уснуть, прислушивался к порывам ветра; порою, среди глубокой тишины, издали доносился невнятный шум: это волки напали на чей-то хлев. Они подпрыгивали на высоту восьми — десяти футов, до самых слуховых окон, и падали в снег; немного погодя раздавались три-четыре пронзительных взвизгивания, и вся стая вихрем неслась вниз по улице: волки тащили собаку и спешили сожрать ее под скалами.

Иногда я дрожал от страха, слыша, как они храпят и скребутся в нашу дверь. Отец вставал, зажигал от очага охапку соломы, и голодные звери убирались прочь.

Право, в те времена зимы были длиннее и гораздо суровее, чем в наши дни. Снежный покров иногда достигал двух-трех футов и держался до апреля, благодаря дремучим лесам, которые с той поры были вырублены под пашню, и бесчисленным прудам, которые монахи и сеньоры не осушали в долинах, дабы не сеять и не собирать урожай каждый год. Так им удобнее было. Но все эти обширные водоемы и болота поддерживали влажность в наших краях и охлаждали воздух.

Ныне же, когда все поделено, возделано, засеяно, солнце до всего добирается и все зацветает раньше. Такое вот у меня мнение. Так или иначе, но все старые люди вам скажут, что прежде холода наступали раньше и кончались позже и что ежегодно стаи волков нападали на конюшни и хватали сторожевых псов прямо со двора.

Глава четвертая

На исходе одной из тех долгих зим, недели через две-три после пасхи, в Лачугах произошло преудивительное событие. В тот день я проспал, как бывает в детстве, и опрометью бежал к харчевне «Три голубя», боясь, что Николь меня разбранит. Мы собирались вымыть щелоком полы в большой горнице, что делали всегда весною и еще раза три-четыре в год.

Выгонять на пастбище скотину было рано: снег только начал таять за изгородями, но уже веяло теплом и в домах по всей улице люди распахивали двери и слуховые окна, чтобы все проветрилось. Коров и коз выпустили из хлевов, и оттуда вытаскивали навоз, мыли стойла. Клод Гюрэ, стоя под навесом, вставлял болт в плуг, Пьер Венсан чинил седло своей лошаденки; близилось время полевых работ, каждый готовился исподволь; а старики с любимчиками внучатами на руках вышли подышать чистым горным воздухом и стояли у хижин.

Выдался погожий денек, один из первых в году.

Только я подбежал к трактиру, окна которого на нижнем этаже всегда были отворены, как увидел ослицу отца Бенедикта, привязанную к кольцу в воротах, большую жестяную кружку на ее спине и две ивовые корзины по бокам.

Я решил, что отец Бенедикт, по своему обыкновению, пришел к нам с проповедью — он являлся, когда в харчевне бывало полно чужих, в надежде вытянуть у них несколько лиардов. Это был нищенствующий монах из Пфальцбургского монастыря, старый капуцин, обросший рыжей щетиной, жесткой, как пырей, с носом в виде винной ягоды, покрытым сеткой сизых прожилок, с приплюснутыми ушами, покатым лбом и крохотными глазками, носивший рясу из дерюги, до того истертую, что можно было пересчитать все нити в основе, с откидным остроконечным капюшоном, свисавшим ниже поясницы, в изношенных башмаках, из которых торчали грязные пальцы. Еще и звона его колокольчика, бывало, не слышно, а уже чувствуешь запах вина и похлебки.

Хозяин Жан терпеть его не мог, зато тетушка Катрина всегда припасет для него добрый кусок сала — крестный сердится, а она возражает:

— Хочется мне и на небесах иметь свою скамейку, как у нас в церкви. Тебе самому будет приятно посидеть рядышком со мной в царствии небесном.

А он, бывало, засмеется и больше про это ни слова.

И вот я вхожу. Вокруг стола в большой горнице полно народу: жители Лачуг, эльзасские возчики, тетушка Катрина, Николь и отец Бенедикт. Все толпятся вокруг хозяина, а он показывает им мешок, наполненный какими-то мясистыми, сероватыми очистками, и говорит, что их прислали ему из Ганновера, что из них произрастают отменные клубни, притом в таком изобилии, что жителям тех краев еды хватает на круглый год. И он призывал посадить очистки и предсказывал, что у нас в Лачугах голода и в помине не будет, наступит истинная благодать для всех нас.

Хозяин говорил с воодушевлением, и лицо его сняло от радости. Шовель стоял позади него, рядом с Маргаритой, и слушал.

Люди брали очистки в руки, разглядывали, нюхали и снова совали в мешок, посмеиваясь, будто говоря:

— Да виданное ли это дело — кожуру сажать здравому смыслу наперекор.

Кое-кто в задних рядах подталкивал друг друга локтями, насмехаясь над крестным. И вдруг отец Бенедикт, опустив носище и язвительно прищурив глазки, крохотные, как у ежа, обернулся, и начал хохотать, и вся орава разразилась хохотом.

Дядюшка Жан возмутился и сказал:

— Гогочете, как дураки, сами не зная чего. Постыдились бы смеяться да языки чесать, когда вам дело говорят!

Но они гоготали еще громче, а капуцин, только тут приметив Шовеля, крикнул:

— Эге-ге, да ведь это контрабандное семя — ясно!

В самом деле, Шовель и притащил нам очистки из Пфальца, где множество народу уже несколько лет сажали их и рассказывали о них чудеса.

— Все это проделки еретика! — вопил отец Бенедикт. — Да разве можно христианам сажать их! Господь бог не даст на это благословения!

— Еще как довольны будете, если под нос вам попадутся мои клубни, когда поспеют, — яростно кричал Жан Леру.

— Когда поспеют! — повторил капуцин, сложив руки с видом сострадания. — Когда поспеют!.. Вот ведь беда, да послушайте же, вам земли не хватает для капусты, репы, брюквы… Бросьте вы эту шелуху, ничего она вам не даст, ровно ничего! Это говорю вам я — отец Бенедикт.

— Много вы всякой чепухи несете, не верю я вам, — ответил дядюшка Жан, убирая мешок в шкаф.

Но он тут же спохватился и знаком велел жене дать капуцину ломоть хлеба побольше: ведь эти попрошайки всюду вхожи, возведут, пожалуй, на вас хулу и причинят неприятности.

Капуцин и наши односельчане вышли, я же остался, огорченный тем, что крестного подняли на смех. Отец Бенедикт кричал еще в сенях:

— Надеюсь, тетушка Катрина, вы-то посадите что-нибудь путное, а не кожуру из Ганновера. Дай-то бог, а то, пожалуй, пройдешь по здешним местам и не нагрузишь свою ослицу. О господи боже, буду молить всевышнего, дабы он просветил вас!

Он гнусавил и нарочно растягивал слова. Все остальные хохотали, идя вверх по улице, а дядюшка Жан, глядя в окно, говорил:

— Вот и делай добро олухам, вот тебе и награда!

Шовель возражал:

— Все они обездоленные, держат их в невежестве, чтобы заставить работать на благо дворян и монахов. Не их это вина, сосед Леру. Не сердитесь на них. Был бы у меня клочок земли, я бы посадил очистки. Увидели бы они, какой я собрал урожай, и последовали бы моему примеру — ведь растение, повторяю, приносит в пять, а то и в шесть раз больше, чем любой овощ или даже пшеница. Клубни, величиной с кулак, превкусны и весьма сытны. Я их пробовал — белые, мучнистые, на вкус вроде каштанов. Клубни жарят в масле, варят — во всех видах вкусно.

— Будьте спокойны, Шовель, — воскликнул Жан Леру, — не хотят, пусть на себя пеняют. Будет у меня одного. Не четверть участка засажу, а весь участок.

— И правильно сделаете. Всякая земля годится для итого растения, — подхватил Шовель, — особенно песчаная.

Они вышли, толкуя обо всем этом. Затем Шовель вернулся в свою лачугу, Жан Леру пошел работать в кузницу, а мы с Николь начали переворачивать скамьи и столы, ставя их друг на друга, — собирались мыть полы.

Спор дядюшки Жана с капуцином не шел у меня из головы. И вы сразу это поймете, узнав, что мясистая серая кожура, принесенная Шовелем, была рассадой картофеля, которую нам впервые довелось увидеть, того самого картофеля, что ограждает нас от голода вот уже почти восемьдесят лет.

Каждое лето, когда я вижу из окна, как необъятная Димерингенская равнина покрывается на неоглядных просторах, до самой опушки лесов, сочными, зелеными всходами, как они разрастаются и зацветают, каким-то чудом превращая прах земной в пищу человека, когда осенью я вижу в поле несметное множество полных мешков, вижу, как мужчины, женщины и дети с песней весело нагружают ими телеги, когда я представляю себе, как радуются крестьяне даже в самых убогих хижинах, и сравниваю с тем, как мы, простые люди, прозябали до восемьдесят девятого года и как еще задолго до декабря месяца тревожились, предвидя голод; когда я размышляю о том, как все изменилось, и вспоминаю насмешки и хохот глупцов, душа моя взывает:

— О дядюшка Жан, о Шовель, если б вы воскресли хотя бы на час во время сбора урожая, пришли бы на поле да увидели, сколько добра содеяно вами на этом свете! Ради этого одного стоило бы вернуться к жизни! Пусть бы и отец Бенедикт явился да услышал, как вслед ему свищут, как над ним хохочут крестьяне, видя, как трусит он на своей ослице, попрошайничая на всех дорогах.

Когда я раздумываю обо всем этом, мне представляется, что творец по своей справедливости позволит им возвратиться на землю, что они среди нас, и каждому во веки исков дано пользоваться плодами своих разумных или неразумных поступков.

Да будет на то воля господня, тогда воистину наступила бы жизнь вечная.

Одним словом, так отнеслись в наших краях к посеву картофеля.


Дядюшка Жан, казалось, доверял новшеству, но неприятностей у него было полно. В ту пору глупость человеческая проявилась во всем своем блеске: распространился слух, что кузнец Жан Леру спятил: посадил кожуру от репы, а выкопать намеревается морковь. Торговцы зерном и все посетители трактира ехидно на него поглядывали, осведомлялись о здоровье. Разумеется, его возмущали все эти дурацкие выходки, и по вечерам он с горечью рассказывал о них, и его жена печалилась. И все же он обработал, хорошенько унавозил участок за харчевней и посадил обрезки, привезенные из Ганновера. Николь ему помогла, а я таскал мешок.

Деревенский люд и прохожие стояли, перевесившись через низенькую садовую ограду, вдоль дороги, и смотрели на нас, подмигивая.

Люди помалкивали, знали — если у Жана Леру в конце концов лопнет терпенье, он выскочит с дубинкой и ответит злым обидчикам.

Вряд ли бы вы поверили, расскажи я, что мы вынесли, как над нами издевались до сбора картошки. Чем ограниченнее люди, тем больше они любят при случае посмеяться над теми, кто действует разумно, и жителям Лачуг казалось, что представился весьма удачный случай. Когда разговор заходил о ганноверских клубнях, глупцы покатывались со смеху.

Даже мне приходилось ежедневно сражаться с деревенскими мальчишками: едва завидев, что я спускаюсь в долину, они начинали орать в один голос:

— Эй, а вот и ганноверец! Он таскал мешок кузнеца Жана.

Тут я вступал в драку. Частенько они без зазрения совести вдесятером шли на меня одного, осыпали градом тумаков и горланили:

— Долой ганноверские клубни!.. Долой ганноверские клубни!

На беду, Никола и Клода уже не было. Никола работал на подрезке деревьев, а Клод плел корзины и мастерил метлы с отцом или же ходил за ветками березы и дрока для его святейшества кардинала-епископа, к «Трем ключам» с позволения лесника Георга из Швитцергофа, что возле Сен-Витта.

Вот мне одному и доставалось, но я не ревел — такое зло меня разбирало.

Теперь всем ясно, с каким нетерпением ждал я всходов и посрамления наших недругов. Каждое утро, на рассвете, я перевешивался через ограду, которой был обнесен участок, и все смотрел, не пробились ли ростки, и, ничего не высмотрев, уходил в полном унынии, про себя обвиняя отца Бенедикта — я считал, что он напустил порчу на наше поле.

До революции все крестьяне верили в порчу, и из-за их суеверия некогда и были преданы сожжению тысячи жертв. Будь моя воля, я бы вмиг послал на костер капуцина, так люто я его ненавидел.

Сражаясь против мальчишек Лютцельбурга, Верхних Лачуг и Четырех Ветров, я преисполнился каким-то горделивым чувством: было похвально встать на защиту нашего почина, впрочем, у меня и в мыслях не было хвалиться этим. Ни дядюшка Жан, ни Валентин, ни тетушка Катрина ничего не знали обо всем этом, и только бедный мой батюшка, видя по вечерам длинные красные полосы на моих исхлестанных ногах, удивленно спрашивал:

— Как же так, Мишель? Я-то думал, что ты у нас тихоня, а ты, оказывается, озорничаешь, дерешься, как Никола. Берегись, сынок, как бы вы кнутами глаза друг другу не выхлестали. Что с нами тогда будет, что будет!

Он качал головой, думая свою думу, и продолжал работать.

Летними вечерами, в полнолунье, вся наша семья собиралась у хижины и, сидя у порога, работала, чтобы сберечь гарное масло из буковых семян.

Только, бывало, городские часы вдали пробьют десять, батюшка поднимется, соберет ветки дрока и ивы, взглянет на небо, посветлевшее от звезд, и воскликнет:

— О господи боже, господи боже, ты всемогущ… будь же милосерден к детям своим…

Еще никто не свете не произносил подобных слов с таким восторженным чувством, с таким проникновением, как мой бедный отец: и, уж конечно, он больше понимал в молитвах, чем все эти монахи, которые бормотали «Отче наш» и «Верую» машинально — как я беру понюшку табаку.



Поделиться книгой:

На главную
Назад