— До завтра.
Мира помахала ему ладонью. Дождалась, когда в коридоре щелкнет замок, вскочила с постели и подошла к окну. Но вовсе не затем, чтобы посмотреть на уходящего любовника.
Опустилась на колени, аккуратно отделила кусок деревянного плинтуса под батареей и вытащила замшевый мешочек с монограммой известного ювелирного дома. Взвесила его на ладони и отправилась на кухню.
Уселась за стол, разложила перед собой сверкающие драгоценности и рассортировала их на две кучки. Одна — то, что куплено на «честные» деньги. Вторая — на «авантюрные». Контраст позабавил. Жаль, что нельзя показать Толику наглядную разницу между честной жизнью и авантюрой.
Мира взяла ручку и бумагу и занялась подсчетом своего богатства.
Тоненькая девушка в легком полушубке бежала по заледеневшей мостовой. Каблучки отстукивали ровный ритмический рисунок, подол черной юбки колыхался, приоткрывая стройные лодыжки. Девушка обеими руками прижимала к груди тяжелую толстую папку.
Случайный прохожий заглянул в разрумянившееся лицо с ясными серыми глазами и каштановым локоном, выбившимся из-под пухового платка. Восхищенно свистнул, остановился и проводил девушку долгим взглядом.
Девушка добежала до конца улицы, свернула под широкую каменную арку и оказалась в тихом переулке, застроенном добротными купеческими домами. Здесь она замедлила шаг, и пошла вдоль ограды, тревожно вглядываясь в глубину двора, где за каменной чашей фонтана, наполненной снегом, виднелся особняк в классическом стиле.
В просторном холле ее встретила горничная в темном форменном платье и белоснежном передничке. Девушка сунула ей тяжелую папку и часто-часто задышала, отогревая окоченевшие руки.
— Замерзли, Екатерина Петровна? — сочувственно спросила горничная.
Девушка кивнула. Сбросила полушубок, сняла платок и в свою очередь задала вопрос:
— Сердится?
Горничная оглянулась. Убедилась, что вокруг пусто, и шепотом ответила:
— Еще как!
— А Александр Карлович?
— Уехал на службу. Кушать хотите?
— Немного. Может, принесешь что-нибудь в мою комнату?
— Попробую, — пообещала горничная и удалилась, унося полушубок.
Огромные напольные часы в углу пробили три раза. Не успел звон раствориться в воздухе, как сверху раздался громкий шепот:
— Экка! — Катя подняла голову. Из-за лестничных перил возбужденно сверкали водянисто-голубые глаза. — Принесла?
— Принесла, Лили, — ответила Катя вполголоса.
Лили сбежала по ступенькам и протянула руку. Катя достала из кармашка сложенный вчетверо лист.
— Будь осторожна!
Лили спрятала письмо в рукав и бросилась наверх, в свою комнату. Катя проводила ее взглядом, в котором переплелись жалость и насмешка.
Оставшись одна, она подошла к овальному венецианскому зеркалу, висевшему на стене, вытащила из прически шпильки и тряхнула головой. Каштановые волосы упали за спину, разошлись по плечам пушистым облаком.
Ни один эстет не назвал бы ее красавицей с первого взгляда. Но со второго обязательно заметил бы ясные серые глаза, в которых светился насмешливый ум, высокий гладкий лоб, маленький твердый подбородок, говоривший о сильном характере… Одним словом, заметил бы, что девятнадцатилетняя барышня совсем не похожа на большинство своих ровесниц.
Катя расчесала волосы, с трудом продираясь щеткой сквозь непослушную вьющуюся массу, собрала на затылке аккуратный узел. Убедилась, что ни одна предательская прядь не выбивается наружу, подхватила тяжелую папку и начала подниматься по ступенькам на второй этаж, где располагались личные апартаменты членов семьи и гостевые комнаты.
Здесь, как всегда, царила обманчивая тишина. Члены генеральской семьи никогда не повышали голос, называли прислугу на «вы», никогда не затевали скандалов, не давали поводов для сплетен и строго соблюдали внешние приличия. Семейная жизнь катилась как по рельсам: гладкая, удобная, без встряски и ухабов. Но покоя в доме не было никогда — вместо него здесь поселилось вековечное уныние.
Катя распахнула дверь в свою комнату и замерла на пороге.
Елизавета Прокофьевна рылась в распахнутом гардеробе воспитанницы. За отворенной зеркальной дверцей виднелась туго обтянутая платьем спина в жирных складках. Появления Кати хозяйка дома не заметила — она была увлечена делом.
— Вам помочь, Елизавета Прокофьевна?
Генеральша быстро обернулась.
За прошедшие девять лет Елизавета Прокофьевна сильно раздалась. Веснушки, с которыми генеральша вела ожесточенную войну, проступили с печальной определенностью, белая кожа украсилась лопнувшими кровеносными сосудиками. Однако голубые глаза сохраняли прежнюю яркость, а волосы — природную рыжину.
Генеральша прикрыла дверцу гардероба и повернулась к воспитаннице. Елизавета Прокофьевна не выглядела смущенной — с какой стати? Она у себя дома!
— Ты снова опоздала на обед. Что на этот раз?
— Вы же знаете, я была на занятиях.
— Твой урок закончился два часа назад.
— Закончился урок пения. После этого был еще один.
Елизавета Прокофьевна надменно оглядела воспитанницу:
— Снова ногами дрыгала?
— Занималась в танцевальном классе, — перевела Катя.
— Прекрасно! — одобрила генеральша. — Весьма подходящее занятие для барышни. Что ж, придется немного поголодать. Ужин, как обычно, в восемь.
— Ничего страшного, стройнее буду.
Елизавета Прокофьевна фыркнула и величаво поплыла к выходу.
Оставшись одна, Катя швырнула папку на кровать, не обращая внимания на разлетевшиеся нотные листы. Подошла к окну, отодвинула занавеску и задумалась, глядя на заснеженную чашу фонтана.
Раздался тихий стук. В комнату скользнула горничная с подносом.
— Вот, — сказала она шепотом. — Все, что смогла взять незаметно.
На подносе стоял стакан молока и тарелочка с кусочком вареной куриной грудки. Рядом лежал такой же маленький кусочек хлеба.
— Хотела принести вам котлетку, но повариха смотрела в оба. Сами знаете, Елизавета Прокофьевна этого не любит.
— Все отлично, — перебила Катя. — Спасибо, Даша.
Она села на кровать, с аппетитом съела вареную курицу, запила хлебец молоком и вернула горничной поднос. Сразу стало гораздо веселее. В семь часов начало спектакля, и если она сумеет удрать пораньше, то съест еще пару пирожков по пути к театру.
Жизнь в генеральском доме шла строго по часам, как в казарме. Если Александр Карлович задерживался на заседании совета Инженерной академии, которую с недавних пор возглавлял, то ужинал в городе. Если Лили просыпалась после десяти утра, то оставалась без завтрака. Если Катин урок длился дольше положенного часа (а такое случалось часто), она оставалась без обеда.
Генеральша выстраивала семейные декорации не хуже опытного театрального художника. Появление Кати в доме Сибертов было обставлено самым приличным образом — а как же иначе, не дай бог пойдут сплетни о внебрачном отпрыске супруга! Генеральша целую неделю возила девочку из дома в дом, рассказывая историю бедной сиротки, свалившейся им на голову буквально с небес.
«Господь послал», — вздыхала благодетельница и живописала знакомым душераздирающие подробности: черные босые ноги, разорванное платье, растрепанные волосы и грязь под ногтями. В этом месте Елизавета Прокофьевна деликатно понижала голос, чтобы не травмировать ребенка, но Катя отлично слышала каждое слово.
Знакомые дамы ахали, ужасались, поражались, разглядывая Катю в лорнет.
— Я считаю своим долгом воспитать девочку как собственную дочь, — торжественно заявляла Елизавета Прокофьевна. — Никакой разницы между ней и Лили я делать не намерена.
Десятилетняя Катя терпела поцелуи, которыми благодетельница награждала ее на людях. Мучиться приходилось только в гостях. Дома генеральша не обращала на воспитанницу никакого внимания.
Вначале Катю удивляли переходы от нежности к полному безразличию, и она даже записала благодетельницу в лицемерки.
Однако, став старше, поняла: Елизавета Прокофьевна лишена такого естественного человеческого чувства, как любовь. Она никогда никого не любила — даже собственную дочь. В Лили ее раздражало буквально все: слабый характер, вечные болячки, непривлекательная внешность. Если бы генеральша могла выбирать себе дочь, вполне возможно, что она выбрала бы талантливую Катю. Или красавицу Ольгу. Или любую другую умную и красивую девушку. Но ей не повезло, и наследницей семейных капиталов стала невзрачная Лили.
Ворвалась Лили — легка на помине! — и, раскинув руки, закружилась по комнате.
— Он меня любит, любит, любит!
Катя вскочила с кровати, поймала Лили за плечи и хорошенько встряхнула. Когда бедная глупышка расходится с восторгами или со слезами, остановить ее почти невозможно. Либо хохочет до слез, либо рыдает до истерического смеха.
Лили икнула от неожиданности, обиженно захлопала белесыми ресницами.
— Угомонись, — приказала Катя. Убедилась, что Лили может разговаривать спокойно, усадила ее на кровать и потребовала: — Отдай письмо.
Лили достала из рукава измятый лист и тут же отдернула руку.
— Оставь мне хотя бы одно! Экка, не будь злючкой!
Катя без слов вырвала письмо и сунула его в папку. Лили прикусила нижнюю губу, ее бледно-голубые глаза медленно наполнились слезами, а кончик длинного носа задергался.
— Вот только попробуй разреветься! — пригрозила Катя. — Больше ничего не получишь!
— Не буду, не буду, — испуганно забормотала Лили, вытирая щеки. — Смотри, уже все!
Катя достала платок и тщательно вытерла ее бледное лицо, покрытое неровными красными пятнами. Бедняжка Лили одинаково непривлекательна и в радости, и в горе.
— Ты должна быть очень осторожной, — сказала она. — Елизавета Прокофьевна только что обыскала мою комнату. Кто знает, не придет ли ей в голову обыскать заодно и твою?
Лили вытаращила водянистые глаза:
— Мама обыскала? — Она недоверчиво затрясла головой. — Не может быть! Кто тебе сказал?
— Вошла и увидела, — объяснила Катя. — Представляешь, что будет, если это письмо попадет ей в руки?
Лили шмыгнула носом. Посмотрела на папку, внутри которой лежало драгоценное послание, и осведомилась:
— А если она найдет его у тебя?
Катя махнула рукой.
— Не страшно! Скажу, что письмо адресовано мне! Там же нет твоего имени?
— Нет, — тихо прошептала Лили. — Он… он пишет «мой ангел». — Она хихикнула и вдруг с тревогой уставилась на Катю: — Может он меня обманывает? Вокруг столько красивых девушек! Ты, например…
— Вот еще! — перебила Катя. — Да он меня терпеть не может, говорит, что я ему все ноги отдавила! Только и слышу на репетициях: «Talons, ma chere, ta-lons!»[5]
Лили прыснула и тут же зажала ладошками рот.
— Он такой красивый, правда? — спросила она, отсмеявшись: — Но мама никогда не позволит мне за него выйти. Сама знаешь, как она мечтает о хорошей партии.
— Зато отец будет на твоей стороне.
Лили сморщила узкий лоб.
— Да, наверное. Папа добрый, поэтому мне его жалко. Он умрет, если я сбегу из дома и опозорю семью. — Она схватила Катю за руку: — Экка, что мне делать?!
— Поступай как знаешь, я-то здесь при чем? А теперь будь умницей, иди к себе и помечтай. У меня вечерний спектакль.
Лили вздохнула.
— Передай ему… — она поколебалась. — Нет, ничего не передавай.
— Ты можешь написать ему сама, — небрежно предложила Катя и сразу опустила глаза. Между ее бровями пролегла прямая напряженная складочка.
Лили мучительно раздумывала, глядя в окно.
— Я боюсь. Вдруг кто-нибудь узнает?
Катя вздохнула. Складочка на переносице разошлась.
— Тогда уходи к себе. Дай мне позаниматься перед спектаклем.
Лили послушно поднялась с кровати и вышла из комнаты.
— Не получилось, — пробормотала Катя, глядя ей вслед. И тут же поправилась: — Пока не получилось.
Она собрала листы нотной бумаги, разлетевшиеся по покрывалу, и начала вполголоса повторять хоровую партию, дирижируя правой рукой.
Никита проснулся от острого запаха…
Никита проснулся от острого запаха свежесваренного кофе. Сел, посмотрел на пустую половину кровати и громко позвал:
— Ира!
Не дождался ответа, набросил халат и отправился на кухню.
Запах кофе говорил о том, что Ира не в настроении. Обычно по утрам она пила стакан теплой кипяченой воды с разведенной ложкой меда, а в театре — специальный травяной чай, который готовила вечером. Знакомый синий термос стоял на столе, а Ира неторопливыми глотками смаковала обычно запрещенный коричневый напиток.
— Доброе утро. — Красовский нагнулся и поцеловал подставленную щеку. — Как спала?
— Так себе, — отозвалась Ирина. — Хочешь кофе? Я тебе оставила.
— Спасибо, да.
Она поднялась из-за стола, достала маленькую чашечку и аккуратно, не взбалтывая осадок, вылила в нее кофе из турки. Никита наблюдал за ее ловкими изящными движениями. Они жили вместе полгода, но он до сих пор не мог привыкнуть к тому, что входишь на кухню — а там Ирина.
— Осторожно, он только что вскипел.
Узкая рука с худым, почти детским запястьем поставила перед ним чашку. Тихо звякнуло фарфоровое блюдечко.
— Ты полетишь со мной зимой в Венецию?
— В Венецию? — удивленно переспросил Красовский. — Зачем?
— Ежегодный конкурс молодых исполнителей. Я председатель жюри. Разве ты не помнишь? Я тебе говорила!
Ничего она ему не говорила, он бы ни за что этого не забыл, даже начал обдумывать, где лучше провести Новый год. Вдвоем, разумеется. Но спорить не стал, как обычно, сделал вид, что она права.
— Да, прости, из головы вон… Когда начинается конкурс?
— Сразу после новогодних каникул, в середине января. Мы можем полететь раньше и немного погулять по Италии.
— Да, это было бы занятно, — согласился Никита почти равнодушно. Он сам поражался тому, как хорошо научился притворяться за прошедший год. — Ты думаешь, мое присутствие будет уместно?
Ира метнула на него сумрачный взгляд исподлобья.
— Я знаю, чего ты боишься. Не дай бог, кто-нибудь скажет, что ты гоняешься за бабой. Никита, опомнись! Кому, глядя на тебя, придет такое в голову?
— Никому, — согласился он и взялся за тоненькую ручку чашки.
Он гонялся за ней по всему миру с памятного 1998 года. Узнавал расписание гастролей, бронировал авиабилеты и пересекал моря, океаны и континенты.
Один раз Небесный Шутник взял и сунул их в один самолет. Они сидели рядом, разделенные узким проходом, Никита даже чувствовал легкий запах ее духов. Он чуть не умер от напряжения, скрываясь за журналом и поднятой крышкой ноутбука. Показаться ей на глаза Никита не смел — с такой-то рожей! Но Ирина почти всю дорогу дремала, отгородившись от окружающих большими герметичными наушниками. Никита осмелел и начал бросать на нее тревожно-любопытные взгляды из-под журнальной обложки.
Лицо его умилило. Ангельское, по-другому не скажешь. Очень бледное и спокойное, почти не знакомое с косметическими ухищрениями. Кожа на шее была чуть тронута увяданием — как немного пожухшая кожура спелого яблока. Такие яблоки бывают особенно сладкими… Он сам ужаснулся этой мысли.
— Так что ты решил?
Никита пригубил кофе и выдержал безупречную актерскую паузу.
— Ну что же… Венеция так Венеция.
Ирина кивнула и начала двигать по столу крышку сахарницы. Она выглядела утомленной. Легкие тени под глазами, морщинка на переносице, носогубная складка, ставшая за ночь глубже и заметнее. Никита встревожился.
— Что случилось? Новая анонимка? — Ирина молча покачала головой. — Тогда в чем дело?
Она ответила не сразу.
— Не могу отделаться от этой дурацкой мысли: а вдруг?..
— Что «вдруг»?
— Ну, вдруг все это не просто угрозы? — Ирина виновато взглянула на него: — Никит, может, мне и правда все бросить?
Красовский с громким стуком поставил чашку на стол. Кофе плеснуло через край. На прозрачном пластике появилась маленькая коричневая лужица.
— Бросить?! — переспросил он, не веря своим ушам. — Из-за
Ирина обхватила ладонями щеки.
— А если он действительно обольет меня кислотой? — тихо спросила она. — Ты не знаешь, что это такое — жизнь без лица.
Никита почувствовал, что бледнеет. Мало что могло нанести ему удар, но напоминание
— Да, — согласился он. — Я не знаю.
Ирина порывисто встала. Подошла к нему, провела ладонью по спине, где под халатом змеился длинный глубокий шрам, —
— Больно?
— Нет, — ответил Никита. Это была правда: снаружи не болело, даже когда он просыпался после многочисленных операций. Боль сидела глубоко внутри.
Когда пятнадцатилетнего Никиту привезли в больницу, он был с головы до пяток утыкан битым стеклом, словно игольная подушечка. Осколки вынули, разорванную кожу сшили. А вот раздробленную правую скулу собирали по кусочкам, как оконный витраж «Театра-Бис». Жаль, что физиономия, собранная из осколков лицевой кости, получилась не такая эстетичная, как стеклянная мозаика.
— Пойми, я боюсь, — сказала Ирина.
Никита обернулся и увидел зеленые глаза, окруженные бледной тенью. Больше всего в этот момент ему хотелось схватить ее обеими руками, прижать к себе крепко-крепко и больше не выпускать. Ни на репетиции, ни на концерты, ни в эти проклятые гастрольные туры… никуда. Но он, как обычно, задавил собственнический порыв. Ира не принадлежит ни ему, ни даже самой себе. У нее в этой жизни есть Призвание.
— Ничего с тобой не случится, — сухо ответил Никита. — Подумай сама: разве ты сможешь не петь? Тем более из-за угроз какого-то ненормального… кстати, почему ты думаешь, что это мужчина? — перебил он сам себя.
— Я думаю? — удивилась Ирина.
— Ну да. Ты сказала: «А если он и вправду обольет меня кислотой». — Никита остановился и настойчиво повторил: — «Он». Почему «он», а не «она»?
— Это совершенно не в духе Анжелы, — ответила Ирина, моментально расставляя все точки над «i». — Она не стала бы ничего писать, просто взяла бы и убила. Каким-нибудь примитивным способом, например из пистолета… Или отравила бы. Кстати, а что думает по этому поводу твой новый советник безопасности?
Вопрос был задан так неожиданно, что Никита не успел к нему подготовиться.
— Ничего он пока не думает. Работает.
Ирина пожала плечами
— Что ж, бог в помощь. Ладно, Никита, я побежала.
— Как это? — не понял он. — Снова без меня?
— Ты еще не одет.
— Да я за пять минут соберусь! — начал Никита, но тут же сообразил, где собака зарыта. — Не хочешь, чтобы нас видели вместе? Почему? Думаешь, в театре не знают о наших отношениях?
— Все равно, это неэтично, — отрезала Ирина.
Никита разозлился, и это чувство, как ни странно, позволило ему набраться храбрости:
— Может, нам стоит пожениться? — предложил он. Сердце екнуло. — По крайней мере, я смогу каждый день отвозить тебя на работу.
— Спасибо, у меня есть машина, — отозвалась Ирина, уложила термос в сумку и выскользнула из кухни.
Никита прикусил губу, глядя ей вслед.
Господи, ну почему он такой идиот? Почему не может вырулить на нужную посадочную полосу? Правда, сегодня он впервые сделал предложение прямым текстом, до этого объяснялся неуклюжими намеками. Ирина намеков либо не понимала, либо ускользала от них — легко, необидно, с юмором. Вот как сейчас ускользнула. Можно подумать, он хочет на ней жениться, чтобы стать личным шофером!
— Я ушла! — крикнула Ирина из прихожей. Повеяло сквозняком, послышался щелчок дверного замка, и Никита остался один.
Он ненавидел два этих слова. Когда Ирина на ходу небрежно бросала «я ушла», ему становилось дурно. Приходилось стискивать зубы, чтобы с языка не сорвалось: «В каком смысле?»
Никита допил кофе, царапая неодобрительным взглядом подвесной потолок и стены с модным напылением. Между ним и этим домом возникло мощное поле отторжения, как между двумя магнитами. Квартиру оформлял модный московский дизайнер, и все здесь было принесено в жертву моде. Ни уюта, ни простого человеческого тепла — только холодный коммерческий расчет. Никита сунулся было с предложением оплатить счета, но был отвергнут примерно той же фразой, что и сегодня.
— У меня есть деньги, — сказала Ирина. И добавила: — Ты бы лучше занялся своим караван-сараем.
Заниматься своей квартирой Никита не стал: она ему нравилась и без модного дизайнера. Пустовато, мебель самая необходимая, но там, по крайней мере, можно дышать! Не то что в этой громадной атласно-бархатной бонбоньерке, загроможденной диванами, подушками и шкафчиками с бесчисленными ящичками! Ирина переночевала у него два-три раза, а потом наотрез отказывалась от приглашений. Пришлось переехать к даме сердца и жить на ее территории, как последнему альфонсу. Все у них не так, как у людей.
Он услышал о ней пятнадцать лет назад. Тогда у Никиты уже были деньги, можно даже сказать, состояние. Колесо рулетки в шести игорных домах Лас-Вегаса вращалось без остановки и обеспечивало ему неплохой доход. Никита смог купить домик в пригороде Нью-Йорка и обзавелся автомобилем с личным водителем. Это избавило его от тягостной необходимости ежедневно сталкиваться с людьми «лицом к лицу» (это выражение Никита произносил про себя с кошмарной гримасой, изображавшей улыбку).
Единственный человек, с которым Никита мог общаться, был он сам. Несколько раз Никита поймал себя на том, что разговаривает вслух, и сильно испугался. Говорят, беседы с самим собой — первый признак надвигающейся шизофрении.
Тогда в полупустой гостиной появился последний писк техномоды — громадный домашний кинотеатр. Никита садился на диван с пультом в руках и целый день гонял шайбу по ста двадцати каналам. Иногда что-то привлекало внимание, и Никита останавливал непрерывное движение. Например, тормознул, услышав о премьере в Метрополитен-опера. На это были свои причины.
Два дня он в задумчивости слонялся по дому. А потом сел в машину и велел шоферу ехать к зданию Метрополитен-опера.
Когда Никита наклонился к окошечку, кассир слегка дернулся, но тут же взял себя в руки и любезно улыбнулся.
— Один билет в партер, — отчетливо произнес перекошенный рот. На стойку перед кассиром легла кредитка «Виза голд».
Это было целое событие. Никита испытал приятное волнение, облачаясь в хрустящую от крахмала рубашку и новенький смокинг. Покрутился перед зеркалом, стараясь не попадать взглядом на ужасное лицо, словно вышедшее из-под скальпеля доктора Моро, в общем, остался доволен.
Приехав в театр, Никита не слился с нарядной толпой, гуляющей по фойе, а торопливо прошел сквозь нее, опустив голову и не глядя по сторонам. Уселся в кресло, прикрыл ладонью правую щеку и принялся изучать программку.
Моцарт, «Женитьба Фигаро». Либретто Никита прочитал без особого интереса. Зато с большим любопытством проглотил информацию о главных действующих лицах и исполнителях. Ирина Извольская, российская оперная певица, обладательница премии такой и премии сякой, титула «Лучший голос десятилетия», специального приза Бостонской музыкальной академии, посол мира ЮНЕСКО, что-то еще и что-то еще… Никита испытал легкую гордость за страну, хотя гордиться бывшей родиной по большому счету было не за что — правители постарались.
Фотография Извольской, исполнявшей партию графини Альмавива, не впечатлила: худенькая дама в напудренном парике и платье со смешными пуфиками по бокам. Ручки чинно сложены перед собой, в правой ладони зажат букет полевых цветов.
Оркестр грянул откуда-то снизу. Никита вздрогнул от неожиданности, но быстро сообразил: это же оркестровая яма! Голова дирижера торчала поверх бархатных перил, как в кукольном театре, время от времени над барьером энергично взлетала рука с зажатой палочкой.
Следить за движениями палочки Никита скоро бросил — музыка уговорила его отложить взрослую склонность к анализу и снова ненадолго превратиться в ребенка. Итальянец, исполнявший партию Фигаро, был несколько тяжеловат для своей роли, но пел отлично. Остальные певцы ему не уступали, а эфиоп, исполнявший партию Базиля, оказался еще и превосходным характерным актером. Солисты, хор, оркестр — все были на высоте, все честно, в поте лица отрабатывали сумасшедшую цену билета. Однако настоящее потрясение караулило впереди, когда на сцене появилась графиня Альмавива в смешном платье с буфами и букетиком полевых цветов. Мягко закачались скрипичные волны, и над головами, как светящийся луч, поплыл нежный женский голос.
Рука, прикрывавшая изуродованную щеку, медленно опустилась, билет выпал из ослабевших пальцев и плавно спикировал на пол. Сердце начало раздуваться, как воздушный шарик, уперлось в ребра пульсирующими краями и вдруг лопнуло, обдав грудную клетку огненным фейерверком!
Никита захлебнулся беззвучным криком, хватая воздух широко раскрытым ртом. Круг света на сцене, где пела дама в пышном платье, расплылся и утратил четкость. «Я умираю», — понял он.
Мысль не испугала, скорее обрадовала. Что может быть лучше, чем смерть в темном зале, среди красивых, хорошо одетых людей, под звуки ангельского голоса, плывущего над головой низко-низко, как летнее облако?
Кто-то тронул его за локоть. Никита увидел руку, в которой был зажат носовой платок.
— Возьмите, — сочувственно шепнул сосед.
Несколько секунд ушло на то, чтобы осмыслить происходящее. Потом Никита взял платок и вытер лицо, такое мокрое, словно его облили из шланга. Попытался вспомнить, когда плакал в последний раз, и не смог этого сделать.
Зато навсегда запомнил вечер 20 мая 1998 года. Вечер, когда Никита услышал Голос и понял, что может жить дальше.
Понедельник — день тяжелый…
Понедельник — день тяжелый Алимов мог бы возразить, что понедельник понедельнику рознь, но сегодня все работало на проклятую поговорку.
Сначала вышла из строя видеокамера за сценой. Узкий коридор за кулисами с дверями гримерок «простреливался» насквозь, вплоть до артистического входа, расположенного с обратной стороны здания. Перед монитором постоянно дежурил охранник.
Алимов расстроился, но предчувствия беды не ощутил. Камеру пообещали отремонтировать вне очереди, а до этого времени Вадим Александрович решил лично присмотреть за подопечными.
Он устроился в глубине темного зала, обнял спинку переднего сиденья и, уткнувшись подбородком в пыльный бархат, наблюдал за милейшими людьми, находившимися под подозрением.
Прекрасная Анжела, как обычно, пела con fuoco[6], в полный голос, широко и празднично, никогда не уставала и не обращала внимания на двух постоянных слушателей — Алимова и Стаса Бажанова. Закончив петь, она спускалась в зал, садилась в стороне от всех и погружалась в какие-то невеселые раздумья. Сегодня она была на удивление тихой: не подпускала шпильки в адрес примы, не цапалась с Маратом, не обратила внимания даже на высокую фигуру Красовского, появившегося в зале.
Извольская репетировала совершенно иначе: собранно, скупо, расчетливо. Она становилась за стулом концертмейстера и пела sotto voce[7], словно обращалась к Мире с негромким, доверительным монологом. Иногда Извольская останавливалась, молча стучала пальцем по раскрытому клавиру и повторяла отрывок снова, но уже с другими интонациями. Она никогда не объясняла Мире, что нужно делать, — женщин объединяла телепатическая связь, дающаяся годами совместной работы.