— Но, господин полковник, — щёлкнув каблуками, прерывающимся голосом сказал Коверзнев, — Ярков прав: из-за нераспорядительности артиллеристов мы погубили людей.
Мруз-Пельчинский с сожалением поглядел на Коверзнева:
— Я всегда ценил вас, штабс-капитан. И прощаю только потому, что вы похвально заботитесь о своих разведчиках.
— Это были прекрасные разведчики...
— Были, — усмехнулся Мруз-Пельчинский. — Вот именно. Но за последние полгода они разложились под влиянием большевистской пропаганды. Так кого вы жалеете — большевиков?— Он шагнул к Коверзневу и зашипел: — Вы! Вы! Который хочет победы России!..
Коверзнев растерялся и, отступив на шаг, проговорил:
— Но это же наши люди... Они прошли через все бои...
— Штабс-капитан, не повторяйте Яркова! Вы же мужчина! Я знаю, как вы, не жалея жизни, совсем недавно не побоялись вмешаться в разнузданный митинг на станции!.. А сейчас извольте отправляться туда, где вам положено быть! Вы лучше других знаете, что бывает с тем, кто самовольно покидает пост!
Коверзнев, ничего не ответив, вышел. Артиллерия вновь грохотала, снаряды проносились над его головой. Он шёл, не обращая на них внимания, и старался не думать о случившемся. Но мысли не подчинялись ему: «Неужели сознательно погубили людей только потому, что они были большевиками?..»
Он устало забрался по сваям к амбразуре в брандмауэре и механическим движением поднёс бинокль к глазам. Земля вставала на дыбы в сплошном грохоте и огне, и дым висел густым облаком над траншеями, уходя всё дальше и дальше в глубь немецких укреплений.
Он долго без чувств и без мыслей смотрел вдаль, пока двинувшиеся под прикрытием огня цепи солдат не вывели его из оцепенения.
Серые фигурки бежали с винтовками наперевес. Вот они уже окунулись в окопы, выбрались из них и двинулись дальше. Завязался бой за ход сообщения, который у немцев называется «викинг». Пять дней назад Коверзнев сам докладывал командованию об этом укрытии... Видны огненные взрывы гранат, немцы бегут в панике... Для чего же разведчиков погубили? Ведь расчёт правильный — наши врываются во вторую линию окопов! И огонь прикрывает их! И какой огонь! Немецкая артиллерия снова подавлена... Вон уже два солдата ведут в тыл кучку пленных... А вон ещё...
Коверзнев зашарил биноклем по окопам... Вот и батарея в наших руках... А сколько пленных. Идут с поднятыми руками, растерянные, оглохшие...
Коверзнев, хватая пересохшим ртом раскалённый воздух, смахнул со лба пот. Облегчённо вздохнул: «Фронт прорван! Молодцы люблинцы! Ярков — герой! Не растерялся! Нет уж, шалишь, никакой он не истерик и не баба!.. Но почему его не поддерживают другие полки? Ведь люблинцы истекают кровью! Резервы! Резервы!»
Коверзнев сорвал телефонную трубку. Скорее, скорее! Немцы воспользовались тем, что снова замолчала наша артиллерия, и начали обстрел. Скорее, скорее!
С воем приближался снаряд. Только бы не сюда! Нужно успеть дозвониться! Нужно... Сильная взрывная волна бросила его куда-то вниз, в пустоту...
Глядя в знойное небо, Коверзнев никак не мог сообразить, долго ли лежал без сознания. Удивительно, что, заваленный досками, он не чувствовал их тяжести. И может быть, поэтому сначала решил взглянуть на часы, а потом уже выбираться на волю. Однако руки не подчинялись ему. Коверзнев с испугом попытался пошевелить ногами, но и они не слушались его усилий.
Он замер, ошеломлённый своей беспомощностью. И тут ещё более страшная мысль прокралась в его мозг: а может, и нет никакой тишины, по-прежнему грохочет канонада, а он просто оглох?..
Самое страшное было в том, что он всё понимал... Надо было взять себя в руки. Он осторожно огляделся и по ощерившейся рваными углами каменной стене догадался, что снаряд разворотил её и разметал деревянные сваи наблюдательного пункта. Вместе с досками настила был сброшен с высоты и Коверзнев. Осколки, очевидно, пощадили его.
— Я просто контужен, — произнёс громко Коверзнев и не услышал своего голоса.
Он прикрыл глаза и забылся на некоторое время. А когда открыл их, солнце уже скатилось к горизонту и тень, в которой он лежал, отступила в сторону. Тело по-прежнему было непослушным, и, вяло поразмышляв о сорвавшемся наступлении, он снова задремал.
Позже какое-то знакомое забытое ощущение на щеке вывело его из забытья. Он улыбнулся: муха! Она назойливо, деловито ползала по его щеке, и это «мирное» прикосновение было так неожиданно, что он совсем очнулся.
Не торопясь, попытался освободиться от деревянных обломков. Это ему удалось. Он поднялся на ноги и счастливо потянулся. Дрожащими руками достал трубку и закурил. От первой же затяжки его вырвало, и холодный пот покрыл лоб. Обессилев, Коверзнев уселся на траву и прислонился спиной к прохладному брандмауэру. Всё равно, несмотря ни на что, он был сейчас счастлив.
Он боялся только глухоты, но крики стрижей убедили его в том, что вокруг действительно стоит тишина.
Он долго сидел скорчившись и глядел на закат.
...Когда он осторожно спустился в землянку, Ярков поднял на него воспалённые глаза.
— Я был контужен, — глухо сказал Коверзнев и устало опустился на табуретку, но почему-то оказался на полу.
Ординарец Яркова испуганно подхватил его под руки и поставил перед столом. Ярков без удивления посмотрел на Коверзнева.
— Прошу прощенья, — сказал Коверзнев, снова осторожно нацеливаясь на табуретку, и вдруг понял, что в глазах Яркова стоят слёзы.
Протягивая фляжку с коньяком, Ярков произнёс хрипло:
— Выпейте, штабс-капитан, на тризне по моему полку, — и закричал, плача и сморкаясь: — Я старик, я прошёл две войны, но скажите, во имя каких целей лёг мой полк?
Неверной рукой Коверзнев взял фляжку и отхлебнул обжигающего горло коньяка. Землянка закружилась перед его глазами, как в калейдоскопе, яркие стекляшки разорвались и сложились в причудливые фигуры.
Из глубины землянки до него доносились слова Яркова.
— При полной победе заставили сражаться одних, не поддержали, не дали резервов... Мои люблинцы истекали кровью, потеряли три четверти личного состава... И вечером приказ: отойти на прежние позиции. Во имя чего? Чего, я вас спрашиваю?... — Он заплакал. — Коверзнев! Пейте! Больше ничего нам с вами не остаётся делать! Пейте на тризне по смелым и честным люблинцам!
Коверзнев вдруг подумал: «Не сам ли я этого хотел?..»
Он жестоко клеймил себя и когда отлёживался в летучем лазарете, и когда вернулся в дивизию. Не сам ли он мечтал о диктаторе на белом коне, о сильном человеке, который разгонит беспомощное Временное правительство и выведет Россию из тупика? Такой человек нашёлся, и первое, что он сделал, это расстрелял из пулемётов сотни солдат, которые покинули позиции. А сейчас он наградил Мруз-Пельчинского за то, что тот безжалостно уничтожил большевистски настроенный полк... Этим человеком был новый верховный главнокомандующий Корнилов. Газеты в один голос трубили, что лишь он может остановить революцию. Выпущенные огромными тиражами брошюры восторженно кричали о его подвигах в Галиции. Совещание общественных деятелей, проходившее в Москве, опубликовало телеграмму: «Вся мыслящая Россия смотрит на вас с надеждою и верою...»
Нет, не было сейчас веры в такого человека у Коверзнева. Именно потому он и не подал виду, что ему хорошо знаком большевик Смуров, который неожиданно в середине августа оказался председателем дивизионного комитета. Сильны, видимо, были большевики, если даже Мруз-Пельчинский, которому Корнилов развязал руки, должен был примириться с существованием комитетов. В новый состав комитета были избраны сплошь люблинцы, чудом оставшиеся в живых после разгрома полка, а на место погибшего в бою председателя встал бородатый солдат из пополнения — Сычугов. Коверзнев знал, что он никакой не Сычугов, а Тимофей Смуров — военный врач по образованию, но помалкивал.
По дороге на совещание в штаб дивизии Коверзнев столкнулся со Смуровым, но тут же сделал вид, что не знает его. Смуров усмехнулся и торопливо прошёл мимо. На совещании, поглядывая на Мруз-Пельчинского, Коверзнев не столько слушал его, сколько думал об одержимости Смурова, который добровольно отказался от сравнительно безопасного места военного врача и не побоялся лезть под пули ради своей идеи. Мысль о том, что люди, подобные Смурову, ведут страну к гибели, после преднамеренного убийства целого полка казалась уже не такой убедительной. Большевики на деле вовсе не желали поражения своей стране; все люблинцы пошли в бой, и лучшие из них сложили в нём головы, в том числе и большевики. А если кто и желал поражения России, так это уж, скорее, Мруз-Пельчинский и Корнилов...
К этому выводу нельзя было не прийти, — ведь то, что сейчас предлагал Мруз-Пельчинский, делалось по указанию Корнилова.
Раньше бы Коверзнев был ошеломлён его словами, может быть, даже не сдержался и, не обращая внимания на чинопочитание, наговорил бы грубых слов. Но сейчас он сидел тихо и только удивлялся, до какого цинизма могут доходить люди типа Мруз-Пельчинского.
А тот, расхаживая вдоль огромного дубового письменного стола, заложив руки с дымящейся трубкой за спину и приподняв фалды тёмно-зелёного френча, объяснял офицерам дивизии:
— Господа, сейчас каждому ясно, что спасение России только в военной диктатуре. Насколько я знаю по слухам, все генералы поддерживают Лавра Георгиевича: Деникин, Каледин, Романовский, Лукомский, Эрдели... Слепо лишь Временное правительство. Увлечённое митингами, оно не видит того, что в нашей столице могут повториться события третьего — пятого июля. А если большевикам на этот раз удастся захватить власть, Россия погибла. Выход один: показать Временному правительству, что большевики, разложившие армию, приведут страну к катастрофе. Мы должны оголить фронт и пустить немцев к Петрограду. Только тогда Керенский напугается и развяжет нам руки. Не забывайте, что нам предстоит борьба лишь с большевиками. Керенский не в счёт: он сам не знает, на чью сторону встать... Мы должны сдать наши позиции, Двинск, Ригу...
Многое из сказанного не являлось для Коверзнева новостью. За последнюю неделю он узнал детали, по которым понял, что верхушка армии готовит заговор. Однако, пока Мруз-Пельчинский не открыл последние карты, он предполагал, что всё ограничится свержением Временного правительства. Решение заговорщиков, которое прежде бы обрадовало его, сейчас рисовало в его воображении картины жестокой расправы над целыми воинскими соединениями, и Коверзнев думал о том, какими силами его можно предотвратить. Кощунственное заявление об открытии фронта немцам убедило его в правоте своих выводов.
И сейчас, сидя среди людей, которые с радостью поддерживали Мруз-Пельчинского, Коверзнев лихорадочно искал выход из создавшегося положения. Апеллировать к Ставке после того, как Мруз-Пельчинский сам сослался на неё, было бессмысленно. Бросить фронт (то есть, по существу, дезертировать) и постараться добиться приёма у Керенского — тоже не годилось, ибо дивизия не сегодня-завтра откроет немцам дорогу на Петроград. Оставалось одно: обратиться за помощью к солдатскому комитету. Правда, за последнее время командование дивизии перестало с ним считаться так, как считалось до сих пор. Однако и сейчас комитет выражал волю всех солдатских масс, и его решение могло разбить планы Мруз-Пельчинского.
И когда совещание закончилось и возбуждённо переговаривающиеся офицеры, закуривая, высыпали из штаба на знойную улицу, Коверзнев направился к Смурову. Холодно глядя на него и по-прежнему показывая всем своим видом, что они никогда не встречались, Коверзнев сказал, что им нужно поговорить.
Усмехнувшись, Смуров-Сычугов ответил:
— Я к вашим услугам, господин штабс-капитан, — и поняв, что Коверзнев хочет разговаривать с глазу на глаз, предложил выйти из землянки.
Они шли молча. Лишь в поле Коверзнев заговорил:
— Ты меня не любишь и не уважаешь, Тимофей. (Смуров снова усмехнулся и с любопытством посмотрел на него). Не смейся, я знаю. У меня тоже есть своё отношение к тебе и свои выводы. Я до сих пор уверен, что вы несёте разруху, анархию, беспорядок. Но я патриот. Я русский офицер, мой отец и дед сражались за Россию... Скажи, ведь большевики хотят поражения России?
— Эх, Валерьян, Валерьян... — Смуров с сожалением посмотрел на него, — сколько я тебя учил, и всё напрасно. Мы — против войны, потому что она грабительская и поэтому антинародная. И ведут её империалисты — русские и немецкие. А мы — против тех и других. Не думай, что, выступая против своего империализма, мы собираемся помогать немецкому.
Коверзнев помолчал, похлопывая прутиком по голенищу сапога, потом спросил:
— Ну а скажи, как бы ты взглянул на то, что наша дивизия (а может, и весь корпус) оставит позиции и без боя отойдёт за реку?
— Глупейшее решение, — пожал плечами Смуров. — У немцев на нашем участке силы слабы, резервов им ждать неоткуда; думаю, что вскоре они сами побегут от нас. Кроме того, Валерьян, сдача наших позиций откроет немцам дорогу на Петроград.
— Вот именно, — печально сказал Коверзнев. — Слушай, Тимофей. Командование приняло решение оставить позиции как раз для того, чтобы открыть дорогу на Петроград...
— Ты с ума сошёл! — воскликнул Смуров. — Петроград — это наша надежда! Самый революционный город России... — Он захватил бороду пятернёй и заявил с угрозой и удивлением:— Вот что придумали господа Корниловы? Обезглавить нашу революцию? Что ж, это не ново: кой-кто давно поговаривает о том, что неплохо бы сдать Петроград немцам, чтобы они вразумили большевиков... Ясно, ясно... Вот что значат слова Корнилова на государственном совещании. Ты читал сегодняшние газеты?.. Я тебе процитирую почти дословно: «Враг уже стучится в ворота Риги, и если разложившаяся армия не даст возможности закрепиться на Рижском побережье, то дорога на Петроград будет открыта...» Хитро задумано: самим оголить фронт, а потом всё свалить на большевиков...
— Да, — сказал Коверзнев. — Рига тоже входит в их планы.
— Валерьян...
— Да, Тимофей?
— А я ведь виноват перед тобой: представь, всё время думал, что ты руками и ногами хватаешься за то, чтобы превратиться в буржуя. Ох, уж как не по сердцу мне была твоя карьера!..
Коверзнев насупился и проговорил угрюмо:
— Я тоже следил за тобой. И если лично тебя потерял из виду, то прекрасно понимал, к чему ведёт страну ваша агитация.
Смуров рассмеялся весело и открыто:
— Довольно препираться — нашли самое подходящее время... Итак, твои предложения?
— Надежда только на солдатские комитеты, которые не подчинятся приказу Мруз-Пельчинского и не разрешат отвести дивизию за реку.
— На это ты можешь рассчитывать... — задумчиво сказал Смуров и, пожав руку, торопливо пошёл прочь.
А Коверзнев устало постоял под августовским солнцем и побрёл на почту за газетами.
Чего только там не писали! Раздувая малейший успех немцев, они запугивали народ картиной надвигающегося поражения. Но, как всегда, самым тягостным для Коверзнева были не сообщения с фронтов, сочинённые развязными корреспондентами, а сухие сообщения статистиков. Особенно его поразила сумма, в которую обходился России каждый день войны. Шестьдесят пять миллионов рублей!.. Коверзнев лежал на деревянном топчане, сжимая зубами дымящуюся трубку, и тоскливо думал о том, какую жизнь можно было бы устроить на эти деньги для русского народа... Потом взгляд его остановился на сводке Ставки, и он прочитал: «Дезорганизованные массы солдат неудержимым потоком устремляются по Псковскому шоссе и по дороге на Видер-Лембург». Подумал безнадёжно: «Началось...» И все свои старания показались ему нелепыми и бессмысленными.
Отказ дивизии отойти за реку уже не принёс ему радости, а сообщение о сдаче Риги, полученное 22 августа, укрепило его мысль о том, что Петроград не спасти никакими силами. Он даже равнодушно отнёсся к аресту солдатского комитета и только с ужасом думал, что не сегодня-завтра Нина и Мишутка окажутся в руках немцев. Сейчас этого уже ничем не предотвратить. Даже те люди, на которых когда-то надеялся Коверзнев, радовались падению великого города. Сам Родзянко писал в «Утре России»: «Петроград находится в опасности... Я думаю, бог с ним, с Петроградом! Опасаются, что в Питере погибнут центральные учреждения (т. е. Советы и т. д.). На это я возражаю — очень рад, если все эти учреждения погибнут, потому что, кроме зла, России они ничего не принесли... Со взятием Петрограда будет уничтожен и Балтийский флот... Но жалеть об этом не приходится: большинство боевых судов совершенно развращено...»
Все эти люди типа Родзянко и Керенского казались ему теперь такими же юродивыми, каким был Распутин, и Коверзнев вяло думал о том, что России всегда на них везло... Он попытался представить Нину с Мишуткой, и петроградские проспекты и каналы, и белые ночи, — когда два прапорщика с черепами на рукавах стремительно распахнули тяжёлую дверь землянки и сказали, что он арестован.
Любовь к Лиде, беседы с солдатами по поручению её друзей, распространение листовок и газет — всё сейчас соединилось в одно в душе Никиты, и жизнь его наполнилась новым смыслом.
Подполковник давно понял, какие «чемпионаты» заставляют Никиту ежедневно покидать казарму, но ни в чём не препятствовал ему. Никита рассказывал Лиде и незнакомым людям, которые всё время навещали его после отъезда Смурова, о том, что не только солдаты запасного полка, но и сам подполковник «левеют» от часа к часу.
Однако в середине августа, после того как полк на одном из шумных митингов выступил против предполагавшегося введения смертной казни в тылу, подполковника увезли в крытом грузовике, а новый командир стал поодиночке вызывать солдат на беседу. После этого многие из них не возвращались в казарму. Представитель Петроградского Совета, которого Никита уже дважды встречал у Лиды, и немолодой солдат с эмблемами самокатчика на погонах, посоветовавшись, решили, что Никите совсем не обязательно ждать, когда у начальства дойдут до него руки.
Самокатчик, стоя уже в дверях и держа наготове «козью ножку», сказал Лиде:
— Нам нужен свой человек в Охтенскую команду. Вот его и пошлём.
Никита возразил, насупившись:
— Это я буду вроде как бы дезертиром...
Солдат рассмеялся покровительственно:
— Ну, братец, об этом не беспокойся. У нас есть сила: гарнизонный комитет тебя отзовёт из запасного и направит, куда надо.
Когда дверь за ними закрылась, Лида сказала с тревогой:
— А сегодня я тебя не отпущу. Недоставало, чтобы тебя арестовали в последнюю минуту.
Никита с недоумением оглядел комнату и проговорил смущённо:
— Не могу же я остаться здесь?
— Не отпущу, — повторила она настойчиво. — Садись и рассказывай мне о Франции и Испании.
Опёршись локтем на подушку, она задумчиво накручивала прядь на палец и покусывала её белыми ровными зубами.
Изредка перебивала:
— Расскажи о музее Прадо. И о Лувре тоже.
Он старательно вспоминал виденное.
— Скажи мне что-нибудь по-французски... Ну, хотя бы о том, что любишь меня... По-русски ты ведь не осмелишься этого сделать...
Залившись краской, он говорил.
— Сядь ближе, — попросила она.
И когда он уселся на пол у её изголовья, она запустила пальцы в его волосы и, перебирая их, проговорила задумчиво, с лёгкой улыбкой:
— Гадкий ты мой утёнок...
Никита, освободившись от её нежных пальцев, отодвинулся обиженно:
— Почему утёнок?
— Да потому, что ты лучше всех...
— Тогда зачем гадкий?
— Бог ты мой! — всплеснула она руками. — Он и этого не знает!.. Ну, слушай... Вылупился у одной мамы-утки из самого большого яйца утёнок. Глупцы потешались над ним, считая его уродом: «Вот так верзила, и откуда только появился такой? До чего же он гадок!» Много унижений он испытал... И вот весной, когда буйно распустились яблони и вишни, гадкий утёнок увидел красавцев лебедей, легко и плавно скользивших по зеркальной глади. «Полечу к ним!» — решил он дерзко. И он помчался навстречу им — и вдруг, увидев своё отражение в воде, удивился: он был точно такой же, как эти лебеди...
Никита благодарно погладил её руку.
А Лида, прижав его ладонь к своей щеке, сказала извиняющимся тоном: